И опять сидел на лавочке Анискин, и опять сбоку лежала лосиная кость, завернутая в газету. Он сидел и смотрел на женщину, что торопливо шла пыльной дорогой. Женщина размахивала руками, спотыкаясь в тяжелой пыли, выбиралась на твердую дорогу, снова бежала. В торопливости она не заметила Анискина, и он громоздко поднялся, пошел навстречу.

– Здорово бывали, тетка Аграфена! – сказал Анискин. – Страсть, как ты быстро бежишь.

Наткнувшись на Анискина, Аграфена вильнула, чтобы обойти, но он преградил дорогу.

– Я так и думал, что Митрий тебя пошлет! – медленно сказал он. – Ты бы не лезла в наше дело, Аграфена, – все равно на трудодни жить!

– Пусти, окаянный!

Тяжело, ненавистно смотрели на Анискина выцветающие глаза Аграфены, застарелая вражда жила в них. Анискин заглянул ей в лицо, тоскливо вздохнул.

– Я ведь за тобой в дом пойду, так что не ловчись чугун с загнетки сымать… – Он вдруг просительно улыбнулся. – Давай лучше посидим на лавочке.

Пошатываясь, как пьяная, стягивая за углы платок, Аграфена пошла к лавочке, хрипло дыша, упала на нее и зашлась в длинном кашле; хрипела она так, словно легкие были дырявые, маленькое, высохшее тело по-припадочному билось, ноги ударялись о землю, прямые, как палки.

– Это ведь надо же! – пробормотал Анискин. – Это ведь чего делается!

Он осторожно сел на лавочку, дожидаясь, пока Аграфена прокашляется, опустил голову. С Анискина медленно, как чулок с ноги, сходили милицейская строгость и прямота, мягчели большие губы, деревенская простоватость гасила глаза. И старел Анискин: разлеглись возле губ морщинки, обвисли щеки, уныло спустилась на ухо седая прядь волос.

– Ц-ц-ц-ц! – поцыкал он.

Кашель утишивался. Аграфена вздрогнула, как на морозе, повела плечами, выпрямилась; быстро и болезненно вернулся на щеки румянец, Анискин тяжело вздохнул.

– Я долго не проживу, Груня! – сказал он. – При моей толщине люди сгинают рано… Доктор говорит, если я лечение не пройду, – каюк!

– Ты бы хоть сегодня подох, я бы не ойкнула! Я бы богу свечку поставила.

Анискин не шелохнулся, не изменился – в прежней доброте и простоте смотрел на Аграфену, помигивая белесыми ресницами.

– Эх, мать честна! – пробормотал он. – Что про бабу говорить, если лошади боятся…

Прошлое, прошлое бродило перед глазами… Красная косынка была, и над ней прозрачный серп месяца; сизая Обь была в сполохах солнца, тайный, сужающий горло шарк платья был и гулкий, как пустота, выстрел; глядел в глаза зрачок нагана; поведя плечами, пела цыганка, и взлизывались к сытому небу зыбкие языки костра… Эх, было, все было!

– Гранька, Гранька! – обливаясь тоской, сказал Анискин. – Чего ты за Митрия пошла, если тебя Гришка Кустов в тальниках распял?…

– Гад! – сказала Аграфена, быстро глянув на Анискина. – Паразит! – Потом она сжалась, втянула голову в плечи. – Не гляди, не гляди! – шелестящим шепотом попросила Аграфена. – Не гляди, ворог!

Бабьим чутьем проникла она в самую середочку Анискина, в звериную его тоску, в длинные думы о смерти, в бессонные ночи, когда лают собаки и над застывшей рекой висит первобытный, холодный, как лезвие секиры палача, месяц; поняла Аграфена, как сжимается под звездчатым шрамом на коже большое и усталое сердце Анискина.

– Гад! Гад! Гад! – таким тоном, словно осеняла себя крестным знамением, повторила Аграфена и отодвинулась от Анискина. – Гад! Гад!

Аграфена сидела маленькая и худая, глядела в землю цыганскими черными глазами. Каменным, серым казалось ее продубленное ветрами лицо, стыл в одиночестве горбоватый по-нездешнему нос, зыбился восточный рисунок бровей. Она не шевелилась, но повалился медленно с плеч и упал на землю платок.

– Почему я за Митрия пошла? – переспросила Аграфена. – Почему я за него пошла?…

Подняв голову, она посмотрела в даль дальнюю, за излучину Оби и синие кедрачи; на прозрачный месяц, который третий день выходил на небо при солнце, блеклый, как подтаявшая льдинка.

– А вот почему пошла я за Митрия! – хрипло сказала она. – Лучше его мужика на свете нет! Да будь Митрий еще пуще гад, я за одну ночь с ним жизнь отдам.

Аграфена легко поднялась с лавочки, цыганисто повела плечом, усмехнулась спекшимися от жары губами.

– Ты этого, Анискин, не поймешь, не дадено тебе!

И опять не шелохнулся, не изменился Анискин. Посмотрел туда же, куда глядела Аграфена, – на синюю пропасть и снеговые облака в ней, – посмотрел и подумал: «Ну, разве что можно понять в жизни? Ничего не поймешь в ней, в этой жизни!»

– Оно, может, и не дадено, но в ум беру, – негромко сказал он. – Я к тебе, Граня, всегда уважение имел… Однако я за тобой в дом пойду. Мне закон сполнять надо. За лося я с Митрия на полную катушку спрошу. Ты сердца на меня не держи, Граня, если все начнут лосей бить, пропала тайга!

Облака плыли на север, к холодному морю; солнце, прильнув к позолотевшим кедрачам, растопыривало лучи, как жук-плавунец растопыривает на воде ноги.

Ясность и приглушенность были вокруг, ясность и чистота…