Тесс всегда знала, что Джонатан — еврей. Но по-настоящему осознала этот факт после его смерти, когда увидела все эти головы в ермолках. Она сидела на последнем ряду в поминальном зале в одном из пригородов Вашингтона, пытаясь слиться с толпой журналистов, оккупировавших белые складные стулья на галерке, и вдруг поймала себя на мысли о том, вынули ли родители бриллиантовую сережку из левого уха Джонатана, подровняли ли они его буйную гриву. Она видела их пару раз, еще когда они с Джонатаном были нормальной парой, и они сразу же сообщили ей о своей неприязни к журналистам, Балтимору и выродкам, о которых писал Джонатан. Как ни странно, она им понравилась, хотя Тесс подозревала, что благодарить за это нужно «Вайнштайн Драгз» и ошибочную уверенность в том, что рано или поздно она унаследует состояние.
В «Маяке» Джонатана любили, поэтому составление некролога доверили одному из лучших авторов и разместили во всех изданиях — в нижней части первой полосы. Большинство смертей от несчастного случая не заслуживают «пи-ай» — так в отделе новостей называют первую полосу, но статьи Джонатана всегда публиковались в этом разделе, поэтому и сообщение о его смерти оказалось там же.
— Сила привычки в чистом виде, — прокомментировал Фини.
Тесс знала, что это одна из неофициальных льгот, полагающихся сотрудникам газеты: к твоей смерти отнесутся со всей серьезностью.
Разумеется, в «Маяке» отнеслись к гибели Джонатана достаточно серьезно, чтобы не выходить за рамки полицейского заключения. Никто не просил Тесс рассказать о трагедии с позиции очевидца. А жаль, она бы рассказала, что Джонатан спас ее, что оживило бы статью, такую же мертвую, как и ее герой. По мнению Тесс, некролог вышел слишком уж цветистым, слишком напыщенным. Так в «Нью-Йорк таймс» могли написать о каком-нибудь неизвестном или изобретателе, об открытиях которого никто никогда не слышал. Но в интервью обязательно всплыл бы неприятный вопрос о том, как Джонатан оказался у нее в шесть часов утра. Тесс никогда не задумывалась над тем, насколько неприличным может быть время дня, но теперь поняла, что есть длительный промежуток времени — от полуночи до девяти утра, — который трудно назвать пристойным.
— Никогда не думала, что стану Меган Маршак, когда вырасту, — прошептала она на ухо Уитни. Подруга улыбнулась. Она была одной из тех немногих, кому не надо было объяснять, что речь идет о женщине, которая была с Нельсоном Рокфеллером в момент его скоропостижной кончины.
Но даже без героических дифирамбов некролог Джонатану понравился бы. Хороший слог, серьезное, сдержанное повествование, пара забавных случаев из жизни. Главное, не случилось того, чего он больше всего боялся. Когда Джонатан делал первые шаги на журналистском поприще, еще до того, как пришел в «Звезду», он целый год работал в средней руки издании в Пеории, штат Иллинойс. Каждый день — всего их было 467, однажды сказал он ей, — Джонатан писал о проблемах рабочего класса на заводе «Катерпиллар» и пытался вырваться оттуда. Он боялся навсегда остаться в этом городе, что он окажется на борту самолета, который рухнет рядом с Чикаго, — единственный местный ангел среди пассажиров. Увидев в газете заголовок «Житель Пеории погиб в авиакатастрофе», он решил, что должен покинуть этот город до того, как превратится в Жителя Пеории.
И он сделал это, он спасся. В его некрологе ни слова не было об этих робких первых шагах — только отчет о его деятельности в Балтиморе, наградах и всеобщей уверенности в его блестящем будущем. После смерти он не стал ни Жителем Пеории, ни Горожанином, ни Местным Жителем — ему не достался ни один из ярлыков, которые с легкой руки раздают репортеры. Для потомков он останется «Репортером из „Маяка“, лауреатом, погибшим в возрасте двадцати шести лет». Тесс никогда не думала о том, что он моложе нее.
Уитни сидела справа, Фини слева — гои, шпионы в храме божьем. Большинство посетителей никогда раньше не были на иудейских богослужениях, но именно Уитни, истинная шикса, так и сочилась скептицизмом. Ее появление было расценено родственниками Джонатана как кощунство. Зная некоторые подробности, которые не пошли в прессу, они, судя по всему, приняли ее за таинственную незнакомку, с которой Джонатан провел последнее утро. Строгая и величественная, Уитни не обращала на это внимания. В какой-то момент она дала Тесс платок, благоухающий «Шалимаром». Тот факт, что кто-то из ее знакомых пользуется надушенными платочками, так поразил Тесс, что она моментально успокоилась.
Израненная, заторможенная и ощущающая свое еврейство сильнее, чем когда либо, Тесс поняла, насколько мудро хоронить покойников как можно скорее. В детстве ей казалось, что этот обычай продиктован чисто практическим страхом перед микробами, равно как и запрет на потребление свинины и моллюсков. На опыте семьи своей матери она поняла, что быть евреем значит вести бесконечную войну с микробами и бактериями. Она порадовалась, что еще не совсем пришла в себя. Все казалось каким-то сюрреалистичным. Джонатана похоронят задолго до того, как она поймет, что его больше нет.
Он спас ее. Так ведь? Но насколько сознательно он сделал это? Прошло менее полутора суток, но она могла вспомнить только, как оттолкнула его руку в то влажное душное утро, когда любое прикосновение было неприятным. Последнее прикосновение Джонатана, которое останется в ее памяти, — мощный удар. Из-за которого она была жива, а он нет.
Она была уверена, что он хотел жить. Пойми он, что в той ситуации надо выбирать, повел бы себя иначе. Героизм был скорее рефлекторным, желание выжить — инстинктивным. Он был жаден до жизни, уверен, что его ждет слава, успех. Жадина Джонатан, он был уверен, что сможет спасти Тесс и спастись сам, — точно так же, как думал, что может позволить себе одновременно и официальную подружку, и Тесс.
Молодой раввин, который лично знал Джонатана, храбро пытался вернуть его к жизни. Но душные чары не разрушались, система кондиционирования старого зала явно не справлялась с жарой, и потеющие приглашенные начали проявлять нетерпение. Тесс посмотрела на женщину, которую приняла за Дафну. Та сидела в первом ряду между родителями Джонатана. Это имя всегда ассоциировалось у Тесс с сексапильностью и миниатюрностью, что-то типа Авы Хилл. Но рыжеволосая Дафна показалась ей вполне дружелюбной; скорее всего, это был сердечный и неунывающий человечек. Она была похожа на Тесс, но была чуть ниже и немного полнее. У нее даже оказался неправильный прикус.
— Джонатан был глубоко религиозным человеком, — говорил раввин.
— Ага, каждый день молился, чтобы ему дали Пулицеровскую премию, — прошептал Фини.
— И когда я думал сегодня, какие слова сказать на его смерть, я вспомнил поэму — поэму, которую многие из нас учили в школе…
Журналисты и экс-журналисты, собравшиеся в крохотной душной комнатке, нервно заерзали на стульях, боясь не совладать с собой и рассмеяться. Многие из них ходили на похороны как на работу и отсидели множество заупокойных служб, к которым не имели особого отношения. Они буквально ощущали натиск избитых фраз.
Раввин прочистил горло, потом еще раз, и начал декламировать искренним, едва не срывающимся, подростковым голосом:
Уитни сунула Фини записку, и Тесс, заглянув через его плечо, прочитала: «С тебя выпивка. Я же говорила, что он будет читать хаусменовское „На смерть молодого атлета“».
«Кто же знал? — написал в ответ Фини. — Я думал, что права принадлежат католической церкви, и другой конфессии они это не отдадут, разве что усопший окажется членом университетской футбольной команды, который въехал на своем „понтиаке“ в дерево».
Несмотря на подростковый тембр, голос раввина завораживал, оживляя потрепанные временем строки:
Через несколько рядов от них сидел Ник, тот самый литературный редактор из «Звезды», который попортил Джонатану столько крови. Ему не было еще и пятидесяти, но он казался старым и согбенным. Работа в отделе по связям с общественностью местной больницы быстро состарила его. Тесс увидела еще несколько человек из «Звезды», но большинство собравшихся было из «Маяка». Джонатан был их человеком. В толпе мелькали и полицейские чины, даже начальник Мэр прислал своего представителя. Президент городского совета, который метил на место мэра, приехал лично. Тесс не знала точно, верит ли она в загробную жизнь, но надеялась, что это дает шанс получить сомнительное удовольствие от созерцания собственных похорон. Разве что они будут такими же веселыми, как эти для Джонатана. Если на панихиду соберется горстка безразличных людей, тебя должны избавить от этого зрелища.
Раввин склонил голову.
— Хорошо, что он закончил на этом, — прошептал Фини. — Этой компании было бы трудно понять, что за «венок, что девушки скромнее», появляется на голове атлета в последней строфе. Они бы решили, что это намек на сережку Джонатана. Когда все это кончится, ставлю всем выпивку.
«Всеми» оказались Уитни и Тесс. Остальные репортеры и экс-репортеры поспешили вернуться к работе, в отличие от Фини, который отключил телефон, а Уитни позвонила в офис и сказала, что у нее полетел поршень.
— Вот что я тебе скажу, — обратился Фини к Тесс, когда третья порция «Роллинг Рок» уже подходила к концу. Уитни стояла у стойки, пытаясь заставить повара Спайка приготовить сандвич без гриля и без жареного. — Он выбрал не ту поэму Хаусмена. Джонатана нельзя было так просто вытащить с поля, какой бы скоротечной ни была слава.
— А что бы выбрал ты?
— «Теренций, глупо холить плешь!»
— Слушай, я не занимаюсь исследованием творчества Хаусмена, так что мог бы и повежливее.
— Это название. «Теренций, глупо холить плешь!» Эта вещь должна была войти в цикл «Поэмы Теренса Хирсеся». Там о парне, который ест и пьет до беспамятства.
— Что-то не похоже на Джонатана. Он ел, он пил, но только в качестве топлива. Он не стремился притупить чувства.
— Как там было…
— Уже лучше, но все равно не верю.
Фини воспринял это как призыв к действию. Он встал, поставив ногу на потрескавшийся винил сиденья и прижав к груди правую руку. Он был похож на Вашингтона во время поездки по Делавэру. Но когда он начал читать неожиданно чистым голосом, все головы повернулись к нему. Стихи легли на ирландскую ритмику — отец Тесс начинал говорить точно так же, когда расправлялся с половиной упаковки пива «Карлинг Блэк Лейбл».
Он поклонился и сел на место. Таким Тесс его еще никогда не видела. Редакторы, которых он терроризировал, разодрали бы его на части, распознай они меланхоличного поэта под маской бирюка.
— Как ты умудрился столько выучить наизусть?
— «Ирландия, сошедшая с ума, меня низвергла в стихотворство».
— Это Оден, на смерть Йейтса.
— Бинго! — Фини пожал ей руку.
Появилась Уитни с огромным сандвичем, набитым ломтиками холодного мяса, сыра, латуком и специями.
— О, здорово, у нас тут конвенция специалистов по классической английской литературе. Как вам понравится, если я начну трещать по-японски — это была моя профилирующая дисциплина?
Она сняла верхнюю часть сандвича и начала вылавливать длинными пальцами начинку, слизывая майонез со своего французского маникюра.
— Уитни, это вульгарно, — одернул ее Фини.
— Я что, оскорбляю кого-то здесь, у Спайка? Сандвичи только так и можно есть. Хлеб — это просто буфер, то, что встает между тобой и мясом. Что-то вроде предисловия и сносок. На самом деле, без него вполне можно обойтись. Это ничто. Это nada.
— Ничего, — повторила Тесс. — Nada.
— Nada, nada, nada — пробубнил Фини и расхохотался. — Вот старик, вот шельмец…
Тесс поняла, что он уже сильно пьян.
— Хемингуэй, — сказала Уитни. — «Там, где светло и чисто». Я тоже так умею, видите.
Тесс вскочила с места, схватила со стола ключи от машины Фини и бросила их Спайку.
— Слушай, пусть кто-нибудь отвезет их домой, когда они тут закончат, ладно?
Она повернулась к удивленным собутыльникам:
— Вы оба слишком сильно набрались, чтобы садиться за руль. Просто скажите Спайку, что вы закончили, и он даст вам водителя. И пусть он запишет все на мой счет.
Еще один способ сказать, что все за счет заведения. Спайк никогда не брал денег с Тесс.
— А ты? — спросила Уитни. — Разве ты достаточно трезва, чтобы сесть за руль?
— Как это ни прискорбно, да. Трезвее некуда.
Она мчалась в своей «тойоте» по извилистой Фрэнклин-роуд, игнорируя все желтые светофоры и пару красных. Уже дома, перепрыгивая через две ступеньки, она думала, что меньше недели назад то же самое делал здесь Джонатан, когда стоял на пороге своего открытия. Теперь она могла понять, что он испытывал.
Она включила компьютер. Дискета Абрамовича оставалась в дисководе. Тесс снова увидела заставку с «nada» в начале и в конце документа. Но ведь она не залезала в середину этого длинного манускрипта. Вот он, путь наименьшего сопротивления. Она ввела в строку поиска слово, которое точно должно быть в любом документе, без которого не обходится ни один текст.
— Найти «и», — приказала Тесс «Маку». Компьютер подчинился. Через двадцать страниц после начала файла в сэндвиче нашлось мясо.
«Понедельник, понедельник. Теперь мне действительно нравится начало недели. Этому дню можно верить. Я прихожу сюда, думаю. На этот раз все будет иначе. Я найду чем заняться. Я заставлю их дать мне работу. Возьмусь за уголовное дело, бесплатно. Но это неправильно. Я уже не помню, чего хотел добиться, когда заставил их взять меня сюда. Я не могу заниматься юриспруденцией, ни в каком виде, но и уйти отсюда не могу. И вот я прихожу сюда каждый день, получаю партнерские проценты, считаю скрепки, держу сам с собой пари на чаек, которые летают за окном. Не могу дождаться, когда придет весна. Хорошо бы, в „Камден ярдз“ было больше дневных игр. Включить радио, взять хороший бинокль — и не надо никакого спутникового телевидения».
После этого автор — Абрамович, это должен быть Абрамович, — вставил слова «своди меня на матч». Потом было много стихотворных строчек, большинство из которых ничего ей не говорило. Но ближе к концу она узнала отрывок из Милтона: «Когда подумаю, что свет погас». Эта строчка повторялась на протяжении трех страниц, после чего появилась в несколько измененном виде: «Когда подумаю, как моя жизнь прошла». А потом еще две страницы, все более крупным шрифтом, словно крик «Моя жизнь!» «Моя жизнь!» «МОЯ ЖИЗНЬ!»
Словно маленький мальчик, которого в наказание оставили после уроков, пишет на доске мелом; но этот мальчик сам придумал себе наказание. Так выглядели бы «Поминки по Финнегану», если бы Джойс был коротышкой-адвокатом из Балтимора без особых писательских талантов. Словно лягушка препарирует сама себя. Как зачарованная, Тесс продолжала пробираться через непролазные чащи тяжелой для восприятия прозы.
Он писал о северо-западном Балтиморе пятидесятых годов, когда он ходил в синагогу в старом районе Парк Хайтс, где до сих пор жили многие его родственники по материнской линии. Его семья, очевидно, была ортодоксальной, но его страстью был трейф.
«Мне девять лет, — пишет он. — Мне очень хочется чего-нибудь некошерного. Я много думаю о своем предательстве. Это грех, тяжкий грех. Я ухожу за много миль, подальше от нашего района, где не могу встретить никого из знакомых. Или, по крайней мере, я так думаю. Я покупаю чизбургер и молочный коктейль. Удивительно, какое огромное значение я придаю двум этим блюдам. Я уверен, что весь мир изменится, когда я откушу кусочек чизбургера. И я прав. Я до сих пор помню тот первый кусочек: котлета, истекающая соком, словно ядом, сыр, стекающий по ней. Я многого ждал от греха и не разочаровался ни в чем. Грех великолепен. Я стану его рабом на всю жизнь».
Пруст из Парк Хайтс, подумала она. Какой странный… Далее, как только повествование стало хоть чуть осмысленным, на двадцати страницах он снова и снова переписывал Билль о правах, выделяя в каждой версии курсивом разные слова. Это что, нервный срыв или он просто пытался убить время, заполнить удивительно пустые дни? И то и другое, решила она.
Билль о правах положил начало рассуждениям о смертной казни с большим количеством ссылок на правовые акты. Создавалось впечатление, что он составляет речь для выступления в суде, цель которой — освободить все камеры смертников в Мэриленде. Но юридические прения внезапно оборвались.
«Я не хотел принимать сложные решения в личной жизни, поэтому выбрал профессиональную деятельность. Теперь, когда профессиональная деятельность для меня закрыта, у меня нет и личной жизни, которой можно было бы заняться. Большую часть жизни я был асексуален, так с чего мне становиться сексуальным, значительно менее гомосексуальным, в возрасте сорока двух лет? Не понимаю».
Гомосексуальным? Тесс на всякий случай перечитала предложение. Майкл Абрамович — гей. Нет, он, скорее всего, бисексуал; в конце концов, закрутил же он интрижку с Авой. Тесс не знала точно, в каких они были отношениях, но она видела их вместе, а Абрамович рассказал о связи с Авой Року.
Или нет? Она подошла к столу, где хранила копии стенограмм, предназначенных Тинеру. Что сказал Рок?
«А он сказал: „Но она действительно красива“. И я ударил его». Рок принял это за признание, точно так же, как мистер Маколи назвал Абрамовича умником, когда тот согласился, что, мол, его убить мало. Маколи пытался избить Абрамовича, а Абрамович баюкал его, словно ребенка, и не позволил арестовать. Рок и Маколи ожидали увидеть негодяя, и они его увидели. Но что, если Абрамович был искренен? Тогда фраза «Но она действительно красива» становится комплиментом человека, пытающегося быть вежливым. А «Вы совершенно правы» в ответ на утверждение Маколи о том, что Абрамович заслуживает смерти, — выражением согласия.
Она прокрутила несколько страниц мемуаров в поисках информации о личной жизни. Через пятьдесят страниц тысячестраничного документа Абрамович вернулся к своему выступлению в суде и изысканиям в области прецедентного права. Затем она наткнулась на вот такой абзац:
«Все мосты сожжены. Разумеется, я знаю эту фразу, но она всегда казалась мне линейной. Ты сжигаешь мосты и идешь дальше. Впереди всегда ждет другая дорога, и всегда есть, куда пойти. Я сжег мост в государственной адвокатуре, вырвался оттуда. Я сжег еще один мост и пришел сюда. Теперь я понимаю, что оказался на крошечном островке и сжег все мосты, соединяющие его с большой землей. Теперь я остался совсем один, в полной изоляции, и никто не может мне помочь. Я поставил себя над законом и, таким образом, потерял его. Теперь у меня нет ничего, кроме времени».
— Снова мимо, Абрамович, — сказала Тесс монитору компьютера. — У тебя нет даже этого. Слушай, дай мне подсказку. Кому была нужна твоя смерть?
Тесс задала в поиск имя Маколи. Ничего. А если О’Нил? Опять ничего не найдено. Ава? Нет, ни одного имени. Адвокат до мозга костей, Абрамович не нарушил ничью конфиденциальность, кроме своей собственной.
«Так с чего мне становиться сексуальным, значительно менее гомосексуальным, в возрасте сорока двух лет?» Хороший вопрос. Она знала одного человека, который может ответить на него.