Я стеснённо стоял перед Леной, в своём угловатом ледяном теле, в нелепой длинной тельняшке, в узких похоронных мокасинах. Затылок ныл, в волосах застряла сухая сосновая хвоя, из карманов сеялись осиновые опилки. Я поднял руки, и суставы скрипнули. Мышцы были наполнены вязким воском, холодным пластилином. Она с ужасом смотрела, обхватив себя за плечи. Как жаль, что лишь теперь мне удалось тронуть её, растопить лёд, взволновать. Шагнула ко мне:
– Всё равно не пойму! Почему ты бежишь? На что меняешь Училище? У нас же есть всё? Чего тебе не хватает?
Я молчал, а потом сверкнул глазами:
– Презираю подлость! Ненавижу ничтожество!
– О чём ты? – не поверила она. – Неужели ты всерьёз так думаешь?
Я молчал, а потом выдохнул другое:
– У меня нет тебя!
– Снова смеёшься? – она мотнула головой, отбрасывая этот вздор. – И ты не боишься Белого Охотника?
Я молчал, а потом наконец попытался сказать как есть, скучно и серо:
– Нет никаких охотников, это всё неправда. Тем паче, я давно никому не нужен здесь, и моя лапша всем смешна. Я ухожу. Тебя не зову. Учись. Возьми мою вторую курсовую. В тумбочке. Им понравится. Про консервил… консервирование.
Губы плохо слушались меня, и я помял их пальцами. Лена поняла это по-своему, шагнула ещё раз и обняла за шею. «У тебя нет во рту муравьёв?» Я проверил языком. «Нет». Она стала целовать меня, а я гладил её по толстой косе и грустил, ведь она целовала прощально и не предлагала остаться. Мои пальцы, умерев, не утратили чувствительности, и я ощущал каждый её волосок. Вернуться было невозможно, уходить было страшно. Хотя прошло всего несколько дней, я знал, что дома всё изменилось, и туда долго будет нельзя. Где-то хрустнула ветка, и Лена встревоженно оторвалась от моих губ, взглянула чёрными в темноте глазами, близко-близко, подтолкнула. Я пошёл, щёлкая коленками и проваливаясь в снег, поднося к лицу ладони и силясь рассмотреть, есть ли трупные пятна. Сзади хрустнуло, ещё хрустнуло, и я побежал.