Про утро, пух и смерть

Я одинок настолько, насколько может быть одинок человек. До черной пустоты. До края.

Понимание этого часто приводит меня в отчаяние. Невозможно к этому привыкнуть. Невозможно привыкнуть к Бесконечности.

Мое одиночество не связано с отсутствием чувств кого-либо ко мне. Я одинок от Бога. Надеюсь, что от Него.

Бесы кружат… Круженье их — бесконечная карусель, так, что во рту привкус моря. Бесы кружат!.. Есть большой соблазн превратить их в ангелов.

Одиночество — ощущение близости смерти, может быть, сама смерть. Я сам — своя смерть. Я очень страшусь смерти, а значит, еще более боюсь себя, как ее носитель, как сама смерть.

Быть беременным собственной смертью. Вынашивать ее, холить, нежить… Знаешь наверняка, что разродишься удачно. Родишь себя, родишь смерть. Родишь мать, отца… Только не своих детей…

Рассказывать об этом бессмысленно. Объяснять — бессмысленно вдвойне. Секунде равен час. Часу — день, дню — месяц!.. Ах, все!!! Как все?!. На лице обескураженность, затем отчаяние. Все облетело. И листва, и лепестки ромашки, и волосы с головы… Ты готов снестись, как курица. Только черным цветом. Скорлупа черная, а желтка нет. Вместо — капля души, или ошметочек ее… Несут… Какого цвета ошметочек, простите?..

Противоядие против смерти… Ах, какая нужда в нем! Какая величайшая потребность в нем! Придумать что-либо замечательное или взаправду обнаружить противоядие!.. НЕТ противоядия против страха смерти!!! Всегда, каждую минуту представлять себе, что болен неизлечимо, веровать в это, как в Бога, сильнее, чтобы, когда по-настоящему, не так неожиданно, не так головокружительно больно, не так, будто в замедленной съемке наблюдаешь, как пуля летит в твою голову. Есть время рассмотреть калибр и искупаться в адреналине от предстоящего конца. Ах, ах, ах… Врезалась в череп и…

Она… Существо Божественное. Чиста и бела, как перышко из лебединого крыла. Ее столкновение со мной — неудача. Я словно окатил ее одиночеством, подморозил своей смертью. Так в трехлитровую банку молока попадает жирная чернильная капля. Но молоко столь густо, столь огромно в нем бессмысленное стремление жизни, и чернил в сливочной белизне не видно… Так преисподняя не в состоянии загадить райской прозрачности… От Бога… Спасибо ей, спасибо Ему за прозрачную глупость бытия!

Ее молодость, ее юная чувственность, жизнерадостность еще более подчеркивают мою конечность, мое увядание. Что странно, я никогда не думаю о ее конечности, о том, что, вполне вероятно, она скорее увянет, несмотря на долгое время, которое я жил до того момента, пока родилась душа лебедушки. Вероятно, мне плевать! Эгоист?!. Впрочем, она лет на тридцать переживет меня!!!

Влечение к смерти — влечение к преемственности. Умерла твоя мать, и непреодолимое желание броситься в ту же реку, над которой нет солнца, над которой всегда черно, и догнать рыжую и уткнуться в мертвые колени своей седой головой, и плакать бесконечно и искренне, как только можно рыдать над мертвым материнским лоном, из которого произошел на короткое мгновение, на искру одну, не успел взмыть к небесам, а уже сам мертв, воспитав в своих детях собственную смерть. Смерть — наследственная болезнь!

Умереть в порыве, вдохновленным! Ах, как хочется истовой, настоящей религиозности! Как самообмана, как средства от трусости, такой простительной, когда речь заходит об умирании. Превращение в монаду, или приобщение ко Всеобщему Адаму, много чего еще. Цепляешься так, что ногти трещат, а червь сомнения поглощает тысячелетнюю мудрость запросто. Проглатывает в один прихват.

Мамочка моя! У тебя холодны колени, чувствую правой щекой твой живот, щетиной ласкаюсь. Я помню твои белые, даже бледные руки с удивительно чистыми ногтями перед последним выдохом. Мне бы тогда его в полиэтиленовый мешочек поймать (выдох твой) и, когда особенно страшно в жизни уже без тебя, использовать для собственного вздоха, чтобы прочувствовать, покатать эти потусторонние молекулы на языке, сглотнуть поближе к душе и снова в мешочек изрыгнуть… Где сейчас твой последний выдох, мамочка!

Любимая, дорогая, единственная! Так и оставшаяся для меня Одной непокоренной женщиной! Я не виновен в твоей смерти, но ты виновата в моей. Еще жива твоя мать, и будь жива ты, ты смогла бы ей предъявить обвинения в собственной смерти.

Моя страна… Я так же не могу ею овладеть, как и своей матерью. Моя Родина, которую я истово люблю, не любит меня, и не потому, что я как-то персонально не пришелся ей, а потому, что она вовсе не может любить, никого и никогда.

Моя Родина может лишь изобразить гримасу любви, да и то тогда, когда нарочно погибнешь непризнанным, молодым. Тогда она прольет слезы над своим дитем, безвременно ушедшим в небеса. Затем отряхнется от праха и забудет в праздной суете. Да и немолодой уже…

Она… Существо Божественное… Белый пух… Но она не моя мать… Она не виновата в моей смерти, даже если выстрелит из пистолета в висок и разнесет мои порченые мозги по белым стенам. Поэтому она не столь близка мне. Я могу без нее… Хотя иногда мне вдруг безумно хочется сунуть свой нос ей под мышку и, как собаке, учуять запах, в котором был рожден! Может быть, она, Пуховая, уловила выдох моей матери, сама того не подозревая?!. Запах рождения и запах смерти… А?!! Ну-ка, ну-ка!

Она не носит в себе дыхания моей матери. Она сама станет матерью и будет виновницей смерти своих детей… Может быть, и моих. И я буду виноват! Хотя я никого не рожал. Вероятно, мужское семя бессмертно и лишает его этого Дара женское чрево.

Я не смог покорить свою мать! Мне удалось покорить всех женщин, с которыми я общался, хотя бы на миг сделать их зависимыми от меня чувственно, поэтому я с ними не могу жить. Я не отыскиваю в них мать! Не отыскиваю!

До твоего рождения все — отрезок без тебя, после смерти — вечность без тебя! Вечность без матери! Вечность без себя. Пожалуй, эти две вещи страшны непостижимо! Почему так все устроено? Вопрос с обреченностью в его безответности и ненужности. Вечность без Пуховой…

Секс. Нет, любовь. Оргазм — растворение в пространстве чувственного. Отшибленные на несколько мгновений мозги. Естественная тренировка смерти, данная нам природой. Спасибо ей за глумление… Миг смерти еще более краток, чем момент оргазма. Нет такого секундомера, микромера, чтобы засечь, когда все! Смерть вне времени. Может быть, она сладострастна?!.

Умер Ванечка в Тарусе. Ванечка — брат Пуховой, которой я хотел сунуть нос под мышку и учуять мать… Он был сильно младше сестры — на двадцать лет, и умер двух лет от роду. Сгорел в день. Ложный круп заставил его горлышко так хрипеть, словно сатана в грудь забрался. Дите билось в руках матери, черной лицом и волосами, само бледное, словно фаянсовая тарелка вечером, и в страшном рыке своем вращало неистово глазами, вдруг сделавшимися из голубых черными. Ванечкино тельце корежило и бросало, так что взрослые не могли удержать его детские руки, столько силы в мальчишечьих плечах было перед смертью. А ведь Ванечка не знал, что умирает, он даже не ведал, не чуял, что такое смерть, что это она терзает фарфоровое тельце и перехватила горло стальными пальцами Он просто не понимал, за что ему так плохо, за что его наказывают и кто? Кто! Кто! Кто!!! В один день его здоровый Дух, поселившийся на век, вдруг сорвался с насиженного места желторотой птицей и отлетел за реку Оку дозревать. Словно кто-то спугнул.

Ванечкин отец, маленький жилистый мужик, родивший первенца пятидесяти лет от роду, одеревенел от горя, но, как истинно русский, сильный духом бывший пьяница, как-то поутру навсегда протрезвевший от созерцания в ночи лика Божьего, держал слезы где-то возле души, лишь борода рыжая потрясывалась. Борода, как в сказке, — веером книзу и крошки какие-то на ней…

— На все воля Божья! — и стискивал челюсти до хруста. — На все…

Помню отпевание ночью.

Ванечкино личико прибрали близко к ангельскому, но все-таки смерть гуляла под тонкой кожицей щечек, и личико хоть и ангельским было, но пугающим.

Бесы, бесы вокруг!

Вернулись с похорон и обнаружили на плите детский суп. Он остался стоять на конфорке еще со дня отъезда в Тарусу, но — странно, не скис.

Пуховая осталась без брата.

А потом я остался без Пуховой.

Вероятно, ветер вмешался в мою жизнь и унес лебедушкино тепло, перышко к кому-то продрогшему.

Что приятнее — согревать или быть самому согретым?.. По обстоятельствам…

Совсем отяготился мыслями о смерти и одиночестве, что не включил Пуховую в поднятие тяжестей.

— Ты меня бросаешь! — утвердительно повторяла она.

Пуховая сдерживала слезы и говорила, что не понимает, как можно получать удовольствие от одиночества и предвкушения смерти?

— За что ты меня любишь? — спросил я, почти мертвый и совсем одинокий.

— Не знаю-ю!!! — закричала она и быстро пошла по снегу прочь. — Не знаю!!!

А я знаю, проговорил про себя. За то, что я тебя не люблю, или не очень, или люблю, но не сознаю, или не нуждаюсь… За то, что я одинокий, совсем смертник, отказываюсь от лебединого крыла, от поцелуев дрожащих губ и объятий, не пахнущих моей рыжей матерью!

Ну, нет запаха!

Ходил к отоларингологу — все в порядке. Лишь пробочка в правом ухе крохотная. Промыли ухо.

В процессе я вспоминал, сколько в него вливалось слов любви. Больше всех одарила благодатью Пуховая.

Нос — большой, совсем мужской.

Смерть обычно представляется с проваленным носом.

Язык, с помощью которого, мы щебечем о любви и ненависти, которым производим любовные действия, принадлежит нижней челюсти, отваливающейся от черепа, так как хрящики сгнивают. А наши языки подбирает сатана, потому его речи так страшны и сладки одновременно. Он всегда говорит нашими языками.

Целая страна говорит нашим языком с нами же…

Мама, где ты? Стала ли частью Адама или разговариваешь с моим дедушкой? Может быть, растворилась в Евином чреве и родишься вновь?.. А вдруг ты произойдешь в мужской род, первым сыном — Авелем? А я понесусь галопом к смерти, рыкну в предсмертной муке и, также отрекшись от Адама, стану сыном его вторым — Каином?!! Что же дальше, мама?

У меня не стало Пуховой. Я очень взволнован, так как не могу тренироваться в ощущении смерти постоянно. Оргазм стал редким, и я как нерастворимый сахар, мне не отшибает мозги. Они не размягчаются…

А через какое-то время после ухода Пуховой я стал Предметом.

Предмет — это такая штука, которая не одинока. Ее можно поставить рядом с другими предметами, даже пусть разномастными, но в ряд.

Я — не «человек-ящик»…

Очень хорошенькая, с высокой грудью, с отличными ногами, с явными намерениями на мой предмет, удачно пошутила, что я использовал в своей прическе такой элемент парикмахерского искусства, как мелирование…

Заглотал крючок, состроил дурачка, принялся объяснять, что сие натуральная седина, и она к ночи отдала мне во временное пользование свой предмет. Дуракам всегда легче достается Лоно. Дураки на Руси всегда блаженны… Работа языка в чужом рту, в котором дух жвачки, забивающей Венский шницель, предмет, не различающий запахов, но стремящийся обратиться к Вечности… Оргазм… Растворение… Временная смерть Предмета в чужом рту…

Три года вон!..

Еще месяц…

День…

Чужие рты, губы, оргазмы утром и ночью… Попытки…

Еще два года…

Я, как ни пытаюсь, отношусь к ней как к родному существу, с любимыми запахами, с движениями, которые рождают во мне умиление и совершенно искренние чувства любви. Любви огромной, всепоглощающей, с каким-то бесконечным томлением внутри.

Открытие! Открытие, которое поражает! Она не мать!!!

Она и не предмет… Она — не Пуховая, но тоже — трепетная душа в обрамлении чистого тополиного пуха, или чего-то еще, например, какой-то розовой дымки-тумана. Так ли ты выглядишь — смерть?..

Иногда, когда я просыпаюсь, вижу ее. Она стоит и смотрит на меня, как выхожу из сна, словно выныриваю из озера большим неуклюжим сомом, как глаза открываю. Она в ночной рубашке до пят, и если из окна хлещет пронзительное солнце, то утренний шелк просвечивает, обнажая худенькое тело…

В ее взгляде обожание. Так на меня смотрела только одна женщина — мать! Мать не смотрела на меня глазами женщины, и она смотрит, как на Предмет, а потом уж подсознательно узнает во мне предмет мужского пола.

Поразительно, но она спокойно наблюдает рядом со мной другую женщину, которая разметала по зеленым простыням свои густые рыжие волосы. Ее спина обнажена, почти до самых ягодиц, высоких и упругих. Она еще не проснулась, но длинная рука уже шевелится, и пальцы с огненным лаком на ногтях слегка корябают простыню, стремясь к моему бедру. Это моя Ночная женщина.

Я не допущу ее до своих бедер в это время суток и уворачиваюсь.

Утро…

Иногда пропускаю смертельные тренировки…

Та, что стоит в дверях, просто терпеливо ждет, пока женщина не выскользнет из-под простыней, не блеснет полной наготой и не провалит в ванную, где примется смывать со своей идеальной кожи прошедшую ночь.

Ночь — обратное ото дня. Непреложное.

Чернеет ли молоко ночью?

Нельзя есть ночью, что белое. Черная капля в молоке…

Можно ли пользоваться днем Ночной женщиной?.. Нет, нельзя, если есть Утренняя.

Я подмигиваю ей, той, которая в прозрачном шелке, которая воспринимает меня как Предмет своего обожания. Она приподнимает одно плечико, заигрывая, хлопает глазами, в каждом по омуту, в любое могла глядеться когда-то меланхоличная красавица Аленушка, и сама бросается со всего разбегу в мягкую постель, словно в омут, желая в ней утонуть от хохота, а не от девичьей тоски.

Девичья тоска о несбыточном — то же самое чувство приближения смерти. Женщины меньше боятся кончины, так как сами же ее и порождают…

Ей вовсе не нужен психоаналитик. Она лежит некоторое время тихо, давая мне рассмотреть ее внимательно, по маленьким кусочкам…

Вот ее ушко с дырочкой — драгоценная раковина, подаренная морем, в которую я шепчу что-то сладкое и воображаю шум прибоя… Завиток ее прядки на височке окрашен золотом царской чеканки, чуть в медь. Я дую, и он, вопросик из волосков, колышется чуть травинкой… Крошечный подбородок — дикий абрикос с неуловимым пушком, принадлежит челюсти со здоровыми зубками… Первое, что сгнивает — это хрящики! Ну, какого черта я вспомнил! Пуховая!.. Абрикосы, абрикосы!!!

— Хи! — говорит она.

— Ха, — отвечаю.

Переворачивается на живот, кряхтя нарочито. Лопатки из-под рубашки торчат, как нарождающиеся крылышки, и я их поглаживаю, уверенный, что когда-нибудь они превратятся в чудесные размашистые крылья.

Ей надоедает лежать спокойно, и она неожиданно садится мне на живот. Я ощущаю ее худенькую попку и беру в свои ладони улыбающееся личико с алым ротиком. Такого цвета бывают надувные шарики на исторический май. Ее щеки теплы и гладки… Она начинает прыгать на мне, я этого не ожидаю и прогибаюсь, чтобы не было больно.

— Прекрати! — говорю почему-то строго, и она смотрит на меня удивленно из-под длинных рыжеватых ресниц, готовая обидеться. — Прекрати! — повторяю ласковее, и она принимается гладить щетину на моих щеках.

Пальчики, их фаланги чуть влажны и прохладны. Мне приятны их прикосновения. Краем уха я слышу плеск воды в ванной, которую оккупировала моя Ночная женщина, и вновь переключаюсь на Утреннюю.

— Доброе утро! — говорит она. Ее голос журчит, как родничок, и почему-то у меня наворачиваются слезы, которые я тотчас сглатываю.

— Доброе утро, моя дорогая! — здороваюсь.

Меня, предмет моего существа, охватывает приступ любви. Столь пронзительный, что мурашки манной крупой несутся по моему телу от пяток к кадыку, адамову яблоку, которое она любит трогать в тот момент, когда я сглатываю.

Господи, насколько реже я стал думать о смерти!!! Что происходит?

— Я люблю тебя!

— Ха!

После очередного «ха» я запускаю пальцы ей под мышки и принимаюсь щекотать худенькое тельце, чувствуя ребрышки, как у ягненка, — мягкие и тонкие.

Она заливается смехом. Это ее любимая минута. Хохочет всласть…

Мама, как я ее люблю! Это моя любимая минута!

Мама, вероятно, ты уже настолько далеко, настолько стремителен твой полет к первородству, что кричи я тебе вдогонку, что — люблю, люблю! — ты не услышишь, не тормознешь, чтобы оглянуться на того, кому ты подарила смерть!..

Но сколь бы я ее ни любил, ни боготворил, все равно остаюсь для этой женщины лишь предметом, хоть и обожания. В том есть и радость, и грусть…

— Ты женишься на мне? — спрашивает серьезно.

На мгновение мне хочется все забыть и сказать — да! ДА! ДА! Но за стенкой шум воды из крана обрушивается водопадом, и я вспоминаю женщину ночную, которая не считает меня предметом и даже иногда задумывается над вопросом, есть ли у меня душа, или кусок чьего-то зада в груди!

— Ты женишься на мне? — переспрашивает, чуточку заволновавшись от моего промедления с ответом. Через уголок рта сдувает царскую прядь с повлажневшего лба.

— Нет, — отвечаю с улыбкой, чтобы ей не было больно.

— И не надо, — отвечает тоже с улыбкой и слезает с моего живота, переставая быть наездницей, просто ложится опять рядом. — Хи!

Она не слышна. Только еле-еле ее короткое дыхание. Будто заснула… И я немного забываюсь, оборачиваясь в себя глобусом, и нахожу мою конструкцию, полностью отвечающей определению — Предмет. Я — предмет сочинения Бога… Или…

Бесы кружат!!! Оглядываюсь, ничего не вижу, не слышу даже хлопанья крыльев…

Тихо.

Тихо греет щеки солнце из окна. Глаза закрываются, и мы засыпаем…

Ей шесть лет. Я — предмет ее обожания! Любимый папка-предмет! А та, которая полощет в ванной свое тело, — ее мамка! И что интересно, ее моя Шестилетка тоже считает Предметом и тоже обожания…

— Вы что, с ума сошли!

Это ночная женщина отхлестала по морщинистым щекам старика Морфея, заставив нас сесть в кровати и раздраить глаза, словно люки подлодок.

— Обалдели!!! Через полчаса выходить! Ты-то, ты! — ко мне обращается, стоя абсолютно голой, ослепляя. Зрачки, словно телескопы, блуждают по ее наготе… Успокаиваюсь лишь тогда, когда взгляд не обнаруживает на млечном пути ее тела ничего нового, пройдя всю Вселенную бабского совершенства от большого наманикюренного ногтя до ложбинки между красивых грудок, очень похожих на лисьи мордочки… Почему-то в этот момент я думаю, что если бы ночная женщина вскармливала утреннюю своим молоком, а не «made in USA», то девочка была бы здоровее и не болела так часто, что у меня «кусок задницы» надрывается! Хотя нет, в этом случае душа! Тут точно душа!.. Таким образом, у Предмета тоже может быть душа!.. Таков вывод!..

Ее, мою утреннюю любовь, увела в сад ночная, оставив меня додумывать свою одушевленность.

Неожиданно я, переполненный счастьем, как кастрюля взошедшим тестом, вспоминаю Ванечку, брата Пуховой, который умер от ложного крупа, и все внутри у меня схватывает морозом. Я деревенею и представляю себя мужиком с рыжей бородой…

Плачу…

Как выглядит смерть?

Смерть приходит в образе матери.

А если ребенок покидает этот свет вперед своей родительницы?..

Я бы убил Ночную за то, что она заставляет меня так мучиться. Надо было втолкнуть в нее противозачаточную таблетку!

Когда девчонка вырастет, я перестану быть для нее предметом, который обожают. Она просто будет любить меня как отца и уже года через три-четыре перестанет впрыгивать в мою постель… Грустно…

Еще более грустно, что, продумывая себя, как Предмет, вдруг вспоминаю, что дочки у меня и нет вовсе, и день начинается без утренней любви, и год так начинается…

Что касается ночной женщины, то она определяется количеством ночей. Это количество считано, но высасывает из меня капля за каплей любовь, допивая драгоценность обычно к зиме, оттачивая мое мастерство в ощущении смерти.

Три года назад.

Еще два…

Месяц…

Одиночество убивает меня… Кажется, что отпущенная мне минута исходит последней секундой… Песчинки три осталось с огромного океанского пляжа…

Лишь только недавно улетела белой птицей Пуховая, а я в фантазиях тороплю свой смертный час.

Одиночество зимы — это как грустный Пушкин в унылом Михайловском, а Гончарова в шумном Петербурге шелестит платьями по штучному паркету. Зло берет!..

Как он умирал, зная, что она, такая молодая, с таким сладким лоном, останется одна на десятилетия без него?.. Он успокаивается лишь тем, что хоронить его будет вся страна…

Но есть во мне, в моем предмете, в его сырой кровавой середине нерастраченный запас стратегической любви к будущей шестилетке, которая непременно станет каждое утро приносить мне весну с бесконечным небом любви непреходящей, и осознаю я себя наяву и во сне — Предметом Божьим и никогда не усомнюсь в этом! И пусть впереди то, чего я так страшусь!

И когда он придет, мой последний час, когда секунда кончится, и последняя песчинка сорвется в пропасть, верую, что увижу лицо своей матери, которая возьмет мою руку, слегка потянет за пальцы, я оттолкнусь от земли и устремлюсь в бесконечном полете за ней, доверившись, рыжей всей душой, всем духом своим! И пусть мне во след не машет руками в прощании вся страна. Черт с ней! Главное, чтобы моя дорогая, любимая Шестилетка, пусть она вспоминает только!.. Пожалуйста!..

Кто приходит за маленькими детьми, если они умирают вперед матери?

За ними не приходят, за ними прилетают ангелы.

Смерть Галатеи

— Хочешь нырнуть сегодня вместе со мною? — спросил ее с утра.

Муся протяжно зевнула и ответила, выгибаясь в кровати, будто кошка:

— Я люблю делать все, что любишь ты! Погружение в воды Красного моря отложилось,

так как мы занялись тем, для чего созданы мужчина и женщина…

Потом завтракали яичницей, кофе и круассанами, качаясь на волнах в старой египетской кастрюле, называемой у них яхтой.

— Правда, нырнешь? — уточнил.

— Ну, конечно, без акваланга! — улыбнулась. — В маске и с трубкой! А ты будешь меня охранять!

— Годится.

Я напялил снаряжение, проверил давление в баллонах и прыгнул в синие воды. Она последовала за мною, в легком купальничке, в масочке, похожая на лягушечку. Такая любимая девочка.

Муся плыла, не обращая на меня никакого внимания, наслаждаясь морским пейзажем. Ее ноги грациозно рассекали воду, а я все не мог оторвать от нее глаз, болтался под поверхностью…

Пересилил себя, пошел ко дну, показывая ей всяких диковинных обитателей соленого моря.

Она смотрела сверху, а иногда на что-нибудь особенно интересное, ныряла ближе ко мне, задерживая дыхание.

Я удивлялся, какие у нее сильные и красивые ноги… Хотел сегодня обязательно подстрелить тунца на обед, а потому сжимал рукоятку ружья крепко.

А потом нашел мурену. Длиннющая, метра два, она лениво и высокомерно скользила вдоль самого дна, иногда заглядывая за кораллы.

Я замахал рукой, мол, смотри, Муся, мурена, ты видела мурену?!!

Она сама уже разглядела редкую рыбину и плыла на глубину.

Она держала меня за руку, чтобы не всплыть, улыбалась мурене и всему миру.

А потом мурена сделала бросок в нашу сторону, обнажив ряд острых кривых зубов. У меня сработала реакция, и я выстрелил в агрессора.

Как Муся оказалась между мною и муреной, я до сих пор не могу понять!

Полуметровая стрела, разгоняемая газом, вонзилась Мусе прямо в грудь. Хлынула кровь, растекаясь в морской волне кружевами. Муся удивленно смотрела на меня, мол, за что, как это ты так неловко!..

Мой мозг ожгло расплавленным свинцом, я выплюнул загубник и выпил море…

В последний свой миг я вспомнил, как познакомился с юной артисткой Мусей, как мы смотрели вместе мой любимый фильм «Смерть в Венеции», как она в унисон со мною плакала в финале… Я вспомнил, как она читала мои книги и говорила, закусив губы: «Какой ты отличный писатель!» Она здорово сошлась с моими детьми, особенно с дочкой, покупала им всякие классные подарки, и сама была мне Божественным подарком!..

Море остудило раскаленный свинец мозга, остановило работу сердца, и я умер…

Она сидела на стульчике и улыбалась мне. Пока зрение фокусировалось, я вспоминал произошедшее.

— Как? — прошептал я распухшими губами.

— Ты убил отличного тунца! — объявила Муся.

— Как? — не понимал я.

— Как обычно…

Мозг лихорадочно работал и пришел к выводу, что Господь Всемогущий все изменил, сместил времена, чтобы сохранить для меня мою Мусю!

— Разве я не убил тебя?

— А хотел? — удивилась моя женщина.

— Что ты!

— Так вот почему ты выплюнул загубник! — поняла она. — Ты подумал, что нечаянно застрелил меня и больше не хочешь жить?!

Я кивнул.

— Не надо в следующий раз так глубоко нырять! В голове все меняется! Неверно смесь подобрал!

— Хорошо, — согласился я.

Она на минуту прилегла рядом со мною на кровати и почувствовала не только твердость моего духа.

Улыбнулась.

Перед тем как закрыть за собой дверь палаты Хургадинской больницы, она сказала:

— Какой ты весь экстремальный!

Я был так счастлив, что заснул в грязной вонючей Хургадинской больнице, словно на шелковых простынях президентского номера «Хилтона», и снилась мне Муся, стреляющая в мою грудь картечью из обыкновенного ружья.