Когда мы с братиками были маленькие и ходили в школу, был у нас один твердолобый наставник, сеньор Рунас, в прошлом то ли аббат, то ли ксёндз. Он вёл физкультуру и труд, и лицо его было непроницаемо, как у тибетского аскета. Мы всё ждали – когда же он заплачет? Но он не плакал и не плакал, он был совсем бесчувственный и зачерствевший. Как-то раз Колик специально защемил себе палец крышкой парты, до крови, и показал ему, но тот даже бровью не повёл, погружённый в своё. Однако терпеливый всегда остаётся в выигрыше, и мы с братиками выиграли: когда пришла пора сеньору Рунасу помирать – заплакал он, как дитя. Пожаловался он нам, что жаль ему расставаться с цветочками луговыми, с синим небом, с солнышком, жаль невыразимо. Что ж ты не плакал, дядя, когда к месту было, когда вовремя? – злорадствовали мы. Хотя впрочем злорадство наше было пополам с сочувствием – будто мы сами помирали вместе с сеньором Рунасом – с таким необычайным для наших лет сочувствием. Мы собрали ему полевых цветочков, веточек папоротника, травяных метёлочек и всяких даров огорода: крыжовника, яблок, разной редиски. Он был тронут и не огорчился, что незрелое и немытое, какая ему уже была разница, глупо мертвецу беспокоиться о сварении. Мы сидели у могилы и советовались, как же мы теперь будем изучать физкультуру и труд? Мы условились ничего не говорить директору о смерти сеньора Рунаса, иначе бы он подыскал нам нового наставника, снова какого-нибудь толстокожего мужлана, и жди потом жди, пока он истончится. Мы сами бегали, прыгали, пилили лобзиком и ставили себе оценки в классный журнал – и директор так ничего и не заметил. Мы были такие тонкие, что чуть не взлетали, легче воздуха, светлые, красивые, кудрявые. Мы мечтали, что когда вырастем, станем наставниками.