Мы летели дешевкой — рейсом компании «Фаэтон Эйр». Дитц помахал билетами, и мы проскочили ворота. Олд Голд уехал в фургоне. Вся охрана «Фаэтонов» состояла из одного прококаиненного клубного мальчика, вооруженного полицейской дубинкой. Он хотел узнать, оставляли мы без присмотра в терминале свои вещи или нет.

— Мой детонатор и все, — сказал Дитц.

Паренек заржал и махнул рукой, пропуская нас.

— Царствуйте, ребята, — крикнул он нам вдогонку.

— Я почти всегда летаю «Фаэтонами». Они наши поклонники.

Мы поднялись на борт, отыскали наши места. Билеты у нас были в отсек, который здесь называли «изысканным классом». Места для ног почти не было, полетного чтива — тоже, кроме старых журналов по внешней политике и каталогов мягкой скульптуры. В спинки кресел были вмонтированы кронштейны с букетиками цветов и ароматическими палочками. Из сетчатых карманов вместе с гигиеническими пакетами торчали чистые ежедневники с тисненой надписью «Раздумья с высоты» на обложке. Кино, которым собирались развлекать нас в полете, судя по распечатанным карточкам, было серией экспериментальных короткометражек, снятых университетом Макгилл в семидесятых.

— Чем нравится мне эта авиалиния, — сказал Дитц. — Они знают свою нишу и разрабатывают ее.

Голос капитана корабля из динамика возвестил о скором взлете.

— У меня сейчас хорошее предчувствие по поводу взлета вообще, — добавил тот же голос, — собственно, почему бы и нет? Ведь все ошибки пилота — только в голове.

Подошел стюард с теплыми полотенцами и стопками водки.

Дитц запалил немыслимых размеров косяк.

— Простите, сэр, — сказал стюард, — здесь это курить нельзя.

Дитц моргнул налитым кровью глазом и дал ему затянуться.

Я огляделся, не выказывает ли кто-нибудь порицания, но, похоже, никто ничего не заметил. На борту было около дюжины пассажиров. Некоторые одеты в кожу, и все спали.

— Киви, — сказал Дитц, — сумасшедшие раздолбай.

— А у них какая ниша? — спросил я.

— Ладно, — сказал Дитц, — я тебя обманул. Это ненастоящая авиалиния. Но ты мне еще спасибо скажешь за их цыпленка в лимонном соусе.

Я заметил еще нескольких пассажиров под одеялами в хвосте салона и на цыпочках прошел мимо них к туалетам. На замке одного была табличка «Надо», на другом — «Хочу». Я зашел в тот, что «Хочу». Дверь стукнулась о пару коленок.

— Извините, — сказал я.

— Заходите.

Я протиснулся внутрь и склонился над раковиной.

— Вот, скидываю друзей в озеро, — сказала девушка с радикальным бальзамом.

— Вам составить компанию?

— Я не знала, что это вы, ебила.

— Ага.

Выйти оказалось непросто — потребовалось изобразить скачок через высокий барьер. Я ткнулся в «Надо». Там оказалось не занято. Я закрылся и уселся на унитаз. Из интеркома закрякал голос пилота:

— Стив, ты весь на нервах. Прием.

— Я не Стив, — сказал я.

— Как ты утомил своими возражениями. Прием.

— Твой голос реально крякает, — сказал я. — Прием.

Мы приземлились через несколько часов. Я взглянул в иллюминатор, когда мы пошли на посадку, и не увидел ничего, кроме развороченной земли и потрескавшихся пустынных дорог, петляющих в никуда. Никакого аэропорта я не заметил. Дитц со мной рядом отключился, недокуренный косяк застрял у него между пальцев. Некоторые из кожаных мужиков играли в хэки-сэк в проходе, перекрикиваясь на очень странном английском. Что-то про н-удного-удода, накирявшегося в сисю в Окленде, кучку тупых мудил. Пилот объявил, что он совершает посадку, и попросил, пожалуйста, воздержаться от ужаса. Я растолкал Дитца:

— Где мы, твою мать?

— Мы в краю мечты. В солнечной Калифорнии. Точнее, в Голливуде.

— Это же пустыня, — сказал я.

— Малхолланд-драйв, — сказал Дитц, — Сансет и Вайн. Бетти Грэбл. Жирный Арбакл. Грязный жирик. Голливудская Аллея Славы. Звезда Стиву. Звезда Дитцу. Мы женимся на бразильских супермоделях. Мы будем сражаться с наркотической зависимостью.

— Это же пустыня, — сказал я. — Здесь даже не та пустыня, куда можно зайти и сказать: «О, я съездил в пустыню. Просадил восемьдесят баксов в автоматах, зато нашел этот череп». Это самая настоящая, блядь, пустыня.

— Ладно, — сказал Дитц, — я тебя обманул. Это пустыня.

Пришлось ждать, пока надуют аварийные трапы. Дитц сказал, что платформа для высадки пассажиров — на последнем издыхании. Новозеландцы в хвосте самолета развлекались «петушиными боями». Когда один мужик разбил себе голову о багажную полку, раздался настоящий взрыв веселья.

— Лихорадка привала, — сказал Дитц.

Мы съехали на поверхность, пошли по этой пустоши. Шли мы довольно долго. С нами была девушка с радикальным бальзамом и несколько ее друзей, плюс какие-то новозеландцы. Еще парнишки в наколенниках для скейта — сказали, что они из Сент-Луиса. Идти приходилось медленно. Каждые несколько футов кого-нибудь сзади сбивали с ног и мутузили в песке. Парню, который поранил голову о багажную полку, опять серьезно досталось. Приятели смеялись над ним и называли пидором. Юные скейтеры плевали ему на голову. Казалось, киви принесли этого парня в жертву вящей славе дружбы народов.

— Насилие столкнется с решительным насилием, — сказал Дитц, но никто не обратил на него внимания.

Мы наткнулись на остатки походного лагеря. Пустые бутылки из-под воды, драные тенты. На костровище были разбросаны почерневшие от солнца визитные карточки и обуглившиеся кости. На камне стояла баночка с блеском, в развилку кактуса воткнут мобильник. Знаки и псевдознаки. Сенситивность и сенсимилья. Говно дурачеств.

— Они считали себя новыми дионисийцами, — сказал Дитц. — А теперь все умерли.

— Они не умерли, — возразил я. — Их сократили.

— У тебя своя история, у меня своя.

За очередным подъемом нам бросился в глаза огромный металлический ангар. Он мог оказаться корпусом корабля пришельцев, затонувшего вверх брюхом в водовороте древнего моря. Хотя скорее федералы заложили его при своем последнем бюджетном кризисе или совершенно о нем забыли, оставили на растерзание военным нёрдам, пробравшимся внутрь рисовать карты и дрочить автоматы с газировкой.

Ангар бликовал очень ярко. Дитц протянул мне авиационные очки. Надевая их, я услышал, как за нашими спинами выруливает самолет.

— Не оглядывайся, — сказал Дитц. — Превратишься в ямайский перец.

— Ага, — сказал я.

— Там, куда мы идем, хватает всякого дерьмеца, — сказал Дитц. — Не позволяй ему тебя доставать. Помни, кто ты есть. Ты — Объект Стив.

— Ага, — сказал я.

Мы перевалили через высокий холм к ангару. Дитц окликнул нескольких людей, слонявшихся у здоровенной двери. Откатили они ее с некоторым трудом. В сумраке ангара виднелись силуэты, роились огоньки, теряясь в бесконечной прохладе помещения. Лакированные столы рабочих станций кластерами расходились спиралью от возвышения в центре. Молодежь, десятки ребятишек в жукоголовых наушниках наяривали на консолях в мягком золотом свете. Зал будто плавал в жидком покое, странном гудящем счастье трутней. Все перестукивались, перешептывались и тихонько пересмеивались в шорохе прибоя клавиатур.

Большинство рабочих мест было снабжено стеллажами для дополнительных драйвов, офисного скарба. Изобилие детского китча. Коллекции завтраков с телегероями на упаковках, машинки «Мэтчбокс», целые патронташи комиксовых солдатиков. Похоже, те же бирюльки, которые копили в огромных количествах мои ровесники, только о нынешних версиях у меня были весьма смутные воспоминания. Они, возможно, правили школьными дворами примерно в то время, когда мы с Уильямом вынюхивали сугробики в общаге. Дитц провел меня мимо грозди пластиковых пуделей, висящих на проволоке. Собачки засветились и затявкали.

— Я е я, — голосили они. — Е я я.

Мы прошли сквозь ряд офисных перегородок к центру. В мягком кресле из белой кожи, задрав ноги на стол, сидел Бобби Трубайт. На нем были веревочные сандалии и сетчатая мантия с платиновой окантовкой — наряд человека, который приходит в суд, чтобы его имя изменили на простое число, — Сеточка местами потемнела от пота. Он захлопнул папку на кольцах.

— Стиви! Подваливай, дружище!

Он втащил меня к себе на подиум и нежно обхватил за шею.

— Милое местечко, — сказал я, выныривая из складок его одеяния.

— Ты бы видел эту халабуду до того, как я ее снял. Мы нашли лучшего в округе индустриального дизайнера. Мои инвесторы, правда, слегка прихуели, да и в рот их долбать. Они инвестируют в видения, значит, должны быть готовы их увидеть. Дитц, старый хрен, остаешься за старшего.

Через боковую дверь я прошел за Трубайтом в просторную комнату, отделанную деревянными балками. Там был стеклянный потолок, роскошные сельские радости, звериные шкуры, тик. Одну стену сплошь занимала батарея мониторов. Некоторые экраны показывали помещения в «Царствах»: комнату с земляным полом, больничную койку. На других крутились странички вебсайта «Царств» или надзирались работники в ангаре. Некоторые транслировали программы наобум: футбол из Южной Америки, польские мыльные оперы. Логотип с тростниковой хижиной мигал в углу каждого экрана.

— Тебе налить что-нибудь? — спросил Трубайт. — Водку фраппе? «Обындевевший поручень»?

— Таков путь к спасению души?

— Все слегка изменилось.

— Похоже, для Генриха все изменилось серьезно, — сказал я, — если только твоя команда визажистов не загримировала его под жмурика.

— Нет, — сказал Бобби, — он и правда жмурик.

Трубайт скосил глаза. Что-то выгрызало его изнутри, — болезнь, теперь я это видел. Жилка у него на виске билась со страшной силой. Интересно, какая муть всколыхнулась на дне его сознания?

— Не знаю, — почти прошептал он. — Пиздец просто. Чувствую себя так, будто это я виноват. Он бы не выдержал перемещения. Опухоль — быстрая штука.

— Прямо как ты.

— Хижина мне подгадила, — сказал он. — Может не так, как ожидал Генрих. Уздечка. Потрошитель груди. После этого мне все стало очевидно.

Я был наивным ребенком. Говорят же: актеры — как дети.

— И ты захотел режиссировать.

— Не ехидничай. Ехидство — последнее прибежище тупиц. Центр уже не жизнеспособен. Настало время перейти на новый уровень. Я не мог убежать от своего таланта. В конце концов Голливуд — это я. Я больше чем Голливуд.

— Олд Голд — тоже?

— Любой и каждый. Генрих был болен. Счета накапливались. Приходили судебные исполнители. Я позвонил кое-кому. Соломки, блядь, подстелил. У нас, кстати, для тебя новый дом, Стив. Но ты должен отработать свое проживание.

Трубайт снял что-то у меня с волос.

— Божья коровка, — сказал он.

— Дай посмотреть.

— Или не божья коровка. — Трубайт с влажным хрустом раздавил что-то пальцами. — Мне пора сваливать. Долбаная телеконференция с инвесторами. Им не нравятся показатели. В рот долбать показатели. Они хотят вернуть деньги. В рот это все долбать. Я что, похож на парня с деньгами? Если бы я потратил их на телок и наркоту, они бы поняли. Такой подход им ближе. Но услышать хоть слово правды? Ни хренашеньки. — Трубайт зашелся булькающим хихиканьем. — Я над хихиканьем еще работаю, — пояснил он.

Я послонялся по комнате, разглядывая побрякушки, присланные по каталогам. Все они, похоже, были, что называется, «про море»: литые золотые секстанты, водолазные колокола, служащие ведерками для льда, стереоколонки из обломков галеона. Как будто их делали по старым журналам в Центре, по выпускным альбомам Эстелль Бёрк. Не забудь открытку из Парижа. Вспомни обо мне, когда станешь чокнутым футуристом.

Стопа картонок под стаканы на кофейном столике была с оранжевым, как спасательный жилет, логотипом хижины. На каждой — рекламный слоган: «Царства — наше всё». Я нашел кожаную папку с несколькими листами, пробитыми скоросшивателем. Бизнес-план, самый примитивный: пара смазанных графиков, краткая раскладка по бюджету, у которого не сходились дебит с кредитом. Одна секция называлась «Торговая марка Трубайт», другая — «Временной Фактор Генриха». Список предполагаемых проектов содержал «Папино Кресло», «Час Чудес Пиздувечины» и «Объект Стив». Пояснения в скобках к последнему отмечали, что вакансия исполнительного продюсера «гарантированно» предназначена некоему Леону Голдфарбу.

Вдруг один из мониторов на стене выдал серию пронзительных визгов. В кадре появился Генрих, его лицо выглядело, как смятая фотокарточка. Он распростерся на стеганом покрывале в плавках, его соски были выкрашены жженой пробкой. Кровать была усыпана игрушками, пупсиками, заводными роботами и буквами из игры «Эрудит».

— Здравствуйте, ребятки, — сказал он, — добро пожаловать в Кровать Историй дядюшки Генриха. Похоже, сегодня я расскажу вам еще одну историю. Похоже, сейчас я способен только рассказывать истории — по крайней мере, с точки зрения вашего дружка Бобби. Бобби ждет не дождется, когда же я сдохну. Как и я сам, сказать по правде. Рак прогрыз меня насквозь. И до вас он тоже доберется, уж будьте спокойны. Ну а тем временем приготовьтесь к аллегорическим поучениям. Знаете, что это значит? А значит это, что надо заткнуть хлебало и слушать, потому что сказка начинается. Жил да был один охотник за крупной дичью. Жили тогда охотники за крупной дичью с невдолбенными пушками, и каждый знал, что все так и надо: человек против зверя. Людская природа такова, что все позабыли о тех временах, хотя с той поры ничего не изменилось, и по-прежнему, нравится тебе это или нет, каждый день: человек против зверя. И вот наш охотник за крупной дичью, который оказался родом из Кливленда, что, в общем, не важно, но мне хотелось уточнить, что был он из достопочтенной кливлендской династии сталеваров…

Со мной в комнате был кто-то еще. Я оглянулся и увидел ее — волосы дыбом, бледные руки сунуты в резиновые захваты костылей.

— Рени.

— Посмотри-ка на него, — сказала она.

— Ты стоишь, — сказал я. — Ты ходишь.

— Ты только посмотри на него, — сказала она. — Прискорбнее я ничего в жизни не видала.

— Говорили, что ты никогда не сможешь ходить.

— На самом деле никогда так не говорили.

— Ты ходишь, — повторил я.

— Уколы, — сказала она. — Надрезы. Экспериментальная хрень. Клетки животных. Во мне теперь что-то от антилопы. Что-то от «серебряной спины».

— От гориллы?

— Самый авангард. Хотя дело не в животных. Это чип.

— Чип?

— Микрочип в животе. Электроды в ногах. Бобби за все это заплатил. Посмотри, какие рукоятки у костылей. Кнопки видишь? Я дистанционно двигаю собой.

Она задергалась ко мне, жужжа сервопротезами. Голос Генриха метался по комнате:

— …и охотник почувствовал, как бивень прошел сквозь него, скажу без прикрас, ребятки, холодный острый бивень вошел ему в задний проход и, пропоров кишки, вышел из груди. Охотник оказался будто на кол посажен. Окончательно и бесповоротно. Но даже тогда, в предсмертных корчах на огромном вертеле из слоновой кости, даже когда слон поднял голову и наш охотник ощутил, как его окутывает жаркое зловонное дыхание зверя, а ужасающий рев разрывает ему барабанные перепонки, все же не смог ничего понять охотник и, собрав последние остатки сил, крикнул: «Почему? Скажи, почему? Ты же назвал меня братом». И слон моргнул и опустил голову, и хоботом скинул продырявленного охотника, изувеченную кучу, под полог джунглей. «Я знаю, что назвал тебя братом, — ответил слон, пожав исполинскими белыми плечами. — Извини, должно быть, обознался».

В глазах Генриха завертелись розовые шестеренки.

— Не стоит и говорить, детишки, — сказал он, — сейчас Кливленд — уже не тот индустриальный центр, каким был раньше.

Из монитора еще раз пронзительно повизжало, и экран погас.

— Господи Иисусе, — сказал я.

— Таков контент, — сказала Рени.

— Я слышал по радио. У вас большой мультимедийный проект.

— Чепуха пиарщиков. Такие идеи сдохли уже давно. Мы же в лесу жили, что мы там знали? Мы просто лохи. Мы — лохи, и мы лоханулись.

— Я встречался с поклонниками.

— Как я и говорила, — сказала Рени.

— Рени.

— Что.

— Ты ходишь.

— Я не на это рассчитывала.

Рени нажала на кнопку своего костыля, постояла, пожужжала моторчиками. И задергалась прочь.

Все собрались у центрального подиума Трубайта — целое море влажных причесок и призрачной кожи. В заднем ряду сидела девушка с радикальным бальзамом — рядом с парнем, тоже сошедшим с самолета. У него были зеленовато-лимонные бакенбарды и джинсовая куртка на коленях. Ему дрочили, судя по всему.

— Во! — сказал я.

— Вы, — сказала девушка с радикальным бальзамом и убрала ладонь из-под куртки.

— Ну что, чудачок, развлекаешься? — спросил парень.

— Клевые баки, — сказал я. — Почти как у моего папаши. Он был капитаном пожарной команды.

— Увлекательнее я в жизни ничего не слышал.

— Полегче, — сказала девушка с радикальным бальзамом. — Знаете, Уоррен — писатель. Блин, вот же тупость. Конечно, вы это знаете.

— Теперь знаю, — ответил я.

— Он, типа, самый известный писатель в мире. Глашатай нашего поколения. В кавычках. Глашатай в кавычках. А поколение — просто поколение. Что бы ни означало.

— Эй, — сказал Уоррен, — я просто делаю свое дело. Если людям это нравится — зашибись.

— Как рыба? — спросил я девушку с радикальным бальзамом.

— Рыба?

— Музыкальный жаргон.

— А, это — нормально.

— Вы что, не помните?

— А у вас что — фотографическая память?

— Как-как?

— Забейте.

— Ладно.

— Иногда я просто не могу поверить, что пошла на эту работу, — сказала девушка с радикальным бальзамом. — Знаете, я чуть не поехала в «ЗаринНет». Это еще один большой дот-ком в пустыне. Окопались в пусковых шахтах. Хотя условия так себе. Не то чтобы здесь намного лучше. Такие люди, как мы… да реально мы, на хер, делаем информационную экономику, а они с дерьмом нас мешают. Сан-Франциско, Нью-Йорк, Гонконг, Брюссель, Тегеран, Перт — везде мои коды. Я просто надеюсь, что смогу еще пару месяцев выжать из всего этого дерьма, пока все не рухнуло к ебеням. Я знаю, об этом уже миллион лет твердят, но скоро все так и случится, помяни мое слово. А на самом деле я бы хотела изучать медицинскую этику. Типа, аморально ли пришивать обезьянью голову к человеческому телу? Или конский член? Или коровье вымя? Или этично ли трахаться с клоном твоего брата, если ты в резинке? Такую вот херню. А тут дико, да? В «Царствах». Вы бы видели, чем они внизу занимаются, что за периметр никогда не выйдет. Бобби — тот еще жутик. Что, кстати, у него за прикол с прикидом? Но у него, я думаю, жизнеспособная бизнес-модель.

— Я просто уверен, — сказал я.

— Слушайте, вы же тот самый умирающий парень. Вы же Рени окучивали, да? Мне кто-то рассказывал. Просто сейчас ее окучивает Бобби. Меня тоже, когда у меня время есть. Мне нравится говорить «окучивать».

— Нормально.

— Кайфы беспонтовые, если позаимствовать старый хипповский термин.

— Ага, — сказал я.

Неподалеку возле кулера стоял с кем-то еще мужик в тесном лайкровом капюшоне. Когда он повернулся прокашляться, я увидел, что это Философ, прикинутый, как аэродинамический францисканец. Он кивнул мне: аминь. Рядом жирный молодой японец в охотничьем жилете, совсем как у Нэпертона, проводил импровизированный библейский ликбез с техперсоналом «Царств».

— Моисей ждал, когда вымрет поколение рабов, — внушал он. — Вот почему они скитались. Они могли бы дойти до Земли Обетованной задень. Даже за несколько часов. Это как «Царства». Мы можем развернуться, и глазом моргнуть не успеешь. Но если не пришло время, то все наши возможности не будут стоить и выеденного яйца. Вы слышали когда-нибудь о Генрихе Ньюаркском?

— Это тот старый упырь на койке? — спросила женщина с вытатуированной на руке бутылкой воды.

— Я имел в виду Моисея.

Парень в жилете отмахнулся от своих протеже и взошел на подиум.

— Меня зовут Десмонд Мори, я Начальник Отдела Персональных Ресурсов, и я говорю вам: «Доброе утро, утро!»

— Добрый день, — откликнулись собравшиеся.

Голоса «Царств» сломанно дребезжали.

— Вечер где-то рядом! — сказал Десмонд.

— Доброе утро, вечер.

— Прошлое перед нами!

— Мы идем, прошлое.

— Будущее прошло!

— Прощай, будущее.

— Сейчас есть…

— Сейчас.

— Сейчас есть…

— Сейчас.

— Я есть…

— Я.

— Я есть…

— Я.

— И кто же вы, во имя всего? — возопил Десмонд, указывая на одного из новозеландцев.

— Не такие ублюдочные пидоры, как ты, — ответил он.

— Аз есмь я, я есмь аз, — выкрикнул кто-то.

— Ей-бо? — спросил новозеландец.

Женщина с бутылочной татуировкой рухнула головой на системную панель.

— Осторожно, мой комп! — заверещал кто-то.

— Я е я, я е е.

— Довольно! — сказал Десмонд, соскочил с подиума и осторожно уложил женщину на пол.

— Ты — это ты, — сказал он, гладя ее по голове. — Моя милая Ей-Бо.

Зал затих, и Десмонд поднялся с женщиной на руках, и пошел сам, и повел нас цепочкой навстречу солнцу.

— Нужно ввести новую политику касательно больничных.

Трубайт стоял над нами на потрескавшемся от жары кургане. Его сетка заскорузла от пота. Солнечные лучи сверкали на металле его окантовки. Бобби не ослеплял. Было похоже, что просто Бог тыкает в него ножом.

— Об этом будет выпущен меморандум, — продолжал он. — Но по сути — никаких больничных.

Кто-то зашипел.

— Слушайте, люди. Прямо сейчас мы находимся на переломном этапе. Забудьте все, что вы слышали о суперсделках. Это всего лишь дымовые сигналы и солнечные зайчики. Ничего осязаемого. Ничего взаимозаменяемого. Я делаю для вас все, что в моих силах, но и вы должны помогать себе. Помогайте себе, работая каждый день. Весь день. Для нас. Для себя. Для «Царств». Они хотят, чтобы мы облажались. Вы слышите? Они хотят, чтобы мы все облажались.

Раздались аплодисменты, и Трубайт взбрыкнул, загребя сандалией пыль.

— Я обожаю всех вас, — сказал он. — Вы мои братья и сестры. В будущем сделают всеохватывающие биографии всех и каждого из нас — на полчаса эфирного времени. Вот как все это важно. Так что, друзья, сохраняйте свои «джей-пеги» с офисных вечеринок! А сейчас я хочу представить вам нового члена семьи «Царств», звезду нашего последнего инновационного предложения. Мы с ним знакомы уже давно, однако до небольшого разговора с доктором Голдфарбом я и представить себе не мог, насколько важен он может оказаться для нашего контент-отдела. Итак, выдадим Стиву наши аплодисменты!

Выдавать им, по большей части, было нечего.

Кто-то встал и начал трепаться. Другие нашли плоские камни, чтобы позагорать. Десмонд Мори, казалось, утешал сухую валежину. Ребята из Сент-Луиса охотились на скорпионов со строительным степлером. Ей-Бо натирала песком рану на голове.

Мы ели на длинных скамьях для пикников в глубине ангара. Бобби сидел рядом с Рени, скармливая ей лакомые кусочки сырой моркови, и ласкал ее аниматронные ножки. Дитц у стены делал стойку на кистях и болтал с Уорреном и девушкой с радикальным бальзамом.

— Алтамонт? Самая лучшая голограмма, которую я когда-либо видел. Слушайте, любой более-менее известный шоумен, за исключением Чака Берри, в то или иное время был агентом ЦРУ. Сейчас это уже неважно. Вы, ребята со своими компьютерами, со своим самодовольством под пятой мирового капитала, за пару лет сделали то, над чем эти свиньи трудились десятилетиями.

— Я анархист, — сказал Уоррен.

— Я тебе вот что скажу, — сказал Дитц. — Все они дико напуганы.

— Ладно, а что же ты сам тогда здесь делаешь? — спросила девушка с радикальным бальзамом.

— А куда мне еще деваться?

Я сел на скамью рядом с Десмондом Мори, посмотрел, как он хомячит капустный суп из своей лоханки.

— Я скучаю по рагу Пэриша, — сказал я.

— Я вижу, знал ты человека, которого называли Пэришем?

— Почему ты так говоришь?

— Извини, — сказал Десмонд.

— Чем ты здесь занимаешься?

— Я Начальник Отдела Персональных…

— Ясно, но что ты делаешь?

— Выбираю стулья. Изучаю доклады по эргономике и выбираю стулья. Я ответственный за ответы на ЧАсто задаваемые ВОпросы. Веду Командное Приветствие.

— Когда-то оно называлось Первым Зовом.

— Ой, только не надо мне. Я тут один хотя бы сознаю всю эту срань. За исключением До-Царственников. Таких, как Дитц и Рени. Всегда хотел познакомиться с Генрихом. Когда я был совсем пацаном, пару лет назад, я заказал по почте его книгу. Я думаю, однако, что он уже не тот, что раньше.

— Интересно, что со всеми произошло.

— Разбросало.

— Мне нравится твой жилет.

— Точная копия того, который Неперсон носил в хижине воспитания.

— Нэпертон.

— Я тебя проверял, — сказал Десмонд.

По ангару разнеслось хихиканье Трубайта.

— Рени, — говорил он, — ты меня просто убиваешь. О чем тут еще говорить? Генрих — это классика жанра.

Дитц подсел к нам на скамейку, показывая на Рени и Трубайта.

— Вы гляньте на этих голубков, — сказал он. — Помните старую рекламу горных курортов в Поконо? Там еще были такие ванны в форме бубей. Они в эти ванны шампанское наливали.

— Червей, — сказал я.

— Они туда червей наливали? — удивился Дитц. — А я думал, шампанское.

Я подождал, пока Рени поднимется, и увязался за ней к сервировочному столику. Там громоздился сухой зиккурат из соевых пирожных и тортов из семечек.

— Десерт? — предложил я.

Она показала на кофейник, и я налил ей чашку домашнего варева — желтого, сладкого, газированного и холодного. В другом углу комнаты Трубайт демонстрировал героиновую походку, которую он разработал для совершенствования образа трансгрессивного долбоеба Гамлета.

— Вам стоит уразуметь, — разглагольствовал Трубайт, — что Принц Датский был капризным ребенком на попечении.

— Ну, — сказал я Рени, — если ты любишь этого парня…

— Люблю?

Рени открыла пластмассовый пузырек и высыпала из него щепоть порошка, похожего на металлическую стружку, себе в чашку, выпила.

— Это еще зачем? — поинтересовался я.

— Острая недостаточность счастья.

— Ну так давай, — сказал я, — смотаемся отсюда к чертовой матери.

— Ты и я? — спросила Рени.

— Ага.

— Сопрем микроавтобус?

— Ага.

— И только пятки засверкают?

— Как молния.

— Будем спать под звездами и капать кетчупом … на майки друг дружке?

— Прекрасно.

— Ты и я?

— В пизду Трубайта, — сказал я.

— Я так и сделала, — сказала Рени.

— В чем дело? Твои микрочипы? Твои ноги? Мы что-нибудь придумаем.

— Нет, не придумаем, — сказала Рени. — Почему люди всегда так говорят? Ведь ничегошеньки мы не придумаем. Будем таращиться друг на друга и спрашивать: ну что же ты ничего не придумываешь? Этот хрен сказал, что мы что-нибудь придумаем, а не придумывается ни хрена. Вот что мы станем говорить друг дружке, и только вопрос времени — когда.

Ее голова начала слегка покачиваться.

— Вот сейчас ты выглядишь действительно счастливой, — сказал я.

Ниточка слюны протянулась по ее подбородку.

— Проводи меня вниз, — попросила она, — мне пора заняться чудесами.

Мы спускались на нижние уровни в клети древнего лифта. Один из нерадивых служек Десмонда сидел на посту у тормозного рычага и бормотал что-то себе в рукав.

— Патогены, — услышал я, — через «П».

— Ты же вроде болен? — спросила Рени.

— Я в прекрасной форме, — сказал я.

— А выглядишь довольно больным.

— Это не прокатит, — сказал я.

— Еще как прокатит.

Мы достигли дна с глухим стуком. Паренек-передвинул рычаг в прежнее положение.

— Нет, — продолжал он, — тебе следовало нанести покрытие до введения. А ты ведь не нанес, правда?

Мы прошли по коридору, через дверь, прямо в темноту. И вдруг в конце коридора зажегся огонь, точнее — огни: батареи слепящих софитов залили светом огромный съемочный павильон. Съемочные группы роились вокруг кучи декорации: комнат из трех стен без потолка, некоторые — белые, некоторые оклеены фотообоями с деревьями, морскими берегами или ночными видами городских площадей. Всюду сновали люди с кабелями и реквизитом. Мы прошли комнату с земляным полом — там был все тот же мужик в маске и кожаных штанах. Он был существенно мельче, чем казался по телевизору. Он стоял, опираясь на свою лопату, а рядом кто-то наматывал кабель на руку.

— Прогоним разок, — сказал тот, что с кабелем. — Тишина в студии!

Мы остановились около каких-то железных коробок. Землекоп копнул и врубился в бетон, начиная свое обычное «скреби-копай».

Рени повела меня прочь от лопатного скрежета.

— Они это дерьмо будут часами снимать.

— А в чем фишка? — спросил я. — Не врубаюсь. Это же тоска зеленая.

— Мы предпочитаем термин «трансообразность».

Рени заковыляла к следующей декорации — пустой голубой комнате с гимнастическими матами на полу и одинокой табуреткой. Стены украшали одинаковые плакаты «Вперед, Пиздувечина!». К нам подошла девушка с радикальным бальзамом, в руках она держала планшет.

— Масик, — сказала она. — Ну как, чувствуешь магию?

— Вроде того, — ответила Рени.

— Кисик, у тебя сейчас никаких проблем?

— Никаких.

— Чудненько.

Девушка с радикальным бальзамом мазнула рот какой-то притиркой.

— Где Глашатай? — спросила Рени.

— Уоррен? Он в гримерке. Сейчас будет.

Через пять минут лимонные бакенбарды с обнаженным торсом вошли в дверь декорации. На парне были белые штаны, похожие на врачебные, и тапочки медбрата. Он уселся на табуретку и приступил к массажу собственной промежности.

— По местам, — сказала девушка с радикальным бальзамом.

Рени вручила мне свои костыли и легла на живот с краю съемочной площадки.

— Мотор!

Вокруг заиграла музыка, которую я слышал по радио в Индиане, — оригинальная версия, еще до альтов. Но теперь она звучала подделкой.

— У меня была собака. Я ее любил, — начал Уоррен, не переставая гладить промежность. — И моя собака любила меня. Вот и все, что есть в жизни. Я воспитывал свою собаку с раннего детства. Со щенячества. Неважно. Ее родителей усыпили, и мне приходилось всем заниматься самому. Никакой поддержки. Никому не было дела, умрет моя собака или нет. И это дело я возложил на себя. Это была моя собака. В мире существует множество замечательных вещей, и, если вы сможете избежать самолюбования, или массовой галлюцинации, наведенной масс-медиа, или персональной галлюцинации собственного нарциссизма, вы, может быть, сумеете их когда-нибудь увидеть. Но это как если бы вас заключили в хренов титановый кокон, курсирующий в атмосфере: вы не совсем пилот, но у вас в руках джойстик, и вы вроде бы рулите, но не управляете. Никогда в жизни вы ничем не управляете — даже когда ваш отец в седьмой раз переженивается, даже когда ваша мать все больше отдаляется и отчуждается, даже когда ваш собственный брат пытается влезть в воспитание вашей собаки, которую вы один воспитываете с самого щенячества, — ничем вы не управляете, просто шарахаетесь в своем коконе, один на один с мигающими кнопками на панели управления, но и эта панель ничем не управляет, и вы один носитесь над бездной мертвого воздуха, мертвого пространства, через небытие мирового трезвона и небытие всезаглушающего трезвона собственных мыслей в вашей собственной голове, и вам надо вылупиться из этого блядококона, просто взять и на хер выброситься оттуда, и вы, типа: ой, бля, я должен, бля, выброситься на хер отсюда, я должен, я на хер должен… И вдруг вы замечаете маленькую кнопку, которая мигает и светится чуть по-другому, и на ней нарисована большая буква «В», которая светится и мигает не так, как другие кнопки, и вы понимаете, что, может быть, только она одна, блядь, и работает, и вы жмете на нее, жмете что есть силы…

Член Уоррена выскочил из штанов. Рени на локтях покорячилась к нему. Ее ноги безжизненно волочились за ней. Время от времени со страшной натугой она тянула руку, будто хотела вцепиться в воздух.

— Пробой на выход, — сказал Уоррен, его голос набирал скорость. — Вот как называют такое катапультирование во всех кино про летчиков, где они постоянно нудят, как опасно так выбрасываться, вот дернулся не под тем углом, и — бабах! — потерял руку, а может — голову, свою голову. Ну и похрен, я в том смысле, что вам никак не возможно дальше оставаться в этом коконе, этом вашем маленьком самодостаточном самодовольном агрегате и…

— Снято! — рявкнула девушка с радикальным бальзамом.

Рени в слезах свалилась почти на тапки Уоррена.

— Что? — сказал Уоррен.

— Собака, — сказала девушка с радикальным бальзамом, — что стало с собакой?

— Я как раз собирался к ней вернуться.

— Рени была на своей отметке.

— У меня была еще пара секунд.

— Хрена лысого у тебя было. Посмотри на нее. Она же практически лежит на твоих тапках. Уоррен, это шоу не про тебя, а про нее. Добрее надо быть.

— Как это — про нее? Это же я здесь распинаюсь. Я тут дрочусь.

— В том-то все и дело. С точки зрения лесбиянки.

Я потихоньку слинял.

Послонявшись вокруг, я нашел себе норку между моргающими монтажными платами и прикемарил там на свернутом кабеле. Наверное, даже заснул. А когда очнулся, чей-то ботинок тыкался носком мне в ухо: такое ощущение, будто меня, растерянного и насмерть сбитого с толку, выводят из какого-то подземелья — как туриста, умудрившегося потеряться в знаменитой местной достопримечательности под землей.

То был сапог Десмонда. Я подробно изучил все частоколы микротрещин на его коже.

— Он очнулся. И хочет тебя видеть.

Десмонд подвел меня к моей отметке и взял под руку, как только я шагнул, чтобы открыть тонкую сосновую дверь.

— Просто будь собой, — сказал он.

— Просто отпусти мою руку.

Генрих восседал на больничной койке, на стеганом покрывале валялись скомканные салфетки и шкурки от клементинов. Небо на фотообоях оказалось бледнее, чем я видел по телевизору, а пустыня — темнее.

— Стиви! — разнеслось по всей студии. Когда возгласы утихли и сменились жидкими рукоплесканиями, отдельными воплями понимающих, можно было расслышать шипение магнитофонной пленки.

Фанаты Стиви.

— Понимают ли мои опухоли, что, когда уйду я, они уйдут вместе со мной? — спросил Генрих.

Я оглянулся: где суфлерские таблички? С хлопком вспыхнули софиты.

— Опухоли, — сказал я, — опухоли-шмопухоли.

— Стоп!

Из темноты выскочил Трубайт:

— Это еще что за погребень?

— Импровизация, — сказал я.

— Импровизация, — повторил Трубайт.

— Ага.

— Послушай, — сказал Трубайт, — не жди смеха за кадром. А то выглядишь, как любитель.

— Я и есть любитель.

— Принято. Только не обосри мне шоу.

— Или что?

— Я больной человек, — сказал Трубайт, — и не могу позволить себе роскошь просто сдохнуть, как ты, например. Мне приходится жить со своей болезнью. Я должен донести это до людей. Или до людей, о которых заботятся другие люди.

— Это угроза?

— Некоторым образом. Завуалированно.

Он сунул старый экспонометр мне под нос. Стрелка даже не дернулась — похоже, прибор был давно сломан, но Трубайт в любом случае на шкалу и не глянул.

— Продолжим с речи мертвого папаши, — сказал он.

Генрих закашлялся, достал клементин из пакета, висевшего на столбике кровати, и стал очищать кожуру.

— Знаете, — сказал он, — я видел, как помирал мой старик. Очень похоже. Он собрал нас всех. Сказал, что хочет нам кое-что показать. Когда мы все пришли к нему, он приподнял свое одеяло и показал на судно. На то, что было в судне. «Вот и все, — сказал он, — хотел бы я оставить вам побольше». И на закате помер.

— Не верю я в эту историю, — сказал я.

— Вот черт, хочешь не байку, а газель?

Он вывалил язык. Трудно сказать, то ли он меня дразнил, то ли давился всухую.

— Может, вам воды принести?

Его веки слиплись под корочкой налета. В уголках рта пузырилась бежевая пена. Генрих содрогался, как перегревшийся мотор.

— Эй, — позвал из темноты Трубайт, — человек Синий Код.

Философ в своем лайкровом капюшоне впрыгнул в дверь — в руке он сжимал французский батон. Записанные аплодисменты были как рев в концертном зале или, может, пиратская запись прощания с примадонной. Философ как-то хитро потаращился в камеру, прокрался, как вампир, к койке. Подтер пену Генриха своим багетом.

— Уже недолго, — сказал он. — Жизненно важные органы отказывают. Большой чух-чух заворачивает к нам. Все на борт!

— Здесь же человек, — сказал я. — Этот человек умирает. Проявляйте уважение.

Генрих снова забулькал. Пена затрепетала.

— Мясо, мясо, мясо, — сказал Философ. — Ты тоже, приятель.

— Я в прекрасной форме, — ответил я.

— Именно так ты и должен себя чувствовать на последних стадиях ПОСИВ. Ты что, новостей не слышал? Как я открыл вирулентные кластеры Голдфарба в оригинальной белковой модели ПОСИВ?

— Посевы-шмосевы, — сказал я.

Со стен загрохотал хохот публики.

Философ рухнул на меня. Мы оба свалились на бетон. Я лягнул, достал его коленом, потом стал молотить его кулаками, как мельница. Град ударов. Шторм ударов. В моей костяшке застрял обломок зуба с синеватыми пятнами.

Вот Генрих зашевелился, стал подергиваться, пускать пузыри, будто зверь морской. Я подошел к нему, взял его за руку.

— Геродот, — прошептал он, — пишет об одной армии, которая воевала вдали от дома аж двадцать восемь лет. Когда воины вернулись домой, оказалось, что их не пускают дальше городских ворот. Их жены, видишь ли, вышли замуж за их же рабов. Выросло новое поколение и захватило власть. И детям рабов видеть, как хозяева их отцов возвращаются домой, совершенно не хотелось. День за днем старая армия штурмовала город. День за днем дети рабов отбрасывали их назад. В конце концов старый матерый генерал сказал: «Если мы и дальше будем нападать на них с мечами и копьями, они сочтут себя нашей ровней и будут по-прежнему отбрасывать нас назад. Мы должны пойти на них с кнутами». Так они и сделали. И дети рабов, увидев, что хозяева их отцов идут на городские стены с плетьми и кнутами, бежали.

Рука Генриха безжизненно сползла с покрывала. Я подумал, что это был знак — последний спазм мускулатуры, отмашка к смерти. Но он всего лишь поскреб большим пальцем одеяло. Чесотка, скука, даже сейчас.

— На самом деле мне всегда больше нравились мандарины, — сказал Генрих, повернулся к дюнам на стене и умер.

— Снято! — донесся из темноты голос Трубайта. — Вот это была бомба.

Кто-то уже поспешил накрыть лицо Генриха простыней. Философ ползал на коленях, собирая с пола остатки своих зубов.

— Так что там у Голдфарба? — спросил я его.

— Клафгеры, — прошамкал он разбитым ртом.

— А, ну тебе я верю.

— Фему ты верифь?

Землекоп и я рыли могилу на рассвете. Мы выкопали ее недалеко от груды камней за ангаром. Облака были цвета наших лопат. Похоже, Землекоп под своей лыжной маской очень мучился.

— Почему бы тебе не снять эту дрянь? — спросил я.

Он уставился на меня сквозь прорези.

Остальные стояли кольцом вокруг. Трубайт, Десмонд, Уоррен, Дитц, все жители «Царств», десятки их едва не плавились на жаре. Философ сидел чуть поодаль, его рот был забит марлей.

Укрытого стеганым покрывалом Генриха вынесли на обшарпанной доске для скейтборда. Пара новеньких четвертаков, выпущенных на память о присуждении Нью-Джерси статуса штата, покоилась на его веках.

— Монеты темных царств, — сказал Десмонд.

Генриха опустили в яму.

— И все? — спросила Рени.

— А чего еще? — сказал Трубайт.

— Когда умерла моя собака, — сказал Уоррен, — мы хоронили ее точно так же. Ну, бросили еще вещи, которые напоминали нам о ней. Ну, там, собачьи игрушки, косточки, сочинения, в которых я ее упоминал.

— О, это так прекрасно, — сказала девушка с радикальным бальзамом.

— Да что ты? — сказала Рени. — Так, может, и тебя туда закопаем?

— Валяйте, — сказала девушка с радикальным бальзамом. — Посмотрим, сможете ли вы найти еще одного технолога, который сейчас согласится пахать на вас за опционы.

— Пизда, — сказала Рени.

— Пизда неумная, — добавил один из новозеландцев.

Я пошел оттуда.

— Стив, ты куда? — окликнул меня Трубайт.

— Ухожу.

— Никто не может уйти. Неужели ты еще не понял? Уж кто-кто, а ты-то должен был догадаться.

Я брел туда, откуда пришел с Дитцем. Где-то чуть дальше будет брошенный лагерь. За ним — взлетная полоса. Я мог бы подождать самолет. Может, самолет еще вернется. Маловероятно, но возможно. А что вообще невозможно?

Я бы снова записался на обследование.

Было слышно, как сзади Трубайт созывает своих людей. Я продолжал брести, я брел через боль, вышагивая ее из себя, двигаясь сквозь собственные хрипы и всхлипы. Я видел каждый свой шаг, сдирающий напрочь шелуху кластеров Голдфарба, маленькие протеиновые эскадроны смерти носились в миниатюрных внедорожниках по промозглым оврагам меня. Они носили имена — Рейнольдо, Паук, Изгиб, они носили полувоенное белье, сделанное в Род-Айленде. С тех пор как Философ рассказал мне о кластерах, я чувствовал, как они перемещаются. Психосоматика? Позже, ближе к финалу, я спросил его об этом.

— Психосоматика — как сердечный приступ, — ответил он.

Меня догнал Дитц.

— Ты чего творишь? — спросил он.

— В смысле?

— Он же тебя пристрелит.

— Долбаный параноидный хиппи, — сказал я.

Потом я услышал хлопок, свист и почувствовал удар в позвоночник.