Автобусом мы поехали в город — на деньги за машинное масло. В автобусе показывали замечательное кино. О самолетах, которые падают с неба. Самолеты падали, корабли тонули, как тут было не занервничать? Автобусы съезжали, по большей части, в кюветы или обваливались с горных вершин в гористых странах, и выживали только цыплята. Но цыплят погребало обвалами. Обвалы вызывали наводнения. Реки выходили из берегов, целые деревни смывало с лица земли. Ужас, ужас. Эти чертовы страны экспортировали ужас, их следовало остановить. Возможно, даже, завоевать.

Я поделился беспокойством с Лемом.

— Да ты лишился своего долбаного рассудка, — сказал он, — это все ПОСИВ. Эта штука жрет на закуску твою способность рассуждать здраво.

— Я в отличной форме, — сказал я.

Но я снова чувствовал прострелы и дрожь. Все органы ходили ходуном, боль разливалась по венам. Лем заныкал перкодан в напузник. Я закинулся, и меня вновь настигли цыплята.

Мы прибыли на автобусный терминал Портового управления на закате. Копоть дома развеселила меня не по-детски. Я провел Лема через толпу.

— Как насчет пип-шоу?

— Это все детские штучки, — сказал я.

— Как детское порно?

— Вроде того.

Я затолкал его в городскую электричку.

— Невнятное, суетливое человечество, — сказал Лем.

— Твою мать, сядь уже, — сказал я.

Возле нас, схватившись за поручень, стоял мужик. Потом сбросил штаны и, кряхтя, присел на корточки.

— Негде мне сегодня гадить, — сказал он. — Вы не знаете местечка, чтобы мне сегодня погадить?

Он протянул шляпу.

— А вы когда-нибудь это делали по-настоящему? — спросил его Лем.

— Что — это?

— Ну, срали в электричке.

— Какая мерзость, — сказал мужик.

Похоже, над моим старым домом потрудились. Снаружи обставили лестницами и высокими коробами с камнями. Наш район уже какое-то время разваливался. Горгульи, отваливаясь вместе с куском дома, частенько придавливали школьниц. Добротный ужастик местного разлива, но люди все равно предпочитали импорт. Мой старый сосед, архитектор, всякий раз выходя из дома, надевал каску. А нас звал приманкой для карниза.

Мы с Лемом вошли в вестибюль и стали ждать лифта.

— Ты не поверишь, — сказал Лем, — но я ни разу не был в такой штуковине.

— В лифте?

— Люди в них трахаются, правда?

— Постоянно.

Мы вошли в лифт вместе с пожилой дамой, которую я в свое время мыл в ванной.

— Хильда, — сказал я.

— Хильда умерла, — ответила дама. — Я ее мама.

Дверь моей квартиры перекрасили. За ней кто-то слэпом на басу играл гаммы. Я постучал, и дверь открыла женщина в триплексных очках с платиновой оправой. В руках она держала баночку с мазью. На этикетке стояла надпись: «Радикальный Бальзам». Она мазнула им губы.

— Чего? — спросила она.

— Я здесь живу, — ответил я.

— Путешественник во времени, что ли?

— Не понял.

— Наверное, вы жили здесь раньше.

— Очень умно, — сказал я. — Как вы сюда попали?

— Мне дал ключ управляющий.

Девушка с радикальным бальзамом скрылась внутри и вынырнула вновь с картонной коробкой. Там были мои «Евреи свинга», спортивный костюм Кадахи, несколько перечниц, скрепленных резинкой.

— Ваше?

— Да.

— Сама не знаю, зачем я это хранила. Ни по какому закону не обязана. И сколько месяцев заработал Бенни Гудман?

— Мне этот календарь подарили.

— А мне подарили хламидий. Хватит предлоги искать. Вам лучше отваливать.

— Мне было бы лучше, если бы кое-кто незаконно не выставил меня из собственного дома.

— Тут я вам ничем не помогу. Одними эмоциями.

— Спасибо, — сказал я. — Увидимся.

— Еще бы.

— Вы красиво играете, — сказал Лем.

— Это не я, — ответила девушка с радикальным бальзамом. — Это прога для рыбы.

— Для рыбы?

— Музыкальный жаргон.

Она захлопнула дверь.

Мы съели по хот-догу с соком папайи, посидели с голубями в парке. Парк по большей части был бетонный. Каменные скамьи, каменные фонтаны, кирпичная горка для детей. Я кинул несколько кусочков сосиски птицам. Они не скучковались так, как я рассчитывал. Некоторые вяло клюнули пару раз. Всеобщее торможение.

— Позже проголодаемся, — сказал Лем, — и можно сожрать парочку этих ребят.

— Они напичканы болезнями.

— Сами в колодец наплевали, приятель.

На перекрестке столпились машины. Движение дергалось и замирало до самого моста. Семьи на другом берегу реки, вероятно, уже кипятили пакетики с ужинами, проклиная опаздывающих на них претендентов. Угрюмые сыновья спешно тыкали в переключатели каналов, чтобы поймать какие-нибудь сиськи в бикини под конец дня, пока мамочка не вернулась с работы. Отчужденные дочери били татухи с виканскими пословицами на своих девичьих ручках. Кошки, дремавшие на лоскутных одеялах, переживали во сне травматические воспоминания. Большинство кошек когда-то были недомученными котятами. И все это пребывало в ожидании мужчин и женщин в машинах, которые давили на клаксоны так, будто не знали, что они уже дома.

Я решил умереть. Я прикинул, что должен это сделать для себя — ну, может, еще и для будущих жертв индивидуального вымирания, где бы они ни были. Мой труп — рассеченный, распиленный, препарированный — выдаст, наконец, секрет спасения. Возможно, это справедливая плата за тот ущерб, который я нанес.

Крутые Пряники.

— Пошли, — сказал я Лему, — мне надо позвонить.

Мы сели на электричку обратно к Портовому управлению. Надо было убить час времени до следующего автобуса, и мы нашли одинокий порнушный магазинчик, приютившийся у парковки. Новые законы видоизменили ассортимент. Подростковые комедии — около кассы на виду, подростковый анальный секс — чуть ли не в подсобке. Мне это чем-то напомнило средневековую синагогу, в которую я однажды зашел в Испании.

Тенакилл оказался зеленым местечком за чертой города. Табличка на автобусной остановке объясняла, что название голландское, но голландцы уехали отсюда, так и не объяснив, что оно значит.

Мариса стояла у обочины в немыслимом транспортном средстве для пригородов — должно быть, последнее слово. Было видно, где в средстве крепились пулеметы, куда пристегивать раненых. Цвет — близкий родственник морской волны. Мы забрались на заднее сиденье, Мариса кивнула нам, и мы погнали к холмам. Тачка сотрясалась от Баха.

— Ты когда-то называла это «мат-роком», — сказал я.

— А теперь я это ценю, — ответила она. — Теперь я стала искушенным ценителем.

Мы проехали типовой видеопрокат и лавку, торгующую свечами «с местным ароматом». «Латте Да» — самое стильное кафе в Тенакилле — рекламировало публичные чтения сонетов в пользу жертв жертвенной культуры.

— Между прочим, — заговорил я, — это Лем.

— Нормально, Лем, — отозвалась Мариса.

— Спасибо, что приехала за нами, — сказал я.

— Я так понимаю, это не просто визит вежливости.

— Я думаю, мы весьма вежливы, — возразил я.

— Глядите, — вступил в разговор Лем, показывая пальцем в окно, — белый пошел.

— Паренек — просто находка для комедии, — сказала Мариса.

Со стены приглушенно бормотали новости бизнеса. Уильям спал на сборном замшевом диване. Лаптоп потихоньку съезжал с его лап. Тапочек свалился на ковер. На пальцах ног были заметны синяки.

— Ой, — сказал Уильям, проснувшись. — Эй. Ух ты. Здорово. Вот это да. Гляди-ка. Эй. Привет. Заходи, садись.

— Он звонил, — сказала Мариса. — Я не хотела тебя отвлекать.

— Торгую прямо во сне, — сказал Уильям. — Спящий брокер.

— Он не сообщил мне, зачем приехал, — сказала Мариса. — Сказал только, что хочет поговорить с нами обоими. Кофе?

— Кофе, — сказал Уильям. — Впечатляет. Кофе?

— Я участвую, — ответил Лем.

— Он участвует. Впечатляет.

Уильям взглянул на свои опухшие пальцы на ногах.

— Думал, к нам псих забрался, — сказал он. — Взломщик. Вот я и пнул сервант.

Мы немного посидели молча. Уильям, казалось, совершал со своего ноутбука некие жизненно важные транзакции. Заглянув ему через плечо, я увидел, что он меняет обои на рабочем столе с морского пейзажа на корзину с яблоками. Лем внимательно наблюдал за графиками движения ценных бумаг на экране, висевшем на стене. И вид у него при этом был такой… всеотменяющее изумление.

— Тебе кто-нибудь объяснял когда-нибудь всю эту хрень? — поинтересовался я.

— Что именно? Почему «биотеки» падают?

Мариса вернулась с подносом, заставленным чашками с капуччино.

— Корица? Мускатный орех? — спросила она. — Я рекомендую кардамон.

— Она никогда с этой дрянью не ошибается, — сказал Уильям. — Я прав?

— Мы обычно пили растворимый, — сказал я.

— Дорогая, это правда?

— Боже, — сказала Мариса. — Я уже и не помню. Вполне может быть. Похоже на тот образ жизни, что мы тогда вели.

— Итак, — решительно начал Уильям, — что привело вас в Тенакилл? Не то чтоб мы не рады были вас тут видеть. Особенно, как ты понимаешь, с учетом всего. То есть ты действительно держишься, жмешь на газ, да? В смысле, под давлением. Давлением твоей болезни. Как твоя болезнь, ничего?

— Не особо, — сказал я.

— Что не особо?

— Я не особо жму на газ. Я жму на тормоз. Улавливаешь? Какой круг делаешь после того, как гонка закончилась?

— Круг почета?

— Нет, другой, — сказал я.

— Охлаждение, — выдала Мариса.

— Вот именно, — сказал я, — охлаждение. Моя гонка закончилась. Понимаешь, о чем я тут говорю?

— Ух ты, — сказал Уильям. — Впечатляет. То есть не впечатляет. То есть впечатляет со знаком минус. Тебе деньги нужны? У меня есть деньги.

— Я знаю, что у тебя есть деньги.

— Мне кажется, это уже все знают, — заметил Уильям, — моя прижимистость известна гораздо меньше. Но кое-что я готов для тебя сделать. Наличные. Чек. Назовем это ссудой, но только чтобы как-то назвать. Послушай, ты же мой друг. А друзья — это на всю жизнь. Или пока дружба не закончится. Но дружба все равно тут ни при чем. Это я понимаю. Куда подевались мои очки?

— По-моему, не нужны ему деньги, — сказала Мариса. — Правда?

— Правда, — сказал я.

— Мне кажется, он хочет чего-то большего. Я права?

— Права, — сказал я.

— Нечто большее, чем просто деньги, для меня сейчас слишком, — сказал Уильям.

Я отхлебнул капуччино и, поперхнувшись, выплюнул обратно в чашку.

— Это не кардамон, — сказала Мариса.

— Похоже на кровь, — сказал Лем.

Мне отвели гостевую комнату.

«Комнату вины», как, я слышал, из холла ее назвал Уильям. Над шепотом ему бы еще поработать.

Его инвестиционный портфель в полном порядке, сказал он, даже после «жестокого апреля», этой биржевой паники прошлой весной, так что о расходах мне волноваться не стоит. Кроме того, у него состоялся небольшой разговорчик с Леоном Голдфарбом. Договоренности по облегчению кое-каких индивидуальных и коллективных тягот будут заключены в ближайшем будущем.

— И что это значит?

— Это ты мне скажи, — сказал Уильям. — Похоже на еврейские разговорчики.

— Полегче, — сказал я.

— Не будь ребенком, — сказал Уильям. — Мой дядя прятал жидов в Роттердаме.

— Ты не рассказывал.

— А ты не спрашивал.

— В какой период войны это было?

— Какой еще войны? Это было в начале семидесятых.

Комната вины была хорошей комнатой.

Мне выдали свежие цветы, свежее постельное белье, свежие фрукты, аудиокассеты с приливами и тайфунами, водопадами, бурями — естественными звуками для того, чтобы подтвердить собственный статус капельки в нескончаемом ливне. Мне выдали спутниковое телевидение, универсальный дистанционный пульт, даже диктофон для записи прощальных слов — на случай, если меня подведет рука.

Кроме того, у моего одра сидела дочь, которая читала мне вслух результаты матчей и стихи. Математические выкладки того и другого я не понимал, но голос Фионы как-то приглушал боль. А может, и таблетки.

Я чувствовал, как между Лемом и моей маленькой девочкой происходило нечто страстное. От этой мысли мне становилось радостно. Мне нравилось представлять их в дальних комнатах, где они делились своими секретами, хвастались родинками, скакали в свое душевное юное будущее. Дом Уильяма был огромен, так что я никогда в тех комнатах не был. По большей части я был прикован к постели или, когда румянец позволял, на кресле-каталке подъезжал к столу, где мог посидеть с ними пару минут, изображая восторг от еды.

Я умирал красиво: в зеркале наблюдалось некое предсмертное сияние, будто бы специально для телевидения. Я был готов осветить землю любовью и прощением и умереть с широкой и мудрой улыбкой на лице. Ангелы в рабочих свитерочках вознесут мою душу к райским кущам. Возможно, душа моя при случае вернется, потрясет всю мою семью, и та изменится к лучшему. Я разобью вазу или сожгу занавеску, и Фиона поймет, наконец, что никотин вызывает физиологическую зависимость, а секс с футбольным тренером может иметь неприятные последствия.

Пихая ложечку с бульоном мне сквозь стиснутые зубы, Мариса решила сообщить, что Фиона, по ее мнению, перестала быть отчужденной.

— Она расцветает, — сказала Мариса.

— Она выросла, — сказал я.

— Лем кажется приличным мальчиком.

— У него доброе сердце.

— Хотя он странноватый, — сказала Мариса. — Он принимает наркотики?

— Как правило, — сказал я.

— Но люди, наверное, могут измениться.

— А я?

— Что ты?

— Изменился?

— Я вижу это гиперболой, — сказала Мариса. — Такая траектория.

— Правда?

— Может, и нет, — сказала Мариса. — Но иногда все дело в том, как ты преобразуешь людей вокруг себя. Кому-то когда-то приходится быть посланником.

— Это я?

— Нет, — сказала Мариса.

— Кто же я тогда?

— Ты Стив.

— Я отказываюсь, — сказал я. — А жизнь как раз отказывается от меня.

— Может, это не отказ, Стив, — сказала Мариса. — Может, есть некая высшая сила, и у нее, или у него, или у этого есть на твой счет планы.

— Ты сама в это веришь?

— Нет, — ответила Мариса.

— Ван Винки, — позвал Лем от дверей.

— Крага, — ответил я.

Лем присел рядом и потрепал меня по подбородку.

— Я просто хочу сказать: что бы ни случилось, я позабочусь о Фионе. Не хочу, чтоб ты о ней беспокоился.

— Мы знаем, что должно случиться.

— Так или иначе, — сказал Лем.

— Ладно, — ответил я, — так или иначе.

— Морфия хочешь?

— Да нет, нормально.

— Тогда не против, если я сам поставлюсь? — спросил Лем. — Стресс, понимаешь? Отец моей девчонки умирает.

— Ладно, — сказал я, — и мне тогда заряди.

Время от времени навестить меня заявлялись Философ и Механик. Промежуточная поддержка, как назвал это Механик.

Организация отбытия, сказал Философ.

После последнего медосмотра прошло почти два года.

— Помнишь, когда мы продиагностировали тебя в первый раз? — спросил Философ.

— Конечно.

— Дни зеленой юности.

Это было время благодарственных подношений, воспоминаний, прощаний, пожеланий удачи.

Уильям Удовлетворитель жаждал отпущения грехов.

— То, что произошло между нами с Марисой, — мы знаем, как много боли мы тебе причинили. Очень трагично, когда счастье одних причиняет другим страдания.

— Все нормально.

— Мы счастливы, — сказал он.

— Я знаю.

— Но тебе от этого больно.

— Да, больно.

— Вот-вот, — сказал он, — я просто хотел удостовериться.

Философ и Механик сказали, что это может произойти в любой день. Нет никакой возможности рассчитать. По их расчетам выходило, что никаких расчетов быть не может. А я — я был в прекрасном настроении, боль медленно угасала, в венах — новые ощущения, где-то в глубине ползала жизнь. Люди будут разочарованы. Я начал понемножку трепетать ресницами, оттачивать ослабшую хватку, бормотать загадочные фразы, перемешанные с обрывками моей крошечной истории: детский лепет в духе бреда Голландца Шульца и бойни в гнездах на березах.

— Кадахи, — говорил я, — не жги их, они же бабочки!.. Кто здесь штурман? Я штурман. Я раздатчик закуски. Я ваша закусочная мамочка… Некоторые компании делают мощные компьютеры, мы делаем мощных людей… Возможно, самый превалирующий троп в противопожарной литературе — это понятие зоны перегруппировки. Скопления семей в местах, достаточно дистанцированных от крупных очагов возгораний для предотвращения опадения или обугливания способности к формированию и восприятию идеи семейной жизни… В дни безбрежных просторов можно получить безбрежные просторы. Одно радио равно всему радио нации. Я слышал хихиканье липучки «Велкро». Грейпфрутовые мозги Нэпертона, мое малолетство. Подлинное ничтожество. Рени, Рени, мой ручеек…

— Уже недолго осталось, — сообщил Механик.

— Это все что — прикол такой?

Фиона тихонько спела мне нашу муравьедскую песенку:

Муравьед, Любезный Муравьед, Как выглядишь ты, У меня представления нет. Я знаю, твой нос Сосет, как насос, А помимо того  — Лишь определенные культурные ассоциации

На самом деле это больше напоминало мелодекламацию.

— Папочка? — сказала Фиона.

— Да, милая?

— Помнишь, когда я по-настоящему серьезно заболела, ты бегал по улицам со мной на руках?

— Моя куколка-доченька.

— Чего?

— Помню.

— Как ты думаешь, высокая температура не дала никаких осложнений на мозг?

— Чего?

— Иногда мне кажется, что я не такая умная, как надо.

— Ты почти гений, Фиона.

— И вот с этими почти мне приходится жить каждый день моей жизни.

— Прости, детка, но мне кажется, что у тебя все хорошо.

— Папочка, когда ты умрешь, я на тебя так, блядь, разозлюсь. Знаешь, да? Таков механизм беды или типа того, но я собираюсь по-настоящему ненавидеть твои долбаные потроха еще какое-то время. И не справлюсь с этим еще очень долго. Лема я уже предупредила. Он не против. Лем удивительный, папочка. Большое спасибо, что ты привел его ко мне. Он как астронавт внутреннего космоса. Он дрейфует по дальнему космосу своего сознания, как никто другой из всех, с кем я была раньше. Папочка, ты же понимаешь, что я имею в виду, когда говорю «с кем я была»? То есть, конечно, ты понимаешь. Но с эвфемизмами еще такая штука.

Большинство их стоит понимать буквально. Ха! Забавно. Но я вот о чем, папочка: ты когда-нибудь представлял меня с кем-нибудь? Я знаю, что у отцов с дочерьми должна быть такая связь, то есть я знаю, что у них она есть, даже когда мне было отчужденнее некуда, и меня нужно было запирать за это в Школе, — даже тогда я чувствовала эту связь, папочка, и я думаю, мы достаточно взрослые люди, чтобы допустить в данной связи наличие сексуального аспекта, папочка, но дальше этого места люди не заходят, правда? Очевидно, по вполне разумным причинам. Но ты в самом деле когда-нибудь представлял себе это? Например, как мне лижут киску, а? Или крутят сиськи? А раком? А потеребить клитор? Представлял, папочка? Какие-нибудь из этих чудесных картинок проносились перед окошком скафандра твоего внутреннего астронавта? Я на коленках, а в воздухе надо мной, как волосатый цветок, — чей-то большой хуй, чей-то огромный безымянный инструмент для ебли, который протискивается в мою тугую влажную, почти-гениального-калибра пизденку, а я стону и сопротивляюсь, стону и сопротивляюсь…

Я нежно взял ее за руку.

— Ай.

— Не совсем, — сказал я.

— Я буду ненавидеть тебя, когда ты умрешь, папочка. Это факт. Ты сможешь жить с этим?

— Фиона, — сказал я.

— Я тебя уже ненавижу. Почему тебе надо быть таким плохим отцом?

— Я был не так уж плох.

— Ты был менее чем плох, а это еще хуже. Мне пятнадцать долбаных лет. Что я буду делать без моего ебанутого папочки?

Она потянулась ко мне под одеялом.

— Твои часы, — сказала она, — когда ты умрешь, я их срежу и буду хранить в своей балетке.

— Фиона, — взмолился я, — прекрати!

В комнату ворвался Лем.

— Что такое? — выдохнул он.

— Лем, — сказала Фиона, — ты не видел мою балетку?

Стали появляться «пассивы». Люди с ПОСИВ — во всех новостях. Целая сыпь их выскочила в Уичите, Вилмингтоне, Бейкерсфилде, Дюбуке. Но то не был прогнозируемый кризис, чума уготованная. Никто не умирал. Все подавали в суд. Коллективный иск Неудачников.

«Мы преследуем шарлатанов, — заявил федеральный прокурор в вечерних новостях. — Эта болезнь — не что иное, как рекламный трюк. Покажите мне хоть одну смерть от ПОСИВ! Хотя бы одну! Настало время прикрыть эту лавочку и показать миру, кто эти пассивы на самом деле».

Меня пришел навестить Механик.

— Мы на тебя рассчитываем, — сказал он, — смотри не облажайся.

— Если вы просите меня не облажаться, — сказал я, — я непременно облажаюсь.

— Ну тогда зависни, черт бы тебя побрал.

— А что, если я не умираю? — спросил я.

— Мы это уже проходили, — сказал Механик. — Ты абсолютно умираешь. Но сейчас твоя очередь бить по мячу.

Тем вечером Мариса выкатила меня в столовую. На столе была отличная скатерть, отличное столовое серебро и отличные серебряные кольца для салфеток. Стояли бутылки с бургундским, розы в хрустальной вазе, кусок жареного с кровью мяса с петрушкой. Я окунул палец в соусник, облизал и чуть не упал в обморок. Даже бечевка на мясе была восхитительна.

— По какому поводу? — спросил я.

Уильям возился с видеокамерой на штативе в углу — наводил объектив то на жаркое с розами, то на меня.

— Я смотрела по телевизору передачу про умирающих, — сказала Мариса. — Все собираются за столом. Стильный способ попрощаться.

— Я не голоден, — сказал я.

— Сделай это ради Фионы, — сказала Мариса. — Пленка, в конце концов, может пригодиться.

— Ты ямс не приготовила?

— Сейчас же не День Благодарения.

— Знаешь, я просто подумал, в честь того дня, когда ты поцеловала Кадахи.

— Почему ты никак на это не забьешь?

— Потому что мне это не надо. Потому что все, похоже, забивается само по себе.

— Ты меня отогнал прочь, — сказала Мариса.

— Насколько я помню, это Уильям отогнал тебя прочь в своем долбаном кабриолете.

— Ты не мог бы повторить, Стив? — сказал Уильям. — Я хочу попробовать наезд этой камерой.

— Я вас всех ненавижу, — ответил я.

— Ух ты, — сказал Уильям, — я как будто рядом. Я знаю, что наезд тривиален, но когда ты его контролируешь сам, это чертовски увлекательно.

Мариса взяла меня за руку.

— Когда ты умрешь, тебе так уже не будет.

В комнату вошла Фиона, одетая в нечто прозрачное, почти вампирское. На шее у нее была удавка с приклеенным жемчугом. Она подвела Лема к стулу, поддерживая его под локоток.

— Смотрите, — сказала она, — мы как снова нетрадиционное, но любящее семейство.

— А что такое здесь «наклон»? — спросил Уильям. — Это когда камерой вертишь?

— Папочка, — сказала Фиона, — прости меня за прошедшее. Это было перенапряжение.

— Все в порядке, детка, — ответил я.

— Но вот теперь я готова забить.

— Детка, — сказал я, — может быть, это я не готов.

— Извините, что прерываю вас, но…

— Что — но? — спросил я.

Уильям поднял бокал с вином.

— Я хочу начать этот ужин, — сказал он, — предложив пару слов от имени нашего почетного гостя. Я, возможно, знал его дольше любого из присутствующих здесь и слишком многим я обязан этому человеку — самим своим счастьем я обязан ему. Я могу лишь надеяться, что моя дружба за все эти годы принесла ему толику утешения и/или блажества. Мы многое прошли вместе, правда, Стив? Но тот путь, в который ты отправляешься сейчас, я полагаю, тебе придется осилить в одиночку.

— Я не Стив, — удалось вставить мне.

— Смерть — очень печальная штука, — продолжал Уильям. — Я не могу измыслить вещи печальнее. Меня переполняет меланхолия, когда я об этом думаю. Но то, что делаешь ты, Стив, то, что ты даешь нам, дар, который ты принес нам, позволив разделить с тобой последние дни, — этот дар неизмерим, Стив, бесценен, это Бриллиант Надежды всех даров, драгоценности короны, что обогащают любой духовный опыт, это «ламборгини» со всеми наворотами или дом с настоящим участком в Малибу, и я имею в виду — прямо на пляже, большой добротный дом, не чета тем сральням, которые смывает в грязь первым же дождем, я говорю о том, что сделано, блядь, с любовью; но, в общем, не важно, я, собственно, не об этом, потому что я о другом; о том я, Стив, что все эти материальные объекты имеют свою цену, и как их можно сравнить с твоим чертовым бесценным даром, который превыше любых материальных благ? Как можно даже пытаться сравнивать твой дар, который ты принес всем нам здесь, по сути — в моем доме, а кроме того, однако, на более глубоком духовном уровне, это и твой дом тоже, оставив неизгладимый след, открыв свое сердце и позволив нам всем в последние отчаянные моменты твоей жизни, которые ты, принадлежащий так же, как и я, тому месту, что является моим постоянным домом, где я постоянно финансирую все удобства, которых ты, несомненно, заслужил, в эти последние ужасные исчезающие моменты твоей жизни, удобства оплаченные, мне следовало бы сказать, без каких-либо просьб от неких безымянных крохоборов; тем не менее я должен упомянуть о существовании намеков на некие возмещения, намеков, исходящих от неких безымянных мелочных сквалыг, субъектов, что уже нажились на твоем недуге, существующих, раз уж зашла об этом речь, при моей поддержке, причем я имею в виду как финансовую, так и эмоциональную поддержку, поскольку ситуация здесь, визави Марисы, не говоря уже о ситуации визави Фионы, этой замечательной девочки, этой замечательной девочки-женщины, с которой, я не хочу обидеть тебя, Стив, фактически, я надеюсь, это поможет определенным образом облегчить твой, так сказать, переход, с которой я установил некоторым образом отеческую связь, однако ни на мгновение не забывая мои эмоции также визави Стива, имеющего в своем полном распоряжении мою поддержку, имеющую как эмоциональный, так и финансовый аспект: кровать, кормежка, лекарства, стирка, все эти вещи лишь на самом деле благодарственное напутствие, щедрый «бон вояж», высококлассная сайонара — однако в то же время и поддержка, которая даже по совокупности, даже по финансово-эмоциональной совокупности не может и близко стоять к тому, что ты, Стив, дал нам: дар свидетельства здесь, в конце игры, здесь, в конце, так сказать, дороги, здесь, в конечном пункте на последней остановке, где каждое подрагивание и каждый шорох твоего здесь-и-сейчас, каждая мечта, которую ты мечтал, каждое восприятие, которое ты, ну, гм, скажем, восприял, машут ручками тебе на прощание, как обреченные хлюздоперы с десантной баржи. Еще раз, повторюсь я, спрошу, как может что-либо сравниться с подобным даром? Забудь мою поддержку, «ламборгини», прибрежную хазу с навороченными приблудами, или эту большую каменюку, которую лишенные кислорода африканцы, угнетаемые от начала времен, пытались выковырнуть ценой собственных жизней, что может соперничать с твоим даром, Стив, этим разоблачительным, постоянно дающим даром, в отношении чего ты возносишь к Богу жизнь свою, чтобы сделать наши жизни гораздо более осмысленными, гораздо более, э-э, ну, живыми. Итак, за тебя, Стив, я подымаю, или нет, лучше — воздеваю свой бокал, свою любовь, свою благодарность. Спасибо, Стив, спасибо тебе.

— Спасибо тебе, Уильям, — сказала Мариса.

— Блин, — сказал Уильям, — камера была включена?

— Огонек горит, — сказала Фиона.

— Давайте пировать.

— На хуй, — сказал я.

— Что, Стив? — спросила Мариса. — Мясо? Это чудесное мясо.

— Не мясо, — сказал я.

— На хуй что, папочка? — спросила моя дочь.

— Скандинавию, — ответил я.

Я решил не умирать. Не здесь, не сейчас. Я знал, что дни мои сочтены, но моя форма снова была почти отличной. Парадокс? Противоречие? Противопоказание? Возможно, Философ посмеялся бы над этим. Ремиссия в чистом виде, сказал бы он, затишье перед бурей, смерть задержала дыхание, небольшой пикничок на берегу Стикса.

Возможно, он был бы прав.

Я встал, оценил обстановку и прошерстил все вокруг, выискивая и хватая, что подвернется. Драгоценности, наличные, чековые книжки, кредитные карточки. Золотую цепочку, которую я подарил Марисе на один юбилей. Золотые сережки, которые я подарил на другой. Деньги из всех мест, где, по моему разумению, должен был делать заначки типичный Уильям — банки из-под печенья, сигарные коробки, выдолбленные внутри книги, жестяные коробочки из-под лакричных леденцов. Я сгребал бумажники, ключи, монеты. Я выкатил кабриолет Уильяма на дорогу, прочитал себе короткую лекцию.

— Аз есмь я, — сказал я и нацелился на трассу.