Ночью я лежал в постели, борясь с усталостью и страхом, что мне снова явится во сне Изабелла. Тело сводило от напряжение. Не в силах расслабиться, я не закрывал глаз и следил за движением теней на потолке. Оказавшись дома, я запер дверь на замок и задвинул шкафом, но попытка таким образом остановить вторжение в квартиру самому показалась смехотворной. Хью Уоллингтон, если захочет, легко узнает мой адрес. Внезапно с улицы раздался нечеловеческий вопль. Я испуганно подпрыгнул в кровати, ожидая сверхъестественных гостей. Но за воплем последовало урчание и мяуканье, и я с облегчением понял, что за окном подрались кошки. Посмеялся над своим страхом и, взглянув на будильник, с удивлением понял, что уже пять утра. Встал с кровати и, прикидывая, как себя отвлечь, решил просмотреть лондонские бумаги Изабеллы — не найдется ли в них какого-нибудь ключика или зацепки. Памятуя, как серьезно жена относилась к своей работе, я надеялся, что найду что-нибудь об астрариуме и соображу, что с ним делать дальше. Я не мог повсюду таскать с собой артефакт. Следовало как можно скорее от него избавиться. Я потянулся на верхнюю полку за коробкой с папками, задел нижнюю и столкнул на ковер книгу. Она оказалась сборником английской поэзии. Поднимая томик, я обратил внимание на надпись на внутренней стороне обложки: «Изабелле с любовью от Энрико Сильвио. Оксфорд, 1970».
Между страницами лежала старая черно-белая фотография. Несколько человек, застыв, выстроились на месте археологических раскопок. Композиция показалась мне до странности натянутой, словно снималась туристическая группа или члены какого-нибудь клуба. В первом ряду присела, улыбаясь в объектив, совсем юная Изабелла. Ее рука лежала на колене сидящей рядом женщины — Амелии Лингерст. Оказывается, Амелия была когда-то привлекательной. Следующим сидел Джованни Брамбилла, дедушка Изабеллы, — я узнал его по семейным фотографиям. На нем был костюм-сафари и расшитая феска. Даже в восемьдесят лет он выглядел властным и хмуро смотрел глубоко посаженными глазами из-под насупленных бровей. За ним стоял в профиль женоподобный мужчина с длинными волосами — Гермес Хемидес, на несколько лет моложе, чем теперь. По другую сторону возвышалась до странности знакомая фигура — мужчина лет под сорок с непокорной копной волос и проницательным взглядом. На нем была английская военная форма. Несмотря на другую прическу, я сразу вспомнил черты лица — это был Хью Уоллингтон. Следовательно, он знал Изабеллу, но познакомился с ней не на конференции. Я отвернулся с неприятным чувством, словно, рассматривая фотографию, подглядываю за прошлым Изабеллы. Подняв голову, заметил, что комната наполняется голубоватым светом зари, и снова с беспокойством почувствовал, будто меня кто-то направляет. Что я всего лишь часть головоломки, общий вид которой остается мне неизвестен. Поежился, словно от предвестия беды. Я избежал — или думал, что избежал, — опасности в Египте, но после случая в музее, глядя на изображение Хью Уоллингтона на снимке, понял, что сеть затягивается.
На обратной стороне фотографии были слова:
Бехбейт-эль-Хагар, 1965.
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Поэтические строки отозвались в голове. Я взглянул на книгу, в которой была спрятана фотография. Не существует ли между ними какой-нибудь связи? Перелистав страницы, я обнаружил, что слова были взяты из стихотворения Йейтса «Второе пришествие».
Что искала эта группа? Я вспомнил слова Гермеса: он говорил, что Бехбейт-эль-Хагар — важное место в отношении последних дней фараонов. Но связано ли оно как-то с астрариумом? И почему мне солгал Хью Уоллингтон?
Я потрогал надпись на внутренней стороне обложки, и от прикосновения к едва ощутимой шероховатости в воображении возник целый сценарий. Любовное приключение в прошлом моей жены, о котором она никогда не рассказывала. Туманная личность мужчины, о котором она никогда не упоминала. Каждое очередное открытие из прошлого Изабеллы разводило нас все дальше и дальше. Знал ли я ее? Не придумал ли я женщину, которую любил? Не принимал ли я свою фантазию за живого человека? Мысль показалась мне слишком болезненной. Мне требовалось верить в нас двоих, в подлинность нашего брака, потому что, кроме этого, в жизни почти ничего не осталось.
Я посмотрел на имя и стал копаться в памяти. Энрико Сильвио. Никогда прежде о нем не слышал. Я помнил, что стихотворение Йейтса рассказывало о конце христианства. В детстве мать заставила выучить его наизусть. Но теперь его образы вызывали иные ощущения. Кружащий, потерявший хозяина сокол; сфинкс, просыпающийся при мысли о конце мироздания; крики возмущенных птиц пустыни, летающих вокруг незрячих глаз колоссов, — все это превращалось в аллегорию моего собственного рушившегося мира.
Я оглядел комнату и задумался. У Изабеллы была куча старых телефонных книг, которые она никогда не выбрасывала. Где-то же они должны храниться. Поиски ничего не дали. Но вдруг мой взгляд упал на висевшие на задней стороне двери старые сумки. Я обшарил каждую, и наконец мне повезло. Это была украшенная стеклярусом сумка на длинном ремешке, которую Изабелла носила, когда я за ней ухаживал. Я знал, что она сохранилась еще со студенческих времен. Внутри пахло затхлостью. Оторванная шелковая подкладка была запятнана духами, губной помадой и сохранила крошки, как я заподозрил, гашиша. Я вывернул сумку, и из-за подкладки вывалилась телефонная книжка. Я открыл ее и увидел почерк понятнее и витиеватее того, что знал. Екнуло сердце. Я сел и осторожно перелистал страницы до буквы «С». Действовал просто по наитию, руководствуясь интуицией, сам не зная, что хотел найти, но обнаружил буквы «ЭС», а за ними — оксфордский телефонный номер.
Понимая, что шансов мало — номеру было больше пяти лет, — я все же решил, что игра стоит свеч. Посмотрел на часы: девять утра, — гостиную заливал яркий свет. Потянулся к телефону, набрал номер и целую вечность слушал гудки. Я уже хотел положить трубку, но в этот момент ответила женщина — немолодая иностранка. Отрывисто-грубоватым голосом она сообщила, что Энрико сейчас в больнице, но к вечеру должен вернуться домой.
Назвавшись, я дал ей номер телефона и сообщил, что являлся мужем умершей Изабеллы Брамбиллы. Слово сорвалось, будто я говорил о трагедии, приключившейся с кем-то другим. При упоминании имени Изабеллы голос женщины стал натянутым, хотя не исключено, что я это только вообразил.
Положив трубку, я ощутил сильное желание уйти из тесной квартиры, вобравшей в себя историю моего брака, распрощаться с Лондоном и растущим чувством, что за мной следят.
Вдруг снаружи раздался шум — на лестнице кто-то был. Я замер, ожидая услышать стук в дверь. Сел, прикидывая, сколько времени потребуется, чтобы схватить астрариум и выбраться с ним на крышу. Но в следующую секунду, судя по удаляющемуся шуму шагов, человек спустился на первый этаж, и вскоре я услышал, как хлопнула дверь парадного. Сосед отправился на работу. После стычки с Хью Уоллингтоном я окончательно убедился в ценности и подлинности астрариума. Бывший военный проявил к нему болезненный интерес, но не нашел ничего лучше, как воспользоваться древней уловкой и объявить артефакт подделкой. В этом человеке чувствовалась жестокость, и я не мог предсказать его следующий шаг. Мне следовало выбираться из Лондона, оценить свое положение и решить, что делать дальше. Вопрос заключался в том, не втянул ни я ненароком и Гарета в эту опасную и, не исключено, смертельную сеть.
Телефонный звонок заставил меня вздрогнуть.
— Слушаю.
— Привет, Оливер, это Гарет. Отмечаюсь, как обещал.
Судя по голосу, брат был совершенно выжат, но, услышав его, я испытал облегчение.
— Все в порядке? Уже дома? — Я не хотел, чтобы Гарет понял, что я беспокоюсь.
— Да, дома. А ты добрался в свой Западный Хампстед?
— Вроде как добрался. Слушай, ты не заметил ничего странного? За тобой не следили? Ничего такого не случалось? — Я старался говорить спокойно, хотя сам сомневался, что у меня не поехала крыша.
— Разве что поклонницы. А что, ты кого-то нанял за мной шпионить? — пошутил он.
Я не рассмеялся.
— Просто будь осторожен.
— Яволь, герр коммандант.
— И пожалей себя. — Он понял, что я имею в виду наркотики.
— Я же обещал. — Гарет помрачнел и ощетинился. Я понял, что мне придется снова завоевывать его доверие.
— Собираюсь съездить домой, повидать папу. Что-нибудь передать?
— Передай, что я пока не умираю. И еще — чтобы он от меня отстал. — Раздался щелчок и короткие гудки. Гарет положил трубку, но генетическая связь между нами не прервалась и вибрировала, как легонько тронутая гитарная струна.
Дом я покинул через черный ход и отправился задами к метро — решил, будет легче оторваться от «хвоста», затерявшись в безликой толпе на станции «Кинг-Кросс», и сесть в идущий на север поезд. Смешавшись с приехавшими из загорода, я занял место в вагоне и с бережно упакованным астрариумом отправился в отцовскую деревню.
Станция осталась точно такой, какой я ее помнил: рисованная надпись над платформой, с каждого конца деревянные бочки с розами. От этой знакомой картины мне сразу стало легче. Единственным нововведением были скромно поставленный рядом с билетной кассой торговый автомат, продающий шоколадки «Кэдбери», и установленная рядом с туалетами новенькая телефонная будка. Начальник станции Уилкот стоял на платформе. Я знал его всю жизнь: высокий сутулый человек, хромавший после ранения во время Второй мировой войны, он постоянно потчевал нас, школьников, рассказами о своих боевых подвигах. Подав свистком сигнал к отправлению, он заковылял по платформе ко мне.
— Это ты, Оливер?
— Он самый, мистер Уилкот.
— Прими мои соболезнования по поводу жены. Я видел ее всего один раз, но она была симпатичной девчушкой.
Дружеское обращение перенесло меня в более спокойные времена и неизменяющийся пейзаж моего детства. Слушая его северный выговор и болтовню ни о чем и обо всем, я внезапно осознал, насколько мне не хватало основательности и оседлости в месте, где ты безоговорочно свой.
— Отец вам сказал? — спросил я.
— Да. Он очень, очень расстроен. Будет рад тебя видеть. Ты к нам надолго?
— Боюсь, всего на один вечер.
— Постыдился бы. С тех пор как умерла твоя мать, твоему отцу совсем одиноко. Задержись подольше. Разве не приятно увидеть несколько старых знакомых лиц?
— С радостью, но нет времени.
— Ну, если так, буду завтра тебя провожать. В десять сорок пять, помнишь?
— Да.
С рюкзаком на плече я спустился по лестнице на улицу. Сначала план был такой: пройти к отцу через деревню — тем самым путем, каким я много лет назад ходил в школу и возвращался обратно, — но после разговора с начальником станции расхотелось встречаться со знакомыми и я решил пересечь небольшое поле, примыкавшее к ряду домов, в одном из которых жил отец. А раньше жил и я, пока в восемнадцать лет не отправился учиться в университете. Мать умерла пять лет назад, и сейчас до меня дошло, что в последний раз я приезжал в родную деревню на ее похороны. Мне трудно было представить, что она не встретит меня вместе с отцом в дверях маленького кирпичного домика.
Луг зарос лютиками и маргаритками, сгибающимися на тонких стеблях при каждом порыве ветра с болот. Воздух отдавал легким запахом коровьего навоза с примесью сырого торфа. Здесь я в детстве мечтал: смотрел в небо и представлял, что каждое облако — это ковер-самолет, на котором можно отсюда улететь в чужеземные страны, к новым лицам и пейзажам. Я стоял, вдыхая воздух, и еле сдерживался, чтобы не улечься в траву, надеясь, что время отмотается назад и я поднимусь десятилетним мальчишкой. Чистым. Невинным. Но вместо этого поправил на плече астрариум и продолжил путь.
Отец ждал меня в дверях маленького дома. Некогда широкий в плечах, высокий и представительный, он, как старое дерево, согнулся под действием силы притяжения. Я был потрясен, увидев, настолько он состарился, и невольно стал искать глазами миниатюрную, хрупкую фигурку матери.
Дом был частью построенного в 1920-х годах шахтерского района — оскорбляющей эстетические чувства сетки узких улочек с уныло однотипными жилищами из красного кирпича. За отцовской улицей проходила железнодорожная линия, а вдоль нее тянулись аккуратные лоскуты выделенных под огороды участков. На нашем росли кабачки, помидоры, клубника и неизвестно как оказавшийся там розовый куст. Этот кусочек земли радовал и служил предметом счастья и гордости. По воскресеньям после церкви отец пропадал там часами. Нас же, сыновей, туда не допускали. И даже теперь невозможно было смотреть на этот огородик без чувства обиды.
В домике было две спальни на втором этаже, на первом располагалась гостиная с камином и в глубине — кухня. Туалет находился в конце заасфальтированного двора, и никакой ванной. Единственное место, где можно было умыться, — раковина на кухне. Когда я был маленьким, мы по воскресным вечерам мылись в старой металлической ванне напротив камина. Сначала отец, затем мать, потом я и, наконец, Гарет. Я наблюдал за скрючившимся в короткой ванне отцом с другой стороны камина — разглядывал его всю в иссиня-черных крапинках угольной пыли жилистую спину и загадочную, колеблющуюся под водой тень его гениталий. Его возрождение, трансформация из чернолицего циклопа с шахтерской лампой на лбу в обычного смертного было моим первым воспоминанием. В ту пору мне было примерно годик, и эта картина завораживала и одновременно пугала меня. Я тоже хотел под землю, но опасался, что она меня отравит.
В начале шестидесятых, когда подошел к концу первый успешный год моей работы, я предложил отцу денег, чтобы пристроить к дому ванную. Он пришел в неистовство. «Я не приму милостыни от собственного сына!» — заявил он матери и целый год не разговаривал со мной. Таков уж мой отец: гордый и резкий, как край, в котором он вырос.
— Думал, приедешь на роскошной машине! — грубовато рявкнул он от двери. Я заметил, что отец опирается на палку и его огромные синеватые костяшки пальцев сомкнуты на деревянной ручке. На нем была женская шерстяная кофта — верхняя перламутровая пуговица тщательно застегнута, розовая шерсть растянута на нижней рубашке. Я не решился спросить, откуда он ее взял.
— Предпочел поезд, — ответил я. — Машина в гараже. Не было времени ее забрать.
Отец изучающе посмотрел на меня глубоко посаженными глазами. Его щеки ввалились, сетка морщин превратилась в карту разочарований и гнева. Но сегодня его глаза светились по-доброму.
— Чай больше часа на столе, — сказал он. — Но если хочешь, я снова поставлю чайник.
— Было бы неплохо.
Не пожимая рук, мы вошли в дом.
Вечером мы сидели в крохотной гостиной и по маленькому черно-белому телевизору смотрели очередную серию «Шоу Бенни Хилла» — эта программа была одним из немногих увлечений отца. Этот телевизор я купил пять лет назад на Рождество, чтобы мать, в то время уже превратившаяся в инвалида, могла хоть как-то развлечься. Молчание казалось оглушающим. Я всегда подозревал, что в этом крылась одна из причин, почему я женился на Изабелле: ее голос на фоне моего непроницаемого молчания воспринимался пронзительным криком. За четыре часа отец ни разу не заговорил о ее смерти. Мы обсудили здоровье Гарета, погоду, недавнюю стычку профсоюза горняков с администрацией, Гарольда Вильсона, Инока Пауэлла, упадок железных дорог и состояние тщательно ухоженного отцовского огородика. Но старательно обходили тему смерти жены, утопая в разговоре, как вороны на только что вспаханном поле.
«Шоу Бенни Хилла» кончилось погоней толстого комика за большегрудой блондинкой с косичкой, и отец, по-прежнему веривший, что телевизору вредно долго работать, выключил его из сети. На обратном пути к креслу он выдвинул ящик буфета, где обычно хранил лимонный шербет. С грохотом достал и предложил мне.
— Ну так как там Гарет?
— Жить будет.
— Это утешает. Что там у него за музыкальная группа?
— Я слушал их концерт. Очень приличная. Ты бы его не узнал, папа. Я попросил его пожить у меня. Он отказался, но обещал каждый день звонить. Думаю, он придет в себя. Сцена не даст ему утонуть.
Отец помолчал — наверное, пытался представить себе картину: младший сын на сцене. Затем неожиданно сказал:
— Я никогда не признавался, но очень ценю, что ты за ним присматриваешь. Гарет был маменькиным сынком — очень поздний ребенок. Теперь я это понимаю. Мы с трудом находили общий язык, не то что с тобой…
Я улыбнулся, в душе сожалея, что отцовская оценка нашего общения сильно отличается от моей.
— Зато к тебе он привязан. Заботься о нем, когда… ну, ты сам знаешь…
— Тебе не о чем беспокоиться, папа.
Мы шумно потягивали лимонный шербет, когда огонь неожиданно выстрелил угольком.
— Если тебе интересно, кофта, что сейчас на мне, принадлежала твоей матери. Понимаю, это глупо, но носить ее доставляет мне утешение. Кажется, она до сих пор сохранила ее запах.
— Тебе ничего не надо объяснять.
— Надо.
Он подался впереди уставился на горящие в камине угли, словно ему было слишком неловко смотреть на меня.
— То, что произошло, неестественно, сын. Изабелла была молодой женщиной и не должна была умереть так рано. Обещай, что не дойдешь до того, до чего дошел твой отец, когда перестаешь понимать, то ли сегодня четверг, то ли воскресенье. И что еще хуже, тебе на это совершенно наплевать. Так жить недостойно мужчины.
Отец откинулся в кресле, словно в изнеможении от того, что сказал столько слов за раз. Я потерял дар речи: никогда не слышал, чтобы он говорил со мной настолько откровенно. И трудно было привыкнуть, что этот человек-скала, которого я обожал в детстве, может быть настолько ранимым.
— Ты ей очень нравился, папа.
— Знаю… — Отец тяжело вздохнул, и в этом печальном звуке послышались все несправедливости мира. И хуже того — стало понятно, что он им покорился. Он кашлянул, желая переменить тему разговора, и выпрямился в кресле. — Знаешь, я собрался довести до конца то дело, которое перед смертью начала мать. Помнишь, она загорелась идеей выяснить свою родословную с ирландской стороны?
— Да. — Меня гипнотизировало мерцание пламени, и я чувствовал, что веки наливаются тяжестью — сказывалась череда бессонных ночей. Я с трудом разлепил глаза. И, слушая отца, внезапно вспомнил другой разговор — несколько лет назад, с Изабеллой, после того как она увидела меня за работой на нефтяном промысле в Италии, в Южных Апеннинах. Ее лицо светилось страстью, она назвала меня лозоходцем и сказала, что я обладаю даром, который растрачиваю попусту. Ее убежденность встревожила меня. Была ли это реакция на слепую, покорную веру матери, которая так мешала мне в детстве? Или я подсознательно испугался чего-то иного? В любом случае Изабелла решила, что это очередное подтверждение того, что я опошляю ее убеждения. И неудивительно, что для своих откровенностей выбрала Гарета, а не меня. Почему я всегда избегал говорить с ней о мистике? Боялся присущих мне способностей?
Отец снова надолго замолчал, и я почувствовал, что во мне поднимается знакомое чувство удушья и тоски — нетерпение, которое подростком гнало меня из деревни. Я был не из этого круга и остался чужим. Радуясь в душе, что уезжаю, я пожелал отцу спокойной ночи.
Я ночевал во второй спальне — той, что перешла к Гарету, когда я уехал из дому. Казалось, что тринадцатилетний подросток вот-вот вернется в эту комнату, где его ждали древние комиксы Беано, висевшие на лампе пыльные модели самолетов и приколотый над камином флаг бойскаутов. Среди этих следов детства сохранились воспоминания о юности — плакат группы «Квин» на боковой поверхности стола, старый номер журнала «Роллинг стоун» с глядящим с обложки Марком Воланом. И тут же на столе, по-прежнему в рюкзаке, астрариум, мой талисман из Египта.
Я откинул простыни и втиснулся в узкую кровать.