Глухая Мята

Липатов Виль Владимирович

Глава вторая

 

 

1

Слова – белогвардейцы, кулак, обрез, пристав – для лесозаготовителей Глухой Мяты так же стары, как та сосна, что облапила ветвями барак. Виктору и Борису – двадцатилетним – слова эти говорят мало, хотя от них веет суровым ветерком романтики и похожи они на обрезки стали.

Слова – губчека, продразверстка, наган, тачанка – в представлении Виктора и Бориса не связываются с будничным чередованием дня и ночи, с обычным ходом времени, не облекаются в плоть повседневного, а вызывают у парней праздничное воспоминание: жесткий разлет чапаевской бурки, раздирающий рот крик «ура!» да клинок блестящей сабли. Ребята бессчетное количество раз смотрели «Чапаева» и свирепо завидовали – вот были времена!

Виктора и Бориса оскорбило бы, если бы кто-нибудь вздумал сказать, что то легендарное время для современников было обыкновенным временем – невозможно долгим и отчаянно трудным. Они не поверили бы, что небо тогда было таким же, как и сейчас, – плыли по нему облака, шли дожди из черных туч, и грязь была такой же – жидкой и холодной; они сочли бы за кощунство, если бы кто-нибудь серьезно утверждал, что в те времена люди спали, ели, отдыхали и томились от серых дождей чаще, чем неслись в атаку. Виктору и Борису кажется, что в те героические времена небо было другим, хлеб не таким, как сейчас, да и сами люди – другими: они не пили, не ели, совсем не спали, а только воевали и ходили в развевающихся бурках. Дымкой книжной романтики и алой мальчишеской фантазией, затянуты те времена.

Рассказы Никиты Федоровича о годах партизанщины у Виктора и Бориса вызывают досаду и разочарование – в этих рассказах люди много спят, едят, ссорятся из-за пустяков, приударяют за вдовами и мало воюют. Между боями, судя по рассказам старика, такие большие промежутки, что и не верится – была ли война?

В устах Никиты Федоровича партизаны чем-то похожи на людей из Глухой Мяты – так же, как и они, жили в лесу, спали на полу старой заимки, варили похлебку, жрали ее и только изредка и так же буднично, как лесозаготовители на работу, выходили на встречу с колчаковцами. Возвращаясь, вспоминали не о стычке, а о том, как Васька порвал о сук штаны, Сидор словчился спереть у попадьи колоду с медом, а Николай прямо из боя подался к бабе-самогонщице, живущей на выселках.

Тускнела, покрываясь плесенью обыденности, романтика тех времен в повествованиях старика, а однажды случилось и такое. Рассказывая о своем дружке – храбром и преданном Сергее Долгушине, Никита Федорович не мог найти сравнения, чтобы ребята поняли, каким был человеком Долгушин, немного подумал и сказал:

– Характером он смахивал на Григория Семенова. Такой же правильной жизни был человек! Такой же геройский!.. Ведь, как говорится, геройство не в лихости, а в правильности человека.

Ребята переглянулись, поулыбались друг другу – не приняли они сравнения Долгушина с Семеновым, а жизнь партизан от слов старика совсем уж стала походить на жизнь в Глухой Мяте.

– Как же можно сравнивать, Никита Федорович! То партизан, а то – простой бригадир, – досадливо сморщился Виктор.

– Ничего, ничего! – замерцал светленькими ресничками старик. – Очень даже можно!

Неинтересны рассказы Никиты Федоровича ребятам, неприятны, но он охотно и только при них вспоминает былое… Вот и сейчас Никита Федорович идет рядом, забегая вперед, и, суетясь оттого, что могут не услышать, рассказывает о колчаковщине. Одет старик удобно и тепло: вместо сапог у него валенки, запущенные головками в резиновые чуни, шапка не из собачины, как у всех, а из овчины, на плечах не телогрейка, а полушубок, перетянутый ремнем, и вместо хлопчатобумажных брюк – стеженые. Борода печной заслонкой лежит на груди.

В тайге – вечер. Солнце уже заслонилось сосняком, низовина деревьев темна, облита чернью, и только вершина соспы-семенника светлеет, словно в маковке, скрытая иглами, горит лампочка.

– Допрежь Колчака мы с чехами схватились! – рассказывает Никита Федорович. – Отчаянной лихости народ! Умело воевали, а насчет боеприпасу и всего прочего – здорово были снаряжены. Я после боя у них салфетку стащил, так, не поверите, три года заместо портянок навертывал. Не было ей износу, вот до чего крепкая попалась!.. – мечтательно вспоминает он. – Ну, а схватились мы с ними еще крепче! Серьезный был бой, как говорится, но мы их обротали. Хотя, скажу вам, под деревней Сухояминой от нас и от чехов самая малость осталась! Однако мы их к сосняку прижали и, как говорится, вытеснили… Богатая была деревня! Нам бабы от радости столько провианту натащили, что страсть! Особливо суп из баранины был вкусный! – сообщает он и крутит головой, облизывая губы.

Парни насмешливо улыбаются, но Никита Федорович не замечает этого. Он умиляется от благодарности к далеким женщинам, принесшим еду усталым партизанам, а оттого, что припоминается запах баранины, близкими становятся и тот день, и то серое небо, и краснощекая молодка, что накормила его, Никита Федорович не может не сказать о ней.

– Меня, парни, знатная краля присмотрела! Кормит супом, а сама глазищами так и зыркает! – говорит он, мягко улыбаясь. – Вид у меня, конечным делом, был взрачный! Папаха это, красная лента, наган на боку…

И снова не замечает Никита Федорович, как переглядываются парни, как понимающе обмениваются взглядами, точно говорят меж собой: «Эх, старик! И ничего-то ты не запомнил! Все застлал суп из баранины!» Они идут чуть позади Борщева и поэтому могут неслышно для него обменяться несколькими словами, и, пользуясь этим, Виктор быстро шепчет Борису:

– Послушай, что сейчас будет!

– Никита Федорович, – приблизившись, спрашивает Виктор. – Сколько человек с той и другой стороны принимало участие в бою?

– Сколько? – рассеянно прищуривается старик, все еще занятый воспоминаниями и поэтому сразу не понявший вопроса.

Но и потом, когда ему ясно, о чем спросил Виктор, Никита Федорович отвечает не сразу – многое заплыло в памяти так густо, как соком заплывает на дереве сквозная рана. Чтобы ответить на вопрос Виктора, Никите Федоровичу нужно опять вспоминать о супе, затем о том, что до выхода из леса у партизан неделю не было хлеба, и что командир разделил остатки собственноручно, и что молодому и сильному тогда Никите Борщеву пришлось граммов пятьдесят.

– Нас было сорок два человека! – отвечает Никита Федорович, вспомнив, что командир разделил хлеб на сорок две части.

– А чехов? – добивается своего Виктор и дергает Бориса за руку: слушай, не пропускай ничего, самое интересное начинается!

– Чехов я, как говорится, не считал! Их тоже много было…

– Примерно! Хоть примерно, Никита Федорович!

– Человек полтораста было… – натужно отвечает старик, вспоминая, как катилась по обочинам сопки зеленая, шумная волна чехов, как пулеметчик Сергей Долгушин вышел из боя целеньким, но с перевязанной рукой – обжег о кожух пулемета. – Самое меньшее – сто пятьдесят! – уверенно повторяет он.

Молоды Виктор Гав и Борис Бережков – невдомек им, что стариковская память устроена не так, как у них: что было вчера или позавчера, может начисто забыть Никита Федорович, но зато хорошо помнится ему, что у станового пристава цепочка на пузе была наполовину золотая, наполовину медная, а завоеванная у чехов салфетка вышита васильками… Чудесное явление – стариковская память! Ярко хранит она цветные фотографии канувшего, но недолговечны они: уйдет с теплой земли Никита Федорович, и погаснут цвета, затмится навечно запечатленное. Ни книги, ни картины, ни летописи не вернут поколениям то, что хранил в голове, в выгоревших глазах старик Борщев. Не одно тело Никиты Федоровича положат люди в глинистую нарымскую землю, а целый мир погребут, ибо, уходя из жизни, уносит человек с собой увиденное. Не вернуть его! Каждый человек по-разному видит землю, и нет на ней двух запечатлевших одинаково голубое небо, зеленую траву, сиреневую воду, – наверное, только стрекозы видят жизнь равнозначными шестигранниками через сетчатые глаза.

Уходя с земли, целый мир уносит с собой человек! И земля не теряет ничего – она дала, она и взяла…

– Интересные были времена! – задумчиво говорит Виктор Гав. В привычных картинах – туго надутые ветром бурки, алые знамена – представился ему неравный бой партизан с чехами под деревней Сухояминой, и от этого он завистливо вздыхает, жалеет о том, что не привелось быть на месте Никиты Федоровича.

А старик задумывается – опускает голову, бредет впереди, как-то вдруг обессилевший, обмякший в теплой, удобной одежде. Он не размахивает руками, не суетится больше по-стариковски. Потом произносит тихо:

– Теперь тоже времена интересные!

И ребята понимают, что с того самого времени, как была сказана последняя фраза, думал старик о прошлом, сравнивал его с настоящим, стыкал свою жизнь на грани бывшего и теперешнего – и затосковал оттого, что ему семьдесят лет, что жизнь, собственно, прожита и совсем немного дней и ночей осталось ему быть на земле, что пройдет немного времени и он последует за Сергеем Долгушиным и Петькой Калашниковым в тот мир, откуда не продают железнодорожный билет ни на одну станцию земли.

Над Глухой Мятой громоздится, ворочается, устраиваясь на ночь, небо; останавливаются облака, прицепляются за вершины сосен, чтобы хоть ночь скоротать в покое. Помигивают в просветах сосен звезды. Да и ветер тоже, отыскав ночевье, прячется, свернувшись тугими вихрями в сосняке.

Неслышно ступает ночь по Глухой Мяте.

– Хоть сто лет живи – помирать не хочется! – грустно говорит Никита Федорович.

Молоды Виктор и Борис, не прошагали по земле и четверти дороги Никиты Федоровича Борщева, но доходит до них острая тоска старика, боль сердца – не сговариваясь, не переглядываясь, как обычно, они осторожно подхватывают Никиту Федоровича под руки.

– Пришли! – говорит Виктор, открывая дверь перед стариком так широко, как открывают перед почетным гостем. – Пришли!

– Спасибо! – отвечает Никита Федорович и первым проходит в барак, высоко подняв голову; видит комнату, людей и сразу забывает о печали. – Снедать собираются! – радуется он тому, что Дарья уже накрывает на стол.

Чудесна стариковская память!..

 

2

Лоси ходят по Глухой Мяте, как коровы по деревенской околице.

Вечером один вышел на дорогу, ступая балериной, шагал по накатанному снегу. Возле барака остановился, закинув назад рога, долго смотрел на желтые окна. В зрачках отражались окна и самая большая звезда – Сириус. Наверное, полчаса стоял лось, потом вильнул обрубочком хвоста, повериулся на месте и зашагал обратно, сзади похожий на корову – такой же медлительный, задумчивый. На полпути от барака к эстакаде зверь встретился с бригадиром Семеновым – лось замер, напружинил тонкие ноги, а рога змеиным движением шеи нагнул к земле. Человек тоже приготовился к рывку, но не остановился. Шаг за шагом делал Григорий, громко хрустя снегом, но лось стоял в той же позе – стремительный, натянутый, как резина пращи, словно каждая клеточка тела была пронизана электричеством.

Хрум, хрум! – мнут снег бродни Григория. Осколочек луны висит позади лося, от ветвистых рогов по дороге спрядана черная, резкая тень. Григорий идет к ней, ощущая в ногах возрастающую судорожность, нетерпеливость, и чем ближе подходит к лосю, тем отчетливее чувствует опутывающую тело зверя злую, молчаливую терпеливость.

«Еще три шага, и свистну!» – решает Григорий, но не успевает шагнуть, как лось вытягивается распущенной резиной – видны распластанные ноги, словно он парит в воздухе, да кинутые на спину рога, чтобы туловище стало обтекаемым. Вот и все – больше ничего, и только слышен треск веток, цокоток быстрых копыт, да на дороге курится снежный дым. Если бы на снегу не было следов, Григорий себе не поверил бы, что видел лося, – таким стремительным было его исчезновение, такой скульптурной, рисованной – поза на дороге.

Следы животного ведут к бараку. Проследив их ровную двойную строчку, Григорий затаенно улыбается – понятен ему приход лося на дорогу: тревожит рогатого зверя запах дыма, переклики моторов, человеческие голоса. Месяц ходит обеспокоенный самец вокруг барака и эстакады, оставляя следы, коричневые кучки навоза на снегу и клочки сизой шерсти на ветках. Потревожили его люди, знакомые по воспоминаниям, когда безрогим лосенком кочевал с матерью в богатые кормом заливные соры Приобья. Кружит лось вокруг людей, привязанный любопытством, тревогой и злостью. Не хочется зверю уходить из Глухой Мяты.

Двойной стежок лосиных следов через сто метров снова раздваивается. Если внимательно приглядеться к ним, то можно заметить, как непохоже шел зверь: от барака – медленно, задумчиво, туда – настороженно, тихими, как падение осенних листьев, шагами.

Интересна цепочка следов из барака. Почему задумался лось? Что увидел за желтым окном? Неужели понял, что не страшны ему люди, если светит огонь, если замолкли тракторы? И не потому ли не испугался Григория, что опасность, по его мнению, скрылась за бревнами, сложенными в странную кучу?

Любопытен рогатый зверь. Григорию рассказывали, что несколько лет назад, когда была запрещена охота на лосей, через неделю после опубликования Указа два лося пришли в поселок Зачулымский, спокойно протопали через него, миновав площадь, центральную улицу и доску, на которой висел Указ. Дивились на них зачулымцы, а дед Кожевников сказал: «Узнали лоси, что Указ выписан. Намедни тоже – встретил одного, ходил он по вырубкам, на меня фыркнул. Здоровый! Он, поди, и разнес молву – при мне ведь ружье было, а не стрелял!»

Улыбается Григорий воспоминанию, а самому любопытно: что знает зверь о людях, как видит их?

Одип-одинешенек шагает Семенов по дороге к бараку. Торопиться некуда.

Григорий думает о лосе, припоминает прочитанное; он то размахивает руками, то склоняет голову, то выпрямляет, то останавливается. Он один в тайге, а это интересно – одинокий человек. Люди любопытны, когда остаются одни.

В каждом человеке живут два человека: один – тот, что показывается людям и который знает, что за ним наблюдают; второй – тот, который остается наедине с собой.

У Григория Семенова разница между двумя человеками – тем, что на людях, и тем, что в одиночестве, – невелика. В одиночестве Григорий бывает моложе и ребячливей, чаще, чем обычно, распускает резинку, продернутую в губы. Человеку одиночества в Григории – лет двадцать, а может быть, и меньше; он умеет дурачиться, напевать, делать такие вещи, которые второй человек называет дуростью и баловством. Они часто дерутся, эти два человека, они редко живут в мире и, наверное, от этого и отличаются мало – в ссоре они одинаково сильны.

Второй человек в Григории Семенове напевает: «На закате ходит парень возле дома моего…», и первый не останавливает его. В этом, пожалуй, и заключается главное отличие Григория на людях от Григория наедине с самим собой: при людях первый человек обязательно остановил бы второго. «Не пой! – сказал бы он. – Нет причины, дорогой товарищ, да и неинтересно слушать тебя!»

Ребячится Григорий: подняв с земли хворостинку, машет ею, идет разнобойно – то быстро, то тихо, то неизвестно для чего повернется на месте и захохочет. Прислушается, как эхо двоит смех, и опять хохочет. Все смешно ему: длинная тень от ноги, рукавица, почему-то вдруг напоминающая свернувшегося котенка, хворостинка, похожая на саблю; а оттого, что лосиные следы у барака обрываются, совсем весело становится ему. «Понял, рогатый, кто здесь живет!» – вслух произносит он, представляя удивленную морду лося при виде барака. Вспоминается стремительный скачок зверя, облачко снега и напряженный комелек хвоста.

– Ах ты, черт! – хохочет Григорий, приседая.

На пятачке снега возле барака лежат полосатые тени – похоже, что снег нарочно расчертили для того, чтобы было красиво. Поглядев на полосы, Григорий отступает назад и теперь старается ставить ноги только на лунные просветы. Он идет и считает шаги. Двенадцать – насчитывает он, качая головой: его охватывает сомнение: почему двенадцать? Он ведь считал лунные дорожки, а не темные, которых должно быть больше, хотя бы на одну. Григорий дурашливо хохочет и возвращается, чтобы снова пройти по теням.

– Раз, два, три… – медленно считает он, – четы…

«Ре» он не произносит – луна скрывается за облаками, и темные дорожки сливаются с лунными. Он осуждающе качает головой, говорит луне:

– Нехорошо, гражданочка! Видишь же – человек считает! Не по-товарищески поступаете, милая!

Облако невелико – всего маленькая овчинная заплатка на темной шубе неба. На несколько минут скрывает оно осколок луны, но звезды пользуются этим: горят ярко, настырно, словно обрадовались тому, что луна поступила не по-товарищески, спрятавшись за облако. Ярче других, фонарем, горит разноцветный Сириус. «Ишь, какой важный!» – дивится на него Григорий и замечает, что чуть левее Сириуса и чуть ниже вдруг вспыхивает розовенький огонек.

«Ракета-носитель!» – проносится в голове, и от этой мысли Григорий весь тянется к небу.

… На маленькой звездочке вспыхивает отблеск солнца, потом тухнет, и становится страшно – вспыхнет ли опять. Но она вспыхивает, она опять вспыхивает – уверенная и веселая. Звездочка плывет среди холодных миров. Плывет, торжествуя, и Григорию Семенову кажется, что земля под его ногами медленно начинает двигаться назад, в сторону, противоположную торжествующему полету теплой, маленькой звездочки. Он всем телом ощущает ход планеты, и его сердце замирает.

Стремительная, торжествующая плывет в темном небе живая звезда. Пробежав небо, прочертив его пунктирами вспышек, ракета сваливается за горизонт, и тогда из-за тучи выглядывает луна.

Григорий забрасывает хворостинку, быстро идет к бараку.

 

3

Сегодня – пятница.

Бригадир Семенов в этот день связывается по рации с конторой леспромхоза. За полчаса до девяти Виктор и Борис возятся с радиостанцией, настраиваются, щелкают выключателями и кричат по очереди в эбонитовую трубку: «Центральная, я – Глухая Мята! Центральная, я – Глухая Мята!..»

В динамике попискивает, трещит; мир обступает комнату точками и тире, перекликом далеких голосов. Священнодействуют парни. Окружив их, лесозаготовители почтительно молчат. Никита Федорович с предупредительной улыбкой на лице сидит бочком – готов по первому требованию (да что по требованию – только мигни!) броситься за отверткой или за куском провода. Люди ждут с нетерпением, когда раздастся хриплый голос радистки.

– Центральная слушает! Центральная слушает! – наконец слышится из эбонита. – Перехожу на прием!

– Говорите дикторским голосом, Григорий Григорьевич! Разделяйте слова! – предупреждает свистящим шепотом Борис.

Григорий досадливо фыркает – не получается у него дикторский тон, не может говорить внушительно и четко, а разговаривает по рации так, словно беседует с женой после рабочего дня. Он спокойно усаживается возле микрофона, аккуратно раскладывает бумаги, блокнот, говорит в черный глазок:

– Записывай, Лиза! А коли не успеешь, передай Сутурмину на словах… Темпы мы не снизили, но и приросту большого не достигли. На сегодня заштабелевано четыре тысячи сорок шесть кубометров… Скажи директору, Лиза, что судостроя мало – кубометров семьсот. Крепеж, правда, дадим!

– Передавайте цифры! – металлически сердится динамик.

– Цифры и передаю! – удивляется Семенов. – Одним словом, на судострой надеяться нечего. Зато пиловочник отборный.

Радистка еще два раза перебивает Семенова, Виктор и Борис делают страшные глаза, но бригадир, отмахиваясь от них, продолжает невозмутимо беседовать с динамиком, обращается к нему дружески и несколько фамильярно:

– Не перебивай! Горючего хватит! Пусть Сутурмин не заботится!.. Кстати, где он? Почему не пришел к рации?

– Уехал в Томск! В следующую пятницу будет на связи с вами.

– Хорошо! Трактора в порядке. Скажи ему. Он за машины беспокоится… У меня все! Что нового в леспромхозе?

Бесстрастным, патефонным голосом радистка сообщает поселковые новости: план марта выполнен на сто один процент, сортиментная программа тоже, и за перевыполнение ожидается премия. Получили шесть дизельных тракторов, десять бензомоторных пил «Дружба», новый трактор КДТ-60. Вчера привезли, наконец, баббит для заливки подшипников.

– Всем товарищам из Глухой Мяты привет от семей! – тем же монотонным голосом продолжает радистка. – Вчера выдавали зарплату. Ваши семьи получили. Сегодня по разрешению директора у рации сын Ракова – Миша, дочь Никиты Федоровича – Клавдия… Миша, скажи что-нибудь папе… Вы, мамаша, не трясите ребенка, он сам что нужно скажет!

Георгий Раков проталкивается к рации. На него смотрят, и поэтому уже на полпути он принимает обычный самоуверенный и надменный вид, словно давно знал и был уверен в том, что именно его сына сегодня приведут на радиостанцию.

Динамик шипит, потрескивает, потом слышен прерывающийся голосок:

– Папа, здравствуй! – Затем пауза, а после нее – без остановок, без передышки – выливается длинная булькающая фраза: – Мы живем хорошо, гуляем, купили пальто, пуговиц много-много, до свидания, приезжай, папа… – А в заключение раздается поспешное: – Мы все целуем тебя, Георгий! Приезжай скорее!

Это голос жены Ракова – Лены. После нее к рации подходит дочь Борщева, и Никита Федорович приосанивается.

– … Мама занята, даже на станцию не пошла. Ты, говорит, обскажи ему все… Семена капусты и помидоров купили на базаре, та женщина, что продала, говорит – хорошие, всхожие. Зорька доится, вчера – дала двенадцать литров…

Обстоятельный, деловитый голос борщевской дочери, ее рассказ о хозяйственных делах настраивают лесозаготовителей на задумчивый лад – почти у всех есть огороды, коровы, свиньи…

– Картошки на посадку хватит! – повествует дочь Борщева. – Всю перебрали.

Задумываются лесозаготовители. К огородам люди так привыкли, что сами не знают – нужны ли, выгодны ли? Зарабатывают хорошо – на покупку овощей хватит, но как-то не хочется тащить с базара то, что можно вырастить самим. Уютнее, домовитей бывает человеку, когда в огороде синими звездочками цветет картошка, пошевеливают листиками бочковатые муромские огурцы, а в оградке полыхают маки. Занятно, весело строгать осенью тугие кочаны капусты, хрумкать кочерыжки; хорошо укладывать осенью в прохладное подполье морковь, пахнущую укропом, и укроп, пахнущий морковью. Любо человеку заготовлять на зиму брюкву, репу, тыкву, шелушить по вечерам коробочки мака.

Щекочущими, вкусными запахами наполняется дом, пропитываются одежда, руки – осень пахнет укропом и увядающей землей. Еще очень тепло, солнечно; над огородами, над улицами плывут длинные седые паутинки с маленькими хитрыми паучками; кружась, падают желтые листья.

Сухие листья везде: на дорогах, на крышах, на одежде, на кабинах тракторов и автомобилей. Они скорлупками лопаются под ногами, шелестят, разговаривают, от них пахнет сладковатой гарью и укропом. Прожилки на листьях как вены на нежной руке ребенка.

Хорошо кругом. Не хочется думать о длинной зиме, о двухметровых сугробах. Лето хранится в подпольях: брякнет зимой крышкой хозяйка, нырнет в пролет пола, в запашистую темноту – и смотришь: целенькие, хрусткие лежат на столе огурцы, голубой укроп, редька, капуста с краснинками брусники. Не стол, а огород в доме запасливого лесозаготовителя…

Заботятся люди: перебрали ли дома картошку для посадки, готовятся ли высевать рассаду, записались ли на очередь пахать огород?

– Главное бы, на очередь записались! – тревожится Петр Удочкин.

– На очередь запишут! – отзывается Раков. – Нас запишут!

– Это, как говорится, так!

И только Михаилу Силантьеву неведомы заботы товарищей, живет он одиноко, носится по земле, как перекати-поле, а вернется в общежитие, бросит на кровать пропотевший ватник и усядется на табуретку – вот и дома! Выпьет в честь возвращения стопку-другую спирта и снова начнет плести сложную паутину жизненных дорог – скитаться по общежитиям и заезжим комнатам. Поэтому Силантьев посмеивается над товарищами, похохатывает.

– Эй вы, кулачье! – задиристо говорит он. – Чего опустили головы?.. Вот истинно – кулачье. Вам что, денег мало?!

Силантьев лежит на лавке, разбросав руки, курит, лихо поплевывает, издевается над товарищами:

– Дожил до хорошей жизни красный партизан Никита Федорович Борщев! Кулаком стал!.. Ты, Никита Федорович, честно признайся: на раскулачивании бывал?

– Ну бывал! – рассеянно отвечает старик. – Бывал, как говорится, и не раз бывал…

Силантьев восторгается прямодушным ответом Борщева – сучит, трясет ногами и едва не падает со скамейки.

– Значит, опыт имеешь! – хохочет он. – Вот раскулачь себя… Куркуль ты, Никита Федорович!

– Глупости говоришь, Силантьев! У нас личная собственность разрешена, – медленно поворачивается к нему Георгий Раков.

Механик электростанции Валентин Изюмин, тоже не участвующий в заботах лесозаготовителей об огородах, отрывается от книги, устало потирает виски – все время, пока работала радиостанция, он читал, сосредоточенный и отсутствующий. Аккуратно положив книгу на краешек стола, Валентин Семенович прислушивается к разговору лесозаготовителей, чуть приметно – краешками губ – иронически улыбается.

– Личная собственность, конечпо, будет постепенно отмирать, – важно и уверенно продолжает тракторист. – Сейчас же, в период перехода к коммунизму, мы временно сохраняем личную собственность…

При словах «мы сохраняем» механик улыбается во все лицо, но в разговор не вступает, а ждет дальнейших слов Ракова. Тракторист же, видимо, не собирается говорить – отворачивается от Силантьева и принимает прежнюю позу, которая теперь насыщена выражением окончательности и бесспорности высказанной им мысли. «Я сказал, свое дело сделал, а вы как хотите! – говорит поза Ракова. – И то, что я сказал, – истина. Никаких других мнений быть не может!»

– Скажите, Раков, а лопата – орудие производства или нет? – вежливо осведомляется Изюмин.

Раков думает, потом неохотно отвечает:

– Ну, предположим, орудие… Что из этого?

– Ничего особенного. Ответьте на такой вопрос! Вы вскапываете огород лопатой, получаете продукт и считаете его личной собственностью? Скажите – почему, коли лопата орудие производства и не считается личной собственностью… Что вы скажете на это? Как развяжете узелок? – монотонным голосом говорит механик и скучающе, пожевывая губами, смотрит на Ракова. – Развязывайте.

Выслушав Изюмина, Виктор и Борис переглядываются, подталкивают друг друга локтями и разом улыбаются.

– Вопрос поставлен неверно! – осторожно говорит Виктор. – Вы, Валентин Семенович…

– Постойте, Виктор! – умоляюще, но иронически складывает руки механик. – В ваших знаниях я уверен! Мне хочется услышать ответ от Ракова. Он так убедительно поучал, что я уверен – ответ последует… Мы ждем, товарищ Раков!

Лесозаготовители действительно ждут. Петр Удочкин, тот даже подался вперед, чтобы не пропустить ни слова, а Никита Федорович многозначительно щурится, важно оглаживает бороду, помигивает на Ракова.

Бригадир Семенов туго сжал рот и смотрит на тракториста так напряженно, точно силится помочь ему.

– Мы ждем!

Раков никак не реагирует на восклицание механика – хранит прежний самоуверенный вид, но думает, наморщив лоб, как ответить, и, наконец, небрежно бросает:

– Вы неправильно поставили вопрос…

– Почему?

– Неправильно, и все! – сердито отвечает Раков.

Механик смешливо, точно восклицает: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!», разводит руками:

– Почему все-таки?

– Лопата не орудие производства.

– Вы же сами утверждали, что орудие…

– Мало ли я что сказал… Оговорился!

Лесозаготовители осторожно двигаются, передыхают. Изюмин поднимается, проходит по комнате, остановившись против Виктора, дружески просит:

– Поясните Ракову, Виктор!

Гав вспыхивает. Непонятно, почему смущается он – то ли от напряженной тишины в комнате, то ли оттого, что словно к товарищу – умному, знающему – обратился к нему механик, то ли оттого, что Раков со злостью смотрит на него. Но отвечать нужно, а почему – он тоже не знает, но чувствует, что должен ответить на просьбу механика. Изюмин стоит перед ним с открытой, ласковой улыбкой на красивом, умном лице. Виктор делает широкий жест:

– В этом вопросе главное заключается в том, кому принадлежит орудие производства и как оно используется. Ведь вы, Георгий Филимонович, копаете лопатой свой, заметьте, свой огород и работаете сам, а не предоставляете лопату в распоряжение наемного рабочего. Вот в чем разница!

– А вы молодцом, Виктор! – похлопывает его по плечу механик. – Я уверен – вы обязательно поступите в институт!

Потом, подумав, так же дружески обращается к Ракову:

– Вы не огорчайтесь! – И механик делает такой жест, точно хочет похлопать по плечу и Георгия Ракова, но вовремя сдерживается: Раков глядит на него презрительно.

– Вы здесь дурачков не ищите! – огрызается он. – Еще посмотрим на вас! Посмотрим!

И предостерегающе машет пальцем.

 

4

Над зубчатой стеной тайги таращатся глазастые звезды. Похожий на обсосанный леденец, висит месяц. Сосны стоят на длинных ножках-тенях, и от этого тайга кажется точно висящей в воздухе. Под ногами рвутся, лопаются льдинки, замерзшая земля гудит медью. Тайга притихла, затаилась, спрятала в небе вершины деревьев. Тихо. А в ушах Федора Титова неумолчный голос. Чудится ему, что звучат сосны, земля, небо; голос течет с деревьев, струится из чащобы. В сердце голос отзывается болью, в груди образуется холодная, щемящая пустота. А голос не стихает, он наполнен им до предела. Кроме этого голоса, нет ничего – ни звезд, ни неба, ни просквозившей тайгу лунности.

В ушах Федора Титова звучит голос Лены – жены Георгия Ракова: «Мы все целуем тебя, Георгий…» Низкий, гитарный голос. Мысли Федора путаются, ноги несут неизвестно куда, он спотыкается, спешит. Звучит голос. Слушать его – мученье и радость. От него хочется бежать и – возвращаться к нему. «Мы соскучились, Георгий…» В это мгновенье Лена, наверное, взмахивает ресницами. Нежность застывает в маленьком овальном подбородке.

От голоса не уйти, не спрятаться. В этом боль и счастье. Лунной грядой бежит Федор Титов, словно убегает от самого себя. И не может уйти! И не может спрятаться!.. Не знал он, что самым тяжелым в тоске по Лене окажется ее голос, послышавшийся из динамика радиостанции. Ко всему привык Федор – видеть ее, говорить с ней, слушать на собраниях, – но сегодняшнее нежданно! Голос из динамика повернул время назад. На четыре года попятилось оно. Голос, как магнит, приблизится к сердцу, прижмет, а когда с болью оторвешь, тянет снова.

Старая трухлявая сосна на пути Федора. Наткнувшись на нее, он приходит в себя, одумывается, встряхивается, и голос на секунду пропадает. Резко повернувшись, Федор идет назад. С каждым шагом он прямится, строжает – солдатом на учебном плацу шагает Титов, презрительно усмехаясь. Голос Лены совсем затихает, удаляется, слышен другой – внутренний голос самого Федора. В Федоре тоже, как в Григории Семенове, как в каждом человеке, живут двое: один – тот, что на людях, другой – в одиночестве. Насмешничает, издевается второй человек над Федором Титовым. «Баба ты, Федор Титов! Тряпка! Распустил слюни, как мальчишка! Безвольный ты человек! Прав Валентин Семенович – не умеешь держать себя в руках!»

Казнит Федора внутренний голос: «Нет воли, вот и презирают, не любят тебя люди! Тот же Гришка-кенгуру в сто раз лучше тебя. Конечно же! Настойчивый, деловой мужик, умеет добиваться своего, знает дело, не ленив. Ты же, Федор, заносчив, себялюбив, несдержан, ленив! И ко всему этому завистлив! Да, да! Ты завидуешь Гришке, что его, а не тебя назначили бригадиром. Поэтому злишься на него, подкапываешься, выискиваешь ошибки. Ты ненавидишь Гришку за то, что он лучше тебя! Будь откровенен хоть наедине с самим собой, Федор Титов! Ты не любишь Виктора и Бориса оттого, что завидуешь их знаниям, тому, что они научились за месяц работать почти на всех машинах, а ты учился год!..» Решимостью, настойчивостью наливается внутренний голос Федора: «Что было, то быльем поросло! Давно забыто о Лене, и нечего вспоминать!.. Берись за ум, Федька! Встань завтра пораньше, сходи в лесосеку, собери хлысты! Начни работать честно. Увидишь, как полегчает на душе, как хорошо станет жить! Погляди на Георгия – счастливый человек! А почему? Делом, работой счастлив!»

Останавливается Титов. «Вот что сделай, Федор! Ночь лунная, светлая, вернись в лесосеку и сейчас же собери хлысты, вытаскай на руках!» Он поворачивается лицом к лесосеке, но внутренний голос – первый – усмехается: «Вот опять порешь горячку! Ну зачем ночью! Повремени до утра… А зачем? Надо начинать жить по-новому сейчас же, не откладывая… Впрочем, смешно бежать ночью в лесосеку… Что скажут утром ребята?.. Нет, нет, погоди, Федор! Пойдешь в лесосеку утром!.. Но почему же утром? Сейчас нужно начинать новую жизнь, сейчас надо порвать с прошлым!»

– Слышишь, Федор! Иди собери хлысты. Начинай новую жизнь!.. – громко, вслух говорит Титов.

Он делает шаг, затем второй, третий. Лунные тени текут под ноги, как шпалы под колеса поезда, хрустит снег. Бежать легко, радостно. Федор чувствует себя окрыленным от собственных решительных действий, оттого, что тело в движении и ни о чем, кроме этого стремления к хлыстам, не нужно думать. Он одинок, освещен луной, он один в притаившейся тайге. За взгорком, на спуске, ноги Федора раскатываются, он чуть не теряет равновесие, но удерживается на ногах, схватившись за ствол согнутой березы. Всего несколько секунд стоит он на месте, но ему вдруг становится странно, не по себе.

«Лечу как чумной! – думает Федор. – Точно сбесился!» Ему представляется, как дико выглядит человек, одиноко бегущий по ночной тайге, и сразу же усмехается, иронизирует внутренний человек: «Опять порешь горячку! Ну, зачем побежал! Повремени до утра, ничего от этого не случится!.. А почему нужно ждать до утра? Немедленно начинай новую жизнь, Федор! Нельзя откладывать».

Широко расставив ноги – точно по обе стороны невидимой черты, перешагнуть которую он не решается ни в ту, ни в другую сторону, – стоит Федор Титов на полпути от барака к лесосеке. В голове сумбур: «Не пори горячку!.. Иди в лесосеку!.. Не ходи в лесосеку!..»

Федор Титов возвращается к бараку…

Дверь открывает перед ним напряженную, выжидательную тишину: услышав скрип дверных петель, сразу смолкли, попритушили улыбки, смех, разговоры лесозаготовители, повернулись к Федору и замерли в ожидании.

«Что случилось?!» – думает Федор, и вдруг все становится ясным: на стене висит свежий номер боевого листка.

– Понятно! – говорит Федор. – Нарисовали! – криво улыбается он. – Изобразили!

На небольшом листе ватмана рукой Петра Удочкина нарисован Федор, быстро убегающий от тонкомерных хлыстов, к комлям которых пририсованы человеческие головки. «На кого ты нас покинул?!» – исступленно кричат они, а он скачками, испуганно удирает.

– Понятно! – машинально повторяет привязавшееся словечко Федор. – Редколлегия не дремлет!.. А мне, впрочем, наплевать! Вот так-то, кирюхи! – Он трогает за плечо механика Изюмина, просит: – Выйдем, Валентин Семенович! Поговорить надо!

Изюмин встает, поправляет полу пиджака, затем идет за Федором к двери, движениями, легкой улыбкой, наклоном головы подчеркивая, что он не знает, зачем позвал его Федор, но приглашение принял, так как Титов ему интересен. Но у двери механик обертывается к сидящим, разводит руками, улыбается – вот, дескать, поглядите сами, тащит на улицу, словно нельзя поговорить в бараке. Чудак!

Они выходят из барака.

– Валентин Семенович, вы не удивляйтесь! – таинственно шепчет Федор. – Настроение у меня хреновое, смурое… Не откажите, дойдем до электростанции. Там у меня литровка припрятана. Консервы есть… Приложимся!

– Предложеньице! – изумляется механик. – Ты серьезно?

– Цельная литра!

– Пойдем! – коротко говорит Изюмин.

Полкилометра пути до эстакад они проходят молча и быстра. Изюмин открывает замок, распахивает дверь, пропускает Федора в маслянистую, густую темень. Чиркнув спичкой, Титов уверенно лезет рукой под доску крыши, приподнимает ее – и достает блеснувшую в лунном квадрате бутылку.

– Вот она, голуба!

– Праздновать так праздновать! – весело отзывается Изюмин, включая аккумулятор. Станция наполняется желтоватым светом маленькой лампочки…

Все остальное происходит безмолвно и быстро – звякает бутылка, плещется водка, скрипит нож, разрезая жесть. Федор кажется суровый, старым. Сдвинутые стаканы звенят. Федор относит на вытянутой руке водку, прицеливается прищуренным глазом, измеряет расстояние от губ до стакана, затем, закинув голову назад, резким движением подносит его ко рту и опрокидывает – жидкость завивающейся струйкой, не касаясь полости рта, выливается в горло.

– Знаменито! – смеется механик, но сам пьет долго, мелкими глотками, затаив дыхание, и Федору представляется, что он тянет не водку, а сладкую жидкость. Когда Изюмин отрывается от стакана, на дне остается граммов пятьдесят водки.

– До конца, Валентин Семенович!

– Успею!

Федор откидывается к стене, засовывает руки в карманы. Он прислушивается к тому, что происходит в голове, ждет опьянения. Проходит несколько минут, и маленькая электрическая лампочка расплывается, колеблется, вокруг нее мельтешат розовые лучи, а в ушах у Федора все явственнее начинают звучать маленькие, стеклянные колокольчики. Предметы сжимаются, светлеют и тоже расплываются в контурах, и чем больше, тем уютнее становится ему.

– Берет! – удовлетворенно замечает Федор, и его голос звучит чуждо, непривычно, звонко. От этого Федору становится весело. – Повторим, Валентин Семенович!

– Подождем, Федор! – отвечает Изюмин, сильно покрасневший от выпитого. Красивое мускулистое лицо механика налилось кровью, словно он долго лежал под солнцем. От водки Изюмин помолодел.

– Вам водка идет! – говорит Федор. Изюмин вдруг становится ему родным и близким, хочется сказать что-то ласковое, признательное. – Вы здорово пьете, Валентин Семенович! Навык есть! Я все никак не спрошу, откуда вы приехали? Вы, должно быть, не простой человек, Валентин Семенович!

Механик хохочет, протянув стакан Федору:

– Наливай! Где наше не пропадало! Лей! Вот так!.. Откуда я к вам приехал? Отсюда не видно!.. А человек я простой, обыкновенный! – и вдруг резко обрывает хохот. – Вернее, был человек… Да ты не серьезничай! Шучу я! – опять сбивается на смех Изюмин. – Механик я! Вот и все, Федор!

– Кем вы раньше работали, Валентин Семенович?

– Механиком, механиком! Выпьем! За твое здоровье, Федор!.. Не горюй! Перемелется – мука будет! Это хорошая поговорка! Я в нее верю! Пей!

– Я и не горюю! Чего горевать!

Выпив второй стакан, Федор закуривает. Чувствует он: каждая клеточка, каждый мускул наливаются силой, движением, он точно ширится, растет, меняется весь с головы до ног. Много сильнее, выше становится Федор, и от этого мелким, надоевшим и нестоящим представляется все вокруг. Как с высокой башни озирает он мир, в котором копошатся Семенов, тонкомерные хлысты, боевой листок. Вся жизнь Глухой Мяты будто сливается в незаметное пятнышко. Зреет, проклевывается в его сознании другое, большое, значительное, а что – он не может уловить в мешанине картин и воспоминаний. Но главное для него сейчас то, что мелок, смешон и нереален окружающий его мир – мир Глухой Мяты.

Одно масштабно, реально в окружающем – близкое, словно опухшее, – или это кажется Федору? – лицо механика Изюмина. Под глазами точно нет ни носа, ни подбородка, а один большой, сжатый по краям защелочками мускулов, рот. И странное дело – глаза и губы взяты от разных людей: глаза – от мудрого, понимающего, губы – от желчного, непонятного, чужого.

Глаза и губы – вот все, что осталось на лице Изюмина.

Видит Федор: разжимаются защелочки, верхняя губа лезет вверх.

– Да, обидели тебя, Федор! – говорит рот.

– Черт с ними! – с колокольной высоты своего роста бросает Федор. – Вались они в яму! Мелочи, кирюхи!

Маленькие, суетливые, копошатся букашками люди, куда-то бегут, что-то делают, торопятся. Не снисходит до их муравьиной возни Федор. Куда? Зачем?

– Дернем еще по сто, Валентин Семенович!

– Много! – раскрываются губы.

– Ничего!

Федор наливает еще полстакана и выпивает один, без механика, и с этой минуты возникает в опьяненном мозгу низкий гитарный голос, звучит настойчиво, громко; и чем больше Федор проникается, пропитывается им, тем больше исчезает ощущение реальности происходящего – словно с тихим шелестом распахиваются стены дощатой будки, уплывает потолок и открывается береговая кайма Оби… Ходят кружевные беляки, волна плещет, бежит к ногам…

– Это разве обидели! – покачивается Федор на скамейке. – Так разве обижают! Подумаешь, боевой листок… Это не обида, а комариный укус! Хочешь, расскажу, как обижают человека по-настоящему, как душу из него вынимают… Хочешь, расскажу… Ты только скажи, я расскажу, я обязательно расскажу тебе, Валентин Семенович! Ты мне – лучший друг! Рассказать?

– Расскажи!

– Обижают человека вот как… Представь себе: течет река Обь, луна светит, песню поют, а ты идешь по берегу с девкой – такой красивой да веселой, что нет у тебя ног… Или вот возьми ты, к примеру, такое: сидит человек с красивой девкой на скамеечке, ночь кругом, весна, и она вдруг целует человека и говорит, что, дескать, люблю тебя. Ты, говорит, хороший, добрый, родной… Я, говорит, с тобой до гроба, по конец жизни… Так вот этот человек – я!

– А красивая девка – жена Ракова! – размыкаются мускулы застежек на губах механика.

Федор, как от удара, откидывается назад, пугается, на миг закрывает лицо руками, сильно покачивается. После паузы он хрипло спрашивает:

– Ты откуда знаешь? Тебе кто сказал? – и руками наваливается на Изюмина. Механик осторожно, но решительно отстраняет его, поднимается – напружинившийся, высокий, мускулистый. Федор тяжело дышит. За дощатыми стенами станции со звоном падают, разбиваются о землю сосульки, в дремотность тайги, пружинистые, несутся по верхотинам сосен ветры.

– Ты не с идиотом имеешь дело, Федор! – говорит Изюмин. – Я это подозревал и раньше, но сегодня понял окончательно. Когда заговорила по рации жена Ракова, ты ведь не вышел, а выбросился из барака… А ну, кончай истерику! – Бутылка в руках механика не колеблется, не звякает о стекло. – Выпей-ка еще!

Послушно, как ребенок сладкую микстуру, Федор выпивает еще полстакана, а Изюмин прохаживается по тесной станции, вертится на каблуках, редко, порциями, выдает слова.

– Ты блаженный идиот, Федор! – бросает механик, и кажется, что он весь, с головы до ног, звучит голосом. – Мне непонятно твое поведение! Раков у тебя отбил девушку, а ты перед ним лебезишь. Невозможно! Ты беспрекословно подчиняешься ему. Непонятно! То ли ты идиот, Федор, то ли шизофреник!

– Не оскорбляй! – тихо просит Титов. – Ты мою душу пойми, а потом оскорбляй!

Изюмин крепко берет его за руку, сильно надавливает на кисть.

– Твою душу понимать нечего – рабья душа!

Гремят бутылки, стакан падает на пол, ахнув, медленно распадается на части – это Федор бьет в стол. Скинув руку механика, он поднимается. Изюмин отступает назад, ладонями упирается в грудь Федора, а когда тот теряет равновесие, вновь схватывает за кисти.

– Спокойно, Федор! Спокойно! – отсчитывает он слоги и сильно сдавливает запястья. – Остынь-ка немножко!

Схваченный за руки, Федор не может двигаться, чувствует боль в запястьях – пальцы у Изюмина железные. Кровь бросается Федору в лицо.

– Отпусти! – вскрикивает он.

– Отпущу, если сядешь!

Федор садится.

– Так-то лучше! – снимает руки с Федоровых запястий механик. – Я ведь не Семенов… Это с ним ты можешь выкидывать фокусы… Сиди, не рвись! Кому говорят! И изволь выслушать меня до конца, коли пригласил сюда и считаешь другом!

Федор обвисает, роняет голову на грудь.

– Говори! – пьяно соглашается он.

Механик говорит спокойно, рассудительно:

– Ты в общем слабый человек. Тебя хватает только на вспышку, на крик. Бороться по-настоящему ты не можешь. Вот поэтому и отбил у тебя девушку Раков! Так же ведешь ты себя и с бригадиром. Я уверен – он тебя совьет веревочкой…

– Это мы еще будем посмотреть! – пьяно покачивается Титов. – Я ему морду начищу!

Изюмин хохочет, показывая два ряда белых, отличных зубов.

– Ты!.. Семенову!.. Не смеши! Он тебя в подкову свернет! Куда тебе против Семенова! Ты с Раковым не мог тягаться. Эх, Федор, Федор!

– Ну что – Федор, Федор! Я Федор, вот и все!

– Э, да ты совсем пьян! – презрительно говорит механик, присмотревшись к нему. – С тобой и говорить нечего! А я хотел рассказать, как проучил сегодня Ракова..

– Ты меня послушай! Послушай, а? – тянется лицом Федор к Изюмину.

– Ну, слушаю!

– Ты Ракова не тронь… Я тебя прошу, не тронь. Ракова… Ленка правильно сделала, что за него вышла… Ты думаешь, неправильно? Правильно! Очень даже правильно… Кто есть Федор Титов? Пьяница, хулиган, забулдыга… Вот кто! А Гошка Раков кто?.. Молодец!

– Эх, Федор, Федор! – цедит сквозь зубы механик.

– Ты не перебивай… У Ракова от Ленки двое детей… Ты понимаешь, двое детей… Дочка – ну вылитая Ленка. Вот что!

– Да, да, слаб ты, Федор, – насмешливо говорит Изюмин. – А люди сильнее, хитроумней тебя. Семенова возьми – надоело человеку в трактористах ходить, карьеру делает… На Ракова посмотри – орден зарабатывает человек… Или на Силантьева посмотри! Думаешь, ему Дарья нужна? Нет! У нее дом собственный – вот и присватывается человек, чтобы угол обрести! Эх, Федор, Федор!

– Иди к черту! – еле слышно отвечает тракторист и, покачнувшись, падает на лавку.

 

5

На свежем воздухе Титов немного приходит в себя.

– Луна! – бормочет он. – Светит!.. Ей что!

– Не торопись! – уговаривает его Изюмин, поддерживая за плечи. – Нужно прийти в себя; видишь, в бараке огонь!

– Наплевать! К черту! – шатается Федор.

– Не надо дразнить!

– Ага, ты боишься, а я не боюсь! А говоришь, Федор раб! Нет, брат, Федор не раб! Федор их не боится, а ты боишься!

– Ну, как хочешь! Я тебя предупреждал!

Федор бросает руку Изюмина, бежит на нетвердых ногах к бараку, остановившись у дверей, хохочет, кривляется.

– Федор Титов никого не боится! Вот так…

Механик идет тем же неторопливым шагом. Он, видимо, не собирается удерживать Федора, и Титов широко, как ворота, открывает дверь. В бараке никто не спит – сидят на лавках, за столом, на привычных местах. Виктор и Борис роются в учебниках, перед ними гора книг и тетрадей. Мирно, спокойно в бараке, что построен много лет назад рабочими химлесхоза в Глухой Мяте. Усталые люди наслаждаются теплом, непритязательным уютом, тишиной – настроены спокойно, умиротворенно, негромко переговариваются, беседуют о пустяках. Хорошо в бараке за полчаса до сна, и тем холоднее, неуютней становится людям, когда с громом открывается дверь, распахивается во всю ширь, обнажив холодную тесноту тайги. Несколько мгновений дверь пуста, таинственно ее грохотанье, затем на пороге возникает из тьмы фигура Титова – вихляющаяся, растерзанная, полуосвещенная.

– А вот и я! – клоунским голосом представляется Федор, пьяно оглядывая товарищей. – Привет честной компании! Привет от Федора Титова!.. Гошке Ракову – тоже привет! Всем привет!

За Титовым сама собой закрывается дверь – ее прикрывает механик Изюмин, скрытый спиной Федора. Потом механик быстро обходит его и садится у печки, в тень.

– Всем привет с кисточкой! – низко кланяется Федор, а лесозаготовители, затаенно посмеиваясь, молчат…

Пьяный человек не в диковину им. Совсем непьющий человек в лесу редок, как жемчужины в раковинах, – таким почтительно удивляются; один только барьер стоит перед водкой – не пей в рабочее время, а накануне рабочего дня воздерживайся, не перехватывай лишнего. Коварна тайга – захмелевшего человека того и гляди окровенит острым суком, схватит за ноги болотным засосом, а хуже того – перебьет позвоночник сосной. Не любит тайга водки! Поэтому и подозрительны лесозаготовители к человеку, перемешавшему сосновый запах тайги с сивушным запахом. Тверд закон у коренных, бывалых лесорубов: вон из тайги пьяный, чтобы не было страшного, а коли перехватил вчера, сглупил по неразумению – получай прогул! В нерабочее время пьяный не редкость, никаких особых чувств у лесозаготовителей, кроме любопытства – где это набрались да много ли хватили! – не вызывает.

– Чего молчите? – покачивается Федор у стола. – Разговаривать не желаете?.. А? Не желаете, да?

Молчат товарищи, приглядываются к Федору, определяют наметанным глазом, насколько он пьян. Михаил Силантьев по-собачьи поводит носом, принюхивается и определяет:

– Он водку в электростанции прятал! Ловкач! Артист! – И в голосе звучит зависть и удивление.

Бригадир скрывается в тени, Георгий Раков невозмутимо щурится, а Виктор и Борис – ноль внимания!

– Учитесь! Занимаетесь! – находит занятых парней пьяный глаз Федора – второй намертво прищурен. – Профессора! Преподаватели!

Парни спокойно встают, переглядываются, захватив по кипе учебников, неторопливо уходят в соседнюю комнату.

– Вот! – открывая второй глаз, с изумлением восклицает Федор. – Ты посмотри на них! Замыслили из себя людей! – Но, пьяный, он быстро забывает о парнях, шлепается на табуретку рядом с Силантьевым. – Мишка, здорово!.. Ты чего с нами не пил?

– А ты звал? – сердито вздергивает нос Силантьев. – Ты Изюмина пригласил…

– Правильно! Иди ты к черту, Мишка!

– Сам иди! – отругивается Силантьев, по видно, что он обижен не тем, что Федор обругал его, а тем, что не пригласил на выпивку. От механика, сидящего в тени, Силантьев демонстративно отворачивается.

Бригадир Семенов молчит. Чувство одиночества перед пьяным, распоясавшимся Федором испытывает он. Когда Титов, покачиваясь, вошел в комнату, спугнул уютную, дружелюбную тишину, на миг показалось бригадиру, что раздастся чей-то возмущенный голос, кто-то вскочит навстречу, остановит Федора гневным криком, жестом. Думалось бригадиру, что бурю негодования вызовет пьяный Федор у лесозаготовителей. Но ничего не случилось!.. Никита Федорович помаргивает ресничками, щурится, напускает на бородатое лицо выражение значительности, умудренности.

– Ты, Федор, перебрал! – замечает он. – Тут ведь такое дело, как говорится, немного не рассчитал, хватил лишнего – и готово! Шел бы ты спать, Федор!

– Никите Федоровичу, папаше, привет!

Спокоен, хранит обычную невозмутимость Раков.

– Набрался, как свинья! – после внимательного изучения Федоровой физиономии и неверных движений презрительно заключает он.

Титов глухо хохочет:

– Ты смотри, нет, ты смотри! Гошка заговорил! – Затем фамильярно, дружески наклоняется к Ракову, берет за пуговицу: – Слушай, Гошка, знаешь, кто я перед тобой?.. Раб! Понял, раб! А раз раб, то хочешь – ударь меня по морде! Ударь!

– Пошел к дьяволу.

– Правильно! Гони! Я кто – кирюха!

Один глаз Федора опять прищурен, чтобы не двоилось. Федор натыкается на стену, скользит по ней и вдруг трезвеет.

– Ага! Боевой листок! Замечательно!

Федор подходит к стене, широко раскинув руки, упирается ими по обе стороны от листка.

– Я… Федька… Похож… Здорово похож!

Федор снимает руки со стены, поворачивается как-то боком и замирает – on пытается рассчитать движения, чтобы сорвать боевой листок, и всем понятно это; он немного отклоняется назад, зрячим глазом находит край листа, нацеливается на него, но, прежде чем сделать движение к стенке, оборачивается к бригадиру:

– А я сейчас его сорву! Слышишь, бригадир, сорву… Возьму и сорву!

Петр Удочкин зажмуривается. Ему страшно. В памяти возникает далекое, школьное воспоминание – товарищ Петра вот так же сорвал классную стенную газету, в которой Петр нарисовал его. Последующее в памяти Удочкипа было ужасным. Товарища обсуждали на собрании, водили к директору, за четверть по поведению поставили двойку, а на школьной линейке вывели из строя. Петр боязливо открывает глаза в тот момент, когда Титов делает стремительное движение к стенке.

– Не надо! – вскрикивает Удочкин.

Петр, видимо, не замечает, что одновременно с движением Федора к стене механик Изюмин вскакивает с места, прыжкам преодолевает расстояние от печи до Титова и на лету хватает руку Федора. Тот теряет равновесие, поворачивается лицом к механику.

– Э, голубчик, это не положено! – улыбаясь прямо в лицо Федора, говорит Изюмин.

Петр Удочкин во все глаза смотрит на Изюмина и не может оторваться – красив он, притягателен до того, что становится сладко, томительно, и он не замечает, как его собственное лицо повторяет выражение лица механика: так же круто изгибается левая бровь, глубокая складка залегает на лбу, и все это покрыто ослепительной, немного искусственной улыбкой. Лицо Петра, как в зеркале, повторяет лицо механика.

– Боевые листки срывать нельзя! – терпеливо, как маленькому ребенку, поясняет Изюмин Федору. – Тебе надо ложиться спать!

Внимательно разглядывает механика бригадир Семенов, и ему вдруг кажется, что где-то он встречал этого человека. Где-то видел Григорий его ясные глаза, короткую верхнюю губу. Где-то видел. Но где – вспомнить не может…

– Спи, Федор! – настаивает механик.

Титов делает сладкое, умильное лицо, обнимает Изюмина с пьяной порывистостью:

– Ты мне друг? Друг!.. Дай я тебя, Валя, поцелую! – и действительно целует.

Механик смеется, разводит руками, точно восклицает: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» Затем за руку ведет Федора к матрасу, усаживает, командует:

– Снимай сапоги… Теперь рубаху!.. Вот и хорошо! Спи! – Он отвертывается от Федора, достает из кармана платок и быстро вытирает то место, куда поцеловал Федор. Затем возвращается к печке. Он проходит мимо людей – высокий, подтянутый, стройный, и Никита Федорович уважительно говорит:

– Вот, как говорится, человек тоже выпил, а не пьяный… Уметь надо выпить, как и в любом деле!..

Бригадир Семенов сидит неподвижно. Он о чем-то думает.

 

6

Как звенья тракторной гусеницы, похожи друг на друга рабочие дни в Глухой Мяте. И точно так же, как гусеница на катки, плавно наматывается время на чередование дня и ночи. Расчерчен на клетки часов, разделен на две половинки рабочий день. В восемь часов начало, затем обед, два перекура по полчаса – и все. Плавно, неторопко течет гусеница времени, оставляя высокие штабеля на берегу Коло-Юла, прореживая густой сосняк.

Похожи рабочие дни в Глухой Мяте, словно близнецы, но есть и различие. Оно – в людях, которые бывают то веселые, то грустные, то энергичные, то отчего-то расслабленно-ленивые. Внешне похожи как две капельки воды дни Глухой Мяты, но внутренне различны так, что порой кажется – другие люди пришли в сосновый бор…

Спокойный, уравновешенный человек Георгий Раков, а вот сегодня не таков. Недовольный чем-то, сумрачный пришел на лесосеку, молча завел трактор, молча забрался в кабину и рывком бросил трактор по волоку. Бригадир Семенов поглядел на него, присвистнув от удивления, сдвинул шапку на затылок – что это с Георгием? Не было такого, чтобы знатный тракторист беспричинно рвал машину, на высшей скорости шел по волоку! Что с ним?

Не похож на себя сегодня и Федор Титов – расслабленный, бледный, смущающийся. Он не может смотреть товарищам в глаза, виляет взглядом, сторонкой обходит лесозаготовителей; забравшись в машину, осторожно, чтобы не лязгала, не привлекала внимания, трогается и незаметно скрывается в тайге. Впереди качается в сумраке, подпрыгивает красный огонек – сигнальный фонарь машины Георгия Ракова. Смотрит на него Федор и кривится от боли в голове, от беспокойства на сердце, а главное, оттого, что вспоминается вчерашнее – черное, лохматое, неискреннее, слышатся зубчатые слова: «У тебя рабья кровь, Федор!» От этого воспоминания сжимается сердце.

Невесел и Георгий Раков. Машину ведет неровно, рывками, ноги нервничают, а от гула мотора по вискам ударяют маленькие молоточки.

Георгий Раков сердит на механика Изюмина. Не помнит он, когда был так унижен и оскорблен. Вчерашний случай с лопатой, которая оказалась одновременно и орудием производства и не орудием производства, то и дело вспоминается Георгию, и он беспокойно ерзает на сиденье, томится от горечи поражения. В памяти всплывает лицо механика, слышатся слова: «Вы не огорчайтесь!», а после слов такое движение, словно Изюмин хочет снисходительно похлопать по плечу его, Георгия Ракова.

Велика обида знатного тракториста на механика передвижной электростанции. Опозорил его Изюмин! Унизил! К этому не привык Георгий Раков – ведь уже с давнего времени к его словам прислушиваются, с его мнением считаются. Безупречным поведением, отличной работой заслужил это Раков.

Ворочается на сиденье Георгий, краснеет за вчерашнее… Не ответив на вопрос механика, грубил, грозил пальцем, а сам чувствовал стыд, да и грубил-то оттого, что было неловко перед товарищами.

– Сюда, сюда! – слышит он веселый голос. С магистрального волока трактор входит в лесосеку, навстречу выныривает Борис Бережков, кричит что-то радостное, утреннее, но Раков встречает его вопросом:

– Борис, кто такой этот Изюмин?

– Механик, – по инерции, не задумавшись, отвечает Борис и сам понимает, что сморозил: не так нужно отвечать на вопрос об Изюмине.

– Откуда приехал?

– Не знаю.

– Кем раньше был?

– Тоже не знаю! – отвечает Борис, пожимая плечами. Ему приходит на ум, что они действительно ничего не знают о механике, кроме того, что он заочно учится в Красноярском лесотехническом институте. – Он знающий человек! – неопределенно буркает Борис, чтобы хоть немного удовлетворить любопытство Ракова.

– Это вижу! – отрезает тракторист. – Давай чокеровать воз!..

На обратном пути из лесосеки Георгий думает о механике. Загадочный он, нездешний, говорит так, что не поймешь – серьезно или шутит.

У механика белые, нежные руки, но он не белоручка, не неженка. Раков видел, как он заводил станцию, – коленчатый вал вертелся так быстро, точно работал мотор, а ведь механик сам крутил заводную ручку. Изюмин умеет работать электропилой, сучкорезной, водит трактор – он так же универсален, как старик Борщев. Работает Изюмин хорошо: за все время на станции не было ни одного простоя. Бригадир сказал Ракову: «Изюмин такой механик, каких я еще не видел, – он омолодил станцию!»

Роется в Изюмине Раков, невольно ищет в нем плохое, обличительное и – не находит: со всех сторон хорош механик. Мелочи не в счет, хотя много находит их Георгий… Вот вчера, пьянствуя с Титовым, механик в барак проскользнул незаметно, так, чтобы его не приметили, оставил Федьку одного. Заметил Раков и то, как Изюмин брезгливо вытер губы после Федорова поцелуя… Много таких мелочей знает за механиком Раков, но понимает, что мелочи – это мелочи! Ведь после того, как механик незаметно пробрался в барак, он первым остановил Титова, не дал сорвать боевой листок, уберег Федора от неприятности. А от пьяного поцелуя Федора каждый, пожалуй, вытерся бы…

Нет, ничего плохого не находит в механике Георгий Раков! И ему вдвойне стыдно за вчерашнее оттого, что не ответил на вопрос, да еще и грозился: «Посмотрим на вас, посмотрим еще!» А что посмотрим?! На себя надо смотреть, а не на механика… Он не теряет времени, учится заочно в институте, а ты походил раз в неделю в кружок и замыслил о себе много. «Вот так-то! – рассуждает Раков. – Так-то!»

Даже в разговоре с самим собой он остается немногословным, сдержанным – он не любит лишние слова, как и лишние движения; каждое слово, каждый жест Ракова рассчитаны. Тракторист Георгий Раков вообще придерживается в жизни твердых правил – он не меняет своих точек зрения и привычек, считая их самыми верными, самыми лучшими.

Притащив воз на эстакаду, Раков отцепляет его, поставив трактор, идет к передвижной электростанции. Механик Изюмин читает. Положение у него немного смешное: он выглядывает из дощатой будки, как из конуры, и поэтому Михаил Силантьев, когда Изюмин заболел и некому было работать, раскричался: «Не пойду на станцию! Не буду сидеть, как собака в конуре!»

Раков подходит к механику, садится на порожек и начинает крутить самокрутку. На Изюмина он словно не обращает внимания, а на лице такое выражение, как будто говорит: «Присел потому, что место удобное, тихое. Лучше и не найдешь!» Закрутив вершковую папиросу, он тянется прикурить к механику, и это тоже – молча, безразлично, а когда втягивает дым в себя, щеки западают, и опять кажется, что произносит равнодушно: «Спички у меня есть, но мы – в лесу, разбрасываться дорогим товаром не приходится!» Изюмин так и понимает его – охотно протягивает дымящуюся папироску. Он серьезен и вежлив в движениях.

– У меня перекур! – небрежно сообщает Раков, чтобы механик не заподозрил его в лености.

– Пожалуйста, пожалуйста! – сгибает талию Изюмин.

Некоторое время они курят молча, не глядя друг на друга, и у Ракова по-прежнему такой вид, словно его ничуть не интересует механик, а присел он рядом без всякой причины, просто захотел и сел. Вздумалось бы Ракову, он так же спокойно и с таким же удовольствием покурил бы на эстакаде, как курит на пороге станции.

– Ну ладно! – говорит Георгий, когда папироса догорает. – Так весь день можно просидеть! – Он неторопливо поднимается, но уходить не спешит, чтобы Изюмин успел понять смысл его слов, в которых заключено следующее: «Сидеть в конуре мы непривычные! Нам настоящую работу подавай!» Когда, по его мнению, проходит достаточно времени, чтобы механик понял сказанное, Раков делает несколько шагов вперед, но останавливается.

– Да! – словно вспоминает он. – Я вот что любопытствую! Где вы прочитали про лопатку? В какой книжонке про нее сказано?.. Полистать бы ее надо, полистать! – Он делает небрежный жест пальцами, точно листает книгу. – Как она называется?

– Любопытствуете? – поднимаясь, спрашивает механик и щелчком выбрасывает папиросу. – Спасибо!

– За что? – сощуривается Раков.

– Как за что? – театрально всплескивает руками механик. – Да за то, что мне, грешному, удалось затронуть вашу превосходительную невозмутимость! Я польщен! Страшно польщен, товарищ Раков! – и шутовски раскланивается с Георгием. – Мерси, что обратили внимание на мою скромную персону! Только книги такой я вам порекомендовать не могу.

– Это почему? – надменно глядит Раков на комедию, которую разыгрывает перед ним Изюмин. – Почему?

– Нет такой книги… До тезисов о лопате мы дошли своим умом. Это и вам советуем, предполагая наличие у вас оного.

– Чего «оного»?

– Ума! – поджимает губы механик. – Ума!

Раков круто поворачивает и уходит.

– Они удалились! – хохочет вслед Изюмин.