Три повести о любви

Липкович Яков Соломонович

PRO MEMORIA

 

 

#img_4.jpeg

 

ПРОЛОГ

Из записных книжек, от случая к случаю служивших мне дневником

10 июля 1984 года

Признаться, я всегда опасался, что кто-нибудь уронит эту статуэтку и разобьет. Так оно и случилось. Я опасался, я и уронил. К счастью, разбилась она всего на несколько крупных осколков, и в обычной мастерской по ремонту антикварных изделий ее быстро и незаметно склеили. Там же мне сказали, что это хоть и саксонский фарфор, но весьма низкого качества, обыкновенный немецкий ширпотреб начала двадцатого века и поэтому особой ценности не представляет. А все эти синие бантики, алые розочки, белые кружевца рассчитаны на самый невзыскательный вкус. В ответ я молча пожал плечами. Она и раньше мне дорога была лишь как память и ничем больше.

Написал «дорога как память» и задумался. Просто я привез эту забавную куколку еще с войны. Во всяком случае, так считалось в нашей семье. На самом деле никакого отношения к войне она не имела. Мне ее подарила одна славная девчушка по имени Ганна. Вернее, не подарила, а незадолго до моего отъезда, украдкой, когда я на минутку вышел из хаты, сунула в вещмешок. Я думаю, сделала она это тайком от своих родителей. Были они люди прижимистые, чистые куркули, как говорили наши солдаты, и вряд ли бы согласились по доброй воле расстаться с этой, как они, видимо, полагали, дорогой безделушкой, выменянной ими, тут уж нечего сомневаться, на продукты питания у горожан. Обнаружь я фигурку раньше, еще на месте, я бы сразу вернул ее. Но возвращаться с дороги из-за такого пустяка я, конечно, не стал. Да и кто бы разрешил мне, старшему военфельдшеру отдельного мотоциклетного разведывательного батальона, покинуть на несколько часов свою часть? Наш танковый корпус как раз перебрасывался на другой участок фронта, и от того села, где мы стояли, нас уже отделял не один десяток километров. Так статуэтка и осталась у меня — то ли подарок, то ли нечто похуже. Я нисколько не сомневался, что, заметив пропажу, хозяева первым делом подумали обо мне, своем постояльце, и сказали вдогонку несколько крепких слов… если, разумеется, у четырнадцатилетней Ганны не хватило духу вступиться за меня, признаться во всем. Именно во всем, потому что за первым признанием от нее, несомненно, потребовали и второе: зачем она это сделала?

Однако меня тогда мало беспокоило, сказала ли она правду или же промолчала. Совесть моя была чиста. Да и, откровенно, мне было не до Ганны: по причине, о которой я, возможно, когда-нибудь расскажу, я не хотел жить и впервые безучастно, с холодной отрешенностью ждал начала боевых действий. И думал: убьют, туда и дорога…

27 октября 1984 года

Сколько я себя помню после войны, я все время собирался, но не решался рассказать на бумаге о своей первой любви. При одной мысли, что придется переживать все заново, раздирать в кровь с таким трудом зажившую и отболевшую рану, меня охватывал страх. И я, щадя себя, писал о другом.

Но вот сегодня произошло нечто, возможное только в произведениях фантастов. Только я встал, позавтракал, как неожиданный сердечный приступ уложил меня в постель. Боль скоро прошла, но я решил отлежаться. Мы были в квартире вдвоем с моей младшей дочерью Машей. Она сидела рядом и рисовала незнакомые женские профили. Рисовать по воображению женские лица — ее любимое занятие. Я с интересом смотрел, как из хаоса линий и пятен рождается очередное женское лицо. Но портрет чем-то не удовлетворял мою родную художницу, и она, поочередно пуская в ход карандаш и резинку, стирала одни штрихи и наносила другие. Лицо на бумаге все время менялось. Поначалу оно было очень красивым, но холодным, даже злым. Потом постепенно теплели глаза, смягчался овал, открывался высокий задумчивый лоб. Еще через несколько минут зажила улыбка — чуткая и озорная. Заиграла едва приметная ямочка на левой щеке — то ли ямочка, то ли складка. Огибая небольшие, с короткими мочками уши, спустились на плечи густые темные волосы. Чем больше я вглядывался в портрет, тем сильнее испытывал какое-то неясное беспокойство. Похоже, я где-то видел это лицо. Я с тревогой следил за карандашом, нервно метавшимся по бумаге, но он сам шел навстречу моей памяти и ни разу не сбился.

— Разреши, — попросил я Машу. Она удивленно посмотрела на меня и протянула рисунок. Да, это была Таня.

— Ты кого рисуешь? — сдерживая волнение, спросил я.

— Не знаю…

Я чувствовал, как у меня предательски трясутся руки.

— Что с тобой, папа?

— Ничего… ничего…

Как, какими путями передалась Маше моя бань, моя память? Ведь она никогда не видела Таниных фотографий — они остались в машине, которую я вынужден был бросить, выходя из окружения под проклятым городом Лаубаном в Силезии. И я ни ей, ни кому из близких не рассказывал о своей первой любви…

Я не буду скрывать, что эпизод с рисунком произвел на меня сильнейшее впечатление. Конечно, я понимал, что это чистая случайность, редчайшее совпадение. И все же, несмотря на скептический голос рассудка, я воспринял обе эти истории — с портретом и статуэткой — как своего рода знамение, как сигнал к работе.

Очевидно, пришла очередь писать и о Тане. Да и где та сила, которая могла бы остановить разбуженную память?

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

…Шесть дней мы не вылезали из окопов. Держали нас там на случай, если немцы, окруженные в Т., надумают прорываться на нашем направлении. Правда, мы сильно сомневались, что из всех направлений они выберут именно наше: надо было окончательно потерять рассудок, чтобы выходить на соединение со своими дальним кружным путем. Мало того, что здесь их тоже поджидали сильные заслоны, но еще из-за больших расстояний был бы утрачен элемент внезапности, без которого им и вовсе ничего не светило. И это не считая многочисленных речушек, болот и лесов.

В общем, чутье нас не обмануло. Действительно, немцы попытались выйти из блокированного города впрямую, как раз там, где новая линия фронта проходила в каких-нибудь десяти-двенадцати километрах, то есть в полосе, где все было подготовлено к их разгрому. Они шли напролом, разгоряченные обильным шнапсом, подгоняемые отчаянием и надеждой. И смерть сотнями косила их. В результате половина гитлеровцев была уничтожена, а половина взята в плен. Потом, как нам рассказывали, куда ни глянешь, всюду среди гусеничных следов валялись трупы в грязно-зеленых шинелях и над неостывшей кровью поднимались испарения. Некоторые танкисты после этого несколько дней не могли брать в рот мяса. Словом, разгром был полный.

В связи с тем что мы тоже выполнили свою задачу — проторчали шесть суток в окопах, наш батальон отвели в ближайшее село на отдых. Но так как лес все еще кишмя кишел гитлеровцами, пытавшимися выбраться к своим, нас время от времени поднимали по боевой тревоге и бросали на помощь боевому охранению. Иногда между нами и бродячими группами гитлеровцев завязывалась короткая перестрелка. Но в большинстве случаев они старались не доводить дело до схватки: как только мы появлялись, тут же отходили в глубь леса. А там или искали другой выход, или же, вдоволь набродившись в чаще, оборванные, обросшие, голодные, привязывали к палке белую тряпку и шли сдаваться…

Со временем нам все меньше и меньше докучали боевые тревоги, и мы занялись тем, чем обычно занимаются части, отведенные на формировку, — готовились к новым боям. Конечно, жизнь у меня была вольготнее, чем у строевых офицеров, которых с утра до ночи мурыжили в поле и на полигоне. Но хорошо помню, что поначалу я тоже был загружен по горло. Прежде всего, не было отбоя от больных. Пока шли бои, никто не хворал. А тут повалили, кто с простудой, кто с фурункулами, кто с потертостью. Один даже заявился с местным «подарочком», проявившим себя, как это и значилось в медицинском справочнике, уже на третий день.

А потом напряжение вдруг как-то сразу спало, и я зажил спокойной, неторопливой, размеренной жизнью батальонного фельдшера. К этому располагало и жилье — большая удобная хата в центре села. Из трех комнат самую просторную и светлую отвели под санчасть. Чтобы не разводить инфекцию, я попросил хозяев убрать все лишнее: фотографии со стен, цветы с подоконников, занавески, коврики, половики. Оставил лишь то, без чего нельзя было обойтись: стол и тумбочку под медикаменты, кровать для себя.

Надо сказать, что хозяева приняли все мои нововведения безропотно. Возможно, они даже рады были, что у них поселился «пан ликар», как они уважительно меня величали, к тому же один. В соседних хатах, например, ногу негде было поставить — чуть ли не в каждой комнате размещалось по десять-двенадцать бойцов. Разница? Но действительно ли хозяева молились на меня, как на выгодного постояльца, я не был до конца уверен. Кто знает, что они там думали обо мне. Да и вообще мы редко попадались друг другу на глаза. Я жил на своей половине, они на своей. Видел я их преимущественно из окна. То проходил мимо, как всегда потупив голову и опустив широкие плечи, хозяин. То пробегала, бросив быстрый взгляд на марлевые занавески, вечно спешившая куда-то хозяйка. И лишь четырнадцатилетняя Ганна, единственная в семье, кого я знал, как зовут, на цыпочках, тихо поскрипывая половицами, подходила к двери в мою комнату и прислушивалась к тому, что я делал. Но я сперва не обращал на это внимания и относил целиком за счет детского любопытства. Честное слово, мне положительно было не до нее. И не только потому, что смотрел на девочку с высоты своих двадцати лет, но и потому, что голова у меня была забита другим — непонятным, загадочным, необъяснимым молчанием Тани. Ведь прошли две недели, как я послал ей записку, в которой намекал на свое одиночество и просил приехать, а она почему-то не ехала. Последние несколько дней я прямо не находил себе места. Смешно говорить, но всякий раз, заслышав на улице чьи-то легкие шаги, бросался к окну и, если не доставал прохожего взглядом, высовывался по пояс. Или замирал, когда поблизости скрежетали автомобильные тормоза и останавливалась машина. Если находился в штабе или подразделениях, старался быстрее закончить дела и вернуться в санчасть: а вдруг Таня уже здесь? Иногда я доходил до края села и там, у огромного креста, врытого в землю, встречал появлявшиеся машины. В последнее время они шли сплошным потоком, а Тани все не было, не было, не было… Возвращался я домой нескоро, весь забрызганный грязью, изрядно наглотавшись выхлопных газов. А однажды со мной произошло и вовсе нечто странное. Меня вызвали в корпус на совещание среднего медицинского персонала. Я ехал в кабине грузовика и всю дорогу — как туда, так и обратно — по своей близорукости чуть ли не каждую попадавшуюся на глаза военную девушку с замиранием сердца принимал за Таню, для этого той достаточно было иметь темные волосы и легкую походку. Прямо какое-то наваждение. Конечно, плохое зрение плохим зрением, но было в этом что-то и от тихого любовного помешательства.

Возможно, измученный вконец ожиданием, я бы рванул к ней сам. Но с одной стороны, я боялся разминуться, а с другой — никто бы не дал мне сейчас увольнительной: со дня на день ожидался приезд командующего армией, собиравшегося проверить, как мы готовимся к предстоящей операции. Можно было, конечно, смотаться в самоволку. Но стоило мне только представить, что кому-то может понадобиться моя помощь (вот как вчера, когда с полигона доставили бойца с закрытым переломом руки), а меня нет, я тут же глушил в себе это поползновение. В общем, заменить меня было некем… в отличие от Тани, которая всегда могла попросить кого-либо из подруг подежурить вместо себя, что она, кстати, и делала раньше…

После того как ее из отдельного истребительного противотанкового дивизиона, где она была санинструктором батареи, перевели в армейский хирургический госпиталь, мы встречались довольно часто. Особенно после летних боев, когда нашу армию то и дело выводили на формировку и все части, как линейные, так и тыловые, дислоцировались почти рядом, в нескольких километрах друг от друга. Во всяком случае, за час я легко добирался до госпиталя. У Тани же на дорогу уходило примерно вдвое больше времени. Она не могла удержаться, чтобы не свернуть в лес, и там непременно нападала на грибное или ягодное место. Не помню, чтобы она приходила с пустыми руками.

Я любовался ею, когда она, закатав рукава гимнастерки, весело поглядывая на меня, принималась жарить грибы или перебирать ягоды. Я чувствовал себя тогда самым счастливым человеком в батальоне… почти мужем, да, почти мужем этой необыкновенной, удивительной девушки. На душе был полный покой, как будто все, что делалось кругом, включая войну, не имело к нам никакого отношения. Казалось, так будет всегда. И эти встречи, и эти ягоды, и эти сеновалы, где в самый неподходящий момент начинали ворковать голуби. Сказочные полгода. Мы даже стали забывать то недоброе для нас время, когда наши части — мой батальон и ее дивизион — дрались на разных направлениях и мы виделись всего три раза. Можно представить, как я тогда истосковался по ней, а она по мне, так, во всяком случае, она говорила. И у меня не было основания ей не верить. Я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь отозвался о ней плохо. Как-то в одном селе я заночевал с ребятами из ее дивизиона. Они направлялись куда-то в тыл за новыми орудиями. Я давно забыл, в какой связи зашла речь о Тане, возможно я сам заговорил о ней. И тут все шесть иптаповцев, включая их командира, словно сговорившись, в один голос стали нахваливать своего санинструктора: и дело знает, и пуль не боится, и себя в строгости держит. Сколько мужиков ни пыталось подъехать, всех отшила. В том числе самого командира дивизиона гвардии майора Гулыгу, которому незадолго перед этим спасла жизнь — вытащила контуженного с поля боя из-под носа вражеских автоматчиков. Находившийся в соседней комнате ординарец командира слышал каждое слово. Когда гвардии майор полез к ней, она выхватила из санитарной сумки гранату и сказала: «Только посмей! Выдерну чеку!» Конечно, рассказывая об этом, ребята не знали и не догадывались о наших отношениях. Да и меня они видели в первый раз. Но я нисколько не сомневался, что Таня способна на такое…

В свои двадцать два года Таня пережила столько, что мне и не снилось. Правда, она была почти на два года старше меня (чем я тоже, как ни странно, гордился), но не это имело значение. Просто, в то время как я припеваючи жил с родителями, она на целых пять лет была разлучена с отцом, известным историком гражданской войны, и матерью, лучшим врачом-педиатром Харькова. Я еще только раздумывал, куда поступить после десятилетки, а она уже кончала второй курс исторического факультета. Дальше — больше. Перед самыми экзаменами ее, не объясняя причины, отчислили из университета, и она вынуждена была пойти работать дворником. Впрочем, занималась она этим, по ее выражению, бесспорно полезным трудом всего три месяца. Неожиданно вернулись из заключения родители. Лишь шесть дней было отпущено им судьбой на радость: грянула война. Уже на другой день Таня записалась на курсы медсестер и ровно через месяц получила назначение санинструктором в одну из формируемых частей. Под Киевом она была тяжело ранена в ногу, едва не угодила в плен. К счастью, ее прямо на поле боя подобрали местные жители.

Несколько месяцев она пролежала в низком сыром погребе на сбитых на скорую руку нарах. К зиме рана наконец затянулась, и Таня, напялив на себя какое-то немыслимое тряпье, двинулась пешком в Харьков. То и дело ее останавливали патрули. Но и на этот раз ей здорово повезло. Она шла вместе со старухой, бывшей провинциальной актрисой, которой ничего не стоило задурить голову дубоватым деревенским полицаям. Таня в меру своих способностей ей подыгрывала: пригодились навыки, полученные когда-то в школьной и университетской самодеятельности. Так, под видом нищенок они дошли до Харькова.

Однако родителей там Таня уже не застала. Соседи сообщили, что они были эвакуированы за несколько часов до прихода немцев. Но куда — неизвестно.

Обычно Таня не вдавалась в подробности, вспоминая о своем участии в местном подполье. И вообще она не любила рассказывать о себе. Все, что я знал о ней, было собрано по крохам за время нашего знакомства. Так, только недавно мне стало известно, что она выполняла какие-то очень опасные задания подпольного центра. В частности, не без ее помощи был уничтожен некто Полоз, принимавший участие в расстреле харьковских евреев.

Снова на фронт Таня попала сразу после первого освобождения Харькова. Она пришла на только что созданный призывной пункт и потребовала, чтобы ее направили на передовую, минуя запасной полк. Так она оказалась в нашей армии, в отдельном гвардейском истребительном противотанковом дивизионе. Не знаю, сколько раненых она вытащила с поля боя, но ко времени нашего знакомства под Лизогубовкой она уже была награждена двумя орденами: Отечественной войны первой степени и Красной Звездой. То, что она получила их за дело, а не за красивые глаза и прочее (такие случаи тоже бывали на фронте), я понял с первой нашей встречи.

Да, забавной была эта встреча, хотя и произошла при обстоятельствах, далеко не забавных. После того как немцы перешли в контрнаступление и выбили нас из Харькова, наши части — моя и Танина — отошли на левый берег Северного Донца. И вот во время этого драпа судьба и свела нас. Оказавшись без машины, которая в темноте налетела на танк и осталась без радиатора, я вынужден был «голосовать». Долго никто не обращал внимания на мою метавшуюся по обочине фигуру в короткой, не по росту шинели. Возможно, я казался подозрительным. Но одна машина все-таки остановилась. Когда я залез в фургон и меня в кромешной тьме стало швырять от борта к борту, я вдруг обнаружил, что здесь еще несколько человек, в том числе две девушки. Одна из них взяла меня за руку и усадила рядом с собой, на свободное место. Это и была Таня. Конечно, в тот момент я интересовал ее лишь как объект мимолетной заботы. Она даже не видела моей физиономии, а «спасибо!», наполовину проглоченное мною во время тряски, Таня, я думаю, не расслышала. Разглядели мы друг друга только когда закурили. На нас падали короткие и слабые отсветы от попыхивающих самокруток. У нее было задумчиво-серьезное лицо, которое с каждой новой затяжкой, выхватывавшей его из темноты, все больше раскрывало свою неспокойную красоту. Я уже не мог оторвать от него глаз, и Таня, видя это, нарочно, как потом призналась, погасила недокуренную цигарку, хотя и не накурилась еще. Она не выносила, когда на нее смотрели в упор незнакомые или малознакомые люди.

Я же продолжал дымить и был весь на виду. И она, как выяснилось позже, тоже что-то углядела. Рассматривая себя, тогдашнего, на фотографии, я по сей день недоумеваю, что она во мне такого нашла. Крупноватый нос, вечно скорбные близорукие глаза, ранняя синева завалившихся щек. Существовала еще густая черная шевелюра, но она вся была упрятана в шапку-ушанку и, естественно, не участвовала в пробуждении интереса ко мне.

Пока мы курили и приглядывались друг к другу, разговор был какой-то случайный, не запомнившийся мне ни единым словом, как будто его и не было. В то же время я понимаю, что такого не могло быть. Ведь о чем-то мы все-таки говорили. О сволочной погоде хотя бы.

Зато темнота, которая наступила после того как мы перекурили, придала нам смелости. Через час мы уже многое знали друг о друге, хотя больше говорил я. Тогда меня страшно поразило, что Таня чуть ли не с первого взгляда признала во мне ленинградца. Ведь в равной степени я сошел бы за москвича, киевлянина или жителя любого крупного города от Белого до Черного моря. Я не буду пересказывать, о чем мы говорили. Незачем и ни к чему. Скажу лишь, что я был в ударе и что за разговором мы не заметили, как прошла ночь. С небес на землю нас вернули частые удары зенитных орудий. Немецкая авиация бомбила переправу через Северный Донец, которую мы только что проехали. На телеграфном столбе с оборванными проводами во все стороны глядели указатели. Таня побежала к своим расчетам, я — к своим разведчикам.

Мы встретились с ней только спустя два месяца. Потом еще раз встретились, и еще… Она была первая моя женщина, а я у нее второй мужчина, и то, что знала она, стало и моим знанием.

И лишь война нам была ни к чему: каждая наша встреча могла стать последней…

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Говоря военным языком, я располагал достоверными разведданными, что с Таней ничего не случилось. Одна из наших телефонисток, Анечка Белобородько, ездившая в госпиталь по поводу каких-то своих таинственных болезней, нажитых еще в первую военную зиму, видела ее там и, зная в общих чертах о наших отношениях, не преминула сообщить мне, что с Таней все в порядке, что она жива-здорова и что, несмотря на жестокую бомбежку, которой недавно подвергся госпиталь (один врач и одна сестра были убиты и четверо раненых снова ранены), жизнь в нем быстро наладилась. Разумеется, никаких приветов ни ей от меня, ни мне от нее Анечка не передавала: она делала вид, что ничего не знает о нашей, как тогда говорили, дружбе. Что-что, а чужие тайны наши телефонистки умели хранить.

Я был в полном недоумении. Думать плохо о Тане я не мог, я запретил себе это с самого начала. Но была же какая-то причина, которая мешала ей приехать? Может быть, в связи с потерями, понесенными медиками во время бомбежки госпиталя, запретили увольнения? Ведь и раньше, судя по Таниным рассказам, людей не хватало, а тут такое дело…

Но в этом случае она должна была написать. За столько дней мы успели бы обменяться десятком писем. Да и не похоже было на нее — не отвечать на мои послания. Ведь она прекрасно знала, как я истосковался по ней. Раньше, когда она не могла почему-либо приехать, непременно писала. Пусть немного, всего несколько строк. У меня сохранились все до единой ее записки. Вчера я не выдержал и жадно, с чувством непонятной неловкости перечитал их. Исписанные ровным стремительным почерком лучшей студентки, эти дорогие для меня тетрадные листки только подогревали мое нетерпение. Двадцать шесть записок! Целый ворох! Впрочем, ворохом я назвал их в сердцах, потому что сам же переворошил, возвращаясь к наиболее задушевным из них. А так они лежали одна к одной, аккуратно перевязанные толстой сапожной ниткой, в моей где только не побывавшей и чего только не повидавшей полевой сумке. В той же ровной пачечке хранил я и Танины фотокарточки, которые выпросил у нее, еще когда между нами ничего не было и все в наших отношениях могло повернуться и так и этак. Таня была снята не одна, а вместе со своим комбатом и другими офицерами батареи. Она стояла между двумя лейтенантами, командирами огневых взводов, Шакировым и Олейниковым. Впереди сидели, одиноко уставившись немигающим взглядом в объектив, комбат старший лейтенант Круглов и комдив гвардии майор Гулыга. Вторая фотография была почти точным повторением первой, только выражение лица у комдива было здесь не таким напряженным — чуть заметная улыбка шало сдвинула краешек губ. Интересно, когда были сделаны эти фотографии — до или после истории с гранатой? По лицам Тани и комдива, сколько ни вглядывайся в них, ничего не определишь…

А что, если она написала, а записка не дошла? Мало ли какие могли быть обстоятельства! Ну, потеряли, забыли передать. Наконец, что-нибудь случилось с тем, кто взялся доставить записку?

Думая так, я испытывал некоторое облегчение. И все-таки было сомнительно, что записка могла затеряться. Такого с нами еще не было. Все, что мы писали и передавали с оказией, находило нас, как бы далеко ни разводили меня и Таню фронтовые дороги. Помню даже случай, когда моя записка, вызвав чем-то подозрение у одного из непомерно бдительных товарищей, угодила прямо в «Смерш», а оттуда после тщательного изучения была препровождена мне с настоятельным советом пользоваться в дальнейшем, как все военнослужащие, обычной, проходящей военную цензуру почтой. Так что я не верил, что послание, если оно есть, могло пропасть.

Совершенно издергавшись, я написал новую записку, густо усеяв ее вопросительными и восклицательными знаками. Очень скоро нашелся и человек, который взялся передать. Это был замполит нашего батальона капитан Бахарев, уже вторую зиму одолеваемый фурункулами и потому являвшийся моим постоянным пациентом. Он направлялся в штаб армии на какое-то совещание политработников, и занести записку в госпиталь, который находился где-то рядом, ему, как он заверил меня, не составляло труда.

Уехал Бахарев сразу после завтрака. Чтобы окончательно не свихнуться, я принял двойную дозу снотворного и завалился спать, тем более что ночью была учебная тревога, завершившаяся двадцатикилометровым пешим переходом с полной выкладкой, и все, кроме часовых и дежурных, дрыхали без задних ног. Вскоре голова моя отяжелела, и я уснул…

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Проснулся я от легких осторожных шагов по комнате. Первая мысль была: Таня! Но едва я открыл глаза, как увидел метнувшуюся к двери Ганну. Несмотря на полумрак, сменивший, пока я спал, ясный солнечный день, я все-таки разглядел ее по-деревенски крепкую и ладную фигурку. Ганна скрылась раньше, чем я успел спросить ее, что ей здесь надо. При случае — спрошу… Ох, господи, сколько же я спал? Я зажег спичку и посмотрел на часы: без двенадцати восемь. В общей сложности я дрых девять часов. Проспал и обед, и ужин. То, что меня не разбудили, означало одно: ни я, ни мои знания никому не понадобились. Пробу, наверное, снял санинструктор второй мотоциклетной роты Толя Михно, который временно замещал моего санинструктура Васина, раненного под Т. На этот счет у меня была с ним договоренность. Я не сомневался, что за полчаса до раздачи пищи он уже был на кухне. Его привлекало не столько поесть вволю, сколько показать поварам свою власть. Еще пару слов о Михно, чтобы больше не возвращаться к нему. Однажды он по секрету признался мне, что батько Махно приходится ему двоюродным дядей. Букву же в фамилии заменил свояк, работавший в милиции, — чтобы не так бросалось в глаза. Однако сколько я ни приглядывался к Толе, ничего махновского в нем не замечал. Был он человек добрый и справедливый. И ни у кого больше я не встречал таких бархатных и бездонных глаз…

Я вскочил с кровати, стал одеваться. Первым делом надо было узнать, вернулся ли капитан Бахарев. Судя по времени, он должен быть уже дома…

Частые боевые тревоги явно пошли мне на пользу. Чтобы одеться, мне потребовалось не больше минуты. Наконец очередь дошла и до оружия. Я вынул из-под подушки еще теплый пистолет и сунул его в кобуру. Снял со спинки стула автомат. Хотя сейчас он был мне совершенно не нужен, я не решался оставлять его в санчасти: мало ли кто может зайти и забрать. За утерю личного оружия взыскивалось строго — вплоть до трибунала.

Я подошел к окну, стал всматриваться в темноту. В хате напротив, где поселились командир батальона и его зам по политчасти, по-ночному непроницаемо чернели окна. С улицы казалось, что там или уже спят, или нет ни души. На самом деле это означало, что начальство дома. Когда замполит и комбат задерживались в штабе или на учениях, хозяева не очень заботились о светомаскировке. Порою тусклый свет от керосиновой лампы допоздна тянулся к небу, в котором время от времени урчали вражеские самолеты, и к лесу, где, по слухам, взамен бродячих немцев появились какие-то новые вооруженные банды, нападающие на наших солдат и офицеров.

Осталось только перейти улицу и узнать, вернулся ли замполит.

Я неловко повернулся и стволом автомата, свисавшего у меня с плеча, смахнул на пол несколько пузырьков. Резко запахло валерьянкой. Осторожно, чтобы не раздавить уцелевшие при падении пузырьки, я обошел стол и взял со второго подоконника лампу-самоделку — гильзу из-под зенитного снаряда с зажатым в верхнем сплющенном конце куском старой шинели.

Но прежде чем зажечь лампу, я завесил плащ-палаткой все три окна. Мне нисколько не улыбалось заработать несколько суток домашнего ареста за нарушение приказа о строжайшем соблюдении светомаскировки. То, чего невозможно было спросить с гражданских, с нас спрашивали строго.

Наконец по толстому, сильно обгоревшему фитилю медленно пополз огонек, разгоняя по закуткам темноту. Я пошел с зажженной гильзой к валявшимся на полу пузырькам и вдруг на самом краешке стола увидел два больших антоновских яблока. Так вот зачем прокралась ко мне в комнату Ганна. Решила побаловать меня яблоками. Ничего не скажешь — трогательно и приятно. Потеснив жирные запахи валерьянки и бензина, до меня добрался нежный, вкрадчиво-душистый, полюбившийся еще с детства аромат перезимовавших антоновок. Я взял яблоки и залюбовался ими. Они светились, отливали, дразнили доходящей, казалось, до самых семечек чистой янтарной плотью. Как кстати. Будет чем угостить Таню.

Я переложил яблоки на тумбочку — дескать, дар принят — и, задув огонь, вышел из хаты…

В хозяйском окне дрогнула занавеска, и я увидел круглое лицо Ганны. Девочка провожала меня заинтересованно-внимательным взглядом. Все-то ей надо знать обо мне. В жизни не встречал таких любопытных девчонок.

А может, и не в любопытстве дело? Мысль была настолько неожиданна, что я даже на минутку остановился. Ведь сколько забавных знаков внимания я видел уже с ее стороны. То пол вымоет, то пыль сотрет, то подушку взобьет — и все в мое отсутствие.

Из художественной литературы я знал, что девчонки-подростки нередко влюбляются во взрослых: в своих учителей, старших двоюродных и троюродных братьев, просто знакомых. Неужели и на меня пал этот обременительный жребий? Этого мне еще не хватало…

— Стий! Хто иде? — остановил меня на той стороне окрик часового.

— Это я, Зинченко, лейтенант Литвин!

— А… товарищ лейтенант! — узнал меня Зинченко, старый солдат, воевавший еще в первую мировую войну.

— Замполит приехал?

— Прыихав. З пивгодыны як прыихав…

Сердце мое бешено заколотилось. Точно с цепи сорвалось.

— Комбат тоже там? — опасливо осведомился я. Хотя командир батальона гвардии капитан Батьков относился ко мне хорошо, даже очень хорошо, мне совсем не хотелось посвящать его в свои дела. Он был не сдержан на язык и мог под горячую руку возвестить о моих внеслужебных отношениях с Таней всему батальону. Капитан же Бахарев был человек ровный, спокойный, и чужую тайну без особой нужды разглашать не станет.

— Пишов до штабу. З другий роты солдат пропав.

— Как пропал? — недоуменно спросил я, испытывая в то же время облегчение, что комбата не будет при разговоре с замполитом.

— Учора послалы за новыми патефонными пластинками до сусидив у Лучаны. Так и не повернувся. А иты тут всього годыну. Звоныли туды, кажуть: не прыходыв, не бачылы. Дезертируваты вин тэж не миг: старый солдат… Тихов, може, вы знаете?

— Нет, фамилию слышал. А в лицо не помню.

— Ось воно як: боив нэма, а люды пропадають…

— Может, еще отыщется…

— Може, ще знайдеться… десь… в канави… з переризанным горлом…

— Думаешь, бандеры?

— Кому ж ще?

— Откуда они только взялись?

— А бис их знае!..

— Ну, пойду погляжу, что замполит делает, — сказал я подчеркнуто-безмятежно, чтобы скрыть от Зинченко волнение, с новой силой охватившее меня.

— Мабудь, до политбесиды готовляться…

— Сейчас проверим…

Я постучал в дверь.

— Войдите!

Замполит сидел за столом, освещенным двумя большими гильзами, и что-то быстро писал на листках. Похоже, он действительно готовился к политбеседе.

— А… доктор! Садитесь. Я сейчас. Допишу только.

Я сел на лавку в сторонке, чтобы не мешать и не отвлекать. То, что он велел подождать, могло означать лишь одно: у него было что сказать мне. Я всматривался в его сосредоточенное белобрысое лицо, пытаясь хоть что-нибудь прочесть на нем. Но мысли Бахарева, видимо, были заняты докладом и ничем больше. Наконец он поставил точку — самую настоящую точку в конце фразы. Я ясно видел, как бежавшее перо вдруг остановилось и, повисев некоторое время в воздухе, в последний раз опустилось на бумагу.

Потом Бахарев посмотрел на меня и весело объявил:

— Ну, ваше задание я выполнил, доктор.

— Спасибо, — я почувствовал, как предательски запылали у меня щеки.

— Передал записку в собственные руки. Ваша знакомая обещала сегодня же ответить.

Я еще раз поблагодарил.

— Приятная девушка.

— Возможно, — неопределенно пожал я плечами и встал. — Разрешите идти, товарищ гвардии капитан?

— Да, конечно, — почему-то удивленно ответил он. То ли ждал от меня каких-либо расспросов, то ли сам еще хотел сказать.

Но я боялся неосторожными вопросами о Тане приоткрыть тайну наших отношений и потому промолчал. Да и подумал, что вряд ли Бахарев стал бы что-нибудь утаивать от меня, если бы знал. Зачем ему это? К тому же он, я видел, благоволил ко мне. И все-таки до конца быть откровенным с ним я не решался: во-первых, боялся подвести Таню, а во-вторых, я был не в таких чинах, чтобы безнаказанно крутить на фронте любовь. Бахареву я сказал, что Таню знал еще до войны и нас связывает только крепкая боевая дружба. Не верить мне у него не было пока никаких оснований. Конечно, при желании он мог бы заглянуть в записку. И наверно, заглянул бы, если бы не доверял мне. А он доверял: иначе не стал бы предлагать вступить в партию…

Я вышел из хаты и, пожелав покуривавшему украдкой Зинченко спокойного дежурства, направился к себе…

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

А у меня уже был гость. Нет, не Таня, как я вначале с оборвавшимся сердцем подумал, увидев в своем окне тонкую полоску света, а Славка Нилин, единственный человек в батальоне, от которого у меня не было тайн, старый друг и земляк. Он валялся на моей кровати, закинув ноги на спинку. На кирзовых сапогах, которые он поленился снять, висели куски грязи. Когда я вошел, он даже не переменил позы.

— Мог бы хоть сапоги снять, — сделал я замечание.

— Видишь, я аккуратненько, — показал он на спинку кровати.

— Что, мне взять твои ноги и придать им нормальное положение?

— Ну, ладно, черт с тобой! — сказал он и, спустив ноги, сел. — Я к нему с доброй вестью, а он даже полежать не дает.

— С какой вестью?

— На… держи! — Славка достал из нагрудного кармана сложенную в несколько раз записку и отдал мне.

Разворачивая ее, я чувствовал, как от нетерпения дрожали мои руки. Так и есть — от Тани…

«На днях приеду. Т.».

«Приедет… приедет… приедет…» — застучало в висках.

— Ну, что пишет? — спросил Нилин.

— Что приедет… Ты что, был в госпитале?

— Слава богу, пока мне там делать нечего… Привез Малявин, ну, механику Лазарева. Он как раз лежал во втором отделении…

Второе отделение было Танино, и Нилин это знал.

— Он обратился ко мне за разрешением доставить тебе эту записку. Мол, сестричка очень просила. Ну, я ему сказал, что сам отнесу, все равно иду туда… Знаешь, а меня эта твоя пацанка пускать не хотела. Боялась, что я касторку сопру. Все в щелку подглядывала… Была бы она года на четыре старше..

— Выпьешь? — на радостях предложил я.

— Он еще спрашивает! — мгновенно отреагировал Славка и вскочил с кровати. — Какой русский не любит быстрой езды!

— При чем здесь быстрая езда? — спросил я, доставая из-под кровати (подальше от чужих глаз!) флакон с медицинским спиртом — весь мой запас.

— Вот и я интересуюсь — при чем? — остановился Нилин. — Только не жмоться, — добавил он, глядя, как я бережно и осторожно колдую с мензурками.

— Бери кружку, — сказал я. — Ведро с водой — в сенях!

— А ведра с помоями там нет? — полюбопытствовал Славка.

— Иди, смело набирай! — напутствовал я.

Он вышел в сени. Вскоре до меня донеслись грохот и Славкино чертыхание. Дверь была приоткрыта, и я, от души забавляясь, слышал все до последнего звука. Первой на шум выскочила Ганна.. Она ойкнула и бросилась за тряпками. Потом пришли посмотреть, что натворил мой гость, сами хозяева. Хозяйка немного поохала и стала вытирать пол. Ганна же, схватив пустое ведро, помчалась за новой водой.

Славка заглянул в комнату и упрекнул меня:

— Чего лыбишься? Видишь, по самые ноздри промок?

— Ничего, у меня запасные кальсоны есть. Поделюсь по-братски, — попытался я его успокоить.

— На хрена мне твои кальсоны! Я в них с головой утону! Лучше скажи им, — кивнул он в сторону сеней, — чтобы печку затопили. Буду сушиться, — сказал Славка и добавил со смешком: — Ты от меня еще так просто не отделаешься!

Я зашел к хозяевам и попросил затопить печь. Двинулась было сама хозяйка, но ее опередила Ганна. Через минуту она вернулась с охапкой дров. То и дело прыскала, глядя на подмокшего Славку. Однако это не помешало ей быстро и умело растопить печь. Иногда Ганна бросала взгляд на меня, словно приглашая посмеяться вместе. Щеки ее разрумянились, и она выглядела старше своих четырнадцати лет.

Вскоре дрова затрещали, и огонь стал весело перебегать с одного полена на другое.

Придержав на мне свой совсем не по-детски внимательный взгляд, девочка молча скрылась за дверью.

— Да, была бы она года на три старше… — снова посетовал Славка.

— Ну, это от нее не уйдет, — сказал я и протянул Нилину мензурку с разбавленным спиртом: — Давай!

— От нее не уйдет, — заметил Славка. — От меня уйдет.

Я мысленно улыбнулся: слушая Славку, можно подумать, что он завзятый донжуан. На самом же деле он упрямо обходил всех женщин стороной.

— За что?

— Чтобы дожить до победы, — сказал Нилин, поднося ко рту мензурку. — Чего мудрить?

— Давай!

«За твой приезд, Танюшка! За нашу встречу!» — про себя произнес я.

— Эх, заесть бы чем… — произнес Славка.

— Постой!.. Где же они?

— Чего ищешь?

— Яблоки на тумбочке лежали. Два яблока. Подожди, может, закатились куда…

— Не ищи. Я сожрал, — смущенно признался он.

— Как? Когда?

— Перед твоим приходом, — продолжал Славка. — Я думал, что у тебя их до хрена. Вон сколько в саду яблонь!

«Вот и угостил Таню, — сокрушенно подумал я. — Такие яблоки были… Тоже мне, не мог подождать, спросить…»

— Знаешь, — вдруг объявил Славка, снимая мокрые сапоги, — я новую поэму накатал. Я читал командирам машин. Им понравилось. Теперь хочу знать твое мнение…

— Она у тебя с собой?

— А как же! Все мое со мной. Правда, малость подмокла, но читать можно…

Развесив на спинке стула мокрую одежду, включая кальсоны с оборванными тесемками, Славка завернулся в мое одеяло и принял позу римского сенатора. В протянутой руке он держал ученическую тетрадку.

— Цицерон, — сказал я.

— Ну что, готов слушать?

— Готов. Она большая?

— Четыреста сорок восемь строк. Не считая названия.

— Шпарь!

— «Баллада о старом Аркаде Иштване и его дочери Марице»…

— О ком, о ком? — удивленно переспросил я.

— Это о давно прошедших временах, — пояснил Славка. — На венгерскую тему.

— На венгерскую? — я был совсем озадачен.

— Ну да!

— Ты что, был в Венгрии?

— Нет, но это не имеет значения… Слушай!

Высокая башня стоит на горе. Под ней бурно плещет Дунай. Деревья склонились в тревожной игре — Такой неспокойный здесь край. Осенние ветры срывают листву, Цветной расстилая ковер. Вода поднимается быстро во рву — То замку шлет небо укор…

Славка читал с пафосом. Его голос то набирал силу, изображая рев ветра и шум потока, то как бы выдыхался, показывая бессилие человека перед стихией. В поэме рассказывалось о том, как некий трубадур поплатился жизнью за любовь к знатной даме. Чего только там не было: и бегство влюбленных, и погоня за ними, и черное предательство, и умница шут, подсмеивающийся над своим властелином, и многое-многое другое из той же оперы. Это была третья или четвертая поэма, которые накатал Славка между двумя ранениями. Нет, слушать было не скучно: захватывал сюжет и очень хотелось знать, что будет дальше. Но в то же время я никак не мог взять в толк, что побуждает Славку, лихого и бесстрашного командира танкового взвода, участника боев под Сталинградом и на Курской дуге, тратить время на эту рифмованную чушь. Ей-богу, уж лучше бы он писал о том, что видел и пережил за три года войны. Я уверен, у него бы получилось здорово. Однажды я ему сказал об этом, но он так посмотрел на меня, что я уже больше не совал нос в его творческие дела. Он отнял у меня, своего верного друга и читателя, все права, кроме одного — слушать и восхищаться…

Он окончил чтение поэмы примерно в полвторого ночи. К этому времени я уже потерял способность что-либо воспринимать и громко позевывал в кулак.

— Устал? — спросил Славка, свернув тетрадь трубкой.

— Устал.

— Но интересно?

— Интересно, — зевая, ответил я.

— Спать будем или почитаем еще?

— Спать, — жалобно сказал я.

— Еще пару стишат, и все!

Но вместо двух стихотворений он прочел по меньшей мере с десяток. Из них я запомнил только одно — о гондольере, который катает прекрасных дам по Венеции и иногда ловко пользуется их благосклонностью. Были там такие строки: «Я, честью клянусь, никогда не сменю нелегкий свой жребий мужской. Пусть тяжко приходится нашему дню, наградой за то час ночной…»

Услышав их, я едва удержался от улыбки: для кого-то часы ночные, возможно, и являлись наградой. Но для меня, вконец одуревшего от поэзии друга, они были скорее наказанием.

Часа в два я спросил Славку, рассчитывая на его догадливость:

— Послушай, а тебя не хватятся в роте?

— Не хватятся, — усмехнулся он. — Ребята знают, что я у тебя. Так что терпи, брат, до первых петухов…

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Когда меня разбудили, вовсю светило солнце и где-то за селом высокий и чистый голос запевалы направлял и вел за собой нескончаемую походную песню — солдаты строем шли на боевые учения. Нилина, спавшего прямо на полу в шинели, уже и след простыл. Да и не до него было сейчас. Привезли тяжелораненого. Один из разведчиков чистил наган и не заметил, что в барабане остался патрон. Пять или шесть раз нажимал он на спусковой крючок — ничего, а потом нажал — и раздался выстрел! Пуля угодила стоявшему рядом сержанту в ногу. Его кое-как перевязали и доставили ко мне. Рана была нехорошей. Раздробив кость, пуля застряла где-то в нижней трети голени. От обильного внутреннего кровоизлияния нога прямо на глазах наливалась устрашающим свекольно-синюшным цветом. Я занялся раненым. Вдвоем с санинструктором мы бы справились быстро, но я был один, и на все уходило вдвое, втрое больше времени. После того как я ввел противостолбнячную сыворотку и хорошенько обработал входное пулевое отверстие, предстояло самое трудное — наложить повязку и шину. Едва я дотрагивался до ноги, сержант стонал и матерился от боли…

— Ганна, помоги! — крикнул я девочке, которая, как всегда, возилась где-то близко за дверью.

Она влетела в комнату и в нерешительности остановилась у порога. В глазах ее плескалась растерянность, и в то же время они выражали готовность выполнить любую мою просьбу!

— Ну чего смотришь?.. Поддержи!

Девочка опустилась рядом со мной на колени.

— Руки чистые?

— Ось! — она показала розовые ладошки.

— Ну, держи, чего же ты?.. Не здесь, выше!..

Поначалу Ганна терялась, торопясь, делала не то и не так. Но вскоре она поняла, что от нее требовалось, и уже с этого момента ее крепкие руки, с детства привыкшие ко всяким работам, быстро и умело справлялись с моими указаниями.

Мне ничего не оставалось, как нахваливать и благодарить ее:

— Хорошо!.. Хорошо!.. Молодец!..

От всех этих похвал круглое лицо Ганны разрумянилось.

— Все!

Наконец раненый был готов к дальнейшей эвакуации.

Я вышел на улицу посмотреть, не идет ли машина, за которой вот уже полчаса как послал проходившего мимо санчасти бойца. В моем распоряжении была «санитарка», но сейчас она стояла на ремонте. В тех же случаях, когда требовалось отвезти в медсанбат раненого или больного, я обращался за содействием к нашему зампотеху, который никогда не отказывал мне в транспорте.

Не прошло и пяти минут, как из-за поворота выехал грузовой «форд». На подножке стоял мой посыльный.

Мы подняли носилки и понесли. Ганна сама, без напоминания, ни разу не замешкавшись, открывала и придерживала двери. Повертеться бы ей с неделю-другую среди медиков, и она не хуже других справлялась бы с обязанностями санитарки. Только ее по молодости ни в один из госпиталей не возьмут. Какой-то странный, неопределенный возраст. И не девочка уже, и не девушка еще…

Обогнав нас, она успела убрать с дороги упавшие грабли, прогнать борова, распахнуть перед нами калитку.

После того как носилки с раненым были установлены в кузове, я сказал Ганне:

— Если кто приедет ко мне, скажи, что я просил подождать. Я скоро! Самое большое — буду через час!.. Поняла? — спросил я, залезая в кабину.

— Розумию, пане ликар!

И опять ее глаза как-то странно, не по-детски смотрели на меня.

— Поехали! — сказал я водителю. — Только не гони. Ему нельзя…

Машина тронулась, осторожно объезжая ухабы и рытвины. Из-за густой, вязкой грязи почти невозможно было определить, где основная дорога, а где объезды. С раннего утра до позднего вечера это широченное пространство, бывшее когда-то сельской улицей, помимо танков, бронетранспортеров, мотоциклов и грузовиков нашего батальона, месили все кому не лень, от тяжелых дальнобойных орудий, уже выбиравших за селом огневую позицию, до крестьянских подвод, направлявшихся на базар в город. Главное было — выбраться за околицу. Там от главного шляха ответвлялось несколько лесных и проселочных дорог, ведущих к соседям, и соответственно на каждую из них приходилось меньше колес и гусениц…

Дорога, которая вела к большому селу, где были расположены штаб корпуса и медсанбат, шла глухим темным лесом и только в редких местах вырывалась на опушку — к яркому весеннему солнцу, к голубому небу, к зеленеющим лугам и полям. Я не раз проезжал здесь. Бывал и в те дни, когда мы гонялись за бродячими немцами, и потом, когда ездил по своим медицинским делам. Расстояние было невелико, всего пять или шесть километров. Даже по расползавшейся грязи я проскакивал его за десять-пятнадцать минут. И сейчас я рассчитал, что на оба конца потребуется максимум полчаса. Ну и какое-то время уйдет на то, чтобы сдать раненого. Я вполне управлюсь за час, если не буду отвлекаться на посторонние разговоры с ребятами из медсанбата, на все эти нескончаемые: «Как живешь?», «Чего новенького?», «А слышал…», «А знаешь…» — и как-нибудь увильну от встречи с начсанкором, который — тут уж нечего сомневаться! — потребует от меня обстоятельнейшего доклада о состоянии дел в батальоне. От приятелей еще можно отмахнуться: «Ой, бегу, некогда!» От майора же не отмахнешься. Нужна особая, веская причина, чтобы он отпустил, не мурыжил. Господи, какого черта я ломаю голову, что сказать? Разве не убедительно будет, если я прямо заявлю, что батальон остался без медиков и я должен немедленно возвращаться? Мало ли что может случиться в мое отсутствие? И это будет правда. Такая же правда, как то, что я, изнемогая от нетерпения, жду приезда Тани…

Преодолев самый грязный, самый ухабистый, самый тряский участок дороги, мы круто свернули в лес. Машина с заметным облегчением покатила по разбухшей наезженной колее. Деревья подступали так близко, что, попадись навстречу другой грузовик, нам бы ни за что не разъехаться.

Еще совсем недавно распустились первые почки, а уже сейчас нигде не увидишь голой веточки. И в этом зеленом разливе, затопившем все вокруг, только дороги никак не могли расстаться со своей грязью…

Отъехав от развилки всего каких-нибудь триста-четыреста метров, мы обогнали троих солдат с автоматами, шагавших гуськом на небольшом расстоянии друг от друга. Вместо того чтобы попросить подвезти, они молча сошли на обочину. Я еще обернулся, посмотрел, не «голосуют» ли. Нет, ни одна рука не взметнулась вверх, не помахала нам. Но провожали нас внимательным, ничего не упускающим взглядом. Между тем все трое — бывалые солдаты. У каждого на груди ордена и медали. Я пожал плечами: «Охота им топать пешком?» Другие на их месте разом бы оседлали наш «форд». Тем более что нам было по пути: дорога вела прямиком до села, нигде не разветвляясь. Одно можно сказать: чудаки! Но возможно, они решили пройтись по лесу, надышаться волнующими весенними запахами? В конечном счете, это куда приятней, чем трястись в кузове. Да и шесть километров — разве расстояние?

Вот и мы только свернули в лес, только обменялись взглядами с бредущими по обочине солдатами, как уже впереди показался погорелый хутор, встречавший нас всякий раз на пути к селу. От человеческого жилья остались лишь русская печь да обугленный сруб колодца. Я вздохнул: все недосуг спросить у местных жителей, кто и когда его спалил…

Едва подумал, как машину уже вынесло к повороту, за которым открылся вид на квадраты зеленеющей озими. У каждого хозяина тут свое поле, не то что у нас, в России. Но живут неплохо, надо признаться.

Следующая веха — немецкое солдатское кладбище, если можно назвать кладбищем пять… нет, шесть деревянных крестов с фамилиями погибших. На одной из могил лежала каска, пробитая в нескольких местах автоматной очередью.

За кладбищем мы, по обыкновению, сбавляли скорость, потому что дальше протекал ручеек, над которым нависал изрядно осевший мостик. Конечно, если бы он вдруг обвалился, ничего страшного не случилось бы. Глубина была всего по колено. Но повозиться пришлось бы немало. Бежать за тягачом, вытаскивать, промочить в холодной воде ноги… Бр-р-р…

Пружиня на длинных бревнах, мы осторожно перевалили на другую сторону ручья…

Я вылез на подножку, заглянул в кузов. Раненый не стонал, не ругался, смотрел широко открытыми глазами на скользящую над ним узкую полосу неба.

— Ну как, живой, Свиридов? — спросил я.

— Живой, — ответил солдат. — Долго еще?

— Вот уже рядом…

Впервые за два года пребывания на фронте я не преуменьшал расстояния. Сколько раз приходилось мне успокаивать, обманывать раненых, лишь бы не теряли надежду на спасение, терпели из последних сил. Но сейчас я говорил правду. Чистую правду.

Не прошло и минуты, как дорога знакомо расширилась воронкой и показались первые хаты. А потом они пошли косяком, расступаясь перед нашей медленно ползущей машиной.

Крутой поворот, и мы очутились во дворе сельской школы, в которой разместился медсанбат. На мое счастье, начсанкора на месте не было, и я, быстро сдав раненого дежурному врачу, двинулся в обратный путь.

Теперь никакая тряска не была нам страшна.

— Давай жми на всю железку! — приказал я водителю.

Через минуту-другую мы были уже в лесу и неслись по собственным, еще свежим следам. Наш «форд» пер вперед, как танк, и только у самого моста ему пришлось сбавить скорость и аккуратненько перебраться на ту сторону. Дальше нас опять ничего не задерживало, кроме редких поворотов и грязи. Стрелка спидометра приближалась к двадцати километрам. Ветви деревьев то и дело хлестали по стеклам, и я всякий раз вздрагивал и отводил голову.

— Нервы, — сказал водитель.

— Да, нервы, — согласился я…

Мой взгляд снова отмечал давно примелькавшиеся вехи, только в обратной последовательности:

…жалкое немецкое солдатское кладбище…

…лесная опушка с видом на зеленые поля…

…черное пятно пожарища…

И вдруг меня точно обухом по голове огрело: а где те самые… те самые солдаты? По времени мы непременно должны были их встретить на обратном пути. До села, где нетрудно затеряться, они дойти не могли. За те четверть часа, что нас не было, они приблизились бы километра на два, не больше. Куда же они подевались? Свернули с дороги, чтобы идти лесом? Какой смысл? Прыгать с кочки на кочку? Шлепать по лужам?.. Странно, очень странно… Прямо как сквозь землю провалились!

А!.. Мало ли куда они свернули!.. Может быть, сидят в кустах по большой нужде… Втроем, одновременно?.. Да-а-а…

Мы выехали из лесу и пристроились к какой-то колонне автомашин с боеприпасами. Некоторым полуторкам, видно, не под силу было справиться с грязью, и их тянули на буксире мощные «студебекеры». Хорошо, что до нашего села было недалеко. Добрались с трудом, но своим ходом…

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Отпустив машину, которая подвезла меня прямо к хате, я пошел к себе. Проходя мимо окон санчасти, я увидел метнувшуюся на свою половину Ганну. Черт бы ее побрал, эту девчонку! Всякий раз, когда меня не было в санчасти, она пробиралась туда и хозяйничала, как у себя дома. Не скажу, что это не беспокоило меня. Мало ли что ей взбредет в голову. Правда, ядовитые и сильнодействующие средства я хранил в небольшом трофейном сейфе, ключ от которого всегда носил с собой. Но это означало лишь, что она сама не отравится и не отравит других. Однако даже безобидные порошки, попав в нетерпеливые и отчаянные руки подростка, могли наделать столько вреда, что его не исправит и десяток врачей. А ведь каждый пузырек, стоявший на столе, каждая таблетка таили в себе восхитительную тайну. Но что делать? Двери не запирались: заходи все, кому не лень, хочешь — с улицы, хочешь — из соседней комнаты…

Поэтому-то я и намеревался прямо сейчас поговорить с Ганной, строго-настрого запретить ей заходить в санчасть в мое отсутствие. Я по-настоящему был сердит и недоволен. И наверное, разговор вышел бы соответствующий — занудно-воспитательный и обидный для девочки.

Но едва я переступил порог комнаты, как увидел свой парадный китель с серебряными медицинскими погонами. Вместо того чтобы висеть на спинке стула, он валялся на кровати. Первая мысль была: не хватало еще, чтобы Ганна шарила у меня по карманам! Теперь, отчитывая ее, я бы не стал щадить ее самолюбия. Пусть и родители знают!

К счастью, в последний момент, когда я уже было направился решительными шагами на хозяйскую половину, я вдруг заметил краешек не до конца пришитого белоснежного подворотничка. От него тянулась белая нитка, на которой чуть ли не у самого пола болталась иголка.

У меня сразу отлегло на душе. Поймал, как говорится, на месте преступления! Подшивала старому дураку свежий подворотничок. Похоже, она этим делом занимается давно. То-то я все время недоумевал: хожу день, хожу два, хожу три, целую неделю хожу, а подворотнички почему-то не пачкаются. И шею вроде бы мою не чаще, раз в день по утрам. А ларчик просто открывается…

— Ганна! — позвал я.

Она, видимо, ждала, что я призову ее к ответу, и, пунцовая от смущения, появилась на пороге. Вошла и легким движением руки прикрыла за собой дверь — чтобы родители не слышали.

— Давай подшей, — показал я на китель. — Раз начала…

— Я зараз! — с готовностью отозвалась она, схватив китель.

— Только запомни, — назидательным тоном произнес я, — чтобы это было в последний раз!

— Я ще вам чоботы чистила, — неожиданно призналась она.

— Это еще зачем? — вконец растерялся я. Действительно, в последнее время мои сапоги, несмотря на грязищу вокруг, выглядели вполне пристойно. Занятый другими мыслями, я относил это исключительно за счет своей аккуратности.

— А щоб в хату грязюку не наносылы, — она взглянула на меня исподлобья, и я хорошо увидел в ее глазах легкую усмешку. Бог ты мой, да она же кокетничает со мной. Этого еще не хватало!

— Давай договоримся, — сказал я строго. — Если мне нужна будет твоя помощь, я сам попрошу. Как сегодня утром, когда привезли раненого. А сапоги в Красной Армии каждый чистит себе сам. И подворотничок пришивает тоже. Ясно?

— Ясно, пане ликар, — снова заливаясь краской, ответила Ганна.

Она мяла в руках мой китель и не знала, что делать: то ли вернуть его, то ли докончить работу. И вдруг она спросила:

— А праты… стираты тэж сами будэтэ?

— Тоже… А это можешь подшить, — разрешил я. — В порядке исключения…

— Можно, я туточки посыдю? — похоже, она не хотела подшивать при родителях.

— Ну… посиди, — ответил я без особого восторга. Был самый момент выпроводить ее и сказать, чтобы в мое отсутствие сюда не заходила, но я не воспользовался им. От нее исходила какая-то трогательная беззащитность. Просто язык не поворачивался.

Ганна села на краешек стула и принялась за работу. Подшивала она неторопливо, аккуратно, старалась, чтобы выступающая часть подворотничка на всем протяжении тянулась ровной тонкой полоской. От большого усердия у нее на лбу выступили капельки пота.

— Я пошел снимать пробу, — сказал я. — Если кто придет, пусть подождет. Я быстро.

— Идить, пане ликар. Я зкажу…

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Батальонная кухня находилась в конце нашей улицы у костела. Я шел по подсохшей полоске земли у самой изгороди. Чтобы не поскользнуться, перехватывал руками колья.

— Товарищ лейтенант! — услышал я позади знакомый голос. Зинченко?

Я подождал его.

— Чулы, солдата того, що пропав… ну, Тихов… знайшлы, — сообщил он. — На дубу бандеры повисылы…

— Как, повесили?! — сердце у меня оборвалось.

— Як вишають? За шыю!

— Что же это такое, Зинченко?

— И на груды дощечку повисылы: «Так буде з усима москалямы!» От паскуды!

— Где он?

— Хто?

— Тихов?

— Повезлы на вскрыття. Може, ще сам повисывся?

— А потом на себя дощечку повесил: «Так будет со всеми москалями»?

— Так-то воно так. Тилькы в такому рази без вскрыття нэ можно.

— Да и с чего бы ему вешаться? Всю войну прошел, скоро домой возвращаться.

— Всяко бувае. Одному в минулому роци земляки написалы, що жинка скурвилась. Так вин сэбэ из автомата. И запыску зоставыв: «Видпешить ий, курви, що ваш законный муж Иван Курков (його Иваном Курковым звалы) не захотив бильше за неи, таку блядь, з нимцем воюваты».

— Ну, это псих какой-то. По письму видно.

— Цэ точно. За що с нимцями воюемо, и диты знають. Ничью разбуды — скажуть. У цього Курка, мабуть, мозга за мозгу зайшла. Або любыв ии, стэрву, так — аж с розуму звыхнувся?

— Ну, это совсем разные случаи…

— Случаи ризни, да кинець один, — глубокомысленно заключил Зинченко.

Походная кухня обосновалась во дворе большой крестьянской усадьбы — еще недавно здесь жил немецкий бургомистр из местных. Он исчез вместе со своей семьей перед приходом наших войск. Для присмотра за домом осталась какая-то дальняя родственница хозяина — тихая горбунья с печальными глазами приживалки. Было ей лет сорок, и она, к моему удивлению, пользовалась немалым успехом у солдат. Особенно у пожилых, которые, оправдываясь, посмеивались: «Та що с того, що горб. Вона ж не верблюд. Лисницы не треба…»

Незаметно горбунья стала своей в доску. Помогала на кухне, на свой страх и риск приобщала к однообразным казенным продуктам хозяйские припасы, все чаще баловала личный состав деревенскими разносолами. А вечерами вплетала свой теплый звонкий голосок в дружное солдатское пение…

Она первая и заметила мое появление. Я еще не дошел до кухни, а повара уже были предупреждены и приготовились меня встретить. Я был для них высшее медицинское начальство, от вкусов, добросовестности и настроения которого зависела оценка их кулинарных усилий. В мгновение ока с обоих столов, стоявших в саду под брезентовым навесом, убрали лишнюю посуду, прошлись мокрой тряпкой по столешнице и лавкам, поставили миску с ровно и толсто нарезанным хлебом, положили полнокомплектный столовый прибор, хотя я вполне мог обойтись одной своей ложкой, которую всегда носил с собой в полевой сумке, и развернули на нужной странице толстую амбарную книгу, где я и мои верные помощники санинструкторы расписывались, разрешая раздачу пищи. К тому времени, когда я усаживался за стол, передо мной уже стояла полная миска головокружительно-аппетитных, духовитых, жирных и густых щей. Отборные куски мяса волновали своей величиной и обилием. Впереди меня ожидал такой же божественный, довоенно-ресторанный гуляш из настоящей баранины. Но как я ни истекал слюной от всех этих кулинарных красот, я приказал поварам вылить миску обратно в котел и дать мне другую — как всем, из середины. Мое приказание было тут же выполнено. Однако я бы не сказал, что остался сильно внакладе. По-прежнему то там, то здесь, как айсберги, выглядывали куски мяса, островками золотился жир, ложка зацепляла одну гущу.

Словом, повара из кожи лезли, чтобы меня задобрить, быть со мной в хороших отношениях. В то же время я не раз проверял и убеждался, что недовольных харчами в батальоне сейчас не было, кормили всех досыта. Правда, в солдатских котлах и мяса попадалось меньше, и жира плавало не в таком количестве. Но при всем этом каши и супы были густые. Ложка, когда погружалась в них, не клонилась, не падала, а стояла, как часовой на посту.

Ко мне за стол подсел капитан Бахарев. В предвкушении сытного и вкусного обеда он потирал руки.

— Ну как, доктор? — спросил он меня.

— Ничего, на уровне, — ответил я, дуя на ложку с обжигающим варевом.

— Хорошо стали готовить батьки, — похвалил кашеваров замполит.

— Понимают, что лучше быть хорошим поваром, чем плохим автоматчиком, — желчно заметил я.

Бахарев улыбнулся. Кто-кто, а он знал, как не просто было наладить нормальное питание в батальоне. Двоих поваров, по моему настоянию, за мухлеж с продуктами прямо с облучка походной кухни отправили в автоматчики. До сих пор на меня точил зуб начальник продснабжения. За допущенную халатность ему вкатили десять суток домашнего ареста. В этой крутой, открытой схватке, сопровождавшейся доносом на меня с обвинением в аморальном поведении (узнали каким-то образом, что я встречаюсь с Таней), комбат и замполит решительно поддержали медицину. Вот тогда-то я и соврал, сказал, что с Таней мы только друзья, еще до войны встречались. К тому же, в батальоне я воевал уже полтора года, несколько раз был награжден, дважды ранен, и снабженцу, всего четыре месяца назад переведенному сюда из армейских складов, тягаться со мной было нелегко.

Я приступил ко второму, когда капитану Бахареву подали щи.

— Да, это не черные сухари на Ленинградском фронте, — вдыхая густой и дразнящий запах еды, произнес замполит, — не супчик, где крупинка за крупинкой гонится с дубинкой…

— Еще бы с месяцок так пожить, — вздохнул я. — Тихо-то как?

— Увы, желанная идиллия подошла к концу, — сказал капитан. — Слышали?

— Да.

— Уже есть приказ командующего, запрещающий передвигаться в одиночку. Только вооруженными группами.

Ложка в моей руке дрогнула. До последнего разговора с Зинченко я еще витал в облаках, как-то не связывал ожидаемый приезд Тани с теми опасностями, которые, возможно, подстерегали ее в пути. Но все равно острой тревоги не было. Она охватила меня только сейчас, после сообщения капитана Бахарева. Я представил себе все и ужаснулся. С Танюшки вполне станет поехать одной. А то и, не дождавшись попутки, пойти пешком или того хуже — сокращая расстояние до нашего села, потащиться лесом, как в добрые старые времена…

Но может быть, их тоже предупредили? Армейские тылы, расположенные неподалеку от штарма, никогда не страдали от недостатка информации. Особенно госпитали…

Но надо знать Таню. Вот уж для кого закон не писан!

Я в сердцах брякнул ложку о тарелку:

— Взять бы да прочесать весь лес!

— Были и такие предложения, — спокойно сказал капитан Бахарев. — Но прочесать всю эту глухомань… сотни километров… практически невозможно. Да и бандитам здесь известен каждый кустик…

— Товарищ гвардии капитан, ну чего им от нас надо?

— Кулацкие прихвостни, прикрывающиеся хлесткими националистическими лозунгами.

— Но население ведь их не поддерживает? Большинство, я имею в виду?

— Конечно, нет. Но многие запуганы, вынуждены скрывать свои симпатии к нам.

— А вот она не скрывает, — кивнул я головой на горбунью, шинковавшую на доске капусту.

Замполит склонился к моему уху и шепнул:

— По большому секрету. Она и нашим партизанам помогала, под носом у бургомистра.

— А куда они подевались?

— Кто?

— Наши партизаны?

— Призваны в армию.

— Ну и зря, — сказал я. — Надо было их всех в лесу оставить. Пусть бы там порядок наводили.

— Не думаю, что ради нескольких сотен бандеровцев следовало держать целую партизанскую армию. Справятся как-нибудь с ними и без нее.

— Каким образом?

— Но это уже не наша забота. Ими займутся специальные части государственной безопасности.

— Давно пора! — воскликнул я, думая о Тане.

— Но бандиты начали действовать сравнительно недавно. А до этого они были тише воды, ниже травы.

— Я считаю, нам надо тоже что-то делать, а не ждать, когда придет дядя!

— А мы и не ждем, — ответил замполит. — Со вчерашнего дня усилены посты, организовано патрулирование, предупрежден весь личный состав… Правда, есть одна сложность: переодеваются, мерзавцы, в нашу форму. Не всегда узнаешь…

— Вот черт!

— Что случилось?

— Сегодня утром, когда возил раненого в медсанбат, мы в лесу догнали троих. Все трое в нашей форме. У каждого ордена. Меня еще удивило, что не попросили подвезти, хотя дорога, сами знаете, какая… По идее, когда мы возвращались, должны были встретиться на обратном пути, но они как сквозь землю провалились. Наверно, в лесу скрылись…

— Возможно, и бандеровцы…

— Но нас они почему-то не тронули…

— Всякие могли быть соображения… Дорога оживленная…

— Нет, мы одни были…

— Тогда другое задание.

— Но попадись им кто-нибудь без оружия или с пистолетиком одним…

Я поймал на себе внимательный взгляд замполита. Неужели он все-таки знает, что я жду Таню?.. А! Такая у него должность, чтобы все знать!

Я положил перед собой амбарную книгу и, думая все о том же, об опасностях, подстерегающих Таню, сделал запись о снятии пробы.

— Все, — сказал я подошедшему повару, — приступайте к раздаче! — и вышел из-за стола.

Капитан Бахарев что-то сказал мне вслед, но я не расслышал и не стал переспрашивать. Я лихорадочно ломал голову над тем, как предупредить Таню, чтобы она не вздумала добираться одна. Можно, конечно, послать новую записку. Но пока я найду с кем послать, пока письмо будет в пути, они могут разминуться. А что, если снова отлучиться на часок в медсанбат и оттуда позвонить в госпиталь? (От нас звонить куда-либо без личного разрешения комбата строжайше запрещалось.) Во всяком случае, попытаться дозвониться? Сказать, что, если не найдет вооруженных попутчиков, пусть вообще не едет. Приеду я. Сразу же после смотра. Уговорю комбата и замполита отпустить меня на пару суток. В конце концов, я уже много месяцев не бывал в увольнении. А подменить меня попрошу кого-нибудь из фельдшеров медсанбата. Если, конечно, не заартачится начсанкор: нет ничего хуже медиков, подражающих строевым командирам!

— Чего вздыхаешь? — весело спросил меня еще за несколько шагов Славка Нилин, который, держась за изгородь, пробирался к кухне. Чтобы услышать мой вздох с такого расстояния, надо было обладать фантастическим слухом. — Радоваться надо!

— Чему?

— Твоя свет-Татьяна приехала! В санчасти сидит, ждет тебя — не дождется!

— Врешь! — отозвался я дрожащим голосом.

— Ну, иди, иди, проверь!

Перехватывая руками изгородь, я рванулся вперед. Даже не помню, как мы разминулись со Славкой.

— Ни пуха ни пера! — догнал меня подначивающий голос Нилина.

— К черту! — ответил я, не оборачиваясь…

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Весь этот короткий путь от кухни до санчасти я летел, не чувствуя под собой ног. Чтобы удостовериться, не разыграл ли меня в очередной раз Славка, я прильнул к первому от угла окну и увидел Таню. Она стояла спиной ко мне. При виде ее тонкой, стройной фигурки в военной форме, перетянутой в узкой талии офицерским ремнем, меня обдало знакомым жаром.

Я легонько постучал в окно и, не дожидаясь, когда моя дорогая гостья обернется, бросился к крыльцу. Разом перемахнул через все ступеньки, толкнул первую дверь, вторую и сжал Таню в объятиях.

— Задушишь! — смеясь, взмолилась она.

— Как я рад, как я рад, ты не представляешь, — приговаривал я, осыпая поцелуями родное лицо.

— Хватит, хватит, — твердила она, но я никак не мог оторваться от дарованного мне чуда. Это было все мое — и щеки, и глаза, и лоб, и подбородок, и волосы, и кончик носа с едва заметной расщелинкой. Она принесла с собой с дороги и сейчас источала чистые дурманящие запахи встречного ветра, доброго украинского солнца, душистых полевых трав. Я задыхался от радости. И все же я не мог не заметить, что открытое улыбающееся лицо Тани встречало мои поцелуи с чуть замедленной, запоздалой реакцией.

Удивленный, я даже спросил:

— Что с тобой?

— Ничего, все в порядке, — заверила она.

— Ну, рассказывай! — перевел я дыхание.

— Что?

— Почему не отвечала? Что случилось? Если бы ты знала, чего я только не передумал! Неужели так трудно было написать? Хотя бы несколько строк?

— Я же написала…

— Когда? Два дня назад? А до этого, до этого почему молчала?.. Послушай, ты получала мои записки?

— Получала.

— А почему не отвечала? — допытывался я.

— Я скажу тебе, только потом… Дай лучше закурить!

— Сейчас. У меня где-то были припрятаны две «казбечины». Я их стрельнул у нашего «смерша». На случай твоего приезда.

Я полез в тумбочку и в уголке на верхней полке среди пузырьков нащупал две папиросы.

— Вот… А эту оставлю тебе на потом.

— Давно не курила папиросы, — сказала Таня, прикурив от бумажной спички, сгоревшей до конца в считанные мгновения. — Ты тоже кури!.. Не мелочитесь, товарищ Литвин!

Мне не нравилось, когда, иронизируя, она называла меня по фамилии. Я тут же начинал ломать голову, что за этим скрывается. То ли недовольство мною, то ли еще что-то? Я всегда настораживался. Насторожился и сейчас.

Допытываться же дальше, почему она не отвечала на мои записки, я не стал. Придет время — скажет сама. Если захочет, конечно…

Главным было то, что она приехала. И что все мои опасения и страхи остались позади. Правда, не надолго — до ее отъезда. Но там я уже что-нибудь придумаю. Во всяком случае, одну не отпущу.

— Точка, — сказал я. — Больше ни одного упрека за то, что не писала, ты от меня не услышишь. Бомбежка, переезды, работа за троих? Так?..

Таня взглянула на меня и улыбнулась: на ее левой щеке знакомо заиграла не то ямочка, не то складка. Ах, как хорошо она улыбалась! Чего стоили одни ее зубы — белые-белые. Так и напрашивались сравнения: как снег, как сахар, как фарфор. Но они были прелестны и без сравнений. Забавно. Два передних нижних зуба у нее слегка заходили один за другой. Они теснили друг друга и выросли криво. Но эта бросающаяся каждому в глаза неровность не портила улыбку. Наоборот, придавала ей особое очарование. И я, чудак, почти каждую встречу говорил Тане об этом. Правда, на этот раз промолчал. Но любоваться продолжал…

Таня придвинула ко мне стеклянную банку, в которую мы, сидя напротив друг друга, стряхивали пепел.

— Лучше расскажи, как добиралась… Я здорово перенервничал. На днях бандеровцы повесили одного нашего солдата. Всю войну прошел — и такой конец.

— Да, я слышала об этом. Но я, как видишь, дошла благополучно!

— Дошла пешком? — ужаснулся я. — Одна?

— Одна. А что? За всю дорогу я не встретила ни одной живой души. Если не считать двух зайчишек…

Я тут же рассказал ей о своей встрече с подозрительными солдатами, которые, судя по их странному поведению, были переодетыми бандеровцами.

— А тебе не кажется, что у страха глаза велики? — спросила она, погасив папиросу. — Я имею в виду не тебя, а вообще… — поправилась она, увидев, как изменилось у меня лицо. Я и в самом деле принял ее слова на свой счет.

— К твоему сведению, — заявил я, — вначале у меня и в мыслях не было, что это бандеровцы. Я понял, что дело тут нечисто, только после разговора с замполитом. А тогда никакого страха не испытывал…

— Я же сказала, что имею в виду не тебя, дружочек, а всех нас, — повторила она. — Нет, правда, я прошла от Уланок до Моричева пешком, и вот… — развела она руками.

— Если бы я знал! — вырвалось у меня.

Взгляд Тани потеплел.

Я взял ее руку и прижался к ней щекой. Потом опустил голову Тане на колени.

— Осторожно, юбку прожжешь, — со смешком сказала она.

Я отвел руку с дымящей папиросой в сторону, но голову не убрал.

Она легонько поиграла моей шевелюрой. Я стал целовать ее колени.

— Хватит, хватит, — говорила она, прикрывая ноги руками.

Я сразу обессилел.

— Ну что ты со мной делаешь? — пожаловался я.

— Я ведь тоже не каменная, дурачок, — ответила она.

— Кому ты это говоришь?

— Тебе. А может быть, и себе, — несколько загадочно досказала она.

— Все, берем себя в руки, — сказал я, отодвигаясь. — На улице день, будь он неладен, солнце, тьма народу. И каждую минуту могут войти… Есть хочешь?

— Хочу, — просто ответила она. — Честное слово, хочу!

— Я быстро! — я рванулся к выходу.

— Только что-нибудь одно, первое или второе!

— На первое у нас щи, на второе гуляш, — сообщил я, задержавшись у двери.

— Гуляш, — выбрала она и, смеясь, добавила: — И щи тоже…

— Да, чем бы тебя занять? — вдруг спохватился я.

— У тебя нечего почитать?

— Откуда?.. Хотя у хозяев я видел какие-то книги. Даже, кажется, на русском языке… Сейчас попрошу, — я двинулся на хозяйскую половину. — Кстати, идем, я заодно познакомлю тебя с ними.

Таня удивленно посмотрела на меня. Я терпеливо ждал.

— Забавно, — пожала она плечами, отвечая на какие-то свои мысли. — Ладно, пошли!

Я громко постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, по-свойски приоткрыл ее:

— Можно?

В комнате были хозяйка и Ганна. Ползая по полу, они что-то кроили из грязно-зеленой немецкой шинели.

Увидев меня, а за моей спиной Таню, обе сразу вскочили.

— Заходьте, пане ликар! — пригласила хозяйка.

Ганна, мгновенно зардевшись, бросилась поднимать нарезанные лоскуты.

— Познакомьтесь, — сказал я, взяв Таню под руку. — Это моя жена.

Таня снова удивленно взглянула на меня, но ничего не сказала. Впрочем, я не заметил на ее лице ни одобрения, ни осуждения. Только удивление. И то на одно мгновение. Честно говоря, я ожидал более определенной реакции. Ведь я никогда еще не называл ее своей женой. Будь на то моя воля, я бы узаконил наши отношения в первый же день. Но однажды, когда я осторожно намекнул Тане на это, она посмотрела на меня как на ненормального: фронтовая жизнь давно отучила ее, а теперь и меня строить планы на будущее.

И все же какое-то странное было это удивление, не согретое обычным теплом…

Между тем хозяйка суетилась, придвигала к нам стулья, приглашая сесть, что-то попутно прибирала, одергивала, оглаживала, поднимала.

Как всегда, мне было не до Ганны, и я не заметил, когда она исчезла. Только-только была здесь, и вдруг не стало.

Я подошел к высокому комоду, уставленному всевозможными безделушками. Была среди них и нарядная фарфоровая куколка, глядевшая на нас своими пустыми голубыми глазами. Тут же, только на самом краю, возвышалась небольшая стопка книг.

— Можно посмотреть? — спросил я.

— Та глядить, — разрешила хозяйка. — Будьте ласкови, пане ликар и пани ликарка!

Но и на «пани ликарка» Таня среагировала до обидного короткой уклончивой улыбкой.

Я брал книгу за книгой и, быстро взглянув на название, передавал Тане. Их было всего пять. Довольно потрепанный «Кобзарь». (Ну здесь Шевченко, по-видимому, читают и стар, и млад)… «Жития святых», изданные во Львове еще до его первого освобождения. (Ого, святая Магдалина! Надо бы почитать!)… Пушкин в академическом издании, том первый. (Любопытно, какими судьбами его занесло в далекое западноукраинское село?) Шеллер-Михайлов «Лес рубят — щепки летят». (А она как попала сюда?) И наконец нечто, прямо сказать, жалкое и общипанное, без начала и конца, об Иване Грозном. (Ну, эту если кто и зачитал до дыр, только не мои хозяева. Что им русские цари?)…

— Я возьму их, полистаю. Можно? — спросила Таня хозяйку.

— Та визмить на здоровячко!.. У нас була ще одна… Ганна! — позвала та.

Ганна не отзывалась. В обеих половинах хаты стояла мертвая тишина, нарушаемая лишь жужжанием залетевшего в открытое окно шмеля.

— Ганка! — уже сердито повторила хозяйка.

Но и на этот раз ответом было упрямое молчание.

— От холэра ясна! — выругалась хозяйка и этим ограничилась.

— Мне хватит. Спасибо, — сказала Таня.

— Ты пока листаешь, я слетаю на кухню. Но не очень углубляйся, — шутливо предупредил я ее, пропуская на нашу половину. — Повышать свой общеобразовательный уровень будем в другое время!

Я знал, что говорил: за чтением она могла забыть обо всем на свете.

— Другое время, дружочек, это — сейчас, — улыбнувшись, ответила Таня. Интонация была ласково-поучающая. Таня и раньше позволяла себе разговаривать со мной как старшая с младшим, и я, в общем-то, привык к этому. В конечном счете, она была умнее, образованнее и старше меня. И все окупалось нашей любовью, нашим общим знаменателем.

— Тогда шпарь! — весело заявил я и шагнул к двери. — Вернусь, проверю, сколько прочла.

— Хорошо, дружочек, — сказала она, располагаясь с книгами на кровати — самом удобном и уютном месте в комнате.

— Я сейчас! — бросил я и выскочил из хаты…

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Я был уже на полпути к кухне, как по селу в разные концы побежали посыльные. Они метались от одного дома к другому, с той стороны улицы на эту и обратно, прямо по лужам и грязи, унося на своих сапогах пуды чернозема.

— Все — на построение! — долетело до меня.

— По какому поводу? — остановил я пробегавшего мимо солдата.

— Командующий приехал!

Я рванулся было к штабу, куда поротно и повзводно направлялись бойцы, но, решив, что лучше опоздать на построение, чем оставить Таню голодной, помчался на кухню. На мое счастье, не пробежав и сотни метров, я нос к носу столкнулся с Чижиком, батальонным сапожником, который по состоянию здоровья (куриная слепота плюс плоскостопие плюс пошив всему офицерскому составу брезентовых сапог к лету) был освобожден от всех боевых и учебных тревог. Он брел неторопливой, перевалистой походкой и смотрел на общую суматоху спокойным, невозмутимым взглядом человека, занятого единственно настоящим делом.

— Кузьма Иванович, — все в батальоне, в том числе и я, называли Чижика по имени-отчеству. — У меня к вам огромная просьба. Я бегу на построение, а в санчасти меня дожидается товарищ из армейского госпиталя. Его надо накормить. Попросите у повара от моего имени одну порцию щей и одну порцию гуляша и отнесите ему…

— Котелок есть?

— Не помню, куда-то сунул его. Возьмите у кого-нибудь или свой одолжите!

— Ладно, беги!

— И хлеба не забудьте взять!

— Возьму. Все сделаю…

Оставив Кузьму Ивановича у изгороди, я побежал к штабу. Вскоре я догнал строй, сбоку которого шагал Славка, замещавший командира танковой роты Доброхотова. Сапоги у всех, включая самого Нилина, были заляпаны грязью. Явиться в таком виде перед командующим было немалым риском. В лучшем случае генерал мог погнать всех привести себя в надлежащий вид. Но не дай бог, если он усмотрит в этом падение дисциплины. В одном из батальонов, рассказывали, он снял комбата и замполита только за то, что они не оказались на месте — вечерком, никого не предупредив, пошли искупаться в озере.

Так что от него можно было ожидать всего. Хотя, как человек умный и справедливый, он должен понимать, что шагать по такой грязище и не замараться так же невозможно, как приехать, не выезжая…

Мы шагали со Славкой рядом. Он был мне по плечо и на первый взгляд казался тщедушным. Но я знал, что это впечатление обманчивое. Когда он раздевался до пояса и просил кого-нибудь из бойцов полить на спину воду, у него играл каждый мускул. Он был на редкость хорошо сложен. Я бы многое дал, чтобы иметь такие же широкие плечи и такую же узкую талию. Ему ничего не стоило одним рывком положить меня на лопатки. Поэтому, однажды померившись с ним силами, я уже больше не рисковал.

Однако, глядя на нас, никому даже в голову не приходило, что он намного сильнее меня физически. И это всеобщее заблуждение устраивало мое самолюбие…

— Гуськов, запевай! — крикнул Нилин.

Один из бойцов взметнул над строем свой высокий и звонкий голос:

Броня крепка, и танки наши быстры, И наши люди мужества полны, Громят врагов советские танкисты, Своей великой родины сыны…

Остальные подхватили:

Гремя огнем, сверкая блеском стали, Идут машины в яростный поход. Нас в грозный бой послал товарищ Сталин, Любимый маршал смело в бой ведет…

— Ну как? — спросил меня Славка.

— Порядок!

— Почему не отвечала?

— Одна за троих работала.

— А!.. Надолго приехала?

— Дня на два. Я еще не спрашивал, но думаю, что дня на два.

— Я забегу вечерком. Почитаю вам кое-что новенькое.

— Славка, не надо, — взмолился я. — Дай нам побыть одним.

— И зря… Поэзия облагораживает… Правда, не всех…

Нас в грозный бой послал товарищ Сталин, Любимый маршал смело в бой ведет…

— Если хочешь, приходи завтра, — пожалел я друга. — Только…

— Что только?

— Сперва пройдись несколько раз мимо окон. Я дам тебе знать, если можно войти…

— Пошел ты к черту! — свирепо ответил Славка. — Рота, стой! Направо!

Теперь Славке было уже не до меня.

На низеньком крыльце штабной хаты стояли комбат Батьков, замполит Бахарев и адъютант старший батальона Мазурков. Командующего со свитой еще не было. Если он и впрямь должен нагрянуть, то ждать осталось недолго.

Доложив о прибытии роты, Славка, по приказанию комбата, распустил на пять минут людей — чтобы привели себя в порядок. Все — кто предусмотрительно припасенными тряпочками, кто сухой травой, кто щепочками, а кто финками — в темпе принялись счищать с сапог грязь. Не было ни одного, у кого бы не замызгались полы шинели. Но с этим решили погодить — пока не подсохнет. Чтобы ускорить подсыхание, смешно, по-петушиному, трясли полами…

Другие подходившие роты и взводы также получали несколько минут на то, чтобы привести себя в божеский вид.

Вскоре весь батальон, собравшись на большой сельской площади перед штабом, отплясывал нечто среднее между «барыней» и чечеткой.

А потом последовала команда: «Батальон, становись!» — и вся эта «танцующая» и галдящая толпа в одно мгновение разбежалась по своим взводам и ротам.

— Батальон, равняйсь!.. Смирно!.. Равнение на середину! — капитан Мазурков доложил комбату, что батальон построен.

Похоже, командующий должен был появиться с минуты на минуту: все трое — Батьков, Бахарев и Мазурков, а вслед за ними и ротные — беспокойно поглядывали на дорогу, ведущую к селу с запада.

Я думал, что комбат все-таки спустится с крыльца, обойдет перед смотром строй, проверит напоследок, все ли в порядке. Но он лишь сошел на нижнюю ступеньку. Видимо, не хотел раньше времени марать свои надраенные до зеркального блеска хромовые сапоги.

Впрочем, как и все разведчики, Батьков не очень трепетал перед высоким начальством. Награжденный шестью орденами, трижды раненный и дважды контуженный, он знал себе цену и понимал, что судить о нем и его батальоне командующий будет прежде всего по основательности и серьезности, с которыми они готовятся к предстоящей операции. Конечно, прекрасно, когда все до единого разведчики подтянуты и аккуратны, когда они дружно «едят глазами» начальство и еще дружнее отвечают на приветствие, когда, проходя мимо проверяющих, никто не собьется с ноги и не сломает строя. Возможно, и нашелся бы генерал, которому этого было бы достаточно. Но мы сомневались, чтобы наш командующий предпринял поездку к нам только ради того, чтобы поглазеть, как мы шлепаем по грязи и держим руки по швам. На все это он немало нагляделся до войны. Теперь ему стоило взглянуть на лица солдат в строю, чтобы решить для себя, можно ли довериться сведениям о части, которые доходили до него по разным каналам, или нужно самолично их проверить. Но, соблюдая верность традициям, он, как рассказывали, иногда набирался терпения и провожал застывшим усталым взглядом дефилирующие мимо подразделения. Тем же офицерам, которые особенно нажимали на строевую подготовку, он насмешливо напоминал: «Вижу, вижу, хорошо отрепетировали… Балет…»

Мы гордились своим командующим и к его редким посещениям относились как к своего рода поощрению. Были части, куда он и вовсе не наведывался. Я встречал бойцов, которые ни разу не видели его. Знали лишь по фамилии. И чему тут удивляться? В нашу гвардейскую танковую армию входили два танковых и один механизированный корпус, множество различных частей и подразделений, как основных, так и приданных. Даже при всем желании он побывать всюду не мог. Да и, похоже, не стремился к этому. А вот наш отдельный разведывательный мотоциклетный батальон он посещал почти каждую вторую операцию.

Но это так — к слову. Если говорить начистоту, в эти долгие томительные минуты ожидания меня больше занимала Таня, покинутая мною на чужих людей, чем наш командующий со всеми достоинствами и недостатками…

— Едут! — вдруг оповестил всех чей-то нервный голос.

И действительно, с главного шляха свернул и двинулся в сторону села кортеж машин. Впереди шел бронетранспортер с охраной. Следом ползли по грязи два черных трофейных лимузина. Замыкал крохотную колонну «додж три четверти» с автоматчиками.

А ведь совсем недавно командующий ездил на обыкновенном «виллисе» в сопровождении всего двух-трех автоматчиков, в непринужденной позе восседавших в кузове второго «козлика». Теперь же, если потребуется, охрана может выдержать и бой с небольшим отрядом противника. Да, кончилась вольготная жизнь в прифронтовой полосе…

— Отставить разговоры! — взлетел порывистый голос комбата. — Батальон, слушай мою команду!.. Смирно!.. Равнение на середину!

И ведь рассчитал точно, до секунд. Пока он, легонько прихрамывая, колошматил грязь своими шикарными сапогами, подъехал кортеж, и из лимузина вышел, поддерживаемый адъютантом, командующий — плотный, приземистый человек с палочкой. Из другой машины вылезли командир корпуса и еще два генерала и полковник — начальник корпусной разведки.

Командующий не успел поправить фуражку, съехавшую чуть набок, и она придавала старому генералу не по возрасту ухарский, молодецкий вид.

— Товарищ генерал, — далеко разносившимся по площади глуховатым голосом стал докладывать комбат, — по вашему приказанию отдельный гвардейский мотоциклетный батальон построен. Командир батальона гвардии капитан Батьков!

— Здравствуйте, товарищи гвардейцы! — пророкотал командующий. У него, как и у многих людей маленького роста, был густой красивый бас.

— Здравия желаем, товарищ генерал! — разом выдохнули мы приветствие.

— Вольно!

— Вольно! — повторил комбат.

— Ну и развели же вы, братцы, грязь, — под осторожные смешки разведчиков произнес командующий.

— Так это не мы развели! — крикнул кто-то из задних рядов. — Она нам от фрицев по наследству досталась!

— Кто это там за смельчак?

— Гвардии сержант Яшин, товарищ генерал! — сказал комбат.

— Ну, Яшину можно, — заметил, вызывая общее оживление, командарм. — Он в прошлую операцию двух «языков» взял.

— Трех, товарищ командующий, — поправил комбат.

— Трех? Тем более… Да и у меня перед ним должок.

— Какой, товарищ генерал? — осмелел еще кто-то из разведчиков.

— Это наша с ним тайна, — ответил генерал.

И тут я догадался, что имел в виду командующий. Яшин был в числе первых разведчиков, форсировавших Днепр. По существовавшему тогда положению, всем, кто первым ступил на правый берег, присваивали звание Героя Советского Союза. Яшина же почему-то обошли. Поговаривали, что его лодку течением отнесло на несколько километров и он форсировал Днепр в районе, где действовала соседняя общевойсковая армия. Всю ночь разведчик дрался рядом с чужими бойцами и выполнял приказания чужих командиров. А на следующий день, когда он с трудом добрался до своих, на правом берегу уже был весь батальон. Потом Яшина ранило, и он полгода провалялся в госпитале. Так он и не стал Героем Советского Союза, хотя комбат каждый новый наградной лист на него начинал с его подвига на Днепре. Для окончательного решения нужны были свидетели, а они воевали уже на другом фронте. Заявив громогласно о своем должке перед Яшиным, командующий, очевидно, уже сделал для присвоения тому звания Героя немало…

Опираясь на палочку, генерал-полковник сказал:

— Через двадцать пять минут я должен быть у ваших соседей и потому буду краток. Что ж, поработали мы неплохо. Еще одно усилие, и мы полностью очистим нашу священную землю от фашистской погани, начнем освобождать наших польских братьев. По моим прикидкам, не пройдет и нескольких месяцев, как мы вступим на территорию гитлеровской Германии и будем добивать зверя в его же берлоге. Я надеюсь, что к началу весны будущего года мы кончим войну и вернемся к своим семьям… Так вот я прошу вас постараться… Надо кончать войну, сынки… Желаю успеха, — добавил он и, козырнув, бросил своей свите: — Поехали!

И, не глядя ни на кого, направился к лимузину.

И все? А может быть, и не требовалось больше слов? Как просто и человечно закончил он свое выступление. Разговаривал с нами, как мудрый и любящий отец. По взволнованным серьезным лицам бойцов я видел, что и на них это произвело сильное впечатление.

Адъютант подсадил командующего в машину, и кортеж повернул назад к главному шляху. В голове колонны, как и раньше, шел бронетранспортер с расчехленными пулеметами.

— Ну что, притомились стоять? — спросил разведчиков комбат.

— Притомились, — сразу ответили несколько голосов.

— Был бы здесь лужок, полянка, усадил бы всех на зеленую травку… А теперь послушаем доклад нашего замполита гвардии капитана Бахарева. Тема доклада: «Идейно-воспитательная работа среди местного населения»…

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Целый час с четвертью продолжался доклад. От долгого и неудобного стояния в грязи у нас затекли ноги и притупилось внимание. Капитан Бахарев читал по написанному, и от его ровного, убаюкивающего голоса кое-кого начало клонить ко сну. Я же истомился от ожидания: скорее бы кончил, и я побежал бы к Тане!.. С самого начала доклада я с тоской поглядывал на стопку исписанных листков: уж очень медленно она таяла в руках замполита. Против самого доклада я ничего не имел. Все в нем было правильно, и я, не задумываясь, подписался бы под каждым его словом. Вот только примеров, на мой взгляд, было маловато. Но смысл сказанного мы усекли сразу: охватить все население, особенно его неустойчивые элементы, идейно-политическим воспитанием. Не травить баланду в свободное от занятий время, а провести беседу, рассказать, как живут и трудятся советские люди, какая прекрасная жизнь наступит после войны. Неплохо бы и поколоть дров, сходить по воду, починить забор, поработать в саду или огороде, чтобы видели, что мы не бездельники какие, а трудовые люди, рабоче-крестьянская армия, защита и опора трудящихся всего мира.

Когда Бахарев кончил и спросил, есть ли вопросы, подал голос стоявший в первой шеренге Зинченко:

— Товарищ гвардии капитан! А що робыты, якщо хозяин в лис крадучи ходыть?

— Обязан сигнализировать… Вот товарищ Ершов, — показал он на Колю Ершова, нашего смершевца, — уполномоченный «Смерша»… Ему и сигнализируйте!

— Зрозумив.

— Еще раз призываю вас к бдительности. Мы ждем, чтобы каждый солдат и офицер стал проводником всепобеждающих идей коммунизма… Есть еще вопросы?

— Нет, — послышалось из строя.

— У меня все, — обратился к комбату замполит.

— Командиры рот и взводов, ведите людей на занятия! — приказал тот.

— Первая мотоциклетная рота! Смирно! Направо! Шагом марш!

— …смирно! Направо! Шагом марш!

— …смирно! Направо! Шагом марш!

Славка хотел что-то меня спросить, но я махнул рукой и побежал в санчасть. Что мне были какие-то лужи, грязь, ухабы? Уже у самой хаты я вдруг поскользнулся и только чудом удержал равновесие. Я облегченно вздохнул. Мне нисколько не улыбалось предстать перед Таней заляпанным с ног до головы грязью. Я любил, когда она заливалась смехом, но совсем не по моему поводу.

Я вбежал в дом: Тани в санчасти не было. По всей кровати были разбросаны хозяйские книги. Историческое исследование об Иване Грозном было раскрыто на взятии Казани…

— Таня! — позвал я, думая, что она на хозяйской половине.

Никто не ответил. Я заглянул туда. Хозяйка обернулась и, широко улыбаясь, сообщила:

— Ой, ваша жинка пишла грядки полоты. — И добавила: — Тай файна жиночка!

Пошла полоть огород? Что это ее вдруг потянуло на крестьянский труд? Забавно. Может быть, им в госпитале тоже подсказали, что надо находить общий язык с местным населением? И тут я вспомнил, что до шестнадцати лет она жила в деревне с бабушкой и научилась там многим полезным вещам…

Я спустился во двор и, пройдя узкой скользкой тропкой между двумя добротными сараями, вышел к огороду. И увидел Таню, которая внаклонку выдергивала из грядки сорняки. Она была без пилотки, и волосы то и дело падали ей на глаза.

Заметив меня, Таня привычно улыбнулась и попросила:

— Принеси кусок марли. Завязать волосы.

— Ты пообедала? — осведомился я.

— Еще как! Щи мировецкие!

— А гуляш?

— Ну, гуляш я бы лучше сготовила.

— Когда-нибудь проверю…

— Чудак ты, Гриша, — она поправила локтем волосы. — Иди, принеси марлю!

Я направился в хату. То, что Таня не поддержала разговора о будущем, меня не удивило: она, как я уже говорил, не любила предаваться мечтам. Во всяком случае, избегала вещать о них вслух. В отличие от меня. Я же нет-нет да и позволял себе уноситься в облака. Да еще и поделиться с кем-нибудь.

Чего скрывать, я считал Таню самой большой, самой прекрасной, самой незаслуженной наградой на войне. Сколько вокруг было куда более достойных ее любви — известных командиров, писаных красавцев, отчаянных смельчаков! Любой из них был бы счастлив, если бы Таня обратила на него внимание. А она выбрала меня. Выбрала и полюбила. Честное слово, я сам не понимал, за что? Не только же за высоченный рост, в какой-то мере импонировавший Тане вкупе с моим ленинградством? И уж конечно — не за верную любовь к ней. Пожелай она, каждый бы ответил ей взаимностью. Почти год мы были вместе, и я все еще не верил: неужели она полюбила меня просто за то, что я есть я, и ни за что больше? Боже, какое счастье! Такое же редкое и бесценное, как сама жизнь среди нескончаемых фронтовых смертей…

Я резал ножницами марлю и от нетерпения портил один платок за другим. Они получались у меня лохматые и кривые — лишний повод попасть Тане на язычок. Наконец я постарался и отрезал аккуратный — сантиметр в сантиметр — квадрат.

Сложил вдвое. Примерил на себе. Посмотрел в блестящую зеркальную поверхность стерилизатора. Увидев свое отражение — носатую физиономию с густыми черными бровями, скорчил еще более страшную рожу и сплюнул. Содрал с головы косынку и пошел к Тане.

Она встретила меня насмешливым упреком:

— Товарищ Литвин, вас только за смертью посылать!

— Понимаешь, — стал я оправдываться, — у меня что-то с глазомером. Уйму марли изрезал. Вот возьми…

— Сейчас посмотрим, на что способны умелые мужские руки, — сказала Таня, складывая платок вдвое. Как она и предвидела, половины совершенно не совпадали. Таня усмешливо покосилась на меня, но ничего не сказала. Она надела косынку и заправила под нее волосы. — Ну, я пошла дальше, — и наклонилась над грядкой.

— Давай я помогу тебе, — предложил я не без тайного умысла: с одной стороны, мне хотелось быть рядом с ней, а с другой — и это главное — быстрей закончить работу.

— Помоги, — ответила она, по-видимому не догадываясь о моих задних мыслях.

Я захватил сразу несколько сорняков и… выдернул их вместе с тоненькими стебельками морковки. Сконфуженный своей неловкостью, я в темпе стал отделять морковку от пырея и снова сажать ее.

— Смотри, как я делаю, — сказала Таня.

Руки ее ловко и аккуратно выдергивали сорняки, и на том месте, где еще минуту назад был густой зеленый ковер, весело и свободно поднимались тоненькие ростки морковки.

Я смотрел, как полола Таня, и старался во всем подражать ей. И стало получаться. Уже через несколько шагов моя часть грядки мало чем отличалась от Таниной.

— Молодец! — время от времени похваливала меня Таня.

Похвалы похвалами, но вот от постоянного движения и работы внаклонку у меня вскоре заныла спина. Теперь я все чаще жалобно поглядывал на Таню: не пора ли закругляться? Вон сколько уже прошли!

Но на Таню мои жалобные взгляды не действовали. Закончив первую грядку, она принялась за вторую.

Теперь я то и дело опускался на корточки и временами даже становился на колени.

— Может, хватит, Тань?

— Не ленитесь, товарищ Литвин! — посмеиваясь, отвечала она. — Не ленитесь!

— Дойдем до конца этой грядки, и все! — твердо заявил я.

— Наконец-то я слышу голос не мальчика, а мужа, — заявила она.

— Раз так — кончай! — встал я с колен.

— Ты же сам сказал: дойдем до конца этой грядки? — в ее голосе я уловил мягкую, неуверенную нотку.

— Хватит! — решительно произнес я и перешагнул через грядку.

Таня чуть посторонилась и продолжала полоть.

— Танька, ну, хватит! — повторил я и, схватив ее за плечи, притянул к себе. Она не противилась и ответила на мой поцелуй с хорошо знакомым мне умением. Я чувствовал, что окончательно теряю голову. В эту минуту мне было плевать, видят нас или нет. И ни я, ни она не заметили, что топчем только что прополотые грядки.

— Пусти. Мы спятили совсем, — проговорила она, оставляя в моих руках косынку.

— Еще немного, — упорствовал я.

— Не надо… до вечера… — прошептала она.

Я сразу успокоился.

— Пошли!

— Пошли! — согласилась она.

Мы двинулись след в след по узкой меже. Она вывела нас к сараям.

Там я изловчился и поцеловал Таню в затылок.

— Брысь! — отмахнулась она.

Когда мы из-за сараев вышли во двор, Таня спросила:

— У тебя есть дела?

— Нет, до ужина я свободен.

— Вот и хорошо, займемся самообразованием…

— В каком смысле? — меня еще не покинуло игривое настроение.

— В самом прямом, — ответила она. — Ты будешь читать «Жития святых», а я — историю взятия Казани. К татарской столице у меня особый интерес…

— Это с каких пор?

— С тех самых, как туда были эвакуированы мои родители. Ты забыл, я тебе говорила.

— Ты говорила, что они эвакуированы в Кострому.

— Да, а потом переехали в Казань. Я говорила, ты забыл.

— Теперь буду помнить.

— Ну, это необязательно, — небрежно бросила она.

Как всегда, никаких, даже крохотных авансов на будущее. И снова — в который раз! — промелькнула мысль: то ли она не намерена связывать в будущем свою судьбу с моей, то ли совершенно не верит, не надеется, что переживет войну… или переживем войну… врозь или по отдельности…

В душу же к себе, в ее сердцевину, она не пускала, то есть допускала, но ровно настолько, насколько считала возможным. Не скажу, что мне было легко с ней, не скажу…

Ей со мной было куда легче, так, во всяком случае, мне казалось. Я не помнил, чтобы она когда-либо жаловалась на мой характер…

— Смотри, какой красавец! — воскликнула Таня.

Дорогу к крыльцу нам преградил яркий, переливающийся всеми цветами радуги деревенский петух. Он стоял на единственной во дворе дорожке, выложенной булыжником, и не собирался сходить с нее. Он не боялся людей, потому что хуторок, откуда его на прошлой неделе привез хозяин, находился в стороне от фронтовых дорог и, видимо, никто никогда не покушался на его существование. Словом, он пребывал в счастливом и гордом неведении.

— Обойдем его, — сказала Таня.

Мы сошли с дорожки и осторожно, чтобы не вспугнуть это восхитительное двуногое чудо, сделали небольшой крюк по грязи. Петух равнодушно посмотрел на нас и принялся искать что-то у себя под крылом.

— Угадай, что он подумал о нас? — спросила Таня.

— Что мы с тобой гнилые интеллигенты…

— Смотри, смотри… Ну, киноактер! — схватила меня за рукав Таня.

Петух встал на цыпочки, помахал крыльями и, вместо того чтобы взлететь хотя бы на полметра, двинулся по дорожке пешим ходом.

— Нет, он просто великолепен!

— Тань, да ну его к черту!

— Сейчас. Какая поступь! Какая осанка!

— Слушай, я в него сейчас чем-нибудь запущу!

— Только попробуй!.. Не смей! — ринулась она ко мне, когда я сделал вид, что собираюсь поднять палку.

Я выпрямился и обнял ее за плечи.

— Тань, ты хоть вспомнила, что послезавтра год, как мы вместе?

— Как год? — удивилась она. — А ведь и правда! Подумать только…

— Обмоем это дело? — предложил я.

— Как хочешь, — ответила она вяло. — Нет, правда, как хочешь…

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Мы были еще в сенях, как откуда-то (то ли из чулана под лестницей на чердак, то ли из-за старых бочек, поставленных одна на другую) появилась растрепанная, в пыли и паутине хозяйка.

— Пане ликар и пани ликарка, — взволнованно спросила она, — вы Ганны не бачылы?

— Нет, — ответил я. — Таня, ты не видела ее?

— Какую Ганну?.. А, девочку эту… Нет, не видела…

— Куды вона подилася?.. Ох, знайду, намну вуха!

— Но может быть, она к соседям пошла? — сказал я.

— Ни, я усих оббигала… Ну, паразитка!

— Зря вы ее ругаете… Никуда она не денется. Придет.

— Ой, пане ликар, боюсь за нэи…

— Чего бояться? — удивленно спросил я.

— Один солдат, що у Бородулей живе, усэ дывыться на нэи, дывыться, дывыться…

— Ну и что? Может, она ему дочку напоминает? Или сестренку?

— Ни, вин нэ добре дывыться…

— Ах вот… ну, как вы можете такое подумать? — возмутился я.

— Ой, боюсь!..

— Тань, подожди. Я попробую поискать ее… Все-таки какой ни есть, а разведчик… В широком смысле этого слова…

— Поищи, дружочек… А я пойду почитаю, хорошо?

— Я скоро! Надо помочь, — продолжал я, — чтобы убедилась, что никто на ее чадо не посягает!

— Сколько девочке лет? — поинтересовалась Таня.

— Четырнадцать.

— Я бы дала все шестнадцать… Ну, ладно, если быстро не найдете, позовите меня. Будем искать вместе… Ни пуха, — сказала Таня и прикрыла за собой дверь в санчасть.

— Давайте так, — обратился я к хозяйке, — вы проверьте снова в хате каждый закуток, осмотрите погреб и чердак, а я возьму на себя сараи…

— Пане ликар запачкае соби чоботы, — пожалела она мои сапоги.

— Ничего, почищу, — ответил я и прямиком направился к скотному двору.

По дороге я обернулся и увидел в окне Таню. Помахал ей рукой. Она ответила мне одобрительной улыбкой.

Поиски я начал с коровника. Осторожно обходя лепешки, которые в изобилии раскидали кругом обе Зорьки — мать и дочь, я осмотрел все уголки этого довольно просторного, рассчитанного на несколько голов крупного рогатого скота помещения.

— Ганна! — задрав голову, крикнул я в сторону сеновала.

Но по-прежнему стояла тишина, нарушаемая лишь неторопливым похрупыванием сена, неуклюжим переступанием коровьих ног и сладким причмокиванием теленка.

— Ганна! — позвал я еще раз и по приставной лесенке полез наверх.

Защекотало в носу от многолетней пыли, поднимавшейся с каждым моим движением. Я громко чихнул и принялся за планомерные поиски. Я уже не сомневался, что Ганны на сеновале нет — будь она здесь, она бы непременно отозвалась на мой чих непроизвольным смешком. И все-таки, пока я не облазил вдоль и поперек весь чердак, я не терял надежды. Одновременно в душе моей нарастала злость на этого чертенка, на розыск которого я вынужден был тратить драгоценные минуты, отпущенные судьбой на свидание с Таней. И в самом деле, какого лешего я связался с этими дурацкими поисками!

Но отступать было поздно, и я, чертыхаясь, перешел по грязи из первого хлева во второй, где меня дружным визгом встретили поросята. По-видимому, они решили, что я принес им корм. Если бы не перегородка, отделявшая их от меня, я бы, наверно, вынужден был спасаться бегством.

— Ганна! Слезай! — заорал я. — Хватит валять дурака!

Но девочки или здесь не было, или она решила отмолчаться: дескать, покричу, покричу и отстану. Если так, то она плохо знала меня.

По широкой лестнице я взобрался наверх, и передо мной, растерянным и обалдевшим, предстала чудовищная барахолка. Чего только не натаскали сюда припасливые хозяева. Чтобы пройти, я должен был откатить детскую коляску, с верхом нагруженную всевозможным домашним скарбом от самовара до ночной посудины с незабудками на эмали. Пробираясь к дальним затемненным уголкам чердака, где могла спрятаться Ганна, я с немалыми ухищрениями преодолевал одно препятствие за другим: широчайшую кровать, на которой неизвестно кто и когда спал, горку кресел, в которых неизвестно кто и когда посиживал, старинное трюмо, в которое неизвестно кто и когда гляделся. Ждали своего часа, чтобы послужить новым хозяевам, эмалированная ванна, круглая вешалка с загнутыми рожками, столик на кривых ножках. Если бы кто-нибудь надумал составить опись всего, что здесь находится, потребовалось бы немало времени. Конечно, при желании можно было набрать бесхозного имущества еще больше — сколько кругом стояло домов, навсегда покинутых их жильцами. Обезлюдели города, местечки, когда-то густо заселенные польским, еврейским, украинским населением. Заходи в любой дом, бери все, что душе угодно!

Так бы, наверно, поступил и Яков Лукич из «Поднятой целины», по которой я когда-то писал сочинение за десятый класс и, естественно, не хуже других разбирался в кулацкой психологии. Но в то же время я хорошо помнил, что сын (в данном случае дочь) за отца (или мать) не ответчик (не ответчица), и в нервном напряжении, спотыкаясь и бранясь на каждом шагу, продолжал искать Ганну. Я обшарил весь чердак и, перепачканный с головы до ног паутиной и прочей дрянью, спустился к поросятам, снова метнувшимся к перегородке.

Оставалась конюшня. Но если я и там не обнаружу Ганну, то на этом кончаю поиски. Мало ли куда она могла удрать? Село большое, в каждой хате у нее, наверно, есть подружки. Делать мне больше нечего, как искать ее!

Первое, что я встретил, когда вошел в конюшню, был теплый лошадиный взгляд. Из-под длинной челки на меня глядели умные карие глаза огромного немецкого тяжеловоза. Не трудно было догадаться, какими судьбами он оказался здесь. Сколько их, брошенных своими хозяевами во время нашего весеннего наступления, одичавших, истосковавшихся по человеческой заботе, бродило по полям, лесам и лугам на месте бывших сражений. Но пока наши трофейные команды только прикидывали, как лучше организовать сбор этих ни в чем не повинных, безотказных трудяг, расторопные крестьяне в день-два разобрали их.

Поначалу хозяин сильно опасался, что битюга отберут у него, — он понимал, что тот как-никак был трофейным военным имуществом Красной Армии и принадлежал только ей и никому больше. Но шли дни, недели, и никто не предъявлял права на Гнедка, как, не затрудняя себя выбором прозвища, впрямую, по масти назвали они коня.

Гнедко и в самом деле был спокойным, добродушным и премилым существом. Широкогрудый, коротконогий, с густыми щетками на ногах, с такой же густой гривой на большой тяжелой голове, он чуть ли не на второй день стал отзываться на свое новое имя. И все его недоброе прошлое, когда он послушно работал на рейх, навсегда исчезло вместе с немецкой речью, с нескончаемыми переходами по разбитым российским дорогам, с запахами тола и пороха, неотступно преследовавшими битюга все эти годы.

Кто может знать, как дальше сложится у него судьба, оставят ли здесь работать на единоличника или отправят в далекие края восстанавливать то, что разрушили его первые хозяева, но никогда, мне кажется, ему не было так хорошо, как сейчас. Чего стоила только одна привязанность к нему Ганны. Не было дня, чтобы не перепадало битюгу что-нибудь вкусненького из ее рук. Я не раз видел из своего окна, как девочка бегала сюда, держа миску с остатками пищи. И слышал ее ласковый голос: «Ах ты мий рыженький! Ах ты мий золотко!»

Не исключено, что именно здесь, по соседству со своим любимцем, спряталась она от матери. Я вспомнил себя в ее возрасте. Мне тоже часто хотелось, чтобы родители оставили меня в покое, и я удирал от них с ребятами: уходил в лес, на речку, прятался в одному мне известных укромных местечках, словом, как мог отстаивал свою независимость.

Уверенный, что на этот раз я наконец угадал, где затаилась Ганна, я, чтобы зря не тратить время на поиски, разыграл маленькую сценку:

— Ганна! А вот ты где!.. Ну давай слезай!.. Давай!.. Давай!.. Я же вижу тебя!.. Ну, долго я буду ждать?!. Считаю до трех… Раз!.. Два!.. Три!..

Словно деликатно сдерживая смех, тихо пофыркивал рядом битюг.

— Хорошо, я пошел за твоей мамой. Она тебе такую устроит выволочку… поверь… Она все село обегала, разыскивая тебя… Ну?

Но мое «ну» так и повисло в воздухе без ответа.

Я вышел во двор, но, не увидев в окне Таню, видимо, уже приступившую к чтению, повернул назад, в конюшню. Слишком много здесь было уголков, где могла бы отсидеться Ганна. Я давно заметил, что отношения у нее с родителями далеко не простые. Не раз слышал, как она огрызалась, сердито хлопала дверью, пробегала мимо с заплаканным лицом. Ничего нового я не видел и в сегодняшней истории. Больше того, я бы и не подумал заниматься поисками, если бы хозяйка не бросила тень на неизвестного мне разведчика. Разумеется, народ в нашем батальоне был разный: наряду с обыкновенными, нормальными ребятами встречались и такие, которым, как говорится, палец в рот не клади. Несколько человек когда-то до войны даже сидели по уголовным делам. Но среди разведчиков не было ни одного, кто бы решился обидеть девчонку. За два с половиной года существования разведбата лишь однажды приезжал следователь из штаба армии, но и тот был вынужден уехать с пустыми руками: жалоба на изнасилование не подтвердилась. Выяснилось, что, встретив первый же отпор, боец покорно ретировался. Это-то, по-видимому, и задело бабенку, рассчитывавшую на продолжение атаки и раззвонившую о плохом солдате по всему селу. Остальные же разведчики улаживали свои дела тихо-мирно, к обоюдному удовольствию, так что думать о ком-нибудь плохо не было никаких оснований…

Поэтому-то я и ринулся защищать доброе имя батальона, хотя, признаться, кроме высоких целей, мною двигало еще и беспокойство о девочке. Или почти девушке, как хотите. Я привык к ней, к ее тихим и вкрадчивым шагам в соседней комнате, к ее постоянной готовности услужить и помочь мне. И даже то, что она иногда подслушивала и подсматривала, в конечном счете больше забавляло, чем раздражало…

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

На этот раз интуиция не подвела меня. Едва я поднялся на сеновал, как до моего слуха долетел близкий шорох. В отличие от нижних звуков, происхождение которых поддавалось быстрому и точному распознанию (несмотря на кажущуюся флегматичность, битюг проявлял живой интерес ко всему, что его окружало), верхний шорох таил в себе весьма подозрительную неопределенность.

— Ганна! — позвал я.

Меня окружала чердачная тишина.

Утопая в ворохах сена, я продолжал идти на шорох, хотя его уже давно не было.

Поднимаясь все выше и выше, я наконец добрался до верха и вдруг прямо в двух шагах увидел Ганну, наполовину зарывшуюся в сено. Ее ставшие огромными глаза внимательно следили за каждым моим движением.

— Ганна! Ты чего не отвечаешь? Я ору, ору, а ей хоть бы хны! А ну живо домой! Мама твоя все село обегала, уже не знает, что и думать!

— Поцилуйтэ мэнэ, — тихо сказала она.

— Что? — обалдело уставился я на нее.

— Ну… поцилуйтэ, — чуть не плачущим голосом повторила она.

Бог ты мой! Этого еще не хватало!

— Тебе еще рано целоваться с мужчинами, — назидательно произнес я.

— Я вже вэлыка, — тем же плачущим голосом сказала она.

— Какая ты большая? Тебе же всего четырнадцать лет. Когда мне было четырнадцать, я ни о чем, кроме уроков, не думал…

Господи, какую чушь я несу! И вру безбожно. Мне еще не было четырнадцати, когда я в первый раз в жизни обнимал и целовал во сне нашу соседку по коммунальной квартире продавщицу Олю и впервые испытал то, что сперва ошеломило меня, а потом наполнило душу предвкушением новых, еще более сильных наслаждений.

— Потом, ты знаешь, я женат, — продолжал я занудным голосом. — Представь себе, если бы твои родители целовались не друг с другом, а с чужими. Папа с другой женщиной, а мама с другим мужчиной.

— Вона нэдобра.

— Кто? — не понял я.

— Ваша жинка.

— Это интересно. Чем же она тебе не нравится? — спросил я, присев на корточки.

Ах ты, ревнивица!

— Подсмиються з вас.

Неужели подслушивала?

— Это у нас такая манера разговора, — принялся объяснять я. — Я подсмеиваюсь над ней, она надо мной. Нельзя же быть всегда серьезным и глубокомысленным, как ваш битюг? — Сидеть на корточках было неудобно, и я переменил позу: уселся рядом с Ганной. — И не надо, не надо, дружочек, осуждать людей, которых плохо знаешь…

— А чого вона до вас довго не ихала? — с вызовом спросила девочка.

И это заметила! Хотя только слепой мог не видеть, как я томился эти проклятые три недели, по нескольку раз в день бегал за околицу встречать проходившие машины, без конца выглядывал в окно.

— А не ехала она потому, что у нее было много работы. Каждого раненого надо перевязать, напоить, накормить, каждому сделать укол, дать порошки, — популярно объяснял я Танины обязанности. — Ты же помнишь, сколько мы возились только с одним раненым? А таких там раненых десятки, сотни. Вот и не могла раньше приехать.

— Пане ликар, а вона вам взаправду жинка?

Ну и проницательный же чертенок! Или родители обсуждали при ней неожиданное появление Тани? Можно не сомневаться, что глаз у них наметанный. Так что мне ничего не оставалось, как, преодолевая смущение, врать напропалую:

— Самая настоящая… У нас даже дочка есть. Полтора годика. Она сейчас находится в Казани, у родителей жены…

— А як ии звуть? — вдруг спросила Ганна.

— Кого? — не понял я.

— Та дочку вашу?

Бог ты мой, да она, кажется, проверяет меня?

— Светлана, — назвал я имя своей двоюродной сестры и, подкрепляя вранье, добавил: — Светленькая такая, смешная…

— Вы не кажить ий, — попросила Ганна.

— Кому? — опять не понял я.

— Жинци ваший… Про мэнэ…

— Хорошо, — пообещал я. — Ну… встаем?

Она кивнула головой и отвела взгляд в сторону. Я вскочил:

— Давай руку!

Ганна протянула руку. Ее крепкая горячая ладошка обожгла мою — прохладную. Я рывком поставил девочку на ноги.

— Пошли в хату!

Глубоко погружаясь в сено, мы двинулись к лесенке, которая вела вниз.

— Пан ликар, — шепотом сказала Ганна, остановившись. — Я никому не зкажу…

— Что никому не скажешь?

— Поцилуйтэ мэнэ, — опять тем же просительным тоном произнесла она.

— Что ты со мной делаешь? — пожаловался я. — Ну, хорошо. Только один раз.

Она закрыла глаза и подставила губы. Я наклонился и коснулся легким беглым поцелуем.

Ее круглое лицо мгновенно зарделось.

Господи, что я делаю?

— Все, — решительно сказал я. — Пошли!.. А то меня тоже хватятся.

Я торил дорогу в глубоком сене. Ганна шла следом, плотно сжав губы, не глядя на меня. Я слишком мало знал девчонок, чтобы до конца понять, что делалось в ее сердечке. Но если она поверила во все, что я ей нагородил (а мне думается, поверила), то у нее не было причин таить на меня обиду. Да и вообще, что могло быть между нами? Даже если я был бы один, без Тани, я бы не осмелился переступить крохотный порожек, что разделял нас. И не потому, что боялся последствий, — кто думает о них в такие моменты? А потому, что всем своим существом отвергал то, что осуждалось большинством людей. С детства мне внушалось, что можно делать, а чего нельзя. И я хорошо понимал: если хочешь остаться человеком, надо держать себя в узде. А то не успеешь оглянуться и превратишься в подонка…

Мы спустились по лестнице и прошли мимо битюга. Он дружелюбно покосился на нас, но своего тяжелого, устойчивого, неподвижного положения не переменил.

Двор нас встретил ярким весенним солнцем, заполошным кудахтаньем кур и радостными возгласами хозяйки. Нашлась наконец, слава Иисусу!..

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Я влетел в санчасть и увидел Таню и капитана Бахарева. Он стоял, закинув руку за голову, и Таня старательно обрабатывала у него под мышкой знакомый мне карбункул.

— А… доктор! — протянул замполит. — Видите, мы не зеваем…

— Нашлась девочка? — спросила Таня.

— Нашлась, — ответил я. — Спряталась в конюшне. Пришлось перерыть все три сарая, пока не нашел.

— А что это за девочка? — поинтересовался Бахарев.

— Хозяйская дочка. Поссорилась с родителями.

— Это хорошо, что помогли искать. Надо противопоставить бандеровской пропаганде реальный гуманизм нашей армии, — тут же сделал вывод из случившегося замполит.

— Ты весь в сене, — сказала мне Таня.

— Ах ты черт! — ругнулся я и вышел на крыльцо.

Там я тщательно почистил рукой китель и галифе.

Интересно, догадывается ли замполит о наших отношениях? Конечно, если он прочел мою записку, то сообразить насчет остального пара пустяков. Да и вряд ли мне удастся скрыть от кого бы то ни было два чудесных дня, которые пробудет у меня Таня. Кстати, откуда я взял этот срок — два дня? Смешно, но я впервые почему-то не решался спросить Таню, надолго ли она. Что-то удерживало меня. Ах да, когда мы топтались на свежепрополотых грядках, она сама сказала: «…до вечера». Но означало ли это, что останется до утра? Зная характер Тани, я бы не поручился. Говорить же о двух днях, о двух сутках, было более чем рискованно. Прервать наше свидание могла любая случайность, от неожиданного дежурства по части, вызванного необходимостью подменить другого офицера, до Таниного настроения, которое иногда портилось с поразительной быстротой. Увы, наша любовь несла в себе не только радость, но и разного рода огорчения. Больше всего Таня боялась, как она говорила, «попасться». Ее нисколько не прельщало вернуться домой с фронта в положении. Она хорошо знала, какие разговоры и сплетни ожидали ее в этом случае. Однажды она даже разыграла передо мной целую сценку, изображая злоязычных кумушек: «Неплохо повоевала девка, а?» — «Ишь ты, не зря, видать, ордена ей понавесили?» — «Так-то можно воевать, а, Пантелеевна?» А то еще песенку споют: «На позицию девушка, а с позиции…»

Она хохотала, но смех был горький.

И с насмешливым недоверием слушала, когда я говорил, что не оставлю ее, женюсь…

«Лучше не надо», — обычно отвечала она.

Но что «лучше не надо» — жениться или родить ребенка, она никогда не договаривала.

Когда я вернулся в хату, Таня уже заканчивала перевязку. По выражению лица замполита, довольному, умиротворенному, я понял, что он бы не возражал, чтобы Таня и впредь занималась его карбункулом.

— Золотые руки, — сказал он.

Будь на месте Тани кто-нибудь другой, я бы воспринял эти слова как замаскированный упрек в мой адрес. Что и говорить: ко мне на перевязку капитан шел, как на пытку. Он стоял, пока я обрабатывал карбункул, обливаясь холодным потом, чертыхаясь и постанывая. И дело было не в том, что я делал все хуже Тани, а просто на мою долю досталось еще молодое, не созревшее, отзывающееся на самое легкое прикосновение жгучей болью, «сучье вымя». Теперь же одна за другой стали отторгаться обильные гнойные пробки, и боль заметно поутихла. Конечно, капитан не мог не знать этого, и все же облегчение, которое он сейчас испытывал, он, мне кажется, в значительной мере относил за счет Таниного мастерства. Он буквально млел и таял, когда она дотрагивалась до него.

Не скажу, что это было мне приятно, но и беспокойства тоже не вызывало. Я знал, что мужчины такого типа, как Бахарев, с ранней лысиной и светлыми ресницами, с веснушками на руках, были не в ее вкусе. Как-то в шутливом тоне она призналась, что ей больше нравятся брюнеты. «Это не самый большой порок, не правда ли?» — сказала она. «Не самый, — охотно согласился я. — Тем более что среди брюнетов попадаются и неплохие ребята». — «Хвастун», — заявила она.

К сожалению, капитан этого не знал и не мог знать. Смущаясь, что нижняя рубаха у него была далеко не первой свежести, он отвернулся от нас и с неожиданным проворством натянул ее на себя. Так же быстро, превозмогая остаточную боль, надел он и китель. Однако, вместо того чтобы поблагодарить Таню и тут же уйти, он крепко пожал ей руку и… остался. Его внимание привлекли книги, валявшиеся в беспорядке на кровати. Я не заметил, чтобы он проявил особый интерес к Пушкину, Шевченко и Шеллеру-Михайлову. Прочел названия на переплетах и положил обратно. «Жития святых» он подержал в руках дольше. Посмотрел на меня, на Таню и, не увидев на наших лицах смущения, присоединил книгу к первым трем. Зато история Ивана Грозного вызвала у него сильное желание высказаться.

— Выдающаяся личность, — заметил он.

— Палач и садист, — мгновенно отреагировала Таня.

— Ну зачем так? — спокойно возразил он. — Многие ведущие историки считают, что крутые меры, к которым он прибегал, исторически оправданы. Нужно было преодолеть политическую разобщенность страны, дать ей сильную централизованную власть.

— А для этого сажать людей на кол и вспарывать животы? — в упор спросила Таня.

— Ничего не поделаешь, — развел руками капитан. — Таковы тогдашние нравы.

— А Гитлер?

— Что Гитлер?

— Он, думаете, далеко ушел, как личность, как человек, от Ивана Грозного?

— Я вам советую почитать товарища Сталина. У него на этот счет есть классическое определение. Немецкая армия, сказал он, это армия средневекового мракобесия, средневековой реакции. Чувствуете разницу?

— Естественно. Здесь средневековая реакция, там средневековый прогресс. Но и здесь, и там тысячами летят головы!

— Разговор, конечно, между нами, — многозначительно подчеркнул замполит, — но я бы вам не советовал к историческим явлениям подходить с позиций абстрактного гуманизма.

— То есть общечеловеческого, внеклассового, вы хотите сказать? — спросила Таня.

— Да, такова марксистская формулировка, — подтвердил Бахарев.

— А разве нет вечных ценностей, существующих вне идеологии? — настойчиво допытывалась Таня.

Я видел, что разговор принимал все более рискованный оборот, и украдкой делал знаки Тане, чтобы она прекратила эту полемику. Но остановить ее было уже невозможно. Я понял, что она высказывала не только свои мысли, но и мысли отца — историка, которые были ей дороги и от которых, мне кажется, она не отказалась бы даже под пытками Ивана Грозного.

— Это что-то новое, — удивленно заметил Бахарев. — Я бы с интересом послушал, что это за вечные ценности, существующие вне идеологии?

— Хорошо. Начинаю загибать пальцы. Жизнь человека как таковая — раз. Материнская любовь — два. Право человека на счастье — три. На свободу — четыре. На уважение — пять. Смотрите, пальцев не хватит. Просто любовь, наконец, — шесть…

Когда Таня произнесла о любви, я попробовал поймать ее взгляд, но она смотрела мимо меня на изготовившегося продолжать спор замполита.

— Всегда осуждались жестокость — семь, трусость — восемь, вероломство — девять, зависть — десять… У меня уже все пальцы кончились. Давайте ваши.

— Валяйте уж до кучи и христианские заповеди, — усмехнулся Бахарев.

— А что? Сколько существует человечество, всегда порицались убийство, воровство, клятвопреступление, прелюбодеяние и тому подобное, — устало добавила она.

— Ну вот, все эти ваши вечные ценности, — вдруг вскочил со стула замполит, — ни во что… слышите, ни во что не ставят гитлеровцы… наши классовые и идейные противники…

— Так же, как и Иван Грозный, — спокойно прокомментировала Таня.

— Да дался же вам этот Иван Грозный! — бросил Бахарев.

— Ведь танцевать мы начали от него? — заметила она.

— Так что вы этим хотите сказать?

— Что не вижу большой разницы между ним и Гитлером. Оба являются человеконенавистниками. Масштабы, правда, разные.

— Кстати, как вы относитесь к тому, что мы тоже убиваем? Я имею в виду — фашистов?

— Весьма положительно. Я сама убила двух фрицев. И убила бы, если бы это было мне под силу, в сто раз больше!

— Вот видите!

— Но я бы, не задумываясь, ухлопала и Ивана Грозного!

— И нанесли бы тем самым, — капитан даже поднял указательный палец, — колоссальнейший вред идее объединения и централизации России!

Я давно сидел как на иголках. А теперь, когда Бахарев подвел такую базу, спорить с ним мне показалось и вовсе небезопасно. Кто знает, какой вывод он сделает из этого острого разговора? Возьмет да и припишет Тане политическую близорукость, чуждые нашему обществу взгляды? Человек в нашем батальоне он был новый, воевал всего вторую операцию, и я, честно говоря, не составил о нем еще определенного мнения. Что-то в нем мне нравилось, а что-то и нет. И хотя я целиком и полностью был согласен с Таней, с ее меткими и убедительными ответами, и открыто любовался ею, такой умной, такой красивой, такой родной, я мучительно ломал голову над тем, как бы незаметно перевести разговор на другую, менее острую тему. Но никто из спорщиков не обращал внимания на мои робкие и неуверенные попытки заговорить о чем-нибудь ином. Так было и сейчас, когда я вдруг ни с того ни с сего принялся нахваливать нашего командующего.

— Да, талантливый полководец, — бросил мне замполит и продолжал, обращаясь к Тане: — Я вижу, вы опять не согласны?

— Нет, — подтвердила она. — Я вполне допускаю, что вместо Ивана Грозного мог быть другой деятель, более человечный и разумный. Человечные и разумные деятели были во все времена и во все эпохи…

— Так, если следовать вашей логике, — усмехнулся замполит, — не будь Гитлера, и немецкий фашизм в других руках мог изменить свой характер?

Таня сердито посмотрела на Бахарева. Сердце у меня екнуло. Я вдруг испугался, как бы в полемическом задоре Таня не брякнула что-нибудь лишнее.

Я только собрался броситься ей на выручку со спасительной цитатой о природе германского фашизма, как она сама неплохо постояла за себя.

— Вы, я вижу, товарищ гвардии капитан, — заявила она, — принимаете меня за абсолютную дурочку. Вы что хотели бы услышать от меня? Что Геринг лучше Гитлера, а Геббельс лучше Геринга? Но среди немцев, я уверена, есть немало деятелей, которым, так же как и нам, не терпится скорее покончить с фашизмом.

— Вот это — верная мысль, — опять поднял палец Бахарев. — Еще Сталин, товарищ Сталин, сказал: «Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий остается…» — И вдруг неожиданно спросил Таню: — Вы член партии?

— Нет. Я еще комсомолка.

— Пора — как вы считаете? — подумать и о вступлении в партию?

— Мне уже предлагали.

— Ну и что же?

— Собираюсь с мыслями…

Ответила бы просто «Собираюсь…» А то — «…с мыслями…».

Но Бахарев, очевидно, этого не заметил и опять заговорил о своем карбункуле, который, как оказалось, не первый в его жизни. Раз в два-три года под мышкой, то справа, то слева, у него вырастало «сучье вымя».

Потом он вспомнил свою бывшую жену, которая тоже была медиком, судебно-медицинским экспертом, и сошлась с каким-то следователем из Москвы, когда Бахарев по заданию райкома партии поднимал слабые колхозы. Сейчас она работала чуть ли не в союзной прокуратуре и даже защитила кандидатскую диссертацию.

После того как разговор перешел с Ивана Грозного на обычные житейские темы, он потерял остроту и медленно и скучно угасал…

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Мы с Таней томились, но Бахарев, похоже, не собирался уходить. Ему было хорошо, интересно с нами. То есть не с нами, если быть точным, а с Таней, которая теперь на все его вопросы отвечала односложно — «да», «нет». Правда, отвечала с улыбкой — добродушно-уклончивой, сдержанно-учтивой, необидной.

Иногда мы с Таней украдкой жалобно переглядывались: долго ли он еще будет сидеть? Неужели до него не доходит, что является третьим лишним? Даже если он считает, что между нами ничего нет, должен же он наконец понять, что Таня приехала ко мне, а не к нему. Мало ли о чем нам хотелось бы поговорить наедине? Раз, по существующей версии, мы с ней старые фронтовые друзья, то у нас могут быть какие-то общие воспоминания, свои разговоры, свои тайны. Будь он трижды замполит, но и ему знать все не обязательно. Нет такой установки. Прежде всего, он должен поднимать боевой и моральный дух личного состава, заниматься идейно-воспитательной работой среди разведчиков. Даже спор Бахарева с Таней об Иване Грозном я принял как должное. В конце концов, это входило в его обязанности — наставлять тех, кто ошибается, на правильный путь.

А вот сидеть и травить баланду было, как говорится, уже из другой оперы. Просто ему хотелось, я понимал, пообщаться с красивой, умной девушкой — не частая возможность для батальонного замполита. Только при чем мы?

Я тяжело вздохнул и спросил Таню:

— Слушай, а не затопить ли нам печку?

Бахарев с удивлением посмотрел на меня: топить печку, когда уже отцвели яблони и окна распахнуты настежь? Затем он перевел вопрошающий взгляд на Таню, чтобы, надо думать, свериться впечатлениями от моего сумасбродного предложения.

Таня плутовато улыбнулась. Уж она-то знала, что я имел в виду.

Как-то поздней осенью у нас вот так же засиделся начбой. Размягченный Таниным очарованием, он принес откуда-то гитару и долго, очень долго пел старинные русские романсы. У него был приятный, с хрипотцой, голос. В другое время, возможно, мы бы слушали его и слушали. Но тогда мы не чаяли, как от него избавиться. До окончания Таниной увольнительной оставалось каких-нибудь жалких пять часов. И это без учета дороги — сорока или пятидесяти километров. Причем километров не простых (сел да поехал по накатанному шоссе на своей машине), а уводящих куда-то в непроглядную, тревожную фронтовую ночь, где на каждом шагу подстерегали опасности, где часами можно провести в ожидании попутки и в конечном счете, отчаявшись, пойти пешком, где, не успев оглянуться, рискуешь оказаться в руках немецких разведчиков, которые временами просачивались в наши тылы.

Так что нам было не до старинных романсов под гитару, и мы с Таней, вздыхая, тоскливо поглядывали на часы.

В хате было тепло, весело потрескивал в печурке хворост, который я время от времени подбрасывал в ненасытную топку.

И когда мы уже смирились с тем, что наше дело дрянь, меня вдруг озарила простая и гениальная мысль. Я встал и незаметно для начбоя задвинул печную заслонку. Вскоре вся хата наполнилась дымом. Нас одолел сильный кашель, обильно полились из глаз слезы. Первым не выдержал ничего не подозревавший начбой. Как только он, подхватив гитару с бантиком, скрылся за дверью, я выдвинул заслонку, и дым устремился в трубу. Мы с Таней покатывались со смеху. Потом я широко распахнул дверь и окончательно проветрил помещение. Так мы остались вдвоем…

Сейчас же это было невозможно: уже с месяц как кончили топить. В последний раз печку по нашей просьбе протопили вчера, когда настоятельно требовалось просушить многострадальные Славкины кальсоны.

И все же, несмотря на то что простые и гениальные мысли приходят чрезвычайно редко, я лихорадочно стал думать, как бы спровадить и Бахарева. К сожалению, время шло, а в голове было хоть шаром покати. Вот разве только разбить бутыль с нашатырным спиртом. Но она стояла у стены на столе, заставленная пузырьками, а капитан Бахарев не спускал с меня глаз, словно догадываясь, что я задумал какую-то каверзу.

И вдруг я взглянул в окно и увидел проходившего мимо Славку Нилина. По тому, как он шел, оглядываясь на хату, я видел, что он помнил о моем предупреждении и не собирался обременять нас своим посещением. Наверно, это стоило ему немалых усилий, потому что, как и всякий поэт, он жаждал все новых и новых слушателей. А Таня, он знал, любила стихи и однажды даже, внимательно и терпеливо выслушав одну из его поэм, отметила немало удачных строк.

Хотя в том, что я замыслил, был определенный риск, но у меня не было другого выхода: сейчас нас выручить мог только Славка. Возможно, сама судьба посылала нам его на помощь.

— Славка! — крикнул я в распахнутое окно. — Подожди минутку!.. Товарищ гвардии капитан, я сейчас… Отдам только Нилину порошки от головной боли!

Схватив со стола первый попавшийся пакетик (потом выяснилось, что это был салициловый натрий — от ревматизма), я выбежал из хаты.

Но Славка оказался проворнее меня. Очевидно, решив, что нам с Таней для полного счастья не хватает его стихов, он, не дожидаясь моего появления, в одно мгновение очутился на крыльце. Как ему это удалось, я совершенно не представлял. Хотя, наверно, все дело было в опыте и сноровке танкиста. Уметь пулей забираться в танк и пулей выскакивать из него!

Я давно не видел на Славкином лице такого откровенно разочарованного, кислого выражения, когда здесь же, на ступеньках, шепотом объяснил ему всю ситуацию и взмолился, чтобы он под каким-нибудь предлогом увел капитана Бахарева. Вместо вечера поэзии, который рисовался его воображению, ему предстояло ломать голову над тем, как бы создать мне условия для уединения с возлюбленной.

— Хорошо, попробую, — нехотя согласился Славка.

— Ты что ему скажешь? — опасливо спросил я.

— А это уж не твоя забота…

Мне стало не по себе, потому что я не знал, что выкинет мой лучший друг. Как и в каждом разведчике, в нем довольно сильна была авантюристическая жилка. Его могло занести так далеко, что потом неизвестно как выбраться. А мне положительно не хотелось, чтобы замполит догадался о нашем сговоре, затаил в душе обиду на меня. В конце концов, я ничего от него, кроме хорошего, не видел. Ну, не понимает человек, что был третьим лишним, так не казнить же его за это?

— Не дрейфь! — бросил мне Славка и первым вошел в санчасть.

Капитан Бахарев в это время уже расписывал Тане, как на занятиях по историческому материализму он забыл назвать одну из главных задач диктатуры пролетариата, хотя знал все назубок. Ночью разбуди — ответил бы. А тут прямо как отшибло. Вспомнил только когда преподаватель, полковой комиссар, поставил вот такую двойку! Капитан даже развел руками, показывая, какую ему вкатили двойку…

Славка не перебивал, дал Бахареву договорить.

Таня выжидательно переводила взгляд с меня на Нилина. Она догадывалась, что роль дымящей печки на этот раз предназначалась моему другу.

Когда замполит кончил, Славка вдруг возвестил каким-то не своим, радостно-смущенным голосом:

— Товарищ гвардии капитан, а я вас всюду ищу…

— Что, что-нибудь случилось? — встрепенулся тот.

— У меня к вам большая личная просьба, — уперся в него затуманенным взглядом Славка.

— Я слушаю вас… если… — Бахарев посмотрел на нас с Таней.

— Мне хотелось бы поговорить с вами наедине, — отрезал Славка.

— Ну что ж, — помедлив, проговорил замполит, — пойдемте!

Он встал и сказал Тане:

— Я надеюсь, что мы еще встретимся…

— Я тоже, — лукаво улыбнулась Таня.

— Гора с горой не сходятся, а человек с человеком сходятся, — подытожил замполит и вышел вслед за Славкой из хаты…

— Наконец-то! — облегченно вздохнул я.

Но Таня почему-то никак не отреагировала на мой радостный возглас, промолчала. Лишь вытянула занемевшие в одном положении ноги. И посмотрела на меня вопросительным усталым взглядом…

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Дождавшись, когда замполит и Славка покинут двор, я взял Танины руки, лежавшие у нее на коленях, и прижал их к своему пылавшему лицу.

— Что, дружочек? — спросила Таня.

Вместо ответа я поцеловал сперва одну ее ладошку, потом другую. Они, как всегда, были шершавые и теплые. И от них восхитительно пахло травой, которую она недавно выпалывала.

Я нежился в ее ладошках, не отпуская их.

Но краем уха я раздраженно прислушивался к звукам, доносившимся с хозяйской половины. Там кто-то все время ходил, бубнил, гремел посудой. То и дело по комнате пробегала Ганна и громко хлопала дверью. Этот бесенок, похоже, никак не хотел примириться с тем, что его отвергли. Выпороть бы ее за эти штуки.

— Знаешь, что меня занимает?

— Что, дружочек?

— Чего Славка ему там заливает?

— Завтра узнаешь… Наберись терпения…

Завтра? Значит, увольнение у нее до завтра и впереди у нас целая, целая ночь…

— Слушай, давай устроим праздничный ужин! — предложил я.

— Праздничный? Из чего? — улыбнулась она, открывая свои прелестные неровные зубы. — Насколько мне известно, у вас на ужин сегодня пшенка.

— К черту пшенку! — воскликнул я. — Мы организуем что-нибудь получше!

Я решительными шагами направился на хозяйскую половину. На ходу обернулся, ответил на недоуменный взгляд Тани:

— Ты что, не заработала у них на жареную картошку? Прополола почти весь огород!

— Ты думаешь? — неуверенно спросила она.

— А чего тут думать? Хозяйка сама как-то предлагала…

Я постучал и вошел к хозяевам. Увидев меня, Ганна вскочила и выбежала, сердито хлопнув дверью. Хозяйка осуждающе посмотрела ей вслед, но ничего не сказала. Да, если так будет продолжаться, придется подыскать новое жилье. Узнав, что пан ликар и пани ликарша не прочь поужинать жареной картошкой, хозяйка захлопотала, засуетилась. На мои слова, что мы и сами можем поджарить, она только замахала руками.

— Ну что? — спросила Таня, когда я вернулся.

— Полный порядок. Сейчас поджарит.

— Знаешь, я пойду ей помогу? — Таня вопросительно посмотрела на меня и поднялась со стула.

— Я говорил ей, что можем сами, но она и слушать не хочет. Да чего там — несколько картофелин поджарить…

— Забавно, — улыбнулась она. — Мой отец тоже вместо «картошка» говорил «картофель»…

— Постой, а как правильнее?

— Картоха! — хмыкнув, объявила она.

— Картопля, — подхватил я.

— Бараболя…

— Бульба…

— Земняки…

— А это по-каковски? — спросил я.

— По-таковски, — смеясь, ответила она. — Теперь твоя очередь.

— Нет, ты сперва ответь, на каком это языке?

— Пожалуйста, на польском.

— Честное пионерское?

— Честное пионерское… Ну и дотошный же вы товарищ, товарищ Литвин!

— Не дотошнее тебя… Шутка ли сказать, самого Ивана Грозного вывела на чистую воду.

— Ну, его еще Карамзин вывел на чистую воду.

— Это тот, который написал «Бедную Лизу»? — не лучшим образом придуриваясь, спросил я.

— Да, тот, дружочек… Надо было мне пойти помочь ей хотя бы почистить картошку, — Таня все еще испытывала неловкость перед хозяйкой.

— Справится сама, — категорическим тоном заявил я. — Подумаешь, почистить с десяток картофелин…

— А! — махнула рукой Таня, соглашаясь со мной. И вдруг насмешливо спросила: — А ты картошку когда-нибудь чистил?

— Конечно. Помогал маме.

— И тебе не попадало?

— За что?

— Что много срезаешь?

— Нет, я старался.

— А мне попадало. У меня не хватало терпения. Я вечно куда-то спешила. То на речку с ребятами, то в лес. Наверно, мне лучше было бы родиться мальчишкой…

— Я бы этого не сказал, — заметил я, открыто любуясь Таней, ее строгой, неназойливой красотой.

— Не смотри так, — она мотнула головой, как бы стряхивая мой взгляд. И добавила, улыбнувшись: — Сглазишь.

Несмотря на шутливый тон, с каким это было сказано, я сразу насторожился. Недоуменно пожал плечами:

— До сих пор же я тебя не сглазил?

Таня скользнула по моему лицу каким-то странным, мне даже показалось, вопросительно-жалостливым взглядом и ничего не сказала. Она явно что-то скрывала от меня, не договаривала. Спросить бы прямо, что с ней? Но ответит ли? Когда днем при встрече я попытался узнать, почему она так долго не ехала и не писала, Таня ловко перевела разговор на другое. Переведет, я уверен, и сейчас. Я слишком хорошо ее знаю, чтобы заблуждаться на сей счет. Нет, я не думаю, что в наших отношениях что-нибудь круто переменилось: в этом случае она бы вообще не приехала и тем более не осталась бы на ночь. Здесь было что-то другое, давно и упрямо скрываемое от меня. Возможно, какие-нибудь неприятности по службе, о которых ей не хотелось говорить. Повысилась смертность в отделении, поругалась с начальством, получила взыскание, обошли наградой? Да мало ли какие могли быть причины! Честно говоря, я надеюсь, что она сама скажет все… только потом… после того, как нас по обыкновению захлестнет благодарность друг к другу. Но сейчас лучше промолчать…

— Ты о чем, дружочек, задумался? — Таня легонько дотронулась до моей руки.

— О картошке, о чем же еще?

— Что бы мы делали, если бы не картошка? — вздохнула она.

И опять в ее словах мне послышался вызов, этакое легкое подталкивание к ссоре, которая ей зачем-то была нужна — только зачем?

Я подошел к окну и проводил взглядом какого-то старика, пробиравшегося между лужами.

— Кто там? Новые гости? — спросила Таня.

— К счастью, нет… Я думаю, пора завешивать окна. Смотри, как стемнело…

— Тебе помочь?

— Не надо… С этим я справлюсь сам. — Я зацепил за гвозди плащ-палатку и опустил ее на подоконник. — Видишь, раз — и все!

— Талант! — шутливо прокомментировала она.

— А то нет? — Я направился ко второму окну. — Приготовь лучше лампу. Она под столом. А спички в тумбочке, на верхней полке.

Пока Таня доставала гильзу и спички, я завесил остальные два окна. Сразу в комнате стало темно. Было слышно, как Таня тщетно пытается зажечь немецкие бумажные спички с хилыми серными головками.

— Что за дрянь! — не выдержала она.

— Дай я…

— Подожди, — ответила она и продолжала упрямо крошить головки.

— Учти, это последние, — предупредил я.

— На, — в голосе Тани все еще звучали сердитые нотки.

Я взял плоский коробок. В нем оставалось всего три мятые спички. Я оторвал одну из них, осторожным и быстрым движением высек огонь. Слабое пламя зацепилось за бумажный столбик и весело побежало по нему.

— Я уже приспособился, — объяснил я.

Фитиль в самое время перехватил догорающий огонек и, разгораясь, осветил нас с Таней. У нас были чертовски напряженные лица. Словно от того, загорится ли лампа, зависела наша судьба.

Мы встретились взглядами и одновременно понимающе улыбнулись.

— Теперь я знаю, — произнесла Таня, — никто лучше тебя не завешивает окна, никто лучше тебя не зажигает спички…

Нет, все-таки чем я досадил ей, что она никак не может оставить меня в покое? И тут я почувствовал, что улыбку давно стерло с моего лица и я стою, ничем не защищенный перед ее насмешливо-сочувственным взглядом.

Я заставил себя улыбнуться и продолжать непринужденным тоном:

— И никто лучше меня не умеет выслушивать твои бесконечные подначки…

— Да, наверно, — согласилась она. — Но ты, дружочек, можешь не обращать на них внимания…

Вот как, не обращать внимания? Всего только! Как будто мы чужие люди и меня не может, не должно волновать, что она думает и говорит обо мне… Да и ей, выходит, все равно, что я думаю о ней?

На языке у меня вертелись резкие слова, но я сдержался и произнес упавшим голосом:

— Легко сказать…

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Вот уже добрых четверть часа, как по всей хате разносился умопомрачительный запах жареной картошки.

Таня вздохнула:

— Хорошо бы, она подала прямо на сковородке. Я люблю прямо со сковородки…

— Я скажу ей.

— Скажи.

Я пошел на кухню. У раскаленной плиты, закатав по локоть рукава, возилась хозяйка. Она разрумянилась ничуть не меньше, чем картошка.

— Та вже кинчаю, пане ликар, — сообщила она, переворачивая улежавшиеся румяные ломтики. — Хиба ще посолыты?

Она наколола на кончик ножа несколько ломтиков и подала мне. Я попробовал: картошка божественно похрустывала на зубах. Дальше жарить — только портить.

— Готова, — сказал я.

— А може, добавыты соли?

— Нет, в самый раз. Спасибо.

— Пане ликар, идить до жинки. Я зараз подам.

— Не надо, я сам… Не надо, не надо. Мы будем есть прямо со сковородки. Дайте какую-нибудь тряпку… Спасибо!

Я подхватил тряпками огромную деревенскую сковородку и понес к себе. За мной с чугунной подставкой следовала хозяйка.

Я открыл локтем дверь и вошел с высоко поднятой сковородкой:

— Пани докторша, вас приветствует пища богов!

— Ой, как много! — воскликнула Таня.

Хозяйка быстро поставила на край стола подставку и, широко улыбаясь, удалилась.

— Спасибо! — крикнул я ей вдогонку.

— И от меня спасибо! — подхватила Таня. — Давай сервировать стул!

Она накрыла стул куском марли, там же поместила подставку.

— Ставь!

Я опустил сковородку.

— А стул придвинем к кровати! — продолжала распоряжаться Таня. — Теперь, кажется, все?

— Где твоя ложка? — спросил я, вынимая свою из полевой сумки.

Она села на кровать и сказала:

— А тебе не кажется кощунством есть жареную картошку ложками?

— Меня больше волнует другой вопрос, — ответил я и достал из-под кровати флакон: — Вот этот.

— Спирт?

— Чистейший… Не пугайся, мы его сильно разбавим. До крепости законных наркомовских ста граммов.

— Мне чуть-чуть…

— Столько или больше?

— Спасибо, хватит…

— Послушай, надо бы где-то хлеба раздобыть. Я сбегаю к поварам?

— Подожди, я где-то видела кусок хлеба. Правда, очень черствый.

— Где?

— По-моему, в тумбочке, — Таня встала и пошла проверять.

— А!.. Вспомнил! Славка не доел. Рука никак не поднималась выбросить. Все-таки полгода ленинградской блокады… Да, этот! — подтвердил я, когда Таня вынула из тумбочки пересохшую корявую горбушку. — Я принесу воды.

— И вилки! — напомнила Таня.

Хозяйка словно ждала моего возвращения. Поигрывая всепонимающей, всепрощающей улыбкой, она достала из комода две серебряные, с монограммами, вилки, наполнила графин прозрачной колодезной водой из эмалированного ведра и тщательно протерла вышитым полотенцем два высоких фужера.

И тут в комнату как-то боком вошла Ганна. Не глядя на меня, она схватила метлу и принялась подметать и без того чистый пол. Мела она порывисто и сердито, точно выговаривалась без слов — одними взмахами метлы.

Когда я вернулся к Тане, Ганна еще долго и шумно возилась у общей двери.

— Знаешь, а эта девочка в тебя влюблена, — тихо сказала Таня. — Она ревнует тебя ко мне.

— Хоть переезжай на другую квартиру, — проворчал я, разбавляя спирт водой.

— А… ты уже в курсе…

— Так я же не слепой, — пожал я плечами и сел рядом с Таней на кровати: — Ну, давай выпьем!

— Давай.

— За что?

— За твое счастье, Гриша!

— Почему только за мое? — удивился я.

— А ты — пей за мое.

— За тебя, Таня!

— За тебя, дружочек!

Мы выпили. Таня замахала рукой и вся сморщилась. Я же не повел и бровью. Во всяком случае, так мне казалось.

— Чудо, — сказала Таня, распробовав после первых секунд водочно-спиртового ожога жареную картошку.

Я был полностью с ней согласен. Такой фантастической вкуснятины, к тому же по-домашнему обильной и сытной, я не ел года три, еще с довоенных, маминых времен.

— Когда кончится война, если останусь жив, буду каждый день есть жареную картошку, — помечтал я.

— Ты останешься жив, — сказала Таня.

— А ты откуда знаешь?

— Знаю…

— Налить еще?

— Налей…

— За что? — поднял я фужер.

— За наш сегодняшний день, — аккуратно чокнулась Таня.

И опять мы выпили, как в первый раз, — она с отвращением, я даже не поморщившись. Меня смутил ее тост. С одной стороны, он открыто и волнующе обещал желанную близость, а с другой стороны — я чувствовал — скрывал в себе второй смысл, пока еще не распознанный и не разгаданный мною. Но в том, что он был, я не сомневался…

Мы снова нажали на картошку, и она стала довольно быстро убывать.

— Ну и обжора я! — сказала Таня.

— Куда тебе до меня! — самокритично заметил я. — Я давно опередил тебя по всем показателям — вилкозахвату и вилкооборачиваемости…

— Тебе и положено, милый. Ты мужчина.

— Мне по традиции положено больше заниматься этим, — я потянулся за флаконом.

— Знаешь, а мы с тобой здорово… здорово окосеем, — весело смирившись со своей участью, предупредила Таня.

— Тогда отставить! — сказал я и отправил флакон под кровать.

— Туда ее… с глаз долой! — одобрила Таня.

— Бог ты мой, ты и вправду окосела…

— Нет… Чуть-чуть…

— Ешь! — я придвинул к ней сковородку. — Где твоя вилка?

— Вот, — показала она. — Смотри, какая изящная монограмма. Две… нет, три перевитые буквы… Б… Т… Э… Эва Бандровска-Турска…

— Кто, кто?

— Эва Бандровска-Турска… Тебе, ленинградцу, стыдно не знать это имя…

— Я не знаю еще сотни миллионов имен… Целых два миллиарда имен!

— Это известная польская певица. Одна — и ты заруби это на своем длинном носу — из лучших в мире.

— Бедный мой нос. Чего только я не должен зарубить на нем, — вздохнул я и обнял Таню. Она не противилась. — Ты думаешь, что это ее вилки?

— Не знаю. Может быть, это вилки английской королевы…

— Или какого-нибудь зажиточного местечкового еврея…

— Или русского белоэмигранта…

— Или…

— Или…

— Или…

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

— Тебе хорошо, милый?

— Ты еще спрашиваешь, — ответил я, устало целуя ее в подбородок.

Я ощутил на щеке легкое прикосновение губ.

— Сейчас спать? — тихо сказала Таня.

— Я уже вижу сон, — признался я. — Нет, в самом деле. Будто я забыл запереть дверь. А во дворе ходят какие-то люди. Один из них все время в окна заглядывает…

— Спи, дружочек. Ничего не забыто. И двери заперты, и окна завешены…

— Тань, ты любишь меня?

— Спи, дурачок… Спи, утро вечера мудренее, — сказала она и чмокнула меня в плечо.

Под поцелуем мгновенно угасло недоумение: почему утро вечера мудренее? Не вообще, конечно, а применительно ко мне?

Я обнял Таню и незаметно погрузился в сон…

Проснулся я от того, что вдруг обнаружил, что могу свободно поворачиваться в постели. Тани рядом не было. Я рывком присел на пружинящей сетке с жиденьким тюфячком и увидел в полумраке Таню. Она сидела на стуле и, подперев кулачком голову, смотрела на меня напряженным изучающим взглядом. Она была почти одета, в гимнастерке, в юбке, но еще без сапог — в одних чулках. В комнату через сдвинутую в одном месте светомаскировку проникали первые слабые лучи…

— Таня, ты чего? Ты чего встала?

— Пора ехать, — вздохнула она.

— Послушай, — я опустил ноги на пол, — еще только… — я взял часы, — пять часов… У тебя до которого часа увольнительная?

— Все равно.

— Что все равно?

— Все равно: перед смертью не надышишься.

— Какой смертью? О чем ты говоришь?

— Это я так, ради красного словца… Нет, правда, — добавила она жалобным голосом, — мне надо ехать… Так будет лучше.

— Почему? — я ничего не понимал. — У тебя неприятности по службе?

— Спи, Гриша… По службе у меня все в порядке…

— Ты так и не ответила, когда должна вернуться в госпиталь?

— Хорошо. В тринадцать ноль-ноль.

— В тринадцать ноль-ноль? — оторопело повторил я. В прямоте, с которой был назван срок возвращения, мне послышался вызов, но я от растерянности пропустил его мимо ушей. — Ни черта не понимаю, у тебя столько времени, а ты поднялась в такую рань?

— Дружочек, ты прости меня, но я поеду, — она подошла ко мне и поцеловала в лоб.

— Тань, брось, — я схватил ее за руку, прижался щекой. — Иди ко мне, у нас до утра еще целых три часа…

— Нет, все, — она убрала руку. — Все.

— Что все? — я, наверно, был смешон в своих длинных семейных трусиках и застиранной майке.

— С этим все…

— С чем — с этим?.. Ты что-то недоговариваешь. Я давно заметил, что с тобой что-то произошло. Что с тобой?

— Ты непременно хочешь знать?

— Да, — сдавленным голосом произнес я.

— Ты не сердись, пожалуйста, но я больше к тебе не приеду…

— У тебя кто-то есть? — как во сне спросил я.

— Да, — ответила она.

— Кто он?

— Врач. Хирург.

— И вы…

— Нет. Еще нет. Смешно, но я не могла.

— Хотелось сперва со мной покончить?

— В общем, да…

— На редкость трогательно, тебе не кажется? — с трудом мои губы сложились в ироническую улыбку.

— Потом, мне надо было разобраться в своих чувствах…

— И разобралась?

— Не очень… Но у меня нет другого выхода…

— Ты хочешь сказать, что он всегда рядом, а до меня всегда далеко?

— Нет. И он пока не рядом, и ты еще не далеко.

— Как прикажешь тебя понимать?

— Не так просто зачеркнуть год, что мы были вместе.

— А ты зачеркни! — крикнул я, наверно разбудив всех в хате. — У многих это получается ох как легко — раз, и нет!

— Неужели ты не понимаешь, что я не могу иначе?

— Как иначе?

— Сразу быть с двумя.

— А почему бы и нет?

— Ты здорово облегчаешь мое положение…

— То есть?

— Я все меньше вижу смысла в нашем теперешнем разговоре. Кончать — так кончать, — она потянулась за сапогами.

И тут во мне словно что-то сломалось. Я бросился перед Таней на колени. Мысль о том, что через несколько минут мы, возможно, расстанемся навсегда, одновременно оглушила меня и отрезвила.

Она пыталась вырваться, но я держал ее руки мертвой хваткой. Я погружался лицом в ее родное — чужое тело и хрипел, надрывая голос:

— Танька, ну что ты со мной делаешь?.. Ты хочешь, чтобы я пустил себе пулю в лоб?.. Тань, я люблю тебя… Поверь, никто тебя так никогда не будет любить… Слышишь, давай подадим завтра рапорт на имя командующего с просьбой разрешить нам пожениться?.. Он разрешит… Мы напишем, что любим друг друга и что наши отношения никак не отразятся на служебных обязанностях… Я слышал, что он иногда разрешает… особенно если служат в разных частях… Считает, что так реже будут встречаться… Вот как мы сейчас…

И вдруг я обнаружил, что сижу на полу у Таниных ног, и она почти невесомым движением руки гладит меня по голове.

— Танюшка, почему ты молчишь?

— Хорошо, я буду говорить очень банальные вещи, — все больше сжимаясь, слышал я ее дружески-рассудительный голос, — а ты наберись терпения и не перебивай… Я еще люблю тебя, но не так как раньше, — она мягко отобрала руку, которую я украдкой осыпал поцелуями. — Это уже остатки, понимаешь, остатки чувства. Я могу целыми днями не думать о тебе, не вспоминать. Ты не думай, что в этом что-то обидное для тебя. И ты мог полюбить другую (я замычал и замотал головой) — и так же взывать к моему рассудку. Я вижу, как тебе тяжело. Но очень редкие люди не проходят через это. Поверь, когда-нибудь и ты забудешь меня… Если хочешь, мы можем остаться хорошими и добрыми друзьями?

— И будем играть в пятнашки?

— Ты думаешь, мне легко?

— Нет, почему же? Чтобы сообщить мне, что больше не любишь, ты проделала такой путь… И пешком, и на машинах. Даже с риском для жизни…

— Какого ответа ты от меня ждешь? — спросила она.

— Кто он?

— Я же сказала, врач, хирург.

— В каком он звании? Полковник? Подполковник?

— Нет, капитан медицинской службы. Это тебя больше устраивает?

— Конечно, не так обидно. Все-таки свой брат — средний офицерский состав.

— Я очень довольна, что хоть этим угодила тебе.

— Так угодила, что дальше некуда!

— Все, иди спать! — раздраженно бросила Таня и принялась искать свою полевую сумку. Наконец увидела ее. Она стояла как раз за моей спиной, прислоненная к стене.

— Таня, я его знаю?

— Возможно, — ответила она, надевая через голову сумку.

— Кто он?

— Зачем тебе?

— Что я, его съем?

— Хорошо. Марат Ибрагимович Габиев.

— Татарин?

— Нет, осетин.

— Хоть в этом ты постоянна, — горько заметил я.

— В чем? — она подозрительно посмотрела на меня.

— Одного нацмена сменила на другого.

— Гм… до сих пор мне это как-то не приходило в голову, — оживилась она.

— Может, скажешь по-дружески, чем он взял верх надо мной? Раз между вами ничего не было, то, надеюсь, этот вопрос не покажется нескромным?

— Ого, мы начинаем говорить пакости!

— Прости, у меня это получилось нечаянно.

— Хорошо. Он намного старше тебя. Намного. Ему, в общем, за тридцать.

— Вот как? Старик.

— Да, пожилой. Но я с некоторых пор, понимаешь, перестала обращать внимание на его возраст. Что еще? Внешность у него самая обычная. Ты по сравнению с ним красавец…

— Не надо, — оборвал я.

— Но когда он оперирует, — просветленно продолжала она, — он бог. За пять месяцев работы в госпитале у него не было ни одного летального случая. Позавчера он оперировал двенадцать часов. Сам Бурденко похвалил его в одной из своих статей…

— Ясно. Прекрасный хирург, будущее светило. А дальше?

— Что дальше?

— Он любит тебя?

— Не знаю. Нравлюсь, наверно.

— И тебе этого достаточно?

Она вдруг покраснела:

— Прости, но это уже не твоя забота.

— Значит, все впереди?

— Да, впереди, — резко подтвердила она и, не глядя на меня, сказала: — Будь счастлив, я пошла!..

— Подожди! — я вскочил с пола и загородил собой дверь. — Одну я тебя не пущу!

— Ах вот что тебя пугает!.. Иди ложись спать: ничего со мной не случится.

— Ты думаешь, они с тобой в пятнашки играть будут? — зарычал я. — Да за каждый из твоих орденов они тебя всем скопом…

— Чудак, — неожиданно мягко отозвалась Таня, — неужели ты думаешь, что я им живой дамся?

Она легким движением руки поправила полевую сумку. Там в одном из отделений лежали трофейный «вальтер» — подарок иптаповцев — и две лимонки.

— Послушай, — твердо заявил я, — я провожу тебя только до первой попутной машины с солдатами. Все. Если ты против, чтобы я провожал, я пойду следом…

— Хорошо. Я подожду во дворе, — примирительно сказала она.

— Где угодно! — буркнул я и стал одеваться. Через несколько минут я был готов. Взял автомат, вышел во двор.

Таня стояла у калитки и внимательно следила за какой-то букашкой, которая беспечно путешествовала по ее рукаву… Не ушла, ждала. Знала, что я все равно пойду следом.

— Ты уже? — удивилась она.

— Долго ли умеючи, — неожиданно для себя ответил я пошлейшей дежурной фразой. — Я сейчас. Только сбегаю предупрежу дежурного по части…

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Оставив позади село с его хатками, садами, огородами, мы двинулись вдоль узкоколейки. Последний состав прошел по ней, наверно, еще до войны. Во всяком случае, я не заметил каких-либо свежих следов деятельности человека. Запустение было полное: рельсы заржавели, шпалы прогнили, полотно заросло травой.

Километра через три перед нами появился такой же запущенный и забытый разъезд. Будка путевого обходчика зияла черными провалами окон с выбитыми стеклами. Наружная штукатурка местами осыпалась, и ржавые потеки поднимались по стенам до самой крыши. На уцелевшем неизвестно с каких времен огородном пугале почти не осталось тряпья. И валялось старое, просматриваемое насквозь эмалированное ведро…

Вскоре мы свернули в лес. По примеру разведчиков я перевесил автомат на правое плечо стволом вперед. Из такого положения я мог в любую минуту открыть огонь.

Таня шла позади по другую сторону дороги. Двигались молча, потому что все было сказано и никакие слова уже ничего не могли изменить. Точнее, почти молча: изредка мы все-таки переговаривались… О чем?.. То она, видя, как я утопаю в грязи, говорила: «Иди сюда, здесь суше!», то я. Но, как ни трудно было шагать, каждый старался держаться своей обочины и только, когда грязь становилась неодолимой, переходил на противоположную сторону.

По меньшей мере прошел час, как мы были в пути, а еще не появилась ни одна машина. И не только попутная, но и встречная. Над дорогой висела глухая давящая лесная тишина, которую нарушало лишь чавканье наших сапог. И где-то вдалеке, возможно в нескольких километрах, стоял ровный, едва слышный шум моторов: на смену одним фронтовым дорогам, вконец разбитым, разъезженным, затекшим жидкой грязью, приходили другие — еще гладкие, не расхлябанные, но такие же недолговечные и обреченные.

Вчера, по словам Тани, когда она проходила здесь, дорога была как дорога. То есть не совсем: и грязи хватало, и машины буксовали. Но, шагая по обочине, она даже не очень запачкала сапоги. Однако не прошло и суток, как все это превратилось в реку неподвижной, стоячей грязи, зажатой между деревьями.

Судя по всему, здесь ночью прошло целое танковое или механизированное соединение — корпус или бригада. Все, что еще не затекло грязью, хранило глубокие следы гусениц…

После того как мы вошли в лес, Таня не раз предлагала мне, чтобы я вернулся. Но я лишь отмахивался, хотя тоже понимал, что бандеровцы вряд ли устроят здесь засаду. В их распоряжении было несчетное множество удобопроходимых, просохших, нераскисших лесных и проселочных дорог. И едва ли найдется одна из них, на которую в течение дня не ступила бы нога какого-нибудь бедолаги — солдата или офицера. Так что выбор у них был большой. И необязательно, чтобы вершить свои подлые дела, лезть в грязь…

Да и лес был редкий, с частыми прогалинами и вырубками. И если моя близорукость мешала мне проникнуть взглядом дальше ста метров, то у Тани зрение было как у снайпера. Она разглядела даже маленькую пичужку, откуковавшую не то мне, не то ей великое множество лет.

Сейчас Таня тоже первой увидела стоявшую впереди грузовую автомашину.

— Вот и попутка! — воскликнула она.

Мы прибавили шагу, насколько можно было прибавить его в этой осклизлой размазне.

— Только бы из-под носа не ушла! — сказала Таня.

Я понимал: она думала не столько о себе, сколько обо мне. Ей ни при каких обстоятельствах не хотелось быть виновником моей гибели, если я, не дай бог, напорюсь на бандеровцев. Поэтому главным сейчас для нее было как можно быстрее спровадить меня.

Наконец я тоже разглядел заляпанную грязью полуторку. Она стояла, накренившись на правый борт, чуть ли не по самый кузов увязнув в густой жиже. Водителя нигде не было. То ли ушел, бросив машину, то ли сидел в кабине.

— Ну эта попутка пойдет лишь с первопутка! — произнес я в рифму и смутился: трудно было придумать более неподходящее время для рифмоплетства. Да и, признаться, я им никогда не занимался. Даже в школьные годы, когда все пишут стихи. Может быть, подспудно сказалось Славкино влияние? С кем поведешься, от того и наберешься…

— Я вижу водителя! — сообщила Таня. — Он сидит в кабине… Эй! — крикнула она звонким голосом шоферу и помахала рукой.

Дверца распахнулась, и на подножку выбрался широкоплечий солдат с автоматом в руке.

Увидев нас, он положил свой ППШ на сиденье.

— Теперь подождет, — сказала Таня. — Я думаю, ты можешь возвращаться, — добавила она, останавливаясь перед огромной рытвиной, заполненной грязью.

— Ты боишься, что мне не осилить этой лужи? — насмешливо спросил я.

— Наоборот, я уверена, что нет такой лужи, перед которой дрогнули бы твои кирзачи! — Таня охотно поддержала взятый мною иронический тон.

Но мне тут же расхотелось продолжать дружескую пикировку. На душе у меня было так пакостно, так мерзко, что, если бы не эти сволочные бандеровцы, я бы давно повернул назад. А там бы надрался как сапожник. Один или со Славкой. И пусть бы меня потом разжаловали или отправили в штрафной. Останусь жив — хорошо, а убьют — еще лучше. Вот только маму жалко. Страшно подумать, как она будет переживать…

Таня, конечно, тоже всплакнет. Незаметно для всех. И в первую очередь для своего расчудесного хирурга…

Перебравшись с немалыми ухищрениями через лужу, мы наконец правой обочиной дотащились до машины.

— Вот там проходите, под деревьями, — показал водитель.

Это был плотный коренастый парень с широким восточным лицом — не то казах, не то бурят. Но по-русски он говорил чисто, без малейшего акцента.

Совершив небольшой крюк под деревьями, мы вышли к кабине. Отломленными ветками и тряпкой, которую нам кинул водитель, тщательно соскоблили с сапог верхний, самый толстый слой грязи.

Длинный-длинный шаг (Тане пришлось даже приподнять юбку), и мы по одному забрались в кабину.

— Как у вас здесь хорошо, — сказала Таня шоферу. И, положив свою тонкую руку на мою, шепнула мне: — Сейчас можешь идти…

— Подожди, — ответил я. — Сержант, какие планы на будущее?

— Какие планы на будущее? — повторил он. — Жду, может, кто возьмет на буксир.

— А что с машиной?

— Полетел карданный вал.

— Фиють! — присвистнул я. — Так можно просидеть до второго пришествия!

— А чего мне? — пожал плечами шофер. — Тушенка есть… Хлеб есть… Концентраты есть… Махра есть… Газетка тоже, — он показал на ящичек, где среди всякого хлама лежала сложенная гармошкой газета.

— Свежая? — поинтересовался я.

— Была когда-то. Но для самокруток сгодится.

— Вижу, все есть… Не хватает только бандеровцев.

— А для них у меня тоже есть, — он взял с сиденья автомат. — Останутся довольны… С этим — четыре диска!

— Видишь, я в полной безопасности, — повернулась ко мне Таня. — Иди!

Она пробовала хитрить со мной, но ее хитрость была шита белыми нитками.

— Давно стоишь? — спросил я водителя.

— Часа три будет…

— И сколько за это время прошло попуток?

— Да ни одной, — откровенно признался он. — Я тоже удивлен, куда они все подевались?

— Вот так-то, — сказал я Тане.

Чтобы понять друг друга, нам не надо было лишних слов. Я видел, что она ждет не дождется, чтобы я ушел, а сама тут же потихоньку потопает дальше: ведь в тринадцать ноль-ноль у нее кончается увольнительная. Она же поняла, что я раскусил ее и теперь, хоть режь меня на куски, не отступлюсь…

— Нет, все-таки иди, — сказала она в четвертый или пятый раз.

— Никуда я не пойду, пока не посажу тебя на попутку, — ответил я.

— Уже посадил, иди, — все еще противилась она.

— Сержант, мы пойдем, — сказал я и спрыгнул на землю. — Пошли!

— Ну и тип же вы, товарищ Литвин, — вздохнула она и последовала за мной.

— Сержант, мы не прощаемся с тобой, — сказал я шоферу. — Может, еще догонишь нас и подвезешь!

— А вы куда?

— До Рогаток. Там армейский госпиталь.

— Так вам лучше до перекрестка, а там повернуть направо. Дадите небольшого кругаля, зато дорога, как в ЦПКО имени Горького. Уйдет столько же времени.

— А может, ее за ночь тоже так — всмятку? — недоверчиво спросил я.

— Нет, — замотал он головой. — Я тут перед самым вашим приходом все кругом облазил. Дорога что надо!

— А отсюда далеко до перекрестка? — спросила Таня.

— Да километра три будет!

— Всего только?

— Ну, может, чуток поболе…

— Счастливо оставаться! — сказала водителю Таня.

— Всего наилучшего, сержант! — попрощался я.

— А вам счастливого пути! — в свою очередь пожелал нам водитель.

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

До перекрестка мы шли лесом. Не самым лесом, конечно, а его краем, который прилегал непосредственно к дороге. Здесь также все было разбито и перепахано машинами, объезжавшими главную грязь. Но кое-где попадались сухие места, и мы с Таней, прыгая с кочки на кочку, с валежника на валежник, с пня на пень, за час добрались до поворота. Водитель не обманул нас: дорога, что вела вправо, действительно осталась в стороне от ночных передвижений. Она была почти не тронута машинами: редко-редко где виднелись отпечатки колес и гусениц. Впрочем, танк только сунулся сюда и повернул обратно.

Хотя шагать по такой дороге было одно удовольствие, в целом она производила гнетущее впечатление. Сразу стало темно. Куда-то исчезли просветы, через которые с воли могли проникнуть утренние лучи. Высоко над головой плотно смыкались и тихо шумели кроны деревьев. У самой дороги буйно разросся и близко подступал к колее густой кустарник.

Таня прошла еще немного и остановилась.

— Я считаю, что ты должен вернуться, — категорическим тоном заявила она.

— Это еще почему? — спросил я, не спуская глаз с куста, за которым что-то чернело.

— Потому что машин нет и не будет. Ты что, собираешься провожать меня до госпиталя?

— А почему бы и нет? — ответил я. — Но не беспокойся: я доведу тебя только до начала села и тут же поверну обратно.

— Свалилась я на твою голову…

— Еще не долго терпеть…

— Это ты прав… Пошли!

Я спустился с дороги и обошел куст. На задних ветках висела, зацепившись, большая черная тряпка. Вглядевшись, я узнал немецкий танковый комбинезон или, вернее, то, что когда-то было им.

— Что там? — спросила Таня.

— Остатки эсэсовской формы. Хозяина или наши прикончили, или бандеровцы.

Я поднялся на дорогу.

— Мундир? — полюбопытствовала Таня.

— Комбинезон…

Мы пошли дальше. Чтобы не идти рядом, я все время вырывался вперед. Но Таня если и отставала от меня, то самое большее на пять-шесть шагов. Иногда ее легкие шаги я слышал совсем близко.

И вдруг она отчаянно вскрикнула:

— Осторожно!

— Где? Что? — я отскочил в сторону, нащупал спусковой крючок. Тревожно зашарил взглядом по кустам.

— Задавишь!

Из-под моих ног выскочил крохотный лягушонок и, ловко орудуя лапками, запрыгал к кювету.

— Фу ты черт! Я уж думал…

— Ты посмотри, как улепетывает!

— И правильно делает!

— Ты думаешь, мы ему позавидуем?

— Я — нет. У меня есть кому завидовать.

— Ах вот ты что имеешь в виду… Нет, дружочек, еще неизвестно, кто кому должен завидовать…

— Слабое утешение.

— Хочешь, я тебя поцелую? — вдруг спросила Таня.

— Хочу, — ответил я мгновенно пересохшими губами.

— Нет, нет, всего один раз, — сказала она, встретив мой засиявший взгляд. Я шагнул к ней.

— Руки, руки назад, — приказала она. — Губы тоже…

— Губы тоже назад? — не удержался я от улыбки.

В эти короткие секунды я позабыл обо всем. Опустив мешавший мне ствол автомата к бедру, я рывком обнял Таню и осыпал ее лицо радостными поцелуями… Глаза… лоб… щеки… не то ямочка, не то складка… Может быть, она еще останется со мной, передумает уходить к другому?

— Пусти!.. Пусти!.. — Таня уперлась мне кулаками в грудь и смотрела злыми глазами.

Я отпустил ее. Вот и вернулся с неба на землю.

— Ну все, пошли! — сказала она, поправив ремень на своей узкой талии.

— Это уже утешение посильнее, — насмешливо заметил я.

Она на ходу метнула на меня сердитый взгляд, но ничего не ответила.

«Нашла блажь, — искал я объяснение случившемуся. — Последний поцелуй. В благодарность за то, что, рискуя жизнью, провожаю ее. А может быть, как она сама говорила, остатки чувства?..»

На этот раз я вырвался далеко вперед и потому первым увидел идущих нам навстречу двух солдат. На груди у них висели автоматы. Оба шли неторопливой, разболтанной, ленивой походкой и о чем-то разговаривали между собой по-украински. У меня мгновенно вспотели руки, ослабли ноги…

Я быстро оглянулся: Тани еще не было…

Теперь все решали секунды. Но, не зная, что это за люди, наши ли солдаты или переодетые бандеровцы, я не имел права даже шевельнуть рукой. Заприметив враждебность с моей стороны, они тоже могли заподозрить в нас кого угодно: наши — бандеровцев, а бандеровцы — наших. И изрешетить обоих очередями.

Они заметили меня, как только я вышел из-за поворота. Но я не видел, чтобы их как-то обеспокоило или заинтересовало мое появление: как будто они находились на прогулке и на каждом шагу им встречались люди. Не требовалось большой сообразительности, чтобы понять, в чем дело. Уже очень были неравны силы: два автомата против одного, к тому же, по моей непростительной беспечности, болтавшегося где-то у бедра…

Только бы Таня подольше оставалась за поворотом! Если между мной и неизвестными завяжется перестрелка, результаты которой не трудно предвидеть, она сможет где-нибудь затаиться и дождаться, когда бандиты уйдут…

Я прошел на виду у незнакомцев всего несколько шагов, но уже знал, что должен делать…

Первое — предупредить Таню…

Второе — как можно скорее установить, кто они?

Но как?

Я не знаю, сколько еще прошло времени, может быть секунды две или три, как вдруг меня озарило.

— Эй, хлопцы! — я громко крикнул издалека, чтобы услышала Таня. — Вы не видели коня?

— Ни, не бачылы, — откликнулся краснощекий крепыш, шагавший слева.

Кажется, наши…

— Не бачыв коняку? — обратился он к приятелю — криворотому солдату c двумя медалями «За отвагу».

— Не бачыв, — ответил тот.

В его ответе мне послышалась усмешка. Сердце мое сжалось. И хотя шагавший слева крепыш по-прежнему улыбался мне открытой и широкой улыбкой, я в нее уже не верил…

Господи, только бы Таня вняла моему предупреждению, не вышла раньше, чем я узнаю, что это за люди…

В считанные секунды мне нужно было покончить с неизвестностью и, если это бандеровцы, не дать им приблизиться настолько, чтобы они могли взять нас голыми руками.

И тут мне пришла в голову отчаянная мысль: а что, если спросить их об этом в открытую?

Я крикнул:

— Хлопцы, а вы случаем не бандеровцы?

— Ни, мы жиды из Бердычева! — глумливо ответил криворотый, направив на меня автомат.

Бандиты!

Я остановился, ноги мои налились свинцом… Только бы сейчас не вышла Таня. От них уже пощады не дождешься…

— А ну, ходы до нас! — поманил меня по-прежнему улыбавшийся крепыш.

Теперь за каждым моим движением неотрывно следили оба вражеских автомата.

Нет, не успеть… Бандеровцы изрешетят меня очередями раньше, чем я вскину свой ППШ.

— Кынь автомат! — приказал мне косоротый.

Нет, не успеть… Неужели все, конец?

И тут в нескольких шагах, у самой дороги, я увидел широкую кряжистую ель. А что, если?..

Чужие жестокие лица бандеровцев не выражали ничего, кроме предвкушения волнующей и острой забавы.

До ели оставалось еще три шага…

Я слегка оступился на скользкой колее, и тотчас же, один за другим, грянули три пистолетных выстрела…

Улыбка на краснощекой физиономии крепыша сменилась удивлением. Не понимая, откуда и кто стрелял, он рухнул на землю. За те мгновения, что Тане удалось подстрелить одного бандита и на какую-то секунду отвлечь от меня внимание другого, я успел залечь за елью и вскинуть автомат. Но успел залечь и косоротый. Сперва он полоснул короткой очередью по Тане, продолжавшей бить из пистолета откуда-то из-за кустов на повороте, а потом по мне. Пули прошли совсем рядом со мной. И тут я срезал его…

Нет, он был не убит, а тяжело ранен. Во всяком случае, я видел, как он, не выпуская из рук автомата, пополз к обочине, но не дополз.

Я осторожно приподнялся. Краснощекий лежал там, где его настигли пули Тани. Криворотый тоже был неподвижен. За ним через дорогу тянулась лента крови.

В этот момент до меня долетел тихий стон Тани. Неужели он все-таки ее ранил, сволочь?!

— Танюшка, я сейчас! — крикнул я, поднимаясь.

Я подобрал автоматы обоих бандитов, вытащил у криворотого из кармана пистолет. Не хватало еще, чтобы кто-нибудь из них, если остался в живых, выстрелил нам в спину.

Затем бросился к Тане. Она сидела за кустами на земле, держась перепачканными кровью и грязью руками за живот, и черное пятно на юбке разрасталось с каждой секундой.

Я упал на колени.

— Танюш… ну, что ты?.. ну, что ты?.. ну, что ты?

Меня всего трясло, и я видел, как быстро белело и заострялось ее прекрасное лицо. Еще больше становились и без того огромные темные глаза. Она смотрела на меня близким, беспомощным и виноватым взглядом.

— Как там? — тихо спросила она, показывая глазами на дорогу.

— Полный порядок. Одного ты ухлопала, одного я, — я никак не мог унять дрожь в руках, роясь в полевой сумке. — Я не знал, что ты так метко стреляешь…

Наконец я нашел индивидуальный пакет и содрал с него вощанку.

— Дай я, — потянулась Таня.

— Ты что? — не понял я.

— Тогда сверху…

— На юбку?

— Нет, — с трудом проговорила она. — Расстегни юбку сверху… Пояс… И приспусти ее чуть-чуть…

— Ну да, я так и хотел, — сказал я, расстегивая на боку юбку. — Таня, ты здорово сообразила, что лучше до поры до времени не открывать своего присутствия. Честное слово, ты вела себя как бывалый разведчик…

Таня слабо упиралась руками в землю, чтобы мне легче было делать перевязку. Я спустил ей юбку до бедер. Сбившаяся впереди комом рубашка — обыкновенная солдатская нижняя рубашка с тесемками на груди — до талии почти вся была пропитана кровью, которая уже подсыхала.

— Тампон наложи, — тихим голосом подсказала Таня.

Приподняв окровавленный комок рубашки, я увидел два входных пулевых отверстия… На этот раз все, конец. Теперь спасти Таню могло только чудо, которого неоткуда было ждать. Вот бы когда пригодился мой счастливый соперник, так и не узнавший о своем счастье, хирург — «золотые руки». Но нас разделял как минимум десяток километров. Хотя бы появилась какая-нибудь машина, не обязательно попутная, пусть встречная. Можно не сомневаться, что я заставил бы ее водителя повернуть обратно. Да что машина! Я рад был бы и простой крестьянской подводе. Правда, добираться на ней дольше, зато не так трясло бы…

Не поднимая глаз, в которых предательски плескались отчаяние и растерянность, я плотно затягивал бинт, стараясь, чтобы — не дай бог! — не съехала повязка.

Я делал перевязку, хотя понимал, что с таким же успехом мог бы и вовсе ничего не делать. Таня еще жила, дышала, смотрела на меня тоскливым, измученным взглядом, придерживала пальцами, помогая мне, повязку, но смерть уже начала свое страшное дело…

Таня словно прочла мои мысли:

— Видишь, Гриша, как все просто решилось…

— О чем ты? — я сделал вид, что не понял ее.

— Хоть мы с тобой еще те медики, — проговорила она, — но все-таки понимаем, что это хана…

— Для кого-то, может, хана, а для нас — ни хрена! — Я даже не заметил, что опять заговорил в рифму. — Отсюда до госпиталя всего несколько километров. Если не найду машину или — на худой конец — подводу, я тебя на руках донесу!

— Я на днях взвешивалась. Пятьдесят два килограмма. Без сапог и полевой сумки.

— Что ж, приплюсуем еще три килограмма!

Я говорил бодрым, уверенным голосом, а глаза мои — будь они неладны! — выдавали меня с потрохами: я смотрел на Таню взглядом затравленного зверька.

— Но сперва, — продолжал я, — попробую найти машину!.. Слышишь?

Я врал самым безбожным образом. Никогда в лесу еще не было тихо, как сейчас.

— Я побегу ловить, хорошо?

— Хорошо, дружочек…

Я поднял с земли автомат и тут заметил, что Таня украдкой водила правой рукой по траве. В нескольких сантиметрах от этого места поблескивал «вальтер».

Я перехватил пистолет и сунул его в карман.

— Ну и зря! — криво усмехнулась Таня.

— А вот я не убежден! — воскликнул я. — Будешь стреляться потом… после того, как не поладишь со своим расчудесным хирургом… как теперь со мной…

— Он ничего не должен знать…

— То есть как ничего?

— Кроме этого, конечно, — чуть заметным кивком головы уточнила Таня. — Остальное уже не имеет значения…

Вот так ты и вернулась ко мне, моя родная, моя единственная…

 

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Поначалу я собирался подробнейшим образом рассказать, как метался по лесным дорогам в поисках машины или подводы и как, не найдя их, сделал волокушу из прогнившего немецкого брезента, найденного мною в лесу. Затем я перенес Таню на этот самый брезент, подложив под нее охапку мохнатых и пышных еловых веток. Осторожно, чтобы ненароком не зашибить, я выбирал ровные места и шел, шел, шел, время от времени устраивая короткие — на одну-две минуты — привалы. Таня давно потеряла сознание, и, когда я наконец вышел на проселок и увидел первую машину — «Студебекер» из СПАМа, ей осталось жить всего полчаса, ровно столько, сколько потребовалось, чтобы довезти ее до госпиталя. Когда прибежали санитары с носилками, Таня уже была мертва.

Я никого не хотел видеть, ни с кем не хотел встречаться и прямо из госпиталя пешком поплелся домой. Но с дороги — я еще не дошел до околицы — меня вернули армейские смершевцы. Они доставили меня в отдел, где заставили подробно описать все, как было. Потом усадили в грузовик и в сопровождении вооруженных бойцов отправили на место схватки. Там смершевцы осмотрели каждый кустик, каждый след. И, опять-таки не отпуская меня, погрузили убитых бандеровцев на машину и вернулись в село. И снова я был вынужден писать о том, как мы брели по лесу, как навстречу нам вышли двое вооруженных военных и как мы, заподозрив в них бандитов, первыми открыли по ним огонь. Я должен был записать также все, о чем я с ними перекрикивался и в какой последовательности.

Из штаба армии я выбрался только к вечеру. Меня до нашего села подвез на бронетранспортере зампотех соседней бригады, который когда-то лежал со мной в госпитале. И впрямь земля слухами полнится. Он, оказалось, уже слышал, что девушка-санинструктор застрелила двух матерых бандитов. И теперь всю дорогу требовал от меня новых и новых подробностей.

Только я сошел с машины, как меня вызвал комбат. Еще утром предупредив дежурного по части, что отлучусь на часок, я отсутствовал в батальоне целый день. Я смотрел на комбата отрешенным взглядом и ни слова не произнес в свое оправдание. Мне было безразлично, что со мной будет. Трудно сказать, чем бы все кончилось, если бы не капитан Бахарев, узнавший от нашего смершевца о гибели Тани. Но налицо был факт серьезного нарушения воинской дисциплины, и мне вкатили пятнадцать суток домашнего ареста. И предупредили, что в случае повторения я загремлю в штрафной батальон.

Не знаю, что со мной было бы, если бы на следующую ночь нас не подняли по боевой тревоге и не перебросили на другой участок фронта. Это было перед началом Львовско-Сандомирской операции. Вот тогда-то на марше я и обнаружил в своем вещмешке забавную фарфоровую куколку — подарок Ганны. С тех пор прошла почти вся жизнь. Эта безделушка по-прежнему стоит у меня на столе, и, глядя на нее, я вспоминаю о том далеком времени, когда в первый раз любил и был любимым…