Соляный городок. — Под окнами Третьего отделения. — Поет Остап Вересай. — Следами отца. — У Римского-Корсакова. — Квартира Лысенко. — Михайловский дворец. — История одного фото. — Театральные впечатления
«Соляный городок» — и сейчас дорогое мне, милое и смешное воспоминание детства.
Я в кабинете отца. Притаился в мягком кресле, рад, что взрослые не замечают, не гонят спать.
— Славянский концерт в Соляном городке.
— Удивительный случай в Соляном городке.
Что-то оживленно рассказывая дяде Мише, отец, словно за дирижерским пультом, подкрепляет отдельные слова скупым, энергичным взмахом правой руки.
Закрываю глаза, и Соляный городок плывет мне навстречу сказочным дворцом. Весь из соли, сверкает, переливается цветами радуги. Незаметно засыпаю. И заботливые руки отца переносят меня из кресла в волшебный соляный замок…
Тайна Соляного городка манила и мучила меня долго, пока однажды я не вытерпел:
— Дядя Миша, как это из соли городок строят? Сколько чумацких возов соли понадобится для такого чуда?
Я очень обиделся, когда Михаил Петрович ответил на мой вопрос гомерическим хохотом.
Шли годы, и рассыпался, развеялся, как дым, сказочный дворец моего детства. Со временем Соляный городок предстал предо мною в ином, более прозаическом свете и… стал мне еще дороже. С ним тесно связана музыкально-общественная деятельность Николая Витальевича в Петербурге.
— Задумал я, — вспоминал отец, — дать несколько украинских и западнославянских концертов. Николай Андреевич горячо поддержал затею, благословил на святое дело. Он же и указал мне на Соляный городок, где рядом с торгово-промышленной выставкой, в большом зале Педагогического музея, читались публичные лекции, проводились общедоступные концерты.
На первый мой зов с радостью откликнулись земляки, студенты, мелкие чиновники, заброшенные на Север «по воле рока». Они-то и образовали костяк, ядро курсов хорового пения в Соляном городке. Руководили курсами я и В. М. Пасхалов, талантливый музыкант-дирижер. Вскоре хор пополнился русскими студентами, которые без особого труда овладевали мелодичным певучим языком Украины.
Интерес к хору, его репертуару объяснялся и тем, что многие молодые люди участие в нашем хоре воспринимали как свое пусть скромное, но все же «хождение в народ», очень тогда популярное среди студентов.
Отец с наслаждением рассказывал, какие «песенные походы» устраивал его хор перед Третьим отделением. «Походы» эти — великолепная иллюстрация к настроениям тогдашней демократической молодежи.
Пресловутое Третье отделение канцелярии его величества находилось неподалеку от Соляного городка. И участники хора «репетировали» чуть ли не под самыми окнами грозного учреждения.
Репертуар подбирался заранее. Пели «За Сибиром сонце сходить», «Стеньку Разина», «Дубинушку». Впереди «со щитом» — официальной гербовой бумагой — шествовали Лысенко и Пасхалов, по очереди дирижируя хором. Это было внушительное зрелище — сотни юношей с «Дубинушкой» у Третьего отделения и на Литейном.
На Невском хористов обычно останавливали столичные держиморды. Тогда-то и вступал в силу стратегический план. Все разыгрывалось как по нотам. По команде хоровая толпа, как один человек, тут же усаживалась на тротуары и мостовую и что есть духу затягивала «Гимн».
Любо-дорого было видеть, что делалось в эти минуты с «духами»-полицаями. Выпучив глаза, подняв руки под козырек, они, окаменев, стояли истуканами до тех пор (хор старался вовсю!), пока исполнялся гимн.
— Признаться, — говорил отец, — очень я волновался и беспокоился накануне первых выступлений в Соляном городке: поймет ли петербургская публика украинский репертуар? А тут с каждым концертом народу все больше: мастеровые, солдаты, наш брат музыкант. Поняли, полюбили и слово наше задушевное и красу нашей песни.
Как это часто бывало, когда разговор касался его успехов, отец незаметно переключался на шутливый тон.
— Начали о нас в газетах писать. Словом, прославился. Даже извозчики стали узнавать. Привез меня старичок один в Соляный городок. Достаю мелочь, чтобы расплатиться, а он: «Премного благодарим, господин Лысенко, только деньги мне с вас вроде и совестно брать. Намедни слушал ваш хор. Молодцы! По-нашему поют, с душой. Премного вам за пение благодарны». Упрямый такой старичок: «Вы, — говорит, — не сумлевайтесь, я свое с другого барина возьму». А от моих денег отказался. Таков он, мой первый и, кажется, единственный гонорар за Соляный городок.
По рассказам отца, особенно популярными стали его концерты с приездом Остапа Вересая в марте 1875 года. Приглашенный в Петербург этнографическим отделением Русского географического общества, семидесятилетний старец, слепой, одинокий в огромном шумном городе, сразу потянулся к Лысенко, своему земляку.
«Певец — слепой семидесятилетний старик привлекает к себе невольное сочувствие, а его пение, отличающееся особенной страстностью и глубоким задушевным чувством, производит сильное впечатление на слушателей», — так писала одна из петербургских газет, отдавая должное своеобразному таланту «южнорусского» бандуриста.
Помню, с каким восхищением отец говорил об исключительной выносливости, трудоспособности слепого старца. Вересай пел почти ежедневно. В клубе художников, в Этнографическом отделении и в Зимнем дворце (Александр II, надеясь по-своему использовать идеи славянского единства и стремясь нажить на этом политический капиталец, «высочайшим повелением» пожаловал Вересаю табакерку).
Несомненно, наиболее одаренный среди своих собратьев кобзарей и лирников, Остап Вересай полвека вел такой же образ жизни, как и вся многочисленная армия народных певцов-музыкантов. В распутицу и в летний зной, в метель и под холодными осенними дождями брел он по бесконечным дорогам Украины от села к селу, от ярмарки к ярмарке. Слепой, он видел много горя на своем веку, немало обид за себя и за людей накипело в нем, и когда он пел в сопровождении кобзы и слезы текли по его высохшему неподвижному лицу, людям казалось, что это их горе горькое поет и плачет.
Два Петербурга — один вельможный, светский, холеный, воспитанный на французской опере, на французском балете, другой — труженик, демократ— по-разному отнеслись к Остапу Вересаю, по-разному оценили его. Отец выступал вместе с Вересаем. Он хорошо понимал, что интерес аристократического Петербурга к народному певцу подогрет и вызван «царскою милостью». Завсегдатаи лож и партера смотрели на кобзаря как на «южнорусское диво, археологическую редкость». Во всем остальном он оставался для них простым мужиком, бродягой, нищим. Отсюда их отношение к Вересаю — смесь любопытства с плохо скрываемой брезгливостью.
Весь облик и хрипловатый голос старца (куда этому мужлану до Италии!) раздражали их. Равнодушные лица-маски, ядовитые реплики по-французски — все говорило, что пребывание знати на концерте лишь дань двору, моде, сенсации.
Зато какой успех ждал Вересая в Соляном городке на первом славяно-этнографическом концерте, организованном Лысенко!
В думе «Бегство братьев из Азова» воскресала многострадальная история Украины. Кобзарь покорил огромную аудиторию мастеровых, студентов, рабочих. Долго-долго Петербург-труженик, Петербург-демократ рукоплескал народному певцу. На этом концерте выступал и Лысенко как дирижер хора, композитор и исполнитель. Небольшой, но слаженный, дружный хор пел украинские, русские, сербские, моравские и чешские песни. Публика без конца вызывала Лысенко и Вересая.
— На концерте, — рассказывал Николай Витальевич, — был и мой учитель Римский-Корсаков. Пение Вересая глубоко взволновало его, а я под свежим впечатлением вересаевских дум занялся первой фортепьянной рапсодией. Вспомнились Днепр Славутич, степи Полтавщины, кобзари, лирники на пыльных дорогах и шумных живописных ярмарках. И такая тоска взяла меня по родному краю, что как-то само собой зазвучало все то, что тогда наполняло мою душу.
Много лет спустя, в глухое столыпинское безвременье, очутившись в Петербурге, я посетил Соляный городок. Увы! Тут все изменилось. Над городком незримо реяли черные тени Столыпина и Победоноцева. В зале, где когда-то звучала песня отца, где из дум Вересая вставала гневная, бунтарская, непокоренная душа народа, было особенно нестерпимо, до боли обидно слушать призывы черносотенных громил «огнем и мечом» карать красную крамолу, убивать, как гиен, окаянных бунтовщиков, врагов царя и православной церкви. Казалось, это дурной сон, казалось, что злые духи, как это бывает в сказке, вот-вот развеются, сгинут с глаз, и снова, бережно поддерживаемый моим отцом, выйдет на эстраду старый кобзарь, и зазвучит неповторимый речитатив Вересая, его хватающий за душу голос.
Тогда же решил я пройти «по всем Лысенковским местам» старого Петербурга.
* * *
Отец не был студентом Петербургской консерватории в обычном смысле этого слова.
«Николай Витальевич одно время (недолго, правда) учился у меня, или вернее — приносил просматривать в класс свою «Різдвяну ніч», — весьма определенно высказался по этому поводу Римский-Корсаков в беседе с В. В. Ястребцовым.
«Способен. Успехи есть. Весьма способен», — так аттестует он своего не то студента, не то слушателя.
Не без волнения осматривал я дом, где жил Николай Андреевич и куда не раз отец приносил партитуру своей первой оригинальной оперы «Рождественская ночь». Здесь он подарил своему учителю только что отпечатанный в Петербурге сборник детских и девичьих песен («Молодощі»). Отец явно гордился тем, что некоторые мелодии «Молодощі» с такой силой зазвучали затем в «Майской ночи» Римского-Корсакова. Он говорил мне, что Николай Андреевич уже в 70-е годы был горячим поклонником и ценителем украинского музыкального фольклора. Корсакова больше всего интересовали обрядовые песни — веснянки, купальские, колядки, щедривки. Он часто заводил разговор о ладово-интонационной структуре украинских обрядовых песен, подробно расспрашивая о местностях, где народные мелодии сохранили свою первородную свежесть.
Тут-то и пригодились отцу «фольклорные экспедиции» по Полтавщине (Гриньки, Липове, Жовнин), записи обрядовых песен.
В доме Римского-Корсакова Лысенко встречался с Бородиным, Мусоргским. Всех их тогда живо интересовали программы славяно-этнографических концертов.
Отец часто вспоминал свою петербургскую квартиру, где он прожил два года — годы учебы, труда и вдохновения. В один из декабрьских дней, незадолго до рождественских праздников, я оказался на Александрийской площади в доме № 6. Неудобно стучаться к незнакомым людям, но желание увидеть комнату отца взяло верх. Как и надо было ожидать, никто из жильцов 52-й квартиры не помнил Лысенко. Прошло больше тридцати лет. Однако по описаниям отца я быстро нашел небольшую комнату, выходящую окнами на площадь. Все в этой комнате было мне знакомо: и сиреневые обои и старинный рабочий стол с конторкой. Не было только рояля, за которым «родились», как сказал бы отец, первая украинская фортепьянная рапсодия, два полонеза, концертный вальс и фрагменты оперы «Маруся Богуславка». Не одну ночь провел здесь Микола Лысенко в окружении своих любимых героев. Из глубин столетий, из турецкой неволи являлась ему Богуславка. В рубище, в цепях, но непокоренная, как мать ее Украина. Вихрем мчался на степном скакуне бесстрашный казак Голота. То лихо плясали, то бросались в смертный бой его побратимы. Все это оживало в звуках, лепилось нотными знаками на бумагу. Телом жил он в этой комнате, а душой, помыслами, горячим сердцем — «на Вкраїні милій», среди измученного народа. И так и сяк гнули паны народное древо, а оно гнулось, да не ломалось… «Как ни гнети дуб, а он все вверх растет». И люди жили с надеждой и верой — «заглянет солнце и в наше оконце».
В 70-е годы консерватория располагалась в музыкальных классах Михайловского дворца. Я знал, что отец бывал там и позже, когда во дворце был открыт Музей русского искусства. Михайловский дворец, весь какой-то легкий, воздушный, поражал благородством и простотой линий. По бокам широкой лестницы вечными стражами застыли мраморные львы, до того добродушные, что хотелось их погладить.
Мне не удалось, уже не помню, по какой причине, увидеть бывшие музыкальные классы, где учился Лысенко. Зато с русским живописным искусством я познакомился тогда основательно.
В нашей переписке с отцом и в «петербургских разговорах» музей занимал важное место. Вспоминаю, что академическая живопись, огромные картины на мифологические и библейские темы, виртуозно написанные знаменитыми мастерами первой половины XIX века, оставляли отца равнодушным. Я не раз, и всегда без успеха, спорил с ним на эту тему.
— Мастера большие. Тут ничего не скажешь. А вот души народной, русской в этих картинах не вижу. Светят, да не греют. Холодно мне от них. Что ни говори, Остап, а «Бурлаки» Репина мне во сто крат дороже. В них и стон бесконечный, и удаль, раздолье русское, в них многострадальное Сегодня и Завтра народа нашего.
Навсегда покорил отца могучий талант Репина.
— «Запорожцев» ощущаю физически, — как-то заметил он. — Не картина, а готовое либретто для оперы. Какие характеры! Какие типы! Один писарь чего стоит. Такой из пекла и то выберется. Такому сам черт не брат! А смеются как! У меня и теперь звенит в ушах их смех. От него не то что турецкому султану — самому сатане жарко, — и тихо, будто стыдясь внезапно нахлынувших чувств: — Чтобы написать такую картину, надо очень любить народ и верить в него… Очень!
Говоря об «академиках», Николай Витальевич обычно делал исключение только для Брюллова. На его картины (особенно «Последний день Помпеи») он смотрел влюбленными глазами Тараса, всегда с благоговением вспоминавшего «великого Карла» — своего освободителя от горькой крепостной неволи. Запомнился отцу и скульптурный портрет Павла I, выполненный знаменитым Шубиным по заказу императорского двора.
Низкий обезьяний лоб, лишенные живой мысли бездушные глаза, смесь воли и безволия, надменности и подозрительности, садизма и животного страха во взгляде, в каждой черточке тупого лица — таким скульптор-реалист запечатлел для грядущих поколений самодержца всея Руси.
— Подумай только, по заказу двора! «За царське жито царя й побито»! В музыке так зло посмеяться над криводержавием сумел, может быть, один только Римский-Корсаков в «Золотом петушке»!
Как-то, рассказывая о Русском музее, вспомнил отец и свое первое посещение Эрмитажа в 1874 году.
В Петербурге училось тогда немало земляков-украинцев, знавших отца по Киеву. «Землячество» устроило ему встречу со студенческим пуншем и пением «малороссийских песен». На следующий день вся компания в чумарках, сорочках и шароварах высыпала на набережную Невы, чувствуя себя по соседству с Зимним дворцом чуть ли не бунтовщиками. Кто-то предложил отправиться в таком виде в Эрмитаж. К тому же «новичку» Лысенко и самому хотелось познакомиться с этим чудом столицы. Пришлось, однако, вернуться несолоно хлебавши. Швейцар, величественней и безмолвней Александрийского столпа, не пропустил сынов Малороссии в храм искусства. Оказывается, согласно инструкции в Эрмитаж допускались только «господа в мундирах и фраках». Фраки и мундиры были в глазах царского двора высшими и единственными ценителями сокровищ Эрмитажа.
Ольга Антоновна Лысенко, жена композитора.
Село Романовна (конец 90-х годов). Слева направо: Т. Р. Рыльский, М. Т. Рыльский, В. Б. Антонович.
На письменном столе в кабинете отца всегда стояла фотокарточка с дарственной надписью. И теперь в кабинете-музее Н. В. Лысенко при Киевской консерватории со старинного фото на нас смотрит замечательный композитор, гениальный артист-виртуоз Антон Рубинштейн.
— Я бывал на концертах Рубинштейна, — рассказывал отец, — в 1874–1875 годах в зале Дворянского собрания. Незадолго до этого он как раз возвратился в Россию после своего знаменитого турне по Европе и Америке. Ничего подобного мне не довелось слушать ни раньше, ни в более поздние годы. Не забыть его одухотворенное лицо, львиную гриву, иссиня-черные волосы, глубоко посаженные, очень выразительные глаза. Играя Листа, Мендельсона, он весь сливался с инструментом. Казалось, из самой груди его исторгаются эти звуки, то нежные, то властные, почти демонической силы.
В 1883 году, когда Антон Григорьевич последний раз концертировал в Киеве, мы встретились как старые знакомые. Тогда-то он и подарил мне свое фото.
Судя по рассказам отца, большое впечатление на него произвела в начале 1875 года премьера рубинштейновского «Демона» в Мариинском театре. Дирижировал знаменитый Направник. Особенно понравились отцу хоры «Несут несчастного», «На воздушном океане», партия Демона в исполнении Мельникова и Петров — Гудал.
Мариинский театр приобретал в ту пору все более отчетливые национальные черты.
«Русалка» и «Каменный гость» Даргомыжского, «Борис Годунов» Мусоргского, «Кузнец Вакула» Чайковского, «Псковитянка» Римского-Корсакова еще раз убедили молодого композитора, что украинская опера сможет успешно развиваться только на основе и в содружестве с русским оперным искусством.
«Необходимо было бы каким-нибудь образом ознакомить их (украинскую музыкальную молодежь. — О. Л.) с «Русланом» и «Жизнью за царя» Глинки, «Русалкой» Даргомыжского, «Псковитянкой», «Снегурочкой» Корсакова и «Борисом Годуновым», «Хованщиной» Мусоргского (отчасти «Опричниками» Чайковского). Следовало бы некоторые произведения Бородина, хотя бы его симфонии, проштудировать», — писал Николай Витальевич Ивану Франко, излагая свою программу музыкального просвещения на Украине.
Из театральных впечатлений петербургской поры самое дорогое для отца — оперы Глинки.
Гаснут люстры, в сказочном, таинственном полумраке утопает зал, и под волшебную мелодию увертюры «Руслана и Людмилы» медленно плывет вверх тяжелый занавес.
Слушая «Руслана», я и теперь не раз переношусь в нашу гостиную на Рейтерской улице. Зал тускло освещен. Отец у рояля. На наших глазах совершается чудо. Кажется, не звуки, а огневое пламя брызжет из-под пальцев. Музыка такая, что хочешь не хочешь, а пустишься в пляс. Мои сестренки — Катря, Галя, Марьяна — подхватывают меня. И вот мы, то сплетая, то расплетая руки, кружимся в такт «лезгинки».
Позже отец охотно составлял нам, молодым, компанию, когда мы собирались на «Руслана» или «Ивана Сусанина» в наш киевский театр. В антрактах обычно разгорались горячие споры: «в ударе» или «не в ударе» исполнители «Руслана», на высоте ли оркестр? Вначале отец в спорах участия не принимал, сидел молча, загадочно, а иногда с лукавой смешинкой улыбался в усы. Под конец и его брало за живое. Воскресали петербургские впечатления. Партия Руслана и Сусанина… голоса Петрова, Стравинского, оркестр Направника, вновь открывшего Глинку для петербургской публики, чудо-декорации.
— Все, чем славился в те годы Мариинский, навсегда вошло в мою музыкальную жизнь, — убежденно говорил отец.
Любовь и ненависть — таково на всю жизнь отношение Лысенко к Петербургу, точнее к двум Петербургам.
Как и Шевченко, он ненавидел холодный, равнодушный к человеческому горю город царей, вельмож, тупых цензоров, город, где…
Но жил в сердце Лысенко и другой Петербург — Петербург Римского-Корсакова и Соляного городка, Мариинского театра и Русского музея — умственный и эстетический центр России.
Этот Петербург радушно принял Лысенко, что, по словам Старицкого, «способствовало расширению музыкального кругозора… композитора, познакомило с особенностями русской гармонизации, которая навела его на типичный путь южной гармонизации. Наконец занятия у Римского-Корсакова увеличили его музыкальную эрудицию и раскрыли перед ним новые тайны звуковых композиций».
В последнем нетрудно убедиться, знакомясь с третьей, окончательной редакцией «Рождественской ночи», созданной в Петербурге под руководством Римского-Корсакова. Перед нами уже не оперетта, не музыкальная комедия, а комическая, точнее лирическая, опера. Вырвавшись из фортепьянного плена, впервые в полную силу зазвучали подслушанные в гуще житейской мелодии колядки, арии и дуэты, засверкала новыми гранями народная песня, бодрая музыкальная стихия «Рождественской ночи».
«Среди жемчужин оперной музыки выдающегося певца звездой первой величины сияет «Рождественская ночь», — пишет уже в наши дни украинский музыковед М. Гордийчук. Если это так, если звезда Лысенко не померкла на оперном небосклоне даже рядом с бессмертными творениями Чайковского и Римского-Корсакова, то этим он в значительной мере обязан Петербургу, где окрепли крылья молодого орла.
Лысенко возвратился на Украину уже зрелым мастером.