Пути и судьбы

Лисин Михаил Дмитриевич

РЕКИ НЕ СПЯТ

 

 

#img_7.jpeg

 

ПЛЫВУТ ПО УНЖЕ СОЙМЫ

#img_8.jpeg

В конце апреля вода на Унже спадает так стремительно, что идущие с верховьев самосплавом большие плоты — соймы — не успевают убирать хвосты.

И вот как-то две многорядные соймы застряли в перекатах пониже городка Макарьева. Они могли «обсохнуть», то есть до зимы остаться на песках, и буксиры «Пролетарий» и «Светоч коммунизма» двинулись на помощь. Ближнюю, которая была к тому же и поменьше, взял подоспевший первым «Пролетарий», а дальняя, большая и громоздкая, досталась «Светочу коммунизма». «Пролетарий» был мощнее, и вести дальнюю сойму, конечно же, следовало ему, но, сославшись на то, что у них хандрит машина, капитан Плицын увел ближнюю.

— Прямо из-под носа выхватил! — возмущались на «Светоче коммунизма». — Ну и ловкач!

— Ловчить на «Пролетарии» умеют, а вот плоты водить…

— Отставить митинг! — крикнул сверху капитан Григорий Красноперов. — А ну, орлы, подавайте скорее бухты. Надо попытаться достать этих нахалов пролетарцев!

Но когда «орлы» — три молодых матроса — укрепили на сойме чалки, а механик дал полный ход, капитан вдруг явственно увидел, что сойма на мели.

— Прибавь! — не доверяя собственным глазам, закричал Григорий в медный переговорник. Колеса пошли быстрее, и Красноперов всем телом ощутил, как, напрягаясь, задрожал буксир. Плот ни с места!

— Где Коняхин? Позвать сюда Коняхина! — нетерпеливо крикнул капитан.

Старший штурман брился, и вместо него явился лоцман. Бородатый, хмурый. Старик единственный на пароходе не носил формы, и вместо шинели был на нем довольно мешковатый ватник, а вместо фуражки с якорем — потрепанная шапка, сбитая на самую макушку.

— Так это что же? Засела Соня? — спросил Григорий беспокойно.

Лоцман пожал сутулыми плечами:

— Да вроде на плаву она. Здесь глы́боко, я чай.

— Опять вы со старшим штурманом чаями потчуете! — сказал Григорий сдержанно, и только по веснушкам, яснее выступившим на ввалившихся от бессонницы щеках, можно было догадаться, что спокойствие не легко дается капитану.

Позвали наметчика, и, как только тот опустил свой полосатый шест, металлический его конец сразу воткнулся в грунт.

— Осередок! — сказал капитан. — Только этого и не хватало!

— На нем она и засела, — добавил лоцман, удивленно встряхивая бородой. — Ну чисто примороженная!

— А Коняхин меня уверил, что на плаву она, — развел руками капитан. — Как же это так?

— Значит, обмишулился, — пожал плечами лоцман. — Э-эх вы! — высунувшись из рубки, вдруг принялся он стыдить плотовщиков. — Вам бы, горе-плотогоны, не соймы гонять, а воду мутить да лягушек давить!

— Оставь их, им и без того не сладко, — вступился капитан. — Лучше вот давай прикинем, что будем дальше делать?

— Потянуть надо ее покрепче, авось сойдет.

— Пока тягаем, «Пролетарий» на Волгу выйдет. Чего доброго, еще ухватит большую сойму для Камской ГЭС.

— Он и ухватил бы, да начальство не доверит. Там, в Юрьевце-то, понимают что к чему.

— Большую сойму нам сулили, да, пока здесь чикаемся — возьмут да отдадут кому-нибудь. Эх, придумать бы чего-нибудь такое…

— А не посвистеть ли «Пролетарию», — поразмыслив, предложил лоцман. — Он, чай, еще далеко-то не ушел, — небось, услышат. Двойной-то тягой мы бы ее, треклятую, вытянули, как дедка с бабкой репку.

— Нет! — отрезал Красноперов. — На своем горбу плот поволоку, а кланяться Плицыну не буду!

— Как бы он еще нам кланяться не стал! — торжествующе крикнул снизу старший штурман. Точно приглашая капитана и лоцмана порадоваться вместе с ним, Коняхин даже вскинул руку с полотенцем. — Слышите? Свистит!

С реки донесся далекий зов:

— Ту-ту-ту-у-у!

«Пролетарий» — капитан узнал его по гудку, как узнают человека по голосу, — звал на помощь.

«Теперь ты от нас далеко не уйдешь», — подумал Красноперов, подавляя мстительную радость.

— А пока попробуем колесами размыть песок!

— Навряд ли что получится, Григорь Григорьич, — усомнился лоцман.

— Что, и ты, как твой земляк Коняхин, боишься брючки замочить? — съязвил Григорий и, сбежав с мостика, прыгнул на сойму.

В том месте, где сойма навалилась на песок, оказалась небольшая, но достаточно глубокая промоина. Григорий крикнул лоцману, и тот осторожно ввел в нее буксир. Велев отдать на сойму чалки, капитан приказал работать задним ходом. Вода под колесами забурлила, как в котле, сделалась грязно-рыжей. Пароход качался от сдержанного стремления сдвинуться, и даже громоздкая сойма подрагивала мелкой дрожью…

Когда капитан, потный и забрызганный мокрым песком, но довольный тем, что дело сделано и сойма на плаву, поднялся на мостик, уже начало смеркаться. Лоцман стоял в рубке с видом человека, не признающего случайных удач.

— Веселей работай, машинист! — крикнул Григорий в переговорник и прислушался: «Пролетарий» гудел.

— Пожалуй, что у Коровьего брода засел, — сказал лоцман гадательно.

«Светоч» — так привыкла называть свой пароход команда — упрямо бил колесами, тросы то натягивались, то опускались, но плот все еще не шевелился.

От волнения Красноперов теребил цепочку на переговорнике, зачем-то дергал большую пробку, вырезанную по форме раструба, для чего-то принялся считать:

«Раз, два, три, четыре, пять… Кажется, зашевелилась… Нет, это от волны… Шесть, семь, восемь, девять, десять… Неужели все еще сидит? Да нет, не может быть! Считаю до ста… Одиннадцать, двенадцать, тринадцать, четырна…»

И в это время голова плота внезапно тронулась. Григорий догадался об этом по непонятному движению на сойме: что-то поднялось торчком, что-то упало, что-то зашевелилось, заскрипело.

Хвостовые клетки еще стояли, но от головы назад пошло движение, какое передается рывком паровоза по всему составу поезда. И вот ожившая громада тронулась и плавно понесла по Унже все свои сто двадцать бревенчатых клеток, которые неизвестно почему плотогоны называют кошмами.

Сойма, выглядевшая на перекате широкой и коротковатой, на ходу заметно вытянулась. Иные клетки выбились из общего строя, выпятили острые углы. Но все держалось, все шло за буксировщиком.

— Полный! — крикнул Григорий весело и звонко. И сейчас же он заметил, что весело не только ему.

— Есть полный! — долетел снизу веселый голос. Молодые матросы на палубе чему-то смеялись, а в красном уголке позванивала гитара: дун-дуна, тин-тина. Это глуховато-звонкое дун-дуна, тин-тина все ускорялось и перешло в плясовую, и вот уже сам капитан начал притопывать каблуком.

Хотя вода спадала повсюду, Унжа все еще казалась внушительно широкой и быстрой. Ее тугая волна непрестанно терлась о борт парохода и приглушенно гудела на одной низкой ноте.

Отсыревший, знобящий ветер, усиленный движением, колюче и щекотно бил в лицо и шею. На корме ветровые струи завихрялись, и оттуда временами тянуло парком, мазутной гарью, мокрым деревом, вяленой рыбой и еще чем-то жареным. В этих запахах было что-то очень домашнее, уютное, и у Григория возникало непреодолимо радостное чувство близости к людям, к машине и большой воде.

Унжа менялась с каждым поворотом. То к берегам ее стеной подступали деревья и делалось совсем темно, то вдруг светлело, и долго тянулись залитые водою луга, похожие на озера, и в них то группами, то в одиночку стояли осокори, отражаясь как в большом темном зеркале. Над ними парами проносились утки, вдали вскрикивали кулики, и совсем уже далеко в лугах какой-то беспокойный чибис все просил: пи-ить, пи-и-ить!

Капитан ходил по мостику по армейской привычке грудью вперед и тихонько насвистывал какой-то неопределенный мотив. Он свистел так, когда о чем-нибудь размышлял или обдумывал что-то.

— Как ты тут ни кумекай, Григорьич, а все одно раньше, чем второго мая к завтраку, в Юрьевце не будем, — заговорил лоцман сердитой скороговоркой. — Подвела нас Соня больше некуда. В первый-то май обещался мой лейтенант понаведаться. В кои-то веки собрался с сыном бутылочку раскубрить, и то — тьфу! — плюнул он в сторону соймы, — не Соня ты, а Федора!

Звали лоцмана Ревокат Иванович Лешаков, матросы же называли его для краткости Перекатом.

— А «Пролетарий» что-то не гудит. Ушел, что ли? — сказал Красноперов.

— Что-то не слыхать, — подтвердил Ревокат, — может, ушел, а может, пар бережет. Механик у них на это скуповат.

— А как думаешь, догоним его?

— Да ведь как сказать? Коли не уйдет, догоним. И что тебе дались эти догонки? Чай, у тебя Плицын не невесту увез?

— Хуже! — сказал капитан. — Ночью плот буду тягать, а пролетарцам первенства не уступлю!

По трапу кто-то поднимался, скрипя ботинками.

«Видать, Коняхин вышагивает», — подумал Григорий. Но он ошибся. Это были матросы Демьянов, Осинкин и Мухин. Все трое надели капитанки с белым верхом, широкие расклешенные брюки и новые ботинки, точно собрались на танцы. Красноперов усмехнулся:

— Что, орлы, Ревокат Иваныча на перепляс явились вызывать?

— Что вы, товарищ капитан, — выдвинулся вперед Демьянов. — С этим делом до праздника потерпим. Придем в Юрьевец — свое возьмем…

— В общем, мы предложение хотим внести, — подхватил Осинкин.

— Нельзя ли идти без остановки? — поддержал Мухин.

И, опасаясь, что капитан рассердится, Демьянов заторопился:

— Дошли бы, товарищ капитан. Луна за нас. И тихо!

— Точно, — тревожно посматривая то на капитана, то на лоцмана, поддержали Осинкин с Мухиным.

— Что? — рассердился лоцман. — И вы туда же, в догонки играть?

Ухмыльнувшись, Демьянов ответил строгим голосом:

— Молодежный экипаж не занимается такими пустяками. А только от пролетарцев нам отставать никак нельзя…

— Как можно? — вскричал Осинкин. — Мы старались изо всех сил, а те работали с прохладцей. И вдруг — бац! — первыми на Волгу выйдут именно они. Ими почет и право вести по Волге большую сойму, а нам на Унже перекаты расчищать.

— Из-за них у нас конкретные обязательства срываются, — добавил Мухин. — Вот мы и решили не сдаваться. Как они ночью остановятся, так мы их и обойдем. Тогда большая сойма будет наша.

— Все мы да мы, — проворчал Ревокат обидчиво. — Да вы без лоцмана-то шагу не шагнете, а я унжак, всю ее, родимую, вдоль и поперек исколесил. Да, если знать хотите, это не река, а тротуар. У нее все дно кондовым лесом вымощено. Днем и то гляди да гляди, а ночью и совсем погибель: что ни шаг, то карча да топляк!

Матросы смущенно замолчали, а капитан заходил по мостику, тихо насвистывая. Вдруг он сказал:

— А ведь по тротуару-то ходить куда приятнее. А если еще и при луне — романтика! Прогуляемся, Ревокат Иваныч, а?

И Красноперов засмеялся веселым и задумчивым смешком. Но было ясно, что шуткой он только пытается прикрыть свои сомнения.

— Вот что, орлы, — сказал он, наконец, — сейчас же пройдите по каютам и известите всех. Пусть готовятся к ночному рейсу.

Лоцман ворчал, пытался отговаривать, но Красноперов лишь посмеивался весело и возбужденно. Он уже только о том и думал, как лихо он оставит позади ничего не подозревающего Плицына.

На ступеньках трапа матросы столкнулись со старшим штурманом. Когда они сказали, что капитан распорядился готовиться к ночному рейсу, Коняхин не поверил. Приосанившись, он вошел в рубку и, сторонясь рулевой машинки, брызгавшей маслом, сказал усталым тоном много потрудившегося человека:

— Темнеет. Пора бы на ночевку становиться.

— Какая тут ночевка? — заворчал лоцман в явном расчете на сочувствие. — Решили вот плыть да быть.

— Как? Ночью? — большие усы Коняхина удивленно дернулись. — Да ты шутишь?

— Староват я шутки шутить, — вздохнул Лешаков.

— Но ведь это — риск!

Лоцман пожал сутулыми плечами.

— Явный риск! — протестующе воскликнул старший штурман. — Тебе, капитан, виднее, но я бы лично на рожон не лез. Расколотишь сойму — влетит твое новаторство в копеечку.

— Авось не расколотим, — усмехнулся Красноперов. — Ну, а если уж не повезет — один за всех, все — за одного…

— Не везет тому, кто очертя голову бросается экспериментировать, не считаясь ни с уставом, ни с правилами плавания, — внушительно сказал Коняхин. — Что касается меня, то, к сожалению, поддержать эту несерьезную затею не могу. И даже буду вынужден…

— Можете писать очередной рапорт в пароходство! — вспылил Григорий. — Но поскольку здесь распоряжаюсь пока что я, приказываю принять вахту. Не сейчас, через три часа. Да не забудьте переодеться!

— Хорошо, я выполню… — голос Коняхина дрогнул. — Но считаю это сумасбродством и явным нарушением всех норм…

Старший штурман церемонно поклонился и с достоинством стал спускаться по окованному медью трапу.

— Зря ты, Григорьич, — насупил брови лоцман. — Что ни говори, а он прав. Сорок с лишним лет по Унже плаваю, а не припомню, чтобы по ней плоты гоняли ночью. Чего нельзя, того нельзя…

— А я считаю, можно! — вскричал Григорий. — Нечего тут отговорочками трусость прикрывать!

— Ну, положим, ты еще не дорос меня так обзывать! — сказал лоцман, мрачнея. — И вообще, я тебе в прадеды гожусь. А коли на то пошло, вставай-ка сам к штурвалу да и вали хоть днем, хоть ночью.

— Ну и встану! А ты, дед-прадед, ступай-ка поспи вместе с Коняхиным: хочешь не хочешь, а ночью тебе вахту держать.

Капитан оттеснил лоцмана плечом и стал на его место. Тому ничего не оставалось делать, как уйти из рубки. Когда он спускался вниз, плечи его тяжело сутулились, а большие руки бездеятельно повисли.

«Зря я обидел старика», — подумал Красноперов, и ему захотелось вернуть лоцмана к штурвалу, но он сказал как можно строже:

— Пришлите сюда младшего штурмана: у нас незаменимых людей нет!

Он решил вести плот ночью без лоцмана. Рисковать так рисковать. А пока что надо было отдохнуть и подкрепиться. Но жена затеяла предпраздничную уборку и долго не пускала его в каюту. Невольно прислушиваясь, как передвигает Катя столы и стулья, а под палубой приглушенно стучат колеса, Григорий посматривал на часы в окне каюты и думал о предстоящем рейсе.

Когда жена позвала его, на столе уже стояла тарелка со щами. Катя нарезала хлеба, подала ложку и только после этого опустилась на табурет напротив мужа.

— Ты поешь, а я посижу, на тебя погляжу, — сказала она, — а то все на вахте да на вахте…

— Сколько там времени-то? — беспокойно спросил Григорий, торопливо хлебая щи.

— Не знаю и знать не хочу, — строго сказала Катя, но сейчас же подошла к часам, повернула их циферблатом к себе и снова поставила на окно так, чтобы их хорошо было видно снаружи. По этим часам отбивали склянки, будили вахту и подвахту, и потому они всегда стояли циферблатом к стеклу.

Было десять вечера, когда в дверь кто-то постучал. Вошел механик. Высокий, прямой, с плотной, как будто бы подпаленной, бородкой. Промасленная спецовка блестела на свету, как кожаная.

— Хлеб да соль, — сказал он, поплотнее прикрыв за собою дверь.

— Милости просим к столу, Иван Семеныч. — Григорий и жена сказали это оба вместе, пододвинув гостю каждый по стулу, и было ясно, что ему рады и он здесь бывает запросто. Но Иван Семеныч поблагодарил и уселся подальше от стола на табурет.

— Как бы не наследить тебе тут, Катя, — промолвил он, поджимая ноги в больших, грубых ботинках.

— По делу я к тебе, Гриша, — неторопливо и значительно заговорил он немного погодя. — Слышал я, что ты без остановки решил идти.

— Понимаешь, приходят ко мне ребята, — оживился Красноперов, — и предлагают идти ночью. Дескать, луна и все такое. А я как раз и сам об этом думал. А что, если попробовать? Правда, по Унже по ночам гулять не принято, но ты представляешь, что это значит? Это полный переворот в судовождении по малым рекам. И вдобавок выхватим у этого нахала Плицына большую сойму прямо из-под носа. Ловко задумано?

— Ловко-то ловко, — сдержанно сказал Ситнов, — но прямо тебе скажу: не простое дело ты затеял. Может и сорваться.

— Знаю, — сказал капитан. — Но ведь ты в машине уверен?

— Допустим, так.

— Ну, а я в команде уверен. Моя комсомолия не подведет. Одним словом, не так страшен черт…

— Ты, Гриша, не серчай, а что думаю, то скажу.

— Крой начистоту!

— В тебе я не уверен!

— Вот как! — Ложка в руке Григория задрожала, щи закапали на скатерть.

— Как можно быть уверенным в руководителе, который никого не слушает? — продолжал Иван Семенович, выдерживая спокойный тон. — Старшому нагрубил, лоцмана прогнал, мальчишек-ветрогонов готов в советники зачислить…

— Ребята молодцы, — прервал Григорий. — Если б мы пораньше догадались работать ночью, то сейчас, наверно, уже привели бы в запань плота два лишних…

— Или разбили б пароход, — сказал механик таким тоном, словно уже ясно видел пароход разбитым.

— Что, и ты трусишь, парторг? — вместо ответа спросил Григорий, и на губах его мелькнула презрительная улыбка.

— Если тебе это нравится, считай меня трусом, — тихо и раздельно сказал Ситнов. — Но учти, что храбрость и безрассудность — две вещи разные. Неужели тебе не ясно?

Красноперов бросил на стол ложку, встал.

— Хватит меня прорабатывать, парторг. Здесь не партийное собрание, — сказал он резко. — И я не мальчик, а капитан. Уж позвольте мне действовать, как я считаю нужным!

— Вот это-то мне в тебе и не нравится, — с сожалением посмотрел на него парторг. Его большие, в порезах и въевшемся мазуте руки мелко подрагивали. Он хотел было подняться с табурета, но, вспомнив, что пол только что вымыт, еще крепче поджал ноги. Говорил парторг по-прежнему спокойно:

— Молод ты, Гриша, а ершист. Только и слышишь от тебя: я да я. А ведь с этим «я» и на якорь недолго сесть.

— Ты меня не пугай, парторг. Я капитан, я за все и отвечаю.

— А я механик и отвечаю наравне с тобой. Поэтому хочу, чтобы ты относился к делу посерьезнее.

— А я хочу, парторг, чтобы не подавляли инициативу молодежи.

— А ты уверен, что это инициатива, а не желание пощеголять? Вот, мол, мы какие умные. Никто не смог, а мы — ать, два и готово!

— Давай, давай, крой, парторг! Может, с твоей колокольни и виднее, но я по-своему, по-комсомольски (он был уже кандидатом партии, но все еще считал себя комсомольцем). Я так: сказано — сделано.

— Сказано-то сказано, а что сделано? Пока что ничего, кроме глупого раздора с лоцманом да старшим штурманом.

— А что мне, цацкаться, что ли, с этими саботажниками?

— Вот ты опять рубишь сплеча, с закрытыми глазами, не потрудившись даже разобраться, кто друг тебе, а кто недруг. А разобраться надо, особенно в такой момент. Ведь у тебя целый коллектив в руках: один напортил, вся команда не поправит…

— Ох и въедливый же ты, парторг! — сказал Григорий с ухмылкой. — Одним словом, учту, приму к сведению… По возможности…

Когда Ситнов ушел, Катя сказала мужу:

— А ты бы, Гриша, слушал, что люди говорят… И по-моему, Иван Семеныч прав: семь раз отмерь, один — отрежь…

— И ты туда же? — уже не в силах сдерживаться, вспылил Григорий. — Хватит, черт возьми, с меня довольно!

Не раздеваясь, он повалился на диван и вскоре захрапел.

Проснулся Красноперов оттого, что где-то наверху кричали. Сначала он подумал, не во сне ли это, но вскоре понял, что шумят Коняхин с Плицыным и все это было въявь.

«Два сапога — пара», — подумал капитан и уже было решил, что его дело сторона, но что-то в насмешливом тоне Коняхина не понравилось ему.

— Я тебя честью прошу, — доносился охрипший голос Плицына, — толкни ее в бок, она и слезет…

— И рад бы тебе помочь, да приказа не было, — бубнил сверху Коняхин. — Капитан не велел, а мое дело телячье…

«Какого приказа не было?.. Кто не велел?..» — подумал Красноперов.

— Колесами, колесами работни пошибче: волной ее, может, подтолкнет… — Голос Плицына сделался еще более хриплым и далеким.

— Буди капитана Красноперова, может, он и передумает, а я и рад бы, да не могу, некомпетентный.

С «Пролетария» долетела отчаянная ругань. В ответ Коняхин только хохотнул.

«А ведь этот тип издевается и над Плицыным и надо мной, — подумал Григорий, вскакивая с дивана. — Вон ты какой, старшой!»

Наверх он поднялся в ярости. Еще со ступенек трапа крикнул:

— Выметайся с мостика!

Коняхин опешил, но спросил, недоуменно шевеля усами:

— Почему такая немилость, товарищ капитан?

— Так, говоришь, приказа не было? Капитан не велел? — едко сказал Григорий. — Так вот мой приказ: ступай вниз и становись за вахтенного матроса. Ясно?

— Вполне, но я опротестую, — сказал Коняхин, преисполненный достоинства. — Прошу учесть, что помыкать собой я не позволю никому…

А капитан уже направил «Светоч» к «Пролетарию». Отцепленная сойма распласталась чуть не во всю ширину реки. От нее пахло прелой корой, смолой и мореным дубом.

Сойму «Пролетария» снимали двойной тягой. Унжа разделилась в этом месте на два рукава. Так как оба они были судоходны, Плицын повел свой пароход по левому, более прямому руслу. Но то ли слишком обмелело, то ли ошибся его лоцман, только плот так основательно сел на мель, что у «Пролетария» не хватило силы стащить его. Помощь «Светоча» была просто необходимой. Как всегда, увлекшись, Красноперов работал горячо, стремительно. Его изобретательность и смелость решили дело. Это признал сам Плицын. Он признал даже и то, что поступил неправильно, и предложил обменяться соймами. Но Григорий не согласился, сказав, что он уже привесился к своей и все равно «Светоч» придет на Волгу раньше «Пролетария».

— Посмотрим! — крикнул Плицын с мостика.

— Увидим! — усмехнулся Красноперов.

— До скорой встречи!

— Встретимся на Паде!

— Ох уж мне эта Пада!

— Пада — что надо!

— Смотри не упади в потемках-то, — сострил Плицын. — Слыхать, тебе дня-то стало мало… Неужели ночью пойдешь?

— Кто тебе сказал? — Красноперов сделал непроницаемое лицо. — Брехня!

— Да я знаю, что брехня, — хихикнул Плицын. — Никогда тебе на это не отважиться.

— Может, ты тогда отважишься? Даю зеленую улицу!

— Нет, брат, без дураков, — нахмурился Плицын. — Хочешь, видно, чтобы мы опять засели?..

— Ну если так — катитесь, пока светленько, — захохотал Григорий, — а то возьму да первым выйду.

Но «Пролетарий» уже набирал скорость.

— А зря ты его, Григорьич, пропустил: загородит он нам теперь дорогу.

Красноперов обернулся. За его спиной, сутулясь, стоял лоцман Лешаков. Поверх ватника надел он старый полушубок, по всей видимости, приготовился к долгой и трудной вахте.

— Что тебе не спится, Ревокат Иваныч? — подавив язвительную усмешку, спросил Григорий. — Может, сонный порошочек дать?

Лоцман тяжело вздохнул.

— Какой уж тут сон, коли Пада близко! Отойди-ка, я встану.

Капитан отодвинулся, лоцман занял его место.

— Если все будет честь честью, то к первому мая наверняка в Юрьевец придем, — сказал Лешаков. — Вот лейтенант-то мой обрадуется!

Но капитан ничего уже не слышал. Он крепко спал, привалившись к запасному штурвалу. Старший штурман на правах вахтенного матроса с трудом растормошил его и отвел на маленький диванчик, что сзади, за трубой. При этом у Коняхина был брезгливо-подобострастный вид, и вся его фигура выражала: «Мы не то, что вы. Мы даже зла не помним…» Григорий тотчас же опять заснул. А через минуту он уже храпел на всю реку.

Но и на этот раз его разбудили голоса. В рубке разговаривали Лешаков и Коняхин. Оба говорили тихо, полушепотом, но Григорий понял, что о нем. Он стал прислушиваться.

— Тряпка ты, Ревокат. Пусть бы он один… — гудел Коняхин, как большая муха.

— Да тише ты, — шипел лоцман. — Услышит…

— А черт с ним, пусть слышит: я и при нем скажу. Зарвался мальчишка!

— Зарвался не зарвался, а себя переоценивает: молодяга еще. Не согласись я — один повел бы сойму. Такой!

— Да пусть его сломит голову! Одним сорвигой будет меньше! — сердито прожужжал Коняхин.

Капитан закашлялся нарочно громко.

Голоса разом смолкли, и чьи-то тяжелые шаги затопали по трапу.

— Кто это сейчас так вниз спикировал? — спросил Григорий, заглядывая в рубку.

— Да тут человек один знакомый, — ответил Лешаков с ухмылкой. — Вроде бы и храбрый, а не выдержал, трухнул. Не раскушу я что-то этого человека, хоть он и наш, унжак.

— А черт с ним! — отмахнулся Красноперов. — Давай-ка лучше, Ревокат Иваныч, обмозгуем, как людей расставить. Я думаю: ты — в рубке, я — на мостике, вахта — на носу у парошпиля, подвахта — на корме. Так?

— Так-то так, да не сдюжу я один у штурвала…

— Ладно, дадим тебе еще человека на подмогу. Коняхин подойдет?

— Коняхин так Коняхин, — согласился лоцман нехотя. — И еще уговор, Григорьич, — добавил он внушительно. — Распоряжаться на судне буду я. А твое дело только слушать да исполнять.

— Забираешь, значит, власть в свои мозолистые руки? — усмехнулся Красноперов. — Ну что ж, давай шуруй. А наше дело слушать повелителя. — Григорий засмеялся снова, и было ясно, что он с трудом подавляет нервное возбуждение.

«А сердчишко-то у него дрожит: молодяга еще, — обеспокоенно думал Ревокат. — Скорей бы уж стемнело, что ли…»

— А как ты думаешь, Ревокат Иваныч, — спросил капитан, — темная ночка будет или светлая?

— Должна бы светлой быть: месяц-то вон полный без малого, — ответил лоцман. — Ты не беспокойся, капитан, дойдем!

— Да я не беспокоюсь, — сказал Григорий и тотчас же почувствовал, что это неправда. На душе становилось все тревожнее, и хотелось остановить буксир.

Но «Светоч коммунизма» шел навстречу тьме. Небо уже чернело. В темной, смутно колыхавшейся воде дробились и трепетали пароходные огни, на берегах таинственно качались в полусне деревья и кустарники, и чудилось, что все тот же беспокойный чибис сонно, как будто сквозь зевоту, тянул где-то очень далеко: спа-ать, спа-а-ать! А, услышав дремотные, усталые вздохи паровика, капитан не выдержал. Поспешно сошел вниз и спустился по железной стремянке в машинное отделение.

Его обдало шумом и пахучим теплом. Все кругом маслянисто блестело и двигалось, двигалось. Трудно было не растеряться в этой горячей суетне рычагов и кривошипов. Но, как только капитан увидел механика, степенно похаживающего среди беспрестанно ныряющих мотылей, его тревога стала отдаляться, угасать.

— Идем? — спросил механик.

— Идем! — ответил капитан.

С минуту помолчали.

— Дойдем? — спросил Григорий.

— Дойдем! — ответил парторг.

…Подходили к перекату Крутая дуга. Перекат этот был как бы воротами в Паду. Все чаще и чаще темнели островки, похожие на заплаты, чернел мелкий густой кустарник, на мелях светлела пена.

Вся команда была уже на местах. Четверо матросов стояли на носу у паровой лебедки, двое — на корме. Мухин и Осинкин сосредоточенно натягивали брезентовые рукавицы, точно готовились сразиться с невидимым противником. Демьянов пробежал по палубе с наметкой. Коняхин стоял в рубке и с видом скептика ждал распоряжений.

Дали протяжный гудок. Похоже было на то, что «Светоч» спрашивает кого-то очень далекого, нет ли впереди опасности и можно ли продолжать путь.

— О-ожно-о! — усеченно вымолвило эхо.

— Подбери левую больную! — весело, почти даже озорно крикнул лоцман. В то же мгновение он принялся перекатывать штурвал, и слова его заглушил сорочий стрекот рулевой машинки и оживленная возня на носу буксира.

Красноперов громко повторил его команду в рупор. Этим он как бы давал понять, что командир на судне сейчас не он, а лоцман и вся команда обязана подчиняться именно ему.

— Еще подбери! Еще! Ладно! — кричал Ревокат. И капитан сейчас же подхватывал его команду. Натягивая тросы, шипела паром и грохотала шестернями тяжелая лебедка. Плот выгибался все круче и круче, напоминая громадный лук.

А, когда он вышел на прямую и выровнялся, люди поняли, что они устали. Но усталость была радостная: плот шел.

— Ну и дуга! — сказал Григорий с облегчением и надел рупор на деревянный держак. — Как думаешь, «Пролетарий» прошел ее?

— Н-да, крутенька, — не сразу отозвался лоцман, — да ведь ежели в себя поверить, то можно и подкову разогнуть. А «Пролетарий», небось, прошел. Плицын-то самолюбивый, нипочем нам не уступит.

Ревокат слепил цигарку, закурил и сказал самодовольно и в то же время обеспокоенно:

— Ну вот, один узелок развязали, что теперь Пада скажет…

И вдруг с палубы раздался крик:

— Пада! Подходим к Паде!

Тотчас же послышался шум стремительно льющейся воды, похожий на заглушенный, захлебывающийся рев чудовищно большого зверя. На мгновение капитану показалось, что пароход вместе с людьми и соймой проваливается в черную, жадно клокочущую пасть. Захотелось застопорить машину, переждать. Но вместо этого он дернул ручку служебного свистка и заорал, возбуждаясь от собственного голоса:

— По местам, орлы! Даешь Паду!

Сойма походила в темноте на громадную распластанную шкуру. На дальнем конце ее неярко горел костер. Там суетились тени плотовщиков. Им посигналили гудком. Густой, сиплый звук ушел куда-то влево и пропал во тьме. И вдруг он как будто бы вернулся. Сначала людям показалось, что где-то, то ли справа, то ли слева, отозвалось эхо. Но скоро стало ясно, что гудит буксир. По гудку Григорий понял, что это «Пролетарий».

— Кой черт, неужто опять засел? — промолвил лоцман.

И как раз в это время снова накатился рев воды. Было в этом реве что-то несогласованное, как будто даже противоборствующее. И сейчас же Григорий увидел, что русло тут разделилось надвое, обхватив остров, как клещами.

Справа вода шумела тише, покойнее, и Григорию хотелось повернуть туда. Заметив, что он колеблется, старший штурман начал было перекатывать штурвал направо, но лоцман, обругав обоих, повернул налево, туда, где вода бурлила, как в трубе.

— Не бойся шумной суводи, а бойся тихой заводи, — назидательно сказал он.

Колеса «Светоча» упрямо борются с косым течением. Тотчас сгибом русла помигал и скрылся огонек. То ли бакен, то ли судно. Одно ясно, там пески. Скорей, скорей вперед! Но сойма уже втянута в этот кривой проток, и по косматому огню костра, перемещающемуся влево, Григорий понял, что течение гнет ее в дугу.

Костер внезапно стал отходить вправо. Все быстрее и быстрее. Сойму неодолимо тянуло, всасывало правым течением.

— Куда нас несет?.. Вернуться надо!.. — беспокойно пробормотал Коняхин.

— Самый полный! Еще прибавь! — закричал Григорий и по одобрительному движению лоцмана понял, что сделал правильно. Крупно дрожа от натуги и скорости, буксир оттянул сойму, и ей уже овладело левое течение.

В середину острова врезалась узкая промоина — проран. Вода в проране бесновалась, и даже в темноте было видно, как она пенилась и двигала кусты. Сойму начало сводить, сбивать к прорану. Пламя костра при этом разгорелось ярче и косо вытянуло вздрагивающие языки.

— Прибавь ходу! — кричал в раструб Григорий.

Механик прибавлял.

— Прибавь еще! Еще прибавь. Ну!.. Ну!.. Да ну же, черт возьми!.. — отчаянно выкрикивал Григорий.

Лоцман, вцепившись в штурвал, настороженно оглядывался назад, будто за плотом все время кто-то гнался. И казалось, что сойма не плыла, а лавиной скользила с горы. Тяжелый хвост этой лавины, разворачиваясь, катился на остров. И, когда опять донесся жадный рев воды, Коняхин не выдержал.

— Стойте! — закричал он тонким бабьим голосом. — Остановите пароход, остановите!

Он метнулся к колесу и попытался вырвать его из рук лоцмана. Ревокат не выпускал штурвала. В те мгновения, пока они боролись, буксир неуклюже и недовольно мотнул носом.

«Ну, все! Пропала сойма!» — мелькнуло в голове Григория, когда он подскочил и оттолкнул Коняхина. Задержать ее движение на остров мог только вспомогательный буксир «Перун», но кто же знал, что они пойдут ночью? А сойма выгибалась все круче и круче, напруживаясь и угрожая.

— Где «Перун»? Почему его нет? — тонко кричал штурман, тяжело дыша.

И вдруг откуда-то, то ли справа, то ли слева, донесся отрывистый посвист.

«Перун!» — обрадовался Григорий и стал всматриваться во тьму. Справа от берега двигалось к сойме что-то большое. Лучились и мигали три красноватых глаза.

— Барабанов свое дело знает, — освобожденно вздохнул лоцман, когда огни остановились и словно бы повисли над хвостом плота. — А ну давай, давай, «Перунок», подмогни! На тебя вся надёжа!

Пароход деловито прогудел, и по гудку капитан и лоцман узнали «Пролетария».

— Плицын? — изумленно вскричал Григорий. — Ну и сукин же ты сын!

— Вот тебе и самолюбец-эгоист! — пожал плечами Ревокат. — Не подоспей он… Постой, Григорьич, а где у него сойма-то?

— Да не она ли вон там белеет? — напряженно всматриваясь, гадательно сказал Григорий.

— А ведь, пожалуй, она и есть. Посадил-таки… Эх!.. — лоцман досадливо сплюнул. — На яру сидит, дура… Как бы не зацепить ее, проклятую!

— Я же говорил: подложит он вам свинью, — с торжеством сказал притихший было Коняхин.

Но сойма прошла так осторожно, что разбитый плот остался в стороне. Ура! Ура! Но, как только на сойму навалилось стремительное течение речки Пады, раздался треск. Похоже было, что по бревнам привели чем-то тяжелым, острым.

— Врезались! — закричал Коняхин. — Я не отвечаю, я предупреждал!

Но его никто не слушал. Было не до него. Оказалось, что сойма наскочила на большое затонувшее дерево, и в конце ее, в том месте, где темнел строгий остов «Пролетария», засуетились, закричали люди. На «Светоче» тоже засуетились и закричали.

Сквозь тяжкое дыхание парохода, шум воды и сорочий стрекот рулевой машинки летели резкие, не то веселые, не то отчаянные выкрики. Кричал лоцман, кричал капитан, кричал наметчик, кричали матросы, кричали на плоту, кричали на «Пролетарии». И казалось, что не сила «Светоча», не помощь «Пролетария», не дружный труд людей помогли сойме выйти на простор, а только он, этот самый крик.

Потом сделалось тихо-тихо. До того тихо, что слышно было, как, уходя, постукивает плицами сделавший свое дело «Пролетарий».

— Спасибо Плицыну, — сказал Григорий. — Если бы не он…

— Понятно, «Пролетарий» крепко выручил, — отозвался лоцман, — но я бы Паде поклонился. Она, брат, высветила как все равно прожектором, кто упал, а кто поднялся.

— Она у нас вроде испытательного полигона, — весело добавил капитан. — Ну что ж, испытания прошли успешно, теперь и праздник не зазорно будет встретить.

А в природе все уже напоминало, что весенний праздник близок. За дальними кустами зародилась яркая заря, потом стало подниматься солнце. Пробившись сквозь гущину лозы, лучи его заиграли по белому, красному, черному дереву соймы, просквозили покачивающийся бакен и заскользили по необъятному разливу. Нежась в свете и тепле, береговой ракитник расщелкнул свои крупные почки и выставил узенькие листики, словно крохотные знамена развернул.

 

ГДЕ ТЫ ЛЕТАЛА, ЧАЙКА?

#img_9.jpeg

1

С переката доносятся протяжные настойчивые гудки.

Парохода еще не видно, но по коротенькой цепочке огней, дробящейся в темной воде, можно догадаться, что он идет снизу.

Из постового домика, приютившегося на покатом левом берегу, выходит бакенщик Николай Суханов. С веслами и наметкой он не спеша спускается к воде, садится в лодку и направляет ее наперерез течению. Гребет бакенщик сильно, размашисто. Весло вскидывает резко, а опускает плавно, гибко склоняясь и напряженно, замедленно откидываясь назад. Вода под выгнутыми лопастями пенится и четко выговаривает: «Эхма-а… эхма-а».

Грозовая туча, будто приклеившаяся над домиком, как из губки, выжимает из себя последние капли дождя. Бакенщик в брезентовом дождевике, в высоких резиновых сапогах. Голова его то приближается к фонарю, то откидывается в тень, и тогда виден белый кантик морской фуражки.

Бакенщику не больше двадцати шести. У него орлиный нос, сухое обветренное лицо, острые, с неожиданной печалинкой глаза. Брови нахмурены, а рот все время приоткрыт в какой-то детски-простодушной полуулыбке. Прислушиваясь к беспокойному реву парохода, бакенщик добродушно и как-то весело ворчит:

— Должно, за бакен залез, непутевый.

В его густом, мягко льющемся голосе — веселое оживление человека, которому предстоит хорошо поработать.

Караван идет ближе к правому берегу. Бакенщик пускает лодку по течению немного наискось и правит прямо на буксир. На черной, как нефть, воде, косо надвигаясь, колеблются огни. На мачтах они острые, лучистые, на корме — круглые, мохнатые. С буксира увидели лодку и замахали чем-то белым.

— Капитан? Чего свистел? — округлив ладони над губами, кричит бакенщик. Воз небольшой, бакены в порядке, и он еле сдерживает недовольство.

— Прими человека! — доносится с буксира.

— У меня обстановочный пост, а не комната проезжих, — строго и внушительно отвечают с лодки.

Капитан пытается что-то возразить, но сильный голос бакенщика глушит его старческий тенорок:

— Тут от одних ваших караванов голова кругом идет: всю ночь напролет только встречаю да провожаю. Лучше бы ты, старина, землечерпалку мне подкинул, чем дачников катать.

Гремя цепью, бакенщик сердито закидывает на борт маленький якорь-кошку. А через минуту машет рукой куда-то по ходу судна и, окая кругло и раскатисто, кричит на капитанский мостик:

— У плотины сбавляйте ход до тихого — корчи!

— Понятна-а! — крикнули сверху, и в то же самое время с борта метнулась тень, и лодка чуть качнулась. На корме, раздуваясь, зашуршал яркий, в белый горошек плащ. Бакенщик смотрит на него с явным недовольством. Человек в ярком плаще — невысокого роста, до странности тоненький, очень прямой и стройный. И все это почему-то раздражает бакенщика. И почему-то он не может отвести от своего гостя взгляда. Что-то смутно напомнил, чем-то растревожил его этот незваный гость. Свет и тени от движущегося колеса медленно скользят по лицу «дачника», то выделяя юношески округлый подбородок и красивый недовольно вздернутый нос, то силуэтно четко вырисовывая его профиль. И что-то таинственное, знакомое чудится бакенщику при виде этого лица.

— Ну, чего уснул? Отчаливай! — хмуро роняет сверху капитан. — Колесом зашибу!

Бакенщик гремит цепью, взмахивает веслами, и лодка отчаливает. Вода, взбудораженная колесом, бурлит и дыбится. Волна болтает так, что пена заплескивает в лодку, обдавая бакенщика и его спутника мелкой пылью брызг.

Отвернув полы плаща, пассажир садится, откидывает капюшон, каким-то мягким, ласкательным движением обеих рук поправляет волосы и говорит певучим голосом:

— Неласково ты гостей встречаешь, Николай…

— На… таша?! — В глазах, в лице и во всей фигуре бакенщика радость и смятение.

— Ну, здравствуй, — говорит она тем спокойным и слегка небрежным тоном, который таит в себе иронию. — Принимай дачницу.

Вдруг из-под колеса вывертывается что-то черное, рукастое и, лениво переваливаясь, катится на лодку. С угрожающим покачиванием внезапно вскинувшаяся рука заносится над девушкой.

— Ой, что это? — вскрикивает та.

Перегнувшись через борт, бакенщик что-то отталкивает веслом.

— Карчу гонит, — поясняет он. Карча — большое дерево с обломанными сучьями и ободранной корой — снова разворачивается и грозит своими узловатыми перекрученными «руками».

— А ведь эта штука могла бы и лодку опрокинуть, — с запоздалым испугом говорит Наташа. — Какой ты молодчина, Николай. Я и опомниться не успела… А ты только веслом повел — и враг сражен…

— Дело привычное, — ответил он, польщенный ее веселой похвалой. — Теперь только и гляди да гляди. Тут за островом-то плотину строят, крутояр толом рвут, ну и наворотило этих карчей на нашу голову.

— Ты бакенщиком все? — спрашивает она немного погодя.

— Бакенщиком, — отвечает он. — А ты кем теперь?

— Я на инженера кончила. Но работаю пока в конторе. Правда, зарплата небольшая, но зато при пароходстве. Хочу перейти в бассейновое управление пути на должность техника. Товарищ Цыбин мне обещал, но, как известно, обещанного три года ждут…

Пароход глухо стучит плицами, точно кто-то босыми ногами топает. Где-то в заросшей старице гулко стонет выпь. На песках спросонья попискивают кулики. В кустах на острове соловей запел. Сперва тихонько, потом погромче и вдруг защелкал, загремел. Умолк, чтобы передохнуть, и песню подхватил другой, на дальнем конце острова. А когда и тот притих, донесся свежий голос с берега, из отцветающих садов нагорья.

— Это, наверно, в дедушкиных вишнях, — говорит Наташа, прислушиваясь. — Еду вот навестить его.

— Заждался тебя дедушка-то, — вздыхает бакенщик. — «Уж, видно, — говорит мне как-то, — внученька и схоронить меня не припожалует…».

Светает.

Река еще дремлет, прикрывшись легкой дымкой, но уже вылетают на добычу черноголовые чайки-мартыны, и на берегу в полях просыпаются невидимые жаворонки. Их песня зачинается где-то внизу меж травами. Вдруг она начинает как бы подниматься, вырастать и неожиданно уносится под облака. Скоро и небо, и земля, и воды реки наполняются их хрустальным звоном.

Бакенщик наклоняется к фонарю и, напрягая щеки, дует на непослушный огонек. Наташа смотрит, как по лицу его волнами проходят отсветы.

— А ты, Николай, изменился… похудел, что ли… — говорит она тихо.

— И ты изменилась… — так же тихо отвечает он.

— Да? А ты наблюдательный… Жалко тебе, что я косу остригла? Мне и самой, признаться, было жаль, да посоветовали завиться. Говорят, мне идет.

Она сидит на скамейке прямо, чуть запрокинув голову. Взгляд у нее спокойный и уверенный, как у людей, знающих себе цену. Есть в ней что-то от той слепяще-белой, легкой и гордой чайки, которая живет в морских просторах и лишь временами залетает к нам на Волгу.

— Коса что… не в косе дело… — тихо говорит бакенщик.

— В чем же ты находишь перемену?

— Во всем, — вздыхает бакенщик, не отводя глаз от ее яркого плаща.

— Ну а все-таки?

— Ты вон даже говоришь на «а».

Она смеется весело и необидно.

— И тебе это не нравится?

— Нет, почему же?.. Только неловко как-то… Тебе, небось, смешно, как я на «о» ворочаю…

Помолчали.

— Поедем со мной маячки гасить по старой памяти… а? — говорит бакенщик, с выжиданием глядя на Наташу.

— Ну что ж… — уступает она. — А это не очень долго?

— Да нет, мы живо…

Он направляет лодку на ближайший бакен, и скоро на свободной скамейке рядком выстраиваются квадратные фонари, от которых пахнет копотью и нагоревшими фитилями.

Из воды медленно выплывает солнце, похожее на огромный прозрачный шар, наполненный блестящим, горячо переливающимся металлом. Расплавленный металл бурлит и распирает шар. И вот он как будто лопнул, брызнув на Волгу, луга и остров червонным золотом. И от этого все вокруг становится удивительно ярким и фантастически красивым. И столько силы, столько жизни в этой красоте, что кажется, вот оно, счастье, бери его.

Лодка, чуть покачиваясь, плывет вниз по течению. Весла забыто пошевеливаются на тугой, покойно колыхающейся зыби.

— Садись сюда, ближе… Вот так… Дай руки… — шепчет Наташа требовательно. — Ой, какие жесткие!

— Это от весел, — смущенно бормочет бакенщик. — А твои такие белые, даже дотронуться боязно…

— А ты не бойся…

— Тут поневоле забоишься… Теперь ты ученая. Шутка сказать: высшее образование! А я вот все фонари пасу. Это все равно, что вот этот ботник и судно на подводных крыльях…

— Чудной ты, Николай…

— Может, и чудной, а только не хочу я тебя связывать…

— Ну, а чего ты хочешь? — вдруг спрашивает она, и он не знает, что ответить.

— Ты хочешь моей любви, — говорит она, привлекая его к себе.

Некоторое время они молчат, приникнув друг к другу. Потом опять слышится хмельной, пьянящий голос Наташи:

— Это утро я не забуду никогда: Волга… соловьи… жаворонки… И ты такой большой, сильный… И так хорошо тебя любить…

— Приехала!.. — бормочет бакенщик с каким-то нервным, беспокойно-радостным смешком. — Теперь-то уж навсегда. Ведь правда, Наташа?

Она молчит, запрокинув маленькую, гордо посаженную голову. И веря и не веря своему счастью, бакенщик то наклоняется и заглядывает ей в глаза, то откидывается и смотрит издали, словно желая запомнить всю ее — от белых безносых туфель до кончика капюшона. При этом он напоминает ей, что однажды в детстве они заплыли вдвоем на остров, целый день читали там книгу «Овод» и поклялись друг другу в вечной дружбе, как Артур и Джемма. Он ждал ее все время, пока она училась в городе… И как хорошо, что она не забыла их детской клятвы!

Девушка молчит, сдержанно улыбаясь. Ей тоже приятно вспомнить о той детской, наивной клятве. Но чайка вылетела из гнезда, чайка почувствовала крылья.

— Да, теперь ты высоко летаешь, — продолжает бакенщик с невольной завистью. — Мне до тебя тянись да тянись. Начал было и я на штурмана готовиться, да отец с фронта не вернулся — бросить пришлось. Ну да ничего, буду я и работать, и учиться, и тебя лелеять. Хорошо мы заживем, Наташенька!

Он произносит эти слова так убежденно, с такой горячностью и страстью, что уже одни они способны, кажется, сдвинуть с места остров, повернуть Волгу вспять. Такие слова нельзя, невозможно оставить без ответа. И ему отвечает вся природа. Дружелюбно пощелкивают соловьи, веселым своим звоном подбадривают жаворонки, кукушка отсчитывает долгие годы счастья.

А она молчит. Проходит минута. Она молчит. Проходит вечность. Она молчит. Душная, перехватывающая горло тишина внезапно наполняет мир, напрягается, звенит и делается непереносимой. И как раз в то самое мгновение, когда бакенщику уже начало казаться, что он гибнет от этой тишины, раздается резкий, тугой удар. Вздрагивает солнце, гудит потревоженный остров, и разом умолкают жаворонки. И в этот миг впереди за островом высоко вскидывается плотный, желто-зеленый столб воды и земли. Несколько секунд стоит он над рекой, странно шевеля широким взлохмаченным верхом. И вдруг начинает опадать, обваливаться. Наконец, он осел, рассыпался, но долго еще держится в том месте яркая перевернутая радуга.

2

Всю ночь сыплются в Волгу падучие звезды. Кажется, что они-то и блестят в дегтярно-черной воде, дробясь и исчезая под колесами буксира. Слышно сквозь всплески плиц, как стучат по палубе каблуки единственного пассажира.

— Не спит, — покачивая головой, бормочет капитан, — боится перекат проехать. А чего, спрашивается, делать на перекате посреди ночи? Теперь бакенщика-то и не добудишься…

— Прибежит, — отвечает штурман. — Колька Суханов свое дело знает. — И добавляет, завистливо прищелкнув языком: — Да и помощник у него теперь хороший.

— Однако вот уж и Тихий перекат. Побудить надо бакенщика-то, — говорит капитан и не спеша дергает над головою большую ручку.

Буксир требовательно ревет: жду-у-у… жду… жду-у-у…

Кто-то невидимый подхватывает этот рев и несет по холмам все выше и выше. В напряженной тишине проходит минута или две, и пароход трубит снова. Потом опять и опять. Наконец он смолкает, но долго еще гудит в ушах.

— Бежит! — говорит капитан и опускает ручку. По скользкой и черной, как вар, водной дорожке, обозначенной светящимися угольками бакенов, быстро наплывает из глубокой тьмы неяркий огонек. Вскоре выдвигается из мглы острый, обитый железом нос, и вот уже хорошо видно на свету всю лодку. Закопченный фонарь качается и мигает. Еще минута, и лодка разворачивается под бортом парохода. С буксира льется яркий свет, и хорошо видно, как лодка скачет по бурлящей пузырчатой воде, а гребец табанит веслами.

— Капитан! Чего свистел? — доносится с лодки, и, с усилием сдерживая ее, бакенщик закидывает «кошку» на борт.

— Прими человека! — отвечают с парохода.

— Мы гостям завсегда рады, — слышится в ответ. — Эй, кто там — сигай!

— Сейчас сигану. Лови прямо в объятья! — озорно кричит штурман.

— Еще чего? Свою жену обнимай, — так же озорно отвечают с лодки, и слышится мальчишески-задорный смех.

Лодка вдруг качнулась под чьей-то тяжестью, слегка осела на корму, и тотчас же опять послышался задорный голос:

— Эй ты, полуночник, посудину не опрокинь: мне из-за тебя купаться никакого интереса нету. Да ты чего толчешься, ровно не на ту ярмарку попал?

— Ярмарка-то та самая, — слышится с кормы, — а вот ты… Коля, какой-то не такой…

— Во-первых, я не Коля, а Степа, а во-вторых, не такой, а такая, — тотчас же летит от весел.

— Так вы женщина?

— Ну да. А что вы так удивились?

— Да ничего. Я думала…

— Выходит, и вы тоже баба? То-то я гляжу, плащишко-то светлеется. — И на веслах весело смеются, словно нет ничего забавнее этого открытия.

— Скажите, давно вы тут бакенщиком?

— Да я вовсе и не бакенщик, а так… Слышу, пароход кричит, да так настойчиво… Уж не техник ли, думаю, к нам едет? Ну и выбежала на ботнике встречать…

Пароход неторопливо перебирает плицами, точно ощупывая воду. Двое на лодке смотрят, как проплывает огонек последней его баржи.

— Ишь, темнища-то какая, — заговаривают опять на веслах, — И что вам за выгонка в этакую?..

— Приходится, — не сразу отвечают с кормы. — Дедушка тут у меня. Старенький…

— А-а… Так ты и есть внучка деда Силуяна?.. Вертайся, помер дед-то твой…

— Умер?.. Да не может быть… Уезжала — здоровый был…

— Стало быть, может, коли говорю. Скрутило в одночасье. Я его перед смертью спрашиваю: страшно ли, мол, тебе, дедка, помирать-то? Нет, отвечает, никакого страху во мне нет, а только жалко, внучку не увижу…

На корме молчат, только слышно приглушенное всхлипывание.

— Да ты не убивайся, — сочувственно советуют от весел. — Пожил человек. И схоронили его как положено. Коля сам и глаза ему закрыл.

— Какой Коля?

— Да Николай, муж мой. Один у нас Николай-то.

— Суханов? Как? Разве он женат?..

Голос от весел озорной, дразнящий:

— Стало быть, женатый, раз я его жена. А ты что, не веришь?

— И… давно вы женаты?

— Да уж четвертый месяц минул, — вызывающе звучит от весел. — А тебе что, завидно? Я ведь знаю, что у вас с ним что-то было.

— Ничего ты, девочка, не знаешь, — снисходительно и строго доносится с кормы.

— Все знаю… — посмеиваются на веслах. — Знаю даже, что он тебя сватал, а ты его отшила. Ну, после этого он и осерчал — он у меня гордый. На тебя теперь даже и смотреть не станет. Лучше возвращайся, не береди свою душеньку.

— Да ведь я, собственно, еду к вам на перекат… по делу… — говорит гостья после длинной паузы. — Насколько мне известно, русло у вас давно не расчищалось. Но прежде чем послать землечерпалку, необходимо осмотреть его и дать техзаключение. Вот мне и поручили…

На Степу это производит впечатление.

— Так вы, стало быть, по путейской части? Техник?

— Техник… Я тут обязана исследовать глубины…

— Вот это здорово! А мы как раз и ждем техника. Обмелело, просто жуть! Коля-то весь извелся, измучился. Ночь-полночь — бери наметку, выезжай. А ведь он еще и на заочном учится. Прямо дохнуть некогда. Вы уж постарайтесь, пришлите поскорей грязнуху.

— Постараюсь…

Густо-фиолетовое небо медленно светлеет. Темный плес постепенно проясняется, и на воде уже можно рассмотреть глубокие морщины и мелкую чешуйчатую рябь. Обратив крутые груди к солнцу, выплывающему из глубины, на бакенах покачиваются чайки. На берегу, от постовой будки до острова, стелется беловато-сизое, густое облако — то ли роса, то ли туман. Кажется, что лодка вот-вот вонзится острым носом в это облако. Но она с ходу выскакивает на песчаную косу и останавливается. Степа спрыгивает в воду и с веселым смехом тянет ее к берегу. Босая, в лыжных брюках, постриженная под мальчика и, должно быть, еще очень молоденькая, она смахивает на сорванца-мальчишку. Даже имя у нее мальчишеское. И странно, и не хочется верить, что это… его жена. Они долго рассматривают одна другую и молчат. Наконец Степа не выдерживает:

— Вон какая вы…

— Какая?

— В общем, ничего… Только чересчур уж красива.

— Говорят: не родись красивой, а родись счастливой.

— Говорят, да есть пословица получше: каждый своему счастью кузнец.

— И вы счастливы… с ним?

Степа только плечами пожимает: разве может быть иначе?

Укрепив лодку на косе, они идут вдоль прохладной речки Низмицы, заросшей в устье осокой и хвощом. От домика и глубинной мачты слитно распласталась по косе большая растопыренная тень. У крыльца с покатой замшелой крышей лежит вверх дном рассохшаяся лодка, на плетне развешан влажный бредень с посиневшими плотичками в ячейках, торчат на кольях резиновые сапоги. От сетей, от плетня и, кажется, от самого домика пахнет рыбой, и под ногами звучно лопаются рыбьи пузыри.

Тишина. Только где-то в домике налаживает свою скрипочку сверчок да ходики подбадривают его: так-так, так-так…

Осторожно, точно опасаясь нечаянно разбить стекло, Степа стучит веслом в покривившийся наличник. Лицо у нее скуластенькое, с острым подбородком, с живыми, искристыми глазами, с припухлыми губами. При первой же улыбке губы широко расходятся, будто желая непременно выказать все зубы. Зубы пенно-белые, крупноватые и посажены до того плотно, что заходят друг за дружку. И трудно разобраться, что больше привлекает в этом простеньком лице: глаза ли, непрестанно излучающие радость жизни, или эти неправильные зубы.

Скрипит койка, слышится сердитый вздох:

— Кого там принесло?

— Это мы! — весело восклицает Степа. — Хочешь, я тебя обрадую?

— Опять удрала на перекат? Смотри у меня! — доносится из домика добродушно-строгий басок Суханова.

— Так я и испугалась! — кричит в сторожку Степа и тихонько поясняет спутнице: — Очень он сердится, когда я сама. Ну, а как я стану его будить, когда он только-только лег? Не перекат у нас, а тихий ужас.

— Чего он свистел? — спрашивает Николай, громко позевывая.

— Человека вот приняла.

— А-а, — равнодушно тянет он, поскрипывая кроватью. Задетая его равнодушным тоном, Степа говорит внушительно, но голос у нее звенит, играет:

— Вот тебе и «а-а»! Если хочешь знать, это техник, да еще твой знакомый.

— Да ну?

— Вот тебе и «ну»! Товарищ техник направлен к нам обследовать глубины.

— Техник? Чего же ты… Зови его сюда!..

В сторожке распахивается единственное окно, показывается большая голова, сильные плечи и выпуклая грудь. На сухом небритом лице застыло любопытство, сопровождаемое той обычной вежливой улыбкой, когда хозяин, встречая нужного человека, хочет быть гостеприимным.

И вдруг лицо это странно меняется. Открывается рот, округляются глаза, взлетают брови. Но вот сквозь смятение, как солнце сквозь тучу, начинает просвечивать улыбка, и все теперь в этом лице радуется, сияет.

— На… таша!

Забыв о Степе, они смотрят друг на друга. Смотрят долго, неотрывно. И молчат. Молчит и Степа. Она ничего еще не может как следует понять, осмыслить, но вся уже насторожилась, почуя женским своим чутьем что-то недоброе.

— Представь, я к вам по делу, — спохватывается гостья и, видимо, боясь, что кто-то может усомниться в этом, добавляет, подавив смущение: — Очень важное дело… и неотложное. У вас на перекате занижены глубины. Надо детально разобраться.

— Мы гостям завсегда рады, — бормочет Степа. — И долго вы будете тут… глубины изучать?

— По обстоятельствам… Как работа пойдет.

— Можно сейчас же и начать, — предлагает Николай, исчезая в глубине избенки. — Я вот только оденусь и выйду. А ты, Степанида, угостила бы гостью-то чем-нибудь.

— Не беспокойтесь, пожалуйста, мне ничего не надо, — вежливо отказывается гостья, — я лучше пойду пройдусь немного. Ах, как у вас тут хорошо!

— Ничего, подходяще, — неохотно соглашается Степа.

Через несколько минут, гладковыбритый, посвежевший, бакенщик выходит на крыльцо и ищет глазами гостью. Та уже сидит в лодке и машет ему рукой. Николай торопливо вскидывает на плечо длинную наметку, весла и, не глядя на жену, спускается к воде. Он в новом кителе с начищенными пуговицами. Лаковый козырек морской фуражки надвинут на глаза.

Едва лодка отчаливает, и он и его спутница разом взглядывают на берег. Там стоит Степа. Ветер треплет ее мальчишеские волосы, припечатывает к ногам коричневые лыжные штаны, и от этого странно выдаются остренькие, неженские колени.

Торопливо, будто за ним гонятся, Николай направляет лодку к острову. Там, в кустах ракитника, самозабвенно выщелкивают песню соловьи. Кажется, что кусты дрожат от их немолчного затейливого грома и уже никакой другой звук не может уместиться над рекой. Но, точно из пращи, высоко в небо вскидываются живые трепещущие комочки. И вот уже стройно и неудержимо зазвенело все кругом — и земля, и воздух, и вода. И так могуч этот страстный солнечный звон, что певцы ночи — соловьи — подавленно стихают.

— Как хорошо! — вздыхает Наташа. — Как хорошо!

Она сидит напротив бакенщика, глядя ему прямо в глаза. И его смущает этот взгляд. Он смотрит на дно лодки и невольно думает о том, что ботник уже ветхий и пора бы заменить его моторкой. Но теперь уже нет смысла. Как только поднимется плотина, перекат затопит, а он будет работать диспетчером на шлюзе.

— О чем ты думаешь? — наклоняется к нему Наташа. — Обо мне?

— О разном, — отвечает бакенщик и решительно берется за наметку. — Однако пора и за дело приниматься.

— Никакого дела нет, — оттолкнув наметку, горячо говорит она. — Ведь я выдумала этого техника, чтобы… Неужели и ты поверил?

— Не поверил, а только… — Бакенщик запнулся и, как бы ища поддержки, глянул на берег, где все так же неподвижно стоит его жена. — Степа-то вон смотрит.

— Ну и пусть… Пусть видит, как я тебя люблю!

— Спасибо… если любишь… А только ни к чему это…

— Почему же? Ведь ты меня так любил… Помнишь, тогда?..

— Все помню, — бакенщик горько усмехается. — Ведь я было… Кабы не Степа… Эх, да что вспоминать!

— Ты любишь… ее?

— Об этом помолчим… Ну, куда поедем, товарищ техник?

— Поедем маячки гасить… по старой памяти, а? — решает вдруг Наташа, глядя на бакенщика просительно и беспокойно.

— Да, время, — соглашается Николай и направляет лодку на ближайший бакен. Пока он снимает с верхушки бакена светящийся фонарь, Наташа неотрывно смотрит на него и вспоминает другое утро. В этой самой лодке они плыли год назад. Точно так же лилась тогда река, звенели жаворонки и пахло копотью и нагоревшими фитилями. И совсем как в то памятное утро, бакенщик, напрягая щеки, дует на непослушный огонек, и по лицу его волнами проходят отсветы. И точь-в-точь как год назад, она говорит ему тихо и взволнованно:

— А ты, Николай, все такой же…

— И ты… такая же… — так же тихо и взволнованно отвечает он.

— Нет, нет, я уже не такая… Я уже не считаю себя возвышенной особой, не мечтаю о принце, не смотрю на жизнь сквозь розовые очки. Помнишь то утро? Соловьи… жаворонки… И взрыв!.. Ты ждал ответа. А я тогда витала в облаках, строила фантастические планы. А тут такая проза: тихий перекат, закопченные фонари на бакенах… Да, я любила тебя, но быть женою бакенщика!.. Я уехала… Я была уверена, что никогда больше не вернусь в эти края. Но всюду мне представлялся Тихий перекат, бакены — я ведь тут родилась — и ты — такой большой, надежный, любящий. Жизнь без тебя показалась мне пустой, неестественной, вроде той перевернутой радуги, помнишь? Я многое пересмотрела, поняла.

— И я многое понял…

— С тех пор, как мы с тобой расстались, я все думала о тебе. Ждала, что ты напишешь, позовешь меня… И вот не выдержала… Ты рад?

— Зачем теперь об этом спрашивать?

— Да, я сама виновата… Но неужели нельзя поправить?

— Поздно, Наташа…

— Да… пожалуй, ты прав… Это непоправимо…

Они надолго умолкают, как-то враз почувствовав, что все уже сказано.

— Коля…

— А?

— Поцелуй меня на прощанье… Как тогда…

Он молчит, скорбно, почти сурово сжимая губы. А тогда было все наоборот. Как много переменилось за год! Подступив горячей ослепляющей волной, Наташу душат слезы. А он молчит, молчит.

И тогда она обхватывает его большие плечи, приближает к себе голову, трется мокрыми щеками о его сухое горячее лицо и сама целует в губы. Но горьким-горьким кажется ей этот краденый, безответный поцелуй. И она уже не может смотреть на берег, не может глянуть бакенщику в глаза.

— Ну, подвези меня до пристани, и все…

— Эх, Наташа, Наташа… — тяжко вздыхает бакенщик и вдруг сильно и решительно взмахивает веслами.

«Эхма-а… эхма-а…» — глухо и внятно выговаривает взбудораженная вода.

И такая печаль, такое сожаление о несбывшемся слышится в этом звуке, точно грустит, тоскует сама Волга.

 

ВОДА СПАДАЕТ

#img_10.jpeg

1

Вохма — речка лесная. Характер у нее дикий. Летом она тихо кружит среди узловатых корней и рыжих мхов, зимой дремлет, таясь в снегах, весной буйствует.

Страшен весенний гнев воды. Барсуки и лисы бросают свои норы, белки и куницы уходят по вершинам в глухую чащу. Тревожно кричат птицы, тоскливо завывают волки.

На полоске еще не обтаявшей земли вода застигла лося. Сюда же, спасаясь от разлива, забрел медведь. Почуяв своего врага, лось замотал безрогой головой, застучал копытами.

Но медведь не замечал его. Вздыбив на загривке шерсть, он смотрел на взбаламученную, разгневанную воду.

Шла, надвигалась, бушевала Вохма. Пошевеливая ощипанными лапами, кружились в водоворотах большие ели. Вот в подмытых корнях сосны раздался глухой треск. Взметнув ветвями тучу брызг, она с тяжелым шумом упала в воду, и долго-долго катился по лесу то ли стон, то ли глухая жалоба: ох-ма!

А островок все уменьшался, и все ближе сходились напуганные звери. Вот они обнюхали друг друга и мирно стали рядом. А вода все прибывала.

Лось тревожно потянул ноздрями влажный воздух, запрядал ушами, а медведь привстал на задних лапах и недовольно заревел. Они услышали непонятный шум, почуяли запах гари и железа. Все ближе, все явственнее надвигался этот странный враждебный шум, все резче тянуло гарью. И вдруг из-за подмоченного лапника выдвинулось что-то очень большое, глянцевито-черное, гремящее. Легко и плавно оно бежало навстречу островку, и вода под ним вздувалась, тянулась глубокой пенной бороздой.

Не успело оно уйти и отгреметь, а уже выкатилось и стало надвигаться еще такое же плавучее чудовище, а потом еще, еще. Чудовища были сродни знакомым пароходам, только шумнее и проворнее. Они все приближались, их горячий гул все надвигался и все больше походил на частые заглушенные выстрелы.

Лось взметнулся, толкнул широкой грудью воду и поплыл. Медведь за ним. При каждом толчке длинных сильных ног лось высоко вскидывался, точно хотел взлететь. Медведь мотал лохматой головой, сучил перед собою лапами, но почему-то вода держала его плохо, и он пытался положить морду на спину лося.

Людям показалось, что медведь напал на лося, и отовсюду дружно закричали:

— Эй, эй! Что делаешь, разбойник косолапый?! Пошел прочь!

Медведь как будто бы послушался. Отстал и поплыл к полузатопленному дубу.

— Держи, держи Топтыгина!

— Лови, лови сохатого!

И тут одна из самоходок погналась за лосем, другая за медведем. Медведь внезапно уцепился за нависший сук и вскарабкался на дерево. А лось все плыл и плыл. Обе самоходки двинулись за ним. Вскоре лося зажали между бортами. Завязалась перебранка:

— Наш!

— Нет, наш!

Какой-то дюжий детина изловчился и, как на причальную тумбу, накинул на шею лося чалку.

— Чур пополам! Тяни, тяни!

Лось захрипел. Это увидел со своей передней самоходки старший капитан. Даже такой спокойный и невозмутимый человек не выдержал.

— Я вам потяну, разбойники! — закричал он, сжимая кулаки. — Эй, Крохин, ты чего же допускаешь безобразие? Стыдно, Великанов!

— Да мы ничего, товарищ Одинцов, — принялся оправдываться находчивый Крохин. — Мы с Великановым хотели лесной корове скорую помощь оказать, а коли не велите, так пусть ее тонет.

Лося отпустили, но он настолько обессилел, что голова уже не вскидывалась и из вздувшихся ноздрей струйками хлестали брызги.

Это очень встревожило капитана последней самоходки, вплотную подошедшей к лосю.

— Миленький, еще немножко, ну еще!

— Эй, Симакова, не задерживаться! — крикнул старший капитан. — Отстанете — поджидать не будем!

— И не надо, — был ответ. — Только я не думала, что у капитана Одинцова — каменное сердце!

— Не понял вас, не понял! — крикнул в рупор старший капитан. — Вам нужна помощь?

— Вашей помощи не требуется, — отвечала Симакова. — Справимся одни!

Подгоняемый страхом и течением, лось рванулся и ушел бы, если б в это время наперерез ему не вынесло большую ель. Она стала посреди пути, как зеленый остров. Лось заметался, тоскливо, по-телячьи замычал. У капитана Симаковой навернулись слезы, но она не знала, как помочь ему, и лишь размахивала рупором.

— Капитаны! — презрительно-скорбным тоном сказал лоцман Аверьян Низовцев. — Коли нет сноровки, так уж лучше сидела бы где-нито в диспетчерской. Куда прешь, кондовая, беда-бедовая? — закричал он вдруг на крутившееся в водовороте дерево. — Пошла, пошла, дуреха, — не цепляйся!

Ель не послушалась. Напружив корявые, обломанные лапы, она накрыла лося, и он забился, точно в западне.

— Ну все! — вскричала Симакова, и длинный медный рупор отяжелел в ее руке, напоминая переполненный кувшин.

— Какую добычу утопила — эх, девка-баба! — крикнул Великанов, а Крохин сердито выругался.

— А ну, посторонись! — раздался властный голос Одинцова, и под напором его тяжелой самоходки ель откатилась в сторону. А вскоре лось стоял на берегу и, широко расставив ноги, лизал застрявшую в развилке молодой березы истаявшую льдину.

— Ишь, как умаялась лосиха-то… — кивнул Низовцев на берег. — Боится нашей техники, а не уходит, шельма.

— Возможно, где-то тут лосенок у нее, — сказала Симакова.

— Наверняка теленок есть, — подхватил Низовцев, — так что, можно сказать, двоих спасли. Спасибо, Одинцов не растерялся — орел мужик! Зря ты на него все сердишься, Васильевна.

— Ну уж это вы, товарищ лоцман, не в тот фарватер…

— И то верно, — сказал Низовцев. Он был стар, опытен и охотно поддакивал своему молодому, неопытному и горячему капитану.

На пристани Нижняя рамень капитаны самоходок перессорились. Оказалось, что груза на всех не хватит и кому-то надо было подняться выше, на другую пристань. Добровольцев не нашлось, а Крохин и Великанов прямо заявили, что у них на исходе топливо и в Верхнюю рамень их на буксире не затянешь.

— Как это так? — сказала Симакова. — Ведь это необходимо!

— Тебе необходимо, ты и двигай вверх по Вохме, а наша мужская компания скучает по Ветлуге, — ответил за всех Крохин, и капитаны засмеялись.

— Я вижу, тут у вас сговор, товарищи мужчины! — едко сказала Симакова.

— Что значит сговор? — нетерпеливо пожал плечами старший капитан. — Никаких сговоров здесь нет. А кому нежелательно идти в верховья, насильно не потянем. Вы грузитесь тут, а я рискну подняться. Уж лучше немного задержаться, чем собирать мышиные объедки.

— А я бы лично постаралась поскорее распределить пшеницу — и вперед на полный. — Она посмотрела на Одинцова дерзко, почти зло. — Не кажется ли вам, что пока вы рыщете за грузами — вода уйдет?

— У кого-то, возможно, и уйдет, а мы постараемся ее опередить.

— Не хвалитесь, едучи на рать…

— Причем же похвальба? Я исхожу из реальной обстановки.

— На вашем месте я бы авансов не давала. И вообще, можно бы подняться сюда пораньше.

Что-то ястребиное блеснуло во взгляде Одинцова. Но заговорил он тихо и спокойно, и весь его подчеркнуто-степенный, вежливо-надменный вид показывал, что он не хотел бы стрелять из пушки по воробьям, да вынуждают обстоятельства.

— Вот что, товарищ Симакова, вы еще в парикмахерской кудри завивали, а я уже снаряжался в рейс. Первым на Вохму вышел, первым и в Горьком буду.

— Ну это мы еще посмотрим!

2

25 апреля СТ-14 вышла на Ветлугу. Утро выдалось на редкость славное. Теплынь была такая, что хоть купайся. В прозрачно-чистом небе светилось солнце. Длинный корпус самоходки лоснился, как лаковый, и темным лаком отливала под бортами глубокая вода. СТ-14 шла грузно, но очень споро. Дизели, точно стараясь заглушить друг друга, дробно и звонко выбивали: ту-ту, рр-рр… ту-ту, рр-рр. Было похоже, что где-то в глубине бьют в бубны и литавры. Людям не сиделось у себя в каютах. Все, кто мог, поднялись наверх «встречать Ветлугу».

Одинцов был, как всегда, в рубке. В своей непромокаемой короткой куртке, в высокой фуражке с золотым орнаментом, в черных брюках тонкого сукна, в начищенных ботинках он выглядел до того молодцевато, точно плавал не на грузовике, а на пассажирском пароходе. Щурясь и поглаживая свои светлые усы, он весело смотрел на солнце, на воду, на чаек. Неизъяснимо приятно было после обмелевшей Вохмы почувствовать зыбь большого плеса. Набегая косыми грядами, волны мягко ластились к скользкому железу. Приняв воды Вохмы и многих лесных речек и речушек, Ветлуга, упруго выгнув хребет, стремительно шла навстречу Волге.

— По стрежню держи, Хамид, по стрежню-у-у! — покрикивал старший капитан. Он не спал три ночи, не отдыхал уже давно, но был, как обычно, бодр и свеж.

— Есть по стрежню! — послышался из рубки задорный голос рулевого.

Самоходка вышла на быстрину. Одинцов велел еще прибавить скорости. Дизеля ударили в бубны и литавры. В ярах глухо отозвалось эхо. Еще глуше откликался лес, уходивший куда-то влево за темный горизонт.

— Хамид, подыми-ка почетный вымпел, — распорядился Одинцов и привычно положил ладони на штурвал. — Не зря же мы его завоевали!

— Теперь бы только удержать, — заметил рулевой. — Жуть, как много времени ушло на эту Вохму!

— Да, тяжела Вохма — ох-ма! — отозвался Одинцов и тотчас же вспомнил Симакову: «Как она там? Идет ли?»

Полчаса назад он пропустил ее вперед и обошел. А потом и Крохина в придачу с Великановым.

В Краснояровской клюке догнали сойму-самосплавку. Должно быть, ее порядком потрепало на быстринах обских вод, покрутило в перекате Бараний рог, потому что некоторые клетки были совсем разбиты, а широкий серый хвост заломило набок.

Одинцов крикнул плотовщикам, чтобы расчистили дорогу самоходке. Те налегли на свои тяжелые правила, но сойма не хотела подчиняться. Ощетинясь бревнами, она вдруг выпятила острый, громадный горб, захватила самоходку и понесла на берег. Одинцов пытался оторваться и проскочить вперед, но самоходка дрогнула, остановилась, и под кормой раздался скрежет, точно кто-то провел наждачным кругом по металлу.

Еще не зная, что случилось, капитан распорядился прибавить ходу. Механик ответил через переговорную трубу, что машина работает на полную.

Одинцов прислушался: все так же били бубны и литавры дизелей, все так же за кормой бурлила пенная вода. Но самоходка оставалась неподвижной.

— Прибавь еще!

Моторист прибавил.

Дизели выстукивали так, что казалось, будто в трюме часто колотят молотками по металлу. Вода в железной «шахте» клокотала и ревела, но самоходка все стояла, грузно и беспомощно покачиваясь. На мачте трепетал нарядный вымпел.

— Хамид, — вдруг раздраженно крикнул капитан, — по какому случаю такой парад? Еще не заслужили мы чести плавать с почетным вымпелом!

Сняли вымпел, остановили дизеля, и понеслись над плесами тревожные гудки.

Где-то там, в низовьях, дежурил буксирный пароход. Самоходка упрямо звала на помощь. Долго-долго носился над водою ее беспокойный зов.

Ответа не было. Лишь к полудню то ли где-то в низовьях за дальним лесом, то ли в каком-то из верхних перекатов глухо отозвалось:

— Иду-у! Иду-у-у!

Минут через пятнадцать явственно услышали шум и всплески приближающегося судна. Тут же выяснилось, что шло оно не снизу, а с верховьев. Вот оно уже где-то совсем близко. По сухому воздушному гудку и звону дизелей Одинцов определил, что это не буксир, а самоходная баржа. Самоходка быстро приближалась. Уже видно было, как из-под тупого ее носа расходятся пенные валы, и все слышней и четче вызванивали дизеля.

— Что?.. Навалило малость? — донеслось из рубки, и в ту же минуту Одинцов увидел капитана Великанова, закутанного в шубу и оттого похожего на крупного медведя.

— Рули прижало, — неохотно ответил он, а про себя подумал: — «Хоть бы немножко догадался потянуть».

«Нет, этот не поможет, — подумал он опять. — Какое дело такому куркулю до чужого горя? Ох, только бы эта кудрявая не увидела меня в беде…»

— Плохи твои дела, старшой, но ничего, ты не отчаивайся. Великанов не уйдет, Великанов завсегда товарищу поможет. Держи буксир!

Но, едва застрявшая было самоходка оказалась на плаву, Великанов крикнул:

— Ну все, пора и честь знать, товарищ Одинцов. И рад бы, да не могу тебя таскать на ручках, а ну-ка ножками, ножками, старшой.

Одинцов распорядился пустить моторы. Но что такое? Самоходка двигалась все медленней, все тише. Дизеля работали вовсю, но не пенилась вода под бортом, не бежали навстречу бакены, берега, деревья. Самоходка вся дрожала от усердия, но не двигалась.

— Почему стоим? — сердито крикнул Одинцов и вызвал в рубку дизелиста. Но тот только плечами пожимал.

Вскоре опять услышали бубны и литавры дизелей. Одинцов торопливо дал сигнал тревоги.

Самоходка отозвалась.

— Что случилось? — крикнул с мостика Крохин. Одинцов ответил, что самоходку привалило к яру и повредило рули и винт.

— Михаил Алексеевич, голубчик, как ты сплоховал? — запричитал Крохин. — И вообще, на мели ты или на плаву?

— На плаву-то на плаву, — ответил Одинцов, — да стою вот, а не плыву.

Уловив тревогу в его голосе, Крохин заметил тоном покровителя:

— Не волнуйся, дорогой начальник, тебя-то всегда выручим. Принимай конец!

Как только матросы укрепили чалки и самоходка двинулась, разговорчивый Крохин сказал:

— По Ветлуге плавать еще можно, ну а Вохма эта — бедовая река!

— Мелеет?

— Сохнет. В иной луже больше воды, чем в ней. Плывем это мы с Великановым, а самоходки килями по дну так и шарчат. Жуть! Только благодаря моей личной оперативности и ушли от беды. Симакова растерялась: баба, баба и есть — ну и осталась. Теперь всё — обсохнет!

— Как осталась? Почему обсохнет? — Одинцову показалось, что рупор в его руке похолодел.

— Из-за своей глупости. Мы изо всей силы старались ей помочь, а она, гордячка, запротивилась. Ну, и сиди теперь на косе, грызи семечки.

— На косе? Засела?

— Намертво! Как муха влипла!

— И вы ушли?

— Не караулить же ее! Вохма-то сохнет, как в печке. Я уж и так вот задержался…

— Так вы что же это? — Одинцов прибавил крепкое словцо. — Товарища?.. В беде?.. Э-эх!..

— Как аукнется, так и откликнется, — мстительно сказал Крохин. — Да чего ты разоряешься, старшой? Тебе же говорят, что сами едва ушли! Да и проучить надо бабенку, чтобы не строила из себя капитана-наставника…

— Вас бы надо проучить, предатели! — сердито крикнул Одинцов.

— Вот тебе и раз! Бабенка никого не слушает, от рук отбилась, а мы предатели. Да как только у тебя язык поднялся, товарищ Одинцов?

— Ты мне лазаря не пой, Крохин, я на такие штучки неподатливый. Приказываю тебе, как старший, вернуться и взять Симакову на буксир.

— Такое дело, товарищ старший капитан, — кротко, с неутоленным чувством оскорбленного достоинства ответил тот, — солярка у меня вся. Не на солярке — на одних слезах иду. До свиданьица!

3

Рассказывая Одинцову о несчастье с Симаковой, Крохин, как водится, приврал. Правда, у Понизовой старицы СТ-105 действительно стояла, но удалось сойти с косы без посторонней помощи.

Пока петляли по мелководной Вохме, Аверьян Низовцев радовался, что груза у них немного, но, как только вышли на Ветлугу, начал завистливо вздыхать:

— Да, дела́… Плавали не по́што, приплыли ни с чем. Одинцов-то свою посудину набил под самую завязку, а мы порожняком гарцуем. Капитаны!

Вдруг он стал прислушиваться.

— Будто бы гудёт, Васильевна. Не слышишь?

— Гудит, — сказала Симакова, напряженно вслушиваясь. — Самоходка.

— Самоходка, — подтвердил Низовцев. — У паровика-то струна потолще.

Рассыпая над ярами дробный гул, СТ-105 спешила на зов гудка.

Аверьян Низовцев, видевший на своем веку не одну сотню всяческих аварий, спокойно покручивал штурвал. Симакова то и дело вскидывала к глазам бинокль. Далекий гудок то смолкнет, то опять затянет свое тревожно-ноющее: н-ы-ы! н-ы-ы!..

— Не видать?

— Не видно: тальники мешают.

— Я так думаю, что это Великанов, — размышлял Низовцев, — у него правый дизель пошаливает. А может, и Крохин: потому лезет где попало — наобум.

Помолчал минуту и опять спросил:

— Не видать?

— Вижу, — сказала Симакова, не отрываясь от бинокля. — Самоходка, а чья — не разобрать.

— Ну, конечно, Великанов посадил, больше некому.

Но Симакова покачала головой:

— Нет, это не Великанова посудина. И не Крохина.

— Постой, постой, чья же она? Не Одинцова же? Он теперь, небось, уж к Горькому подходит.

— Одинцов стоит…

— Да не может того быть, — оскорбленно повел плечами лоцман и, чуть не вырвав у нее бинокль, стал наводить на дальние кусты.

— А ведь и верно, дочка, он…

Сердито крутя штурвал, Аверьян Низовцев ахал, охал, ругал Вохму и Ветлугу и, наконец, высказался в том смысле, что, мол, не следует чересчур уж увлекаться грузами.

Когда их самоходка приблизилась к СТ-14, Симакова вышла на левый мостик и распорядилась приготовить тросы.

— Эй, на «четырнадцатой»! — строго крикнула она спустя минуту. — Принять чалки! Да позовите капитана!

Но Одинцов не шел. Ему было стыдно. Он сидел в каюте и горько думал о своем позоре. Только того и не хватало, чтобы его тащила на буксире какая-то девчонка!

В глазок иллюминатора он видел косо обрезанный, слоистый берег, досадно было, что этот берег неподвижен, и все-таки ему хотелось, чтобы у Симаковой ничего не вышло и чтобы она поскорее отвязалась. Но вдруг он почувствовал толчок, покачивание, услышал шум воды за бортом. Он снова глянул в иллюминаторный глазок и удивился. Круто выгибая белый взлохмаченный загривок, под бортом бурлила взбудораженная вода. На вспененной волне подпрыгивала большая металлическая лодка. Поодаль двигался, бежал прибрежный бор. Он как будто бы спешил куда-то вдаль и в то же время широко шагал стволами навстречу самоходке.

— А ведь плывем! Ай да кудрявая!

Не доверяя собственным глазам, он отвинтил иллюминаторный барашек и выглянул в оконце. Ветер, тугой и звонкий от быстрого движения, ударил ему в лицо, обдал ледяными брызгами. На сердце сделалось легко, свободно, точно кто-то снял с него большую тяжесть.

У соседей заиграли на гармошке, и тотчас же послышался знакомый, ловко переиначенный напев:

Потому, потому что Мы матросы, Волга наш, Волга наш родимый дом… —

стройно выводил высокий голос.

Первым делом, Первым делом самоходки, Ну, а девушки? А девушки потом…

«Правильно, — подумал Одинцов, — первым делом — самоходки… а самолюбие — потом…»

И как бы в дополнение к песне сверху долетела команда Симаковой:

— Самый полный вперед!

«Правильно, — опять подумал Одинцов, — теперь можно и на полный. А, кажется, девчина все-таки судоводитель…»

В вахтенном журнале он сделал такую запись:

«При расхождении с соймой в Краснояровской клюке повредили движитель и рули. На вызов буксир не явился. Кратковременная помощь капитана Великанова оказалась неэффективной. Следовавший за ним капитан Крохин, ссылаясь на нехватку солярового масла, действенной помощи не оказал. В данный момент идем счалом под бортом у СТ-105. Была реальная угроза обсушки на мели, но благодаря энергии и распорядительности капитана Симаковой миновала окончательно».

С облегченным вздохом он пошел к себе в каюту.

4

Вода спадала так стремительно, что повсюду выступали крутые срезы оголившегося берега. О том, что и там над крутоярами бушевали вспененные потоки, напоминали лишь мутные ручьи да тоненькие струйки, стекающие в реку по торчащим из обрывов длинным корневищам. В заливах, старицах и поймах вода еще держалась, но все чаще и чаще пестрели водянисто-желтые заплаты кос, кулиги осередков. То и дело из-за поворотов возникали заросшие, с затерявшимися чками островки. Вода гуляла всюду. Тут она перепутала ракитник, здесь перекосила в одну сторону тальник, а там поломала камыши, прилизала прошлогоднюю осоку. В верхушках ивняка торчали похожие на гнезда пучки корья.

Прошли Кадовскую суводь с ее водоворотами, миновали Анчутинскую воложку, где течение разбивается на три капризных русла, уже позади крутое Липовское колено. И не успели передохнуть в просторном плесе, лоцман Низовцев объявил:

— Слышь, Васильевна, надо подхвату подымать: Яманский осередок!

Вахтенный кинулся оповещать людей. Но все были уже на своих местах, и матросу осталось только сообщить:

— На «четырнадцатой» все в сборе, кроме капитана. На вахте штурман.

— А где же капитан?

— Спит, — смущенно ответил вахтенный.

— У богатыря и сон богатырский, — сказал Низовцев. — Меня, бывало, с устатку тоже вагой не подымешь. Надо бы все-таки поднять его.

— Подождем, — не согласилась Симакова.

— Оно, конечно, можно подождать: сами кое-что умеем, а только зачем нам двумя баржами рисковать? С одной-то хлопот не оберешься…

— Уж столько рисковали, что не грех рискнуть еще, — сказала Симакова. — Да и не научишься без риска.

— Риск риску рознь, — пытался предостеречь Низовцев. — Бывает риск — все вдрызг…

Но в Симаковой, видимо, уже проснулся капитан.

— Знаю, Аверьян Иваныч, — сказала она твердо. — Только прятаться за чужую спину не хочу. Да и пусть себе поспит: устал он…

— Гляди, Васильевна, гляди.

— Ничего, прорвемся!

С виду Яманский осередок ничем не отличался от обычных перекатов: те же тальники на косах, те же пенные буруны на воде. Но течение здесь валит под уклон. Не рассчитай судоводитель, сдай у механика машина — как раз затянет в зыбучие пески.

— А не разбудить ли все же Одинцова, а? — заколебался лоцман, едва самоходки двинулись навстречу осередку.

— Ничего — прорвемся, — повторила Симакова. — Да и поздно отступать!

Глаза ее блестели, ноздри раздувались в предчувствии решительной борьбы.

— Петя! — лихо крикнула она в переговорную трубу. — Прибавь ходу!

В ответ согласно звякнул машинный телеграф.

— Аверьян Иваныч, руль направо. К берегу, к берегу жмись!

— Петя! Еще, еще прибавь! Петя!

Моторист прибавил. Дизеля выхлопывали сгустки черного, тягуче-густого дыма, винт буравил воду. Но течение сильнее. Оно толкало, разворачивало самоходки, штурвал уже почти не подчинялся.

— Эй, на «четырнадцатой», — повелительно кричала Симакова, — помогай рулями! Веселее, веселее! Прибавь, Петя! Еще! Еще!

Механик прибавлял еще и еще, но самоходки все тянуло и тянуло к осередку, будто где-то там внутри него непрестанно действовал магнит немыслимо огромной силы.

— Петя, Петя! Прибавь еще немножечко! Хоть чуточку!.. Ты слышишь, Петя? Прибавь же!..

Но в железном громе дизелей голос капитана потерялся и заглох. А потом стало тихо, страшно тихо.

— Что случилось?

— Машина…

— Петя, умоляю, что случилось?

— Авария…

— Что? Что?

В машинном отделении молчат.

Самоходки гонит на осередок.

5

Одинцов проснулся от непривычной тишины.

Сквозь глазок иллюминатора косо тянуло длинные лучи ярко-оранжевое солнце. Самоходки стояли посреди реки. Одинцов накинул кителе и выбежал наверх.

— Эй! В чем дело?

— Загораем… — уныло ответили ему. — В Яманской прорве…

— Где Симакова?

— У себя, — ответили опять. — Переживает.

— Слушать мою команду! — крикнул Одинцов, взлетев на мостик. — Наметчики, промерить глубину! Мотористы, запустить моторы!

— Обратный ход? — дивясь, сказал Низовцев. — Но ведь винт у вас не тянет…

— Посмотрим, авось, потянет! — только и ответил Одинцов. Загремели дизеля.

— Задний ход! — чуть дрогнувшим от беспокойства голосом крикнул Одинцов.

К дробному гулу дизелей присоединился глухой, бурлящий шум винта. Люди замерли в напряженном ожидании: потянет или не потянет? Дизеля гремели, в глубине с глухим немолчным шумом рылся винт, точно силясь вырваться из-под воды; за кормою дыбились, стреляя брызгами, пузырчатые клубы пены. И все напрасно!

— Полный назад! Еще прибавь! — скомандовал старший капитан, и в голосе его была упрямая, не допускающая сомнений убежденность.

От железного, все нарастающего грома дизелей стоял тяжелый звон в ушах, вода с шипением рвалась из-под кормы, бурля и пенясь, как в котле.

Вдруг с носа СТ-14 раздался крик Хамида:

— Братцы, а она дышит!

— Ага! Тянет… — послышалось с носа СТ-105.

— Так и быть должно, — стараясь не выдать радости, крикнул Одинцов и велел механику еще прибавить оборотов. И, когда с шумом, похожим на хлюпанье трясины, самоходки оторвались от косы и двинулись назад, раздался такой дружный рев, что с ближнего залива вспорхнула стая уток и, свистя крыльями, полетела выбирать другой ночлег.

После того как силою тяги СТ-14 самоходки снялись с мели, Одинцов было решил, что можно продолжать рейс самостоятельно. Но оказалось, что поврежденный винт тянул только назад, и снова пришлось соединиться с СТ-105. Пока возились с ее двигателями, подкралась ночь. Берега, деревья и кусты слились в какие-то смутные загадочные тени, плесы сузились. Может быть, остановиться, выждать? Нет, нельзя! Уже не журчат ручьи по берегам, уже не слышно звона воды в оврагах, присмирели оскудевшие притоки. Вода спадает, надо уходить!

И самоходки шли. Шли мимо темных яров, вдоль дымящихся от испарины песчаных мысов. Минуя перекат за перекатом, шли на огоньки створов. Но вдруг огоньки померкли, потерялись в плотной ночной дымке, и только слышались четкие команды капитанов:

— Вперед!

— Назад!

И опять:

— Назад!

— Вперед!

Иногда раздавались обе команды разом. И тогда самоходки тянули друг друга «на разрыв».

Долго, бесконечно долго длился этот сложный ночной путь, и, чтобы не впасть в отчаяние, Симакова старалась думать о другом. Но думалось все о тех же самоходках, о той же убывающей воде и вспоминалась разбушевавшаяся Вохма, а чаще всего подвижка льда в затоне, куда она приехала принимать судно.

Весна выдалась на редкость дружная, городские улицы были уже сухи, и она надела свои праздничные туфли. Но в затоне оказалось еще сыро, повсюду блестели лужи, бежали ручьи и отвратительно хлюпала жидкая грязь.

— Поплывут ваши «лодочки», поплывут! — засмеялся кто-то сзади. Она обернулась. Человек был рослый. На нем была непромокаемая куртка с «молнией» и кирзовые сапоги с завернутыми голенищами. Он смотрел на ее туфли и улыбался.

— У вас здесь и утонуть немудрено, — досадуя на грязь и на свою оплошность, отозвалась она.

— На то и затон. — Он снова улыбнулся. — Зачем к нам пожаловали?

— Меня назначили капитаном на СТ-105.

— Капитаном? А сколько вам лет?

— Двадцать пять.

— Так, так… — протянул он неопределенно. — Ну что ж, давайте знакомиться. Одинцов, старший по каравану. Вы не осе́рдитесь, если я предложу вам резиновые сапоги?

Потом они долго бродили по откосу какой-то отвесной кручи. Внизу, как будто бы в провале, поблескивали огоньками еще дремавшие в затоне самоходки, и было такое ощущение, что она стоит на колокольне.

— Чудесный вид!

— Пойдемте на Венец, — предложил он. — Вот оттуда вид так вид.

Они стали подниматься по круто взбегающим ступеням лестницы. Он взял ее под руку. Минуты две шли молча. Над лестницей нависли тонкие ветки берез. Еще голые, но уже клейкие, пахучие, они касались плеч, лица. По склонам журчали быстрые ручьи, и где-то далеко внизу, не то в затоне, не то на вздувшейся реке, что-то позванивало в маленькие колокольца.

— Хорошо! — сказала она.

— Хорошо! — согласился он, и оба разом засмеялись — просто так! И вдруг утихли, пораженные красотой весенней ночи и странным, все нарастающим гулом на реке. Гул все усиливался. Что-то трещало, ломалось, распадалось с глухим нетерпеливым звоном.

— Подвижка! Извините, надо караван спасать! — вдруг закричал он и кинулся вниз по лестнице.

Внезапная подвижка льда разрушила земляную перемычку, льдом повредило два буксира, и Одинцов сделался тем страшно занятым, неуловимым старшим капитаном, которого все ищут, вокруг которого всегда народ. Дни и ночи он пропадал в затоне, и ей уже казалось, что он забыл о ней. Но нет, он не забыл. Когда стали снаряжаться в рейс на Вохму и Великанов с Крохиным не захотели «вожжаться с бабой», он настоял. Но вместо благодарности она неожиданно для самой себя наговорила ему кучу неприятных слов. Да так и пошло… Она нападала, он отбивался, и, если бы кто-нибудь сказал им, что эти стычки в действительности сближают их, они бы не поверили. Не поверили бы они и тому, что сближает их и сама спадающая вода. А между тем все это было так. И лучше их самих понимал это Аверьян Низовцев, неожиданно оказавшийся почти без дела и очень этим тяготившийся. Невольно опасаясь, как бы увлекшиеся капитаны не потеряли бдительность, он, не выдержав, прямо предложил свои услуги Одинцову.

— Спасибо, но мне лично пока не требуется: сами с усами, — усмехнулся тот. — А вот Елену надо бы сменить — пусть передохнет немножко.

— То-то надо бы, да разве сладишь с ней, упрямицей? Ты бы приказал ей как старший капитан…

— Какие там приказы! Нет, уж ты как-нибудь сам, да смотри не нагруби…

— Грубость не по нашей части, мы с дамами вести себя умеем, — сказал Низовцев и, должно быть, для того, чтобы ни у кого в этом не было сомнений, обратился к Симаковой необычайно вежливо и дипломатично:

— Ну как, Васильевна, водичка-то все убывает?

— Убывает, убывает, Аверьян Иванович. Все нервы вымотала эта Ветлуга, не говоря уже о Вохме!

— Так, так, Васильевна. Я вот ветлуга́й, а прямо тебе скажу: нету моей моченьки…

— Вы идите отдыхайте: я тут одна побуду…

— Что ты все одна да одна? Чай, поди умаялась…

— Ничего. Вот скоро на Волгу выйдем.

— Да, да, теперь уж скоро, ну, а все же ты бы малость поспала, нельзя же так. Дивуй бы некому сменить.

— Простите, Аверьян Иванович, но хочется самой суда в просторы вывести.

— Просторы-то просторами, а видать тебе Ветлуга с Вохмой по сердцу пришлись.

— Не знаю, может быть. Во всяком случае, я как-то с ними подружилась, а дикарку Вохму, наверно, не забуду никогда. — Симакова с минуту помолчала. — А интересно, как это лось с медведем очутились там на диком островке?

— Игра стихийных вод. Я примечаю с некоторых пор, что водная стихия играет не только неразумными зверями…

— Ну это вы опять не в тот фарватер, Аверьян Иванович…

— Как же это так не в тот? — запротестовал Низовцев. — Кому-кому, а уж лоцману-то надо знать, на какой фарватер стано́вится его подшефный капитан. Да и то сказать: коли уж с речками можно подружиться, то почему бы мне не подружиться с хорошими семейными людьми?

— Волга! Волга! — вдруг закричала Симакова. — Самый полный вперед!

— Вперед! Вперед! — подхватил из своей рубки Одинцов.

И в это время как бы распахнулись огромные ворота в да́ли, в гладкую текучую безбрежность. Это плавно и могуче лилась Волга.

Она прибывала.

 

ЗОЛУШКА-ВЕСЕЛУШКА

#img_11.jpeg

По ночам пароходы гудели особенно гулко и протяжно.

От гудков Иволгин просыпался и невольно взглядывал в окно на Волгу. Навстречу ему медленно двигались огни. Пароходы возвращались из далеких рейсов. Они несли с собою таинственные запахи больших портовых городов, веселый, волнующий говор незнакомых, но чем-то родственных ему людей, их длинные, плавно покачивающиеся палубы сулили радость встреч.

Были встречи и у него. В ту весну Иволгин чувствовал себя рекою, вылившейся из берегов. Он безумствовал. Не спал ночами, сочинял стихи. Подписи под стихами он не ставил, зато над каждым обязательно приписывал: «Волжанке». Волжанка — студентка Горьковского мединститута и дочь капитана парохода «Русь», на котором он ехал по своим газетным делам, — читала его послания штурману Привалову.

Тогда он перешел на прозу. Написал очерк о команде парохода. Всех хвалил, а Привалова изобразил самовлюбленным карьеристом. Ей очерк не понравился. Она считала, что он оклеветал Привалова.

— Зачем вам понадобилась эта злая карикатура? — спрашивала она, и он не мог ответить. Защищая свою поруганную честь, штурман добился, чтобы журналиста отозвали с парохода. Когда Иволгин уезжал, его волжанка не вышла даже попрощаться. Не отвечала она и на его отчаянные письма.

Разлив сменяется меженью, реки застывают в берегах. Притихло все и в сердце Иволгина. Кто бы ни был повинен в этом, но все уже ушло и не вернется, как не вернется Волга к своим истокам. Оставалось только слушать, как дышат пароходы за стенкой дебаркадера, вспоминать и ждать каких-то перемен. В память о той поездке он снял на пристани маленькую каютку. Кто знает, быть может, он еще надеялся. Не потому ли так волновали его все приближающиеся всплески колесных плиц, не оттого ли так тревожили зовущие гудки?

И вот как-то тихой летней ночью как будто кто-то коснулся его плеча. Иволгин проснулся с ощущением чего-то нового, радостного. В открытое окно ворвался мягкий, протяжный, немного сиплый гул. Быстро приближаясь и разворачиваясь на ходу, пароход трубил задорно, весело и обещающе. По выбеленным рейкам каюты Иволгина побежали пятна света, замелькали, заметались тени, послышались истомленные вздохи машины, донеслась команда капитана, затрещали кранцы, и пристань мягко закачалась на волнах. Это был какой-то новый, неурочный, неизвестный Иволгину пароход.

— Э-эйй! — казалось, крикнул он гудком. — Вставай, приятель!

Иволгин вскочил, оделся и выбежал на пристань. Здесь, как всегда, толпились люди. Кто-то кого-то встречал, кто-то смеялся, кто-то звал носильщика, а двое стояли чуть в сторонке, глядели друг другу в глаза и улыбались, и на щеках у женщины блестели слезы. Нет, его, Иволгина, никто так не встречал. Глаза у той всегда были сухи, а губы насмешливо кривились. Как все же хорошо, что у времени нет возврата!

Вдруг его окликнули. Какая-то незнакомая девчонка стояла вверху на палубе и махала ему рукой, улыбаясь во все лицо. Он не поверил, что девчонка машет именно ему, и не ответил на ее улыбку. Он даже отвернулся, подавляя раздражение. Да, и этот новый пароход не принес ему ничего нового. И не смешно ли, не глупо ли ждать и все надеяться на что-то?

Опять его окликнули. Иволгин поднял голову, но девчонки на палубе уже не было, только пожилой матрос, постукивая деревом, складывал шезлонги.

Внезапно Иволгин увидел ее внизу. Кружась в людском водовороте, как щепка среди волн, она, то исчезая, то снова показываясь, двигалась навстречу. И махала ему рукой. И улыбалась. И что-то кричала. Что она кричала, он не расслышал, потому что голос у нее был тихий, неуверенный. И улыбалась она чуть-чуть растерянно, будто стесняясь своей улыбки. Иволгин смотрел на нее с любопытством и недоумением. Худая, угловатая, с растрепанными волосами. Лицо подвижное, настороженное. Глаза большие, умные, и трудно определить, чего в них больше — радости или беспокойства.

Где и когда он видел эту девчонку?

Ах да, на пароходе «Русь»! Пароход шел тогда вниз по Волге. Вечер был такой тихий, что слышно было, как на дальнем берегу в лугах играл баян. Играл он вальсы, и молодым пассажирам на верхней палубе захотелось танцевать. Второй штурман Привалов жестом волшебника махнул платком радисту. Загремела радиола, закружились пары.

Эту длинную нестройную смуглянку с угольно-черными глазами никто не приглашал. А она была самолюбива, и ей хотелось танцевать. И тогда Иволгин пригласил ее на вальс. Кажется, это были «Дунайские волны» или на «Сопках Маньчжурии». Он пригласил эту девчонку только потому, что та, другая, танцевала со штурманом Приваловым…

Больше ему не хотелось вспоминать. А видеть эту длинную девчонку и хотелось, и не хотелось. Хотелось потому, что она могла сказать ему что-нибудь про ту, а не хотелось оттого, что он чувствовал почему-то себя перед нею должником.

— Здравствуйте, это я! — крикнула девчонка и протянула было Иволгину руку, но ее опять закрутило в стремительном потоке пассажиров и повлекло куда-то в сторону. Она посмотрела на него широко открытыми глазами и улыбнулась, как давнему и близкому знакомому. У Иволгина застучало сердце. Он окончательно решил, что эта девчонка явилась к нему с какой-то важной вестью. И опять вдруг припомнил вечер на пароходе «Русь».

Когда он пригласил ее на вальс, в глазах у девчонки стояли слезы.

— Я несчастная, — говорила она, тихонько всхлипывая, — все любят только сестру Марионеллу, а меня никто. С тех пор, как мама умерла, никто обо мне не думает, даже папа. Я у них как Золушка.

Иволгину стало жаль девчонку, потому что было жаль себя.

— Слушай, Золушка, — сказал он, — хочешь, я буду о тебе думать?

Она смигнула слезы, утерла сгибом локтя заплаканное некрасивое лицо.

— Спасибо, а только вы не сможете… обо мне…

— Почему?

— Уж я знаю почему…

Она вдруг посмотрела на него с каким-то почти недетским состраданием и сказала твердо:

— Когда я стану взрослой, то сделаюсь красивая, чтобы вам со мной не стыдно было.

— Да ты и сейчас уже большая и… красивая, — сказал Иволгин, должно быть, в благодарность за ее желание сделаться красивой для него.

Наконец, поток отхлынул, и девчонка очутилась рядом с Иволгиным.

— Не узнали? Это я! — повторила она, краснея от волнения и с беспокойством всматриваясь ему в лицо. — А я как глянула, так сразу и узнала вас.

— Здравствуй, здравствуй, Золушка, — говорил Иволгин, пожимая ее жесткую безвольную ладошку. — Тебя немудрено и не узнать. Выросла, переменилась.

— И вы тоже переменились, — сказала она, пристально глядя на Иволгина снизу вверх и озорновато улыбаясь. — Ух, какой серьезный! Даже и очки серьезные.

— В самом деле? — сдержанно усмехнулся Иволгин. — Вот не знал!

— Наверно, все это потому, что у вас работа чересчур серьезная, — добавила она. — Тот рассказик про команду парохода «Русь» всем нам очень понравился, а папа его даже вырезал и спрятал в стол. Только Привалов на вас сердится. Не привык, чтобы его против шерсти гладили.

Иволгин поморщился. При одном упоминании об этом человеке его охватывало раздражение. Подавляя недовольство, он спросил:

— Ну, как ваша «Русь»? Как отец? Что у вас нового в семье?

Ему хотелось спросить прямо: «Как? Что она?.. Здорова ли?», но вышла длинная мучительная пауза. И он обрадовался, когда девчонка заговорила об отце, получившем повышение по службе.

— Да что же мы стоим? — вскричала она вдруг. — Пойдемте на пароход. Папа вам обрадуется. Он теперь здесь, на «Стране Советов».

Она тянула его за руку, но Иволгин упирался, и желая и опасаясь встречи с той. Встреча эта ему вдруг показалась невозможной. Он вырвал руку и быстро зашагал по широкому дощатому настилу на берег. Девчонка, как привязанная, семенила сзади. В глазах ее, во всей фигуре, даже в стуке каблуков по ступеням лестницы сквозила преданность.

— Вы не думайте худо о сестре, — говорила она просительно. — Она вас не забыла. Она о вас все время вспоминает.

— Сомнительно, — криво усмехнулся Иволгин.

— Да нет же! — тряхнула девчонка волосами. — А если вы обижаетесь, что она вас не встретила, то ее просто нет на пароходе. Честное же слово нет!

— Я верю, верю тебе, Золушка, — печально улыбнулся Иволгин. — Да и хорошо, что ее нет. И вообще, давай-ка поговорим о чем-нибудь другом. Например, о медицине…

— А Марионелле остался еще год, — начала было девчонка, но Иволгин прервал ее:

— Послушай, Золушка, не надо больше, а? Расскажи-ка лучше о себе. Как живешь? Как учишься? Ты, кажется, в восьмом? Или в девятом?

— В девятый перешла. А учусь, как все. В общем-то не хуже, чем другие девочки. Только почему-то всё буквы пропускаю. Наверно, оттого, что много думаю…

— А ты не думай, ты живи себе. Ходи на танцы, веселись…

— Нет, не хочу я веселиться, когда не весело…

— А почему тебе не весело?

— В общем-то бывает очень даже весело. А только мне не нравится, когда мне весело. Как же я буду веселиться, если знаю, что вам грустно?

— А почему ты знаешь, что мне грустно?

— Да уж знаю…

Они подошли к маленькому скверику, что издавна зовется Блиновским садом. У фонтана целовалась парочка, и девчонка испуганно потянула Иволгина за рукав. Они свернули вправо и пошли по набережной к мосту. На середине моста остановились и стали смотреть на Волгу. Вода была темная, густая и лоснилась, как нефть. Посреди плеса разноглазо перемигивались бакены. Справа вдоль берега дремали дебаркадеры. Пароход «Страна Советов» все еще стоял у третьего причала. Внезапно над трубой его взметнулась взлохмаченная тучка дыма, и Иволгин догадался, что он готовится к отходу.

— Послушай, Золушка, — сказал он обеспокоенно, — как бы тебя искать не стали. Пойдем, я провожу тебя обратно.

— Искать меня не станут. Папа дает мне полную свободу, — сказала она беспечно. — Да я уже прямо в порт пройду. Отсюда ближе.

Пароход свистнул тонко и отрывисто, отчалил и, гулко хлопая колесами, будто стараясь разбудить вздремнувшую реку, побежал на Стрелку навстречу длинношеим портальным кранам.

На мосту было пусто, только прогремел ночной трамвай да проехал какой-то неприкаянный велосипедист. По обеим сторонам вдоль моста стояли фонари. Казалось, они нарочно стали на цыпочки, чтобы лучше светить. Но светила за них круглая, как пароходный иллюминатор, стеклянно взблескивающая луна.

С реки потянуло холодной сыростью. Девчонка передернула плечами. Она была в одном коротеньком платьишке. На Иволгине был суконный китель, но и его знобило.

— Ты совсем замерзла, Золушка, — сказал Иволгин, — да и давно пора тебе домой.

— Ох уж и надоел мне этот водяной дом! — ответила она со вздохом. — Давайте погуляем еще чуточку. Мне так нравится глядеть на Волгу.

Быть может, эту своевольную девчонку надо было просто-напросто прогнать, но Иволгин терпеливо ждал, когда ей самой наскучит. Ждал потому, что было в ней нечто от той. Однако он стал томиться, позевывать и уже раза четыре глянул на часы.

— Вы куда-то торопитесь? — вдруг встревожилась она. — Вас кто-то ждет?

— Нет, просто хочу немного поработать, — солгал Иволгин. — Такое уж это дело газетная работа, частенько по ночам приходится.

— Хорошая у вас работа, — сказала она. — Вот бы мне тоже научиться писать, как вы.

— Не советую, особенно как я, — отмахнулся Иволгин, — пишу я плоховато!

— Неправда, очень хорошо! — запротестовала она решительно. — Я сама слышала, как Марионелла хвалила ваши стихи. Знаете что, напишите мне какой-нибудь стишок. Напишете, да?

Отказать этой девчонке было просто невозможно.

— Ну что ж, попробую, — согласился Иволгин, — а о чем?

— Если можно, про любовь.

— Про любовь? — Иволгин невольно глянул в глаза девчонке. Они были детски ясны, прозрачны. Но был в них какой-то недетский блеск, и это до того смутило Иволгина, что он вдруг как-то оробел и уже не знал, о чем говорить со своей спутницей.

«Странная девчонка», — думал он, возвратившись к себе на дебаркадер и укладываясь на раскладушку.

Она явилась на другой же день. И прежде всего спросила, написал ли он стишок.

— Ты отстала от парохода? — встревожился Иволгин.

— Нет, зачем же, — с усмешкой ответила девчонка. — Пароход еще грузится. Так вы не написали мне стишок?

Иволгин сказал, что не успел, и обещал исполнить просьбу к ее возвращению из рейса.

— Ну хорошо, я подожду, — сказала она. — Только смотрите, не обманывайте.

Через четыре дня она явилась снова.

— Почему ты не уехала на пароходе? — строго спросил Иволгин.

— Не сердитесь на меня, пожалуйста, — сказала девчонка с виноватым видом. — Я уже хотела ехать, но Агния Борисовна заставила новую квартиру сторожить. А попробуй не послушайся-ка мачехи! Папе дали на Бору трехкомнатную, и мы приглашаем вас на новоселье. Только это еще не скоро. Вы придете, да?

Иволгин резко и неопределенно пожал плечами, но уже смягчился.

— А знаете, — сказал он, — стишок у меня не получился.

— Не получился так не получился, — сказала она спокойно, почти равнодушно.

— Вышло что-то совсем другое, — продолжал Иволгин, с трудом преодолевая вдруг нахлынувшее волнение. — У меня к тебе будет просьба: передай, пожалуйста, это ей…

— Марионелле?

Он кивнул.

— А мне можно почитать?

— Нет, я бы не советовал, — сказал Иволгин смущенно. Да и было от чего смутиться. Вот что он написал Марионелле:

«Когда с твоих губ слетают горькие слова о том, что наша близость подобна шаткому мосту через пропасть, не верь, не верь себе, любимая!

Как бы ни была судьба сурова к нам, какими бы беззаконными кометами ни блуждали мы в бесконечном космосе жизни, нам предопределено стремиться друг к другу. Разве тебе не ясно это, моя всегда зовущая, всегда манящая звезда?

С тех пор, как ты зажглась для меня и я уподобился спутнику, разве мыслимо нам потеряться в противоположных мирах?

Прислушайся к своему умному доброму сердцу, оно бьется в лад с моим сердцем и никогда не обманет тебя.

Я знаю, ты мечтаешь о счастье, а разве счастье отделимо от любви? Я знаю, что не могу жить без любви, а разве любовь отделима от тебя?

И пускай, сталкиваясь, мы отталкиваемся, пускай сходимся, чтобы разойтись, ничто не поколеблет моей уверенности, что не закатилась открытая мною звезда, что ясные лучи ее по-прежнему будут сиять для меня».

Опять Иволгин не спал ночами, им овладели тревожные и радостные думы, и опять он поверил в возможность перемен. Работалось ему легко и радостно. Только очень уж он сделался рассеян. Когда редактор давал ему материал на правку, Иволгин путал фамилии капитанов и названия судов.

— Опять вы «Ломоносова» теплоходом сделали, а теплоход «Корейво» перекрестили в пароход? — добродушно, но многозначительно посмеивался Доброхотов.

Сам редактор был когда-то штурманом. Волгу со всем ее флотом знал он наизусть, гордился этим и не упускал случая показать свою осведомленность. Это был его главный и едва ли не единственный козырь.

— Послушайте, опять у вас в заметке «Русь» вместо «России». Пора бы уже знать, что это разные суда. Ох уж эти мне поэты!

«Ответит или не ответит?..» — думал Иволгин, не слушая его.

— Помешались вы на этой «Руси», — рассмеялся вдруг редактор. — А между прочим, первым штурманом там сейчас Привалов, мой дружок. Вам ничего не говорит эта фамилия?

Иволгин с равнодушным видом пожимал плечами.

— Хороший парень, — продолжал редактор, откладывая корректуру, — но, между нами, немножко карьерист. Говорят, женится на капитанской дочке. Такую отхватил красавицу. А впрочем, насколько я понимаю, она избалованная фифа, да еще с причудами. Даже имя и то с претензией.

В это время зазвонил телефон. Редактор поднял трубку, рыхловатое лицо его стало напряженным.

— Кого? Кто спрашивает? Не можете ответить? — переспрашивал он, поглаживая бритую голову, что было у него признаком смущения или удивления.

— Ага, дружище, понятно, почему ты такой рассеянный, — ухмыльнулся он, протягивая трубку Иволгину и подмигивая машинистке.

У Иволгина задрожали ноги. Ему показалось, что говорит Марионелла. Но, когда в трубке вдруг раздался смех, он понял, что это ее сестра. Да и кто может так внезапно позвонить на работу к почти незнакомому человеку, как не эта взбалмошная девчонка!

А между тем девчонка спрашивала:

— Ничего, что я вот взяла да позвонила?

— Ничего… А что случилось?

— Ничего не случилось, — говорила девчонка сквозь какой-то резковатый нервный смех, — просто мне сегодня весело и все. А вам разве не весело?

— Нет, почему же… весело, — сказал Иволгин и вспомнил слова редактора о женитьбе штурмана Привалова на капитанской дочке.

— А нуте-ка засмейтесь! — неожиданно потребовала она. — Не смеетесь — значит, вам не весело. Хотите, я вас развеселю?

— Как-нибудь в другой раз, — сердито ответил Иволгин и уже порывался прервать этот нелепый разговор, но неожиданно девчонка сообщила:

— А свадьба у Марионеллы с Жоржиком Приваловым совсем рассохлась.

— Что? Что ты сказала? — крикнул в трубку Иволгин.

— То, что вы слышали. Между прочим, я бы с ним вообще дружить не стала, хоть он и красивый и первый штурман. А Марионелле нравилось. Но теперь она решила с ним порвать. Наверно, на нее повлияло ваше письмо. Странная она, Марионелла. И вы тоже странный.

— Почему же странный? — спросил Иволгин.

— Да так уж… Пишете про какие-то нездешние миры да космосы, а то, что у вас перед глазами, совсем не замечаете…

— Ты читала? — строго крикнул в трубку Иволгин, но услышал протяжные автоматные гудки.

Как-то Иволгин задержался на работе допоздна. Домой он пошел через Блиновский сад. С реки тянуло сыростью, но было душно. Даже фонтан не освежал перегретый за день воздух.

Вдруг от фонтана навстречу Иволгину двинулась тонкая человеческая тень. Ему почудилось, что это Марионелла. Сердце его дрогнуло.

— Наконец-то! — услышал он знакомый девичий голос. — А я вас все ждала, ждала!

— Золушка! — воскликнул Иволгин. — Ты чего?

— Ничего, — ответила она. — Просто так!

Они вышли на набережную, повернули на мост. Их обгоняли трамваи, автобусы, и такие же точно трамваи, грузовики и автобусы двигались навстречу. Слева, из-за крутого берега Оки, медленно выплывала луна, продолговатая, большая, похожая на лодку.

— Ты ничего не хочешь мне сказать? — спросил Иволгин.

— Ничего, — ответила она, — а вот Марионелла…

— Что Марионелла? Она ничего тебе не передавала?

— Нет, не передавала. Она только велела мне сказать, что вы…

— Что велела?.. — Иволгин дрожал от нетерпения.

— Она велела мне сказать, что вы… хороший… Лучше всех…

— Постой, постой, а это правда? Ты ничего не выдумала?

— Ну вот еще! Зачем же мне выдумывать? — сказала она, не глядя ему в глаза, но он уже поверил, потому что ему очень хотелось верить. И все вокруг вдруг как бы оживилось и повеселело. Казалось, что весело было и длинным электрическим фонарям, и луне, и пароходам, перекликавшимся гудками у причалов, и бакенам, таинственно перемигивающимся на тесном рейде.

А девчонке почему-то стало грустно. Иволгин мягко коснулся ее жиденького плечика и ласково сказал:

— Непонятная ты какая-то девчушка. То смеешься без причины, то ни с того ни с сего задумаешься. Ну, хватит унывать. Не будь Золушкой, а будь Весёлушкой.

— Пусть уж ваша Марионелла веселится, а я не хочу! — сказала девчонка резко, почти грубо. — Я хочу уехать куда-нибудь очень-очень далеко и не вернуться. Пусть тут Марионелла красоту наводит. Вы бы только посмотрели на нее. Завилась, подбрила брови, выкрасила ногти.

Она говорила сердито, зло, но Иволгин этого не замечал. Он слушал и умиленно улыбался.

— Должно быть, ей все это очень идет, — сказал он. — Где-то я читал, что чем драгоценней камень, тем красивее должна быть к нему оправа.

— А как вы думаете, — спросила вдруг девчонка, — мне пойдет завивка?

Он глянул на ее длинные прямые волосы и сказал рассеянно:

— Не знаю, может быть.

Через неделю она явилась завитая. К ее детскому некрасивому лицу завивка совсем не шла, и все время, пока они прогуливались по мосту, Иволгин пилил ее за легкомыслие почти уже на правах родственника. Сначала она только посмеивалась да смотрела на него удивленными, широко отворенными глазами, но вдруг нахмурилась и вся как будто потемнела.

— Значит, вам не нравится? Вот Марионелле тоже не понравилось. Она мне запрещала завиваться, да я нарочно не послушалась. С какой стати будет мной командовать мачехина дочь?

— Она же твоя старшая сестра, — сказал Иволгин. — И у нее хороший вкус.

— Может, и хороший, да только не по мне. Она, например, велела мне косы отрастить, а это уже старо́. Их теперь не носят даже первоклашки.

— Почему же старо́? — вступился Иволгин. — Косы всегда были украшением девушки, и тебе, по-моему, они здорово пошли бы…

Лицо ее внезапно осветилось. Она доверчиво глянула ему в глаза.

— Скажите, а вам правда косы нравятся?

— Очень, — сказал Иволгин и вдруг добавил, усмехнувшись: — Когда я вижу девушку с косой, я готов в нее немедленно влюбиться.

Она не появлялась ровно год. Иволгин о ней не думал, он уже почти забыл о ней, потому что все это время думал о ее сестре — Марионелле.

И вот однажды в полночь в дверь редакции тихонько постучали. Посетителей в такой поздний час быть не могло, и Иволгин подумал, что ему просто померещилось. Но через несколько минут снаружи снова постучали.

— Ну, кто там? Входите! — сердито крикнул Иволгин. Но никто не отозвался.

Иволгин прикрыл газетой рукопись, осторожно выглянул сквозь щелку в приотворенной двери и вдруг увидел в темном коридоре блестящие глаза и белое крапинками платье. Какая-то высокая незнакомая девушка глядела на него не отрывая взгляда.

— Золушка! — вдруг вскрикнул Иволгин. — Да неужели это ты?

— Простите, что я так поздно, — подавив волнение, промолвила она.

— Да ты входи, входи… Глупо же стоять за дверью… — Он взял ее за руку и почти насильно втащил в комнату.

— Я давно уже пришла, да все не решалась постучаться, хотя и знала, что вы здесь…

— Вот уж это ты напрасно, — упрекнул Иволгин. — Я освободился, и мы бы с тобой мило побеседовали. Ну, ничего, садись вот за редакторский стол и рассказывай, где ты так долго пропадала.

Она не села. Она стояла и смотрела на него, слегка откинув голову.

И вдруг он увидел косы. Они были еще коротковаты, но толстые, тяжелые, и казалось, что от их тяжести голова девушки так стройно и красиво откинута назад. Косы очень шли ей, но что-то в душе Иволгина уже запротестовало против них. Он вспомнил свои неудачные попытки встретиться с Марионеллой, и все накопившиеся за год тревоги и сомнения вдруг обернулись тяжким раздражением.

— Глупая, нелепая девчонка! Уж не затем ли ты растила эту гриву, чтобы меня приворожить?

Она молча смотрела на него большими изумленными глазами и потеребливала кончик косы.

— И вообще, к чему все эти выдумки, вся эта ложь? — гневно продолжал Иволгин. — Ну кто, кто тебя просил?..

— Зачем вы так? Что я вам плохого сделала? — с трудом промолвила она. — Разве я виновата, что сестра Марионелла вас не любит? Она давно велела сказать вам обо всем, но я… я не могла… Простите…

Вдруг она резко повернулась, и в следующую минуту Иволгин услышал на лестнице торопливые отчаянные шаги. Он кинулся за ней. Но догнать ее было невозможно. Она бежала вдоль трамвайной линии, и косы ее куце и беспомощно болтались. Иволгин на ходу вскочил в трамвай и уже поравнялся было с ней, но как раз в это время из кинотеатра хлынул народ. Она исчезла в толпе. Соскочив с подножки, Иволгин бродил один по набережной. От Скобы к мосту, от моста опять к Скобе. Внезапно сделалось темно и сыро. То ли туман садился, то ли дождь заморосил. На потемневшей Волге перекликались пароходы. Было в этой полуночной перекличке что-то тревожное, напоминающее об отъездах и разлуках.

Всю ночь Иволгин бродил по мокрым улицам и искал ее. И не нашел.

Он ждал, что утром она позвонит в редакцию. Нет, не позвонила.

Поздно вечером, усталый и встревоженный, Иволгин притащился к себе на дебаркадер. И прежде всего увидел на окне какой-то сверток. Должно быть, его спустили в форточку. Дрожащими руками он разорвал газету и увидел косы, влажные, тугие, перевязанные лентами. От них повеяло девичеством, чистотой, преданностью, несбывшимся счастьем…

Жизнь идет, как река течет. День за днем, волна за волной. Иволгин женился и, кажется, удачно. Жена у него серьезная, благовоспитанная. А сам он стал редактором и солидным человеком. Стихотворений в прозе и вообще стихов он давно уже не пишет и внушает своим сотрудникам не увлекаться лирикой. Себя он причисляет к чистым физикам и любит говорить, что в наш суровый атомный век не место сантиментам. Но странно, чуть только заслышит он пароходные гудки — и в сердце уже закрадывается беспокойство и неодолимо тянет на Волгу, к пристаням.

За эти годы на Волге все переменилось. Даже гудки теперь звучат уже как-то по-иному. Мягкая певучесть сменилась резкой деловитой сухостью. И нет уже плавной неспешности в движении судов. Век атома требует скоростей, стремительности.

Только сама Волга осталась по-прежнему медлительной, неторопливой, располагающей к мечтам и воспоминаниям. Течет Волга, текут мысли Иволгина. Но только Волга вместе с сестрой своей Окою — вперед, вперед, а думы Иволгина — вспять, вспять.

И вспоминается ему мечтательная юность, неразделенная любовь, а чаще всего та девчонка с изумленными, широко отворенными глазами.

«Где ты, Золушка-Весёлушка? Откликнись!»

Но лишь таинственно и глухо откликаются гудки. Как будто теплоходы знают что-то очень важное, да не умеют рассказать.

 

ДЕВУШКА ИЗ ГОРОДА ДОБРИЧ

#img_12.jpeg

Таську Балабанову у нас в затоне все крепко уважают. Многим нашим ребятам она даже нравится.

Сказать по правде, я и сам из-за нее переживал, хотя никакой особенной красоты в ней нет. Весь секрет в том, что очень уж наша Таська жизнерадостная. И споет, и спляшет, и на гитаре сыграет, и злободневную частушку сочинит. Будь ты хоть начальство-раз-начальство, друг-передруг, но если сплоховал в работе, Таська так и приварит тебя частушкой, все равно что электродом.

Я это по своему личному опыту знаю. Ох и здорово же она меня по дружбе пропеснячила! Подумать только, затащила после смены всю свою художественную самодеятельность на капитанский мостик «Иртыша» и давай оттуда припевки сыпать.

Народу сгрудилось, как на хорошем митинге. Тут и наш брат ремонтник, и плавсостав, и начальство из цехов. А главмех Тареев привел даже какую-то незнакомую смуглянку. Страх любит он перед девчатами покрасоваться. Уж как только не вертелся он перед этой черненькой! То встанет к ней бочком, чтобы нашивки виднее было, а то нарочно фуражку на глаза надвинет, потому что иначе плохо видно «овес» на козырьке. И конечно, соловьем поет про то, как много помогает он нашей комсомольско-молодежной комплексной бригаде.

Я было попробовал его опровергать, но он сейчас же на другое перевел. Дескать, слышишь, Ермаков, — это про тебя. Прислушиваюсь — и верно!

К работе страстию дыша, Близ акватории угрюмой Разбитый корпус «Иртыша» Латал Ермак, объятый думой.

Все — ха-ха-ха! А Тареев меня теребит за спецовку и нарочно снизу Таське подмаргивает: так, дескать, его!

А эта черненькая смотрит на меня во все глаза и так озорно хохочет, что хоть беги или в акваторию кидайся. Ну, а чего смешного в том, что меня в затоне Ермаком прозвали?

Спасибо Таське, отвлекла от меня внимание:

Товарищу его трудов Еще под осень наказали, —

(Между прочим, сам директор дал распоряжение.)

Добыть для носа пять листов Шестимиллиметровой стали.

Все опять — ха-ха-ха! Один только Тареев не смеется. Какой уж там смех! Однако марку держит: стоит, покуривает, словно его и не касается. А хор, будто гром гремит, грозно так надвигается: погоди, мол, то ли еще услышишь.

Ревела осень, снег летел, И дни весенние сияли, Но гром еще не прогремел, И вместо стали — насвистали!

Ой-ой-ой, что тут было! Все кричат, хохочут, над Тареевым потешаются. И между прочим, эта черненькая тоже. А главный только поеживается — ведь ему не в бровь, а прямо в глаз попало, потому что из-за этой шестимиллиметровки «Иртыш» стоит без носа.

И, представьте, повлияло. Когда все стали расходиться, вижу, Тареев мне кивает, дескать, будет особый разговор. Короче говоря, велит он сейчас же забирать железо. И откуда только оно у него взялось?

Я тут же сзываю своих ребят — честно говоря, опасался я, как бы Тареев не передумал, от него чего угодно можно ожидать — и стали мы таскать железо на «Иртыш».

Между прочим, эта черненькая тоже все лезла помогать, чуть ее железом не зашибли. Тогда я, как бригадир, сказал ей, что у меня рабочей силы вполне хватает, посторонних прошу не беспокоиться. Но та, нисколько не тушуясь, отвечает, что она не посторонняя, а студентка из ГИИВТа и, если б она знала, что так невежливо у нас гостей встречают, то поехала бы на практику в другой затон.

Ребята за нее. Она их, видимо, чем-то подкупила, потому что все они решили провожать ее до дома плавсостава. Но пока они сговаривались да совещались, как к ней подойти, подоспел Гений Егорович Тареев, взял ее под ручку и увел.

Делать нечего, ребята разошлись с другими девушками, а мы с Таськой остались на «Иртыше». Стоим на верхней палубе и смотрим на затон. Вода в затоне темная, неподвижная, как вар, и кое-где на нем светлеют пароходы.

На одном из этих запоздалых пароходов вспыхнул ярко-фиолетовый огонь электросварки, и прямо нам в глаза ударили волны света, и на «Иртыше» затрепетали большие взлохмаченные тени. Таська вздрогнула и нечаянно прижалась ко мне плечом. И вышло как-то так, что мы стали целоваться.

Вдруг на нижней палубе кто-то закашлял, засморкался. Смотрим, Литоныч — караванный. Я, признаться, застеснялся, а Таська ничего, она ни перед кем теряться не привыкла.

— Вы что это, — спрашивает, — Евстигней Литонович, как из яичка выкатились?

Между прочим, у Литоныча такая поговорка. Если на реке неожиданно разольется паводок, или внезапно начнется ледостав, или разом гром ударит над затоном, караванный обязательно погладит бороду, вздохнет и скажет: — Ишь ты, как из яичка выкатился.

Может, он и нам сказал бы что-нибудь такое, да Таська его опередила. Старик смутился и стал ворчать, что, мол, старших передразнивать да инструмент раскидывать вы мастера, а чтобы вежливо поблагодарить за то, что им же прибирают — куда там!..

Когда-то был Литоныч боцманом на «Иртыше» и по старой памяти следил, чтобы мы не допускали непорядка. Старик не верил, что мы, «молодяги», поставим судно на колеса, и называл бригаду комсомольско-ненадежной.

На рассвете я провожал Таську до дома плавсостава. Когда мы начали прощаться, она вдруг спрашивает:

— Как ты думаешь, Вить, что у нас с тобой такое: дружба или еще что?

Я пожал плечами. Откуда мне было знать, что это такое?

— Ну, а как тебе эта новенькая? — спросила Таська.

— Да никак! — ответил я. — От нее у меня в глазах черно.

— У меня тоже: не люблю я чересчур жгучих брюнеток. А тебе не показалось, что она интересная?

— Ничуть, — сказал я. — Есть у нас в затоне и поинтереснее девчата.

— Нет, она тоже интересная, — настаивала Таська. — Ты обратил внимание, какие у нее глаза? Будь я мальчишкой, я бы не терялась…

— Подумаешь, глаза!

— И брови скобками, и волосы густые, и фигурка аккуратная, только чересчур уж тоненькая.

— Знаешь, на что она похожа? — сказал я сердито. — На электродный огарок, да еще некачественный!

— Ну уж это ты загнул, — не согласилась Таська. — Ты присмотрись-ка хорошенько. Есть, по-моему, в ней что-то свое, особенное.

Когда наутро я увидел новенькую, то ничего такого особенного в ней не заметил, хотя, сказать по-честному, на огарок она тоже ничуть не походила.

Человек как человек. Не лентяйка, не воображала, не какая-то там модница. Пришла к нам на «Иртыш» минут за двадцать до начала смены. В брезентовой спецовке, в больших ботинках, будто не на практику для институтской галочки, а вместе с нами вкалывать, государственное задание выполнять.

Ребята это сразу оценили и стали приглашать ее к себе в подручные кто на слесарные, кто на плотничные работы, но она поблагодарила всех за приглашение и пристроилась ко мне, хотя никто ее об этом не просил. Ну что ты с ней поделаешь!

Как назло, у меня не ладилось с паропроводом. То вьется он среди труб змеей, а то дугою гнется. Варить приходится на сгибах. На тройном сгибе у меня застопорило. Я и так и этак, тычу электродом, как журавль у лисы на угощении, а толку нет. Все непровар да непровар. Беда-то в том, что нижнюю кромку сгиба мне совсем не видно и приходится действовать на ощупь. Ну прямо хоть бросай все дело. Да еще эта практикантка тут торчит — даже покрепче выразиться и то нельзя. А она глядела, глядела и говорит:

— Дай-ка я попробую.

И до того это было неожиданно, что я и сам не знаю, как отдал ей держатель с электродом. Стою, глазами хлопаю да пот по лицу размазываю. А она достала зеркальце, приладила его под самым сгибом, прикрыла лицо щитком и… У меня от страху и руки и ноги задрожали. Ну, думаю, сожжет паропровод. Гляжу — варит она, да как варит! Шов красивый, ровный и нигде ни виноградинки. А к слову сказать, у некоторых наших электросварщиков — да и у меня бывает — эти капельные наплывы гроздьями висят. Я, понятно, не удержался, спросил ее, где она научилась так варить. Она ответила, что перед тем, как стать студенткой, работала электросварщицей в Болгарии на народной стройке.

Мои ребята сейчас же прозвали ее «Очи карие из Болгарии», а я, сказать по-честному, даже так не называл — стеснялся почему-то. Но только она не догадывалась, что я стесняюсь, и, наверно, думала, что, мол, загордился бригадир. Ну, а при чем тут гордость?

И как-то странно получается: на производстве у нас с ней большая дружба и мы варим вдвоем по очереди, а в клубе или на гулянке — все наоборот. Ни с того ни с сего я начинаю ей грубить, и за это хотели меня прорабатывать по комсомольской линии. Если бы она сама не заступилась, влепили бы мне строгача. Очень уж ребята злились, что бригадир такой неуважительный.

Уж на что Таська и та стала меня чураться. А ведь мы с ней с самого детства дружим. А наши отцы даже погибли вместе вот на этом самом «Иртыше».

В сорок втором под Сталинградом фашисты захватили пароход и приспособили под госпиталь. Однажды средь бела дня «Иртыш» внезапно врезался в яругу и затонул. Погибло много немецких офицеров. Таськин отец навсегда остался в рубке, мой батя — в машинном отделении. Там их и нашли…

Когда потом «Иртыш» подняли, нос у него оказался сильно покореженный. Пароход немного подлечили и пустили в рейс. Так он плавал долго. Его уже хотели сдать на слом, но мы с Таськой написали письмо министру. Мы просили, чтобы в память о наших отцах «Иртыш» оставили во флоте. В этом нас поддержал партком и дирекция затона. «Иртыш» оставили и разрешили истратить на его ремонт сверхплановые накопления. Специально организовали комплексную комсомольско-молодежную бригаду и бригадиром поставили меня, потому что я три специальности имею. Таську выбрали комсоргом, чтобы она поддерживала бригаду своим авторитетом. Но только весь ее авторитет обернулся против меня как бригадира. Как появилась у нас в затоне черненькая, Таська начала меня высмеивать и делать тонкие намеки.

А тут еще с этим носом нелады! По предложению Тареева задумали мы его сделать каплевидным. Но одно дело на бумаге, другое — на железе. Настоящая обтекаемая капля с выгибами да вырезами почему-то никак мне не давалась. Стучишь, стучишь кувалдой, сто потов с тебя сольет, а главный посмотрит и только усмехнется. Я и сам вижу, что вместо носа получается у меня что-то вроде утюга, а ничего поделать не могу.

— Исказнили посудину, изуродовали, — качает головой Литоныч. — Отступитесь, пока не поздно, все одно ничего у вас не выйдет.

Меня и самого сомнения замучили, но только отступиться не могу, такой уж характер странный. И ведь вышло, честное слово, вышло!

Но лучше я все по порядку расскажу.

Раз как-то заработался я в цехе допоздна. И до того устал, что руки от кувалды так и горят. Вышел к каравану, поджидаю, не появится ли Таська. Я хоть и сердился на нее, но по старой дружбе провожал до дома плавсостава.

И вот вижу: идет она вместе с этой практиканткой. И прямо ко мне.

— Эй, Ермак! — кричит. — Ты все свой «Иртыш» штурмуешь, а мы вот собрались на танцы. Делу время, потехе полчаса. Пошли?

Вижу, обе разнаряженные, особенно эта черненькая. Волосы темные, пушистые, в ушах сережки взблескивают. Сама тоненькая, а платье на ней широкое и на складках волнами переливается.

— Нет уж, — говорю, — с кувалдой я натанцевался, напотешился, да и фрак у меня не совсем бальный. Так что вы танцуйте, выкручивайте, а я до другого раза подожду.

— Я тоже до другого, — говорит студентка. — А ты, Витя, с кувалдой больше не танцуй, не надо.

Таська вся так и зашлась от смеха. А потом взяла нас обоих за руки и говорит:

— Ну вот что, чудики, хватит вам друг перед дружкой задаваться. Мир и дружба на вечные времена!

Тут кто-то из начальства — кажется, сменный мастер — позвал ее по делу. Остались мы вдвоем. Стою я, как причальный кнехт, гляжу на практикантку и только глазами хлопаю. И пот с меня ручьями катится.

А студентка мне говорит то ли ласково, то ли в насмешку:

— Что это ты, Витя, как переработался?

— Все из-за носа, — отвечаю. — А вам, наверно, Гений Егорыч нужен, так он, знать, хочет на моторке куда-то ехать. Слышите, затарахтела?

— А знаешь что? — предлагает вдруг она. — Поедем все вместе.

— Нет спасибо, мне пора. До завтра.

— Почему до завтра? Давай лучше до сегодня. Пошли туда! — И она махнула рукой куда-то за дамбу на пески, за которыми зеленели невысокие кустарники, а еще дальше пестрели разнотравьем и цветами пойменные луга. И мы пошли: она впереди, я — за ней.

— У нас в Болгарии есть обычай: молодой человек берет девушку под руку, — сказала она.

Но я вспомнил, что руки у меня черно-рыжие, в окалине, и сделал вид, что и не слыхивал про такой обычай. Я только для чего-то прибавил шагу.

— Куда же мы бежим? — спохватилась она и пошла тише, и я сделал то же самое. Мы шли и молчали, и мне казалось, что к языку мне адмиралтейский якорь прицепили.

Когда до моторки, с которой возился Гений Егорович, оставалась какая-нибудь сотня шагов, она неожиданно предложила отдохнуть. Я согласился. Мы увидели на мысу большую плакучую ракиту и остановились в ее тени.

За грядой затона шумела вода, шуршали листья ракиты. Близко в кустах кукушка куковала. И я мысленно спросил кукушку, сколько дней еще мне маяться с носом «Иртыша»?

— Ку-ку, ку-ку, ку-ку, — куковала кукушка, а она стояла, слушала, глядела куда-то вдаль, на Волгу, и улыбалась. А когда кукушка улетела, тихонько спрашивает меня:

— Как называется по-русски эта птица, которая делает ку-ку?

— Кукушка, — ответил я и вдруг говорю ей ни к селу ни к городу: — А между прочим, вы тоже похожи на кукушку.

— Да? — удивилась она. — Чем же это?

А я-то разве знал чем? Да ведь и сходства-то абсолютно не было, просто мне взбрело и все. Если уж она и походила на какую птицу, то больше всего на ту маленькую легкую соколку, которая по утрам неслышно над полями вьется, в крайнем случае — на ласточку. Назови я ее ласточкой, она бы только улыбнулась, а тут обиделась, да еще как! Повернулась на сто восемьдесят градусов и пошла, ни разу и не оглянулась даже. Гордая! Я постоял, постоял и пошел в другую сторону.

И вдруг слышу, сзади тарахтит моторка. Остановилась, опять затарахтела, все ближе и ближе. Вот выскочила она из-за мысочка, и я вижу: у руля сидит Гений Егорович, а из-за его плеча так и рвутся черные-пречерные волосы и как будто подзадоривают меня. А главный мне даже подмигнул: мы, мол, не теряемся!

И тут моторка чих-чих — заглохла! Подрулил он с горем пополам к песчаному мысочку, но подчалиться не может и кричит, чтобы я шестик бросил. Шестика я искать не стал, а, недолго думая, шагнул в воду, схватил ее в охапку и поставил на песок — она не успела и опомниться. А когда опомнилась, поправила ладошкой волосы, расправила волны на подоле и говорит:

— Ух! Вон ты какой неожиданный!

Честно говоря, я и сам не ожидал, что вот так прямо возьму ее да понесу. Я только знал, что мог бы так нести очень и очень далеко, хоть до самой ее Болгарии. И мне хотелось ей сказать об этом. И еще о многом хотелось ей сказать. Но якорь на языке стал еще тяжелее, и я не могу сказать ни слова. Бывает же такое!

Уж и не знаю, сколько я так стоял бы перед ней и исполнял немую сцену, если б не подоспел Гений Егорович. Он с ходу взял ее под ручку и увел почти насильно. И я слышал, как он что-то говорил ей и смеялся. Мне казалось, что он смеется надо мной, и я отчаянно переживал. А поскольку переживать пассивно не умею, я подбежал к моторке, приналег и перевернул ее вверх дном, только вода кругом забулькала.

Но руки у меня после этого еще пуще зачесались. Тогда я пошел в цех, взял кувалду да так и отгрохал всю ночную смену. И что интереснее всего: тут-то и получился самый настоящий каплевидный нос. Осталось только приварить его.

И вот мы варим вдвоем. Я с правого борта шов гоню, она — с левого. Она варит, и я варю. Она молчит, и я молчу. Только слышно, как там, за двумя железными бортами, трещит и стреляет искрами вольтова дуга. Вот искры враз погасли, и я догадываюсь, что она меняет электрод. Я тоже меняю электрод, хотя он сгорел еще не весь — просто мне почему-то хочется все делать, как она.

Сварку мы закончили быстро и оба враз. Но по чертежу надо было еще проделать клюзы — окошечки для якорных цепей. И опять — я с правого борта, она — с левого, а между нами двойная железная стена. Ох и надоела же мне эта стена! Захотелось взять да разомкнуть ее. И вот железо шипит, плавится и уступает, уступает моему напору. И я видел в щиток, что и там плавится, расступается железо. И похоже было, что с той стороны ко мне стучится кто-то очень нетерпеливый.

Вот сквозь железо выметнулись искры. Сверху, снизу по всему кругу. Вдруг стало светло, будто враз открыли два окна, и, как в круглой раме, я увидел ее разгоряченное лицо. В ямочке подбородка, на лбу и даже на ресницах блестели капли пота. Я смотрел, как дрожат ее длинные ресницы, и чему-то радовался, и моя рука сама тянулась к ней, и ее рука тянулась ко мне.

Ладонь у нее — маленькая, горячая, чуточку влажная. Я держал ее в своей руке и тихонько гладил, и мы глядели друг другу в глаза. Никогда еще я не видел таких глаз! То они казались темными, и от них темнело все кругом, то делались вдруг ярко-желтыми, горели, как огонь, и жгли меня, то неожиданно синели, как Волга в тихую погоду, и были такие ясные, что в них, как в зеркале, я видел самого себя.

Долго-долго мы глядели так в глаза друг другу и от этого были такие счастливые, что, казалось, счастье никогда не кончится.

Но оно кончилось и скоро, слишком скоро! Как-то совсем неожиданно приехал капитан — между прочим, молодой, из штурманов, — и стал готовиться к отплытию.

— Пора и мне, — сказала она. — Кстати, и транспорт бесплатный.

Я думал, она шутит, а она всерьез надумала. А когда я пытался ее отговорить, сказала, что у нас в затоне хорошо, да надо возвращаться в институт — она уже и так опаздывает.

И вот «Иртыш», нарядный, с длинным вымпелом на мачте, стоит у яра на всех парах. Провожать его вышел весь затон. Парторг товарищ Баллер отметил в своей речи всю нашу комсомольско-молодежную бригаду. И про нее не позабыл. А Литоныч все смотрел на пароход, покручивал усы да повторял, поталкивая в бока своих приятелей:

— Ишь ты, совсем как новенький. Прямо как из яичка выкатился.

— Вперед, самый тихий! — скомандовал капитан, красуясь на высоком мостике.

И вот «Иртыш» тихо-тихо, словно ему не хотелось уходить из нашего затона, заработал, забурлил огромным колесом. И я вспомнил, что у меня есть тайна: как раз над этим колесом в железном кожухе я наплавил электродом ее имя — Лиляна Любомирова.

— Вперед, средний! — снова крикнул капитан, и «Иртыш» пошел быстрее, широко загребая плицами и вспенивая воду.

А она стояла на палубе, и ветер трепал ее черные густые волосы.

— Полный вперед! — раздалось опять с мостика, и вдруг все потонуло в сильном, протяжном и беспокойном гуле — «Иртыш» гудел. Не слышно стало ни грохота железа, ни визга циркульной пилы, ни скрежета грязнухи, углублявшей акваторию. «Иртыш» — высокий, стройный и весь какой-то легкий от пенной белизны — шел теперь очень быстро, и я бежал за ним, перескакивая через натянутые тросы, старые якоря и сточные канавы. И я заметил, как она перебежала на корму и протянула руки. Но «Иртыш», не переставая гудеть, уходил все дальше и дальше. Вот он вышел на Волгу, повернул, и я уже почти не видел ее. Я различил только, как что-то белое — наверное ее косынка — мелькнуло на корме. Я помахал фуражкой. И там еще раз быстро-быстро мелькнуло что-то белое, точно голубь крыльями взмахнул.

Я махал фуражкой до тех пор, пока «Иртыш», как комок снега, не растаял в плесе. Вдруг кто-то тронул меня сзади за плечо. Я оглянулся и увидел Таську.

Обратно мы шли вдвоем. Шли и молчали. Всю дорогу Таська вздыхала. А потом похлопала меня тихонько по плечу и говорит:

— Не унывай, Ермак, не вешай носа…

— Спасибо, Тася. Только и ты не унывай… И не сердись на меня, пожалуйста.

— С чего ты взял, что я сержусь? Да и за что мне на тебя сердиться?

— Так, вообще… Значит, ты не сердишься?

— Нисколько не сержусь, — ответила она. — Только я так и не поняла, что же тогда было? Сперва я думала, что это… любовь, но потом… Будем дружить, да?..

— Обязательно, — согласился я и больно прикусил губу, потому что Таська изо всех сил терла кулаками повлажневшие глаза.

Эх, Таська, Таська!

Мы дружим с ней по-прежнему, но стоит только мне нечаянно о чем-то замечтаться, как Таська сейчас же закивает на меня ребятам и даже песенку затянет: «Где ж вы, где ж вы, очи карие?»

Хотя кому-кому, а Таське-то известно, что теперь она работает инженером в городе Добрич и оттуда совсем недавно прислала мне письмо. Очень хорошее письмо, только вместо буквы «о» нет-нет да и попадется твердый знак.

Почему-то она не пишет, что за город этот Добрич — большой или маленький, красивый или нет.

Но мне кажется, что он удивительно красивый и все люди в нем очень добрые.

 

ПАРОХОД ИДЕТ ВО ЛЬДАХ

#img_13.jpeg

Вода сошла рано. Волга осела в берега. С севера подули ветры, и не успели прибрежные кусты сбросить листья, ударил мороз, повалил снег. Разом все побелело, затуманились горизонты. Повисли обледенелые ветки ив, вяло качались метелки сухого тростника, отягченные намерзшим снегом. Вода, мутно-желтая от глины, намытой дождями, с каждым днем делалась все жирнее, ленивее. Волгари ждали сала. Оно пошло в одну из ночей, когда от мороза трескался берег. Проснувшись рано утром, люди увидели на воде беловатые пятна, похожие на студень, потом ледок.

Плес опустел внезапно. Редко-редко протрубит запоздалый пароход, промелькнет шустрая самоходка, и на десятки километров — холодная сковывающая пустота.

В пароходстве уже спустили флаг навигации, как вдруг выяснилось, что в устье Суры остались две баржи с пшеницей. В каких-нибудь три-четыре дня надо было выхватить баржи из замерзающего устья и доставить в Горький.

В диспетчерской решили, что никто не сможет сделать это лучше старика Закрутина. Волгари полушутя, полусерьезно поговаривали, что-де самый громоздкий караван проведет он с закрытыми глазами. Да и пароход у Закрутина был мощный, испытанный.

По преданию, буксир, вооруженный пушкой и пулеметами, действовал в составе легендарной Волжской флотилии комиссара Маркина и был грозой белогвардейцев. Он и в самом деле носил боевое имя — «Грозный». У «Грозного» — бронированный корпус и крепкие колеса с железными плицами.

…В обратный путь вышли в сплошном сале. Временами серое небо принималось сыпать сухим снегом, и тогда людям в штурвальной рубке казалось, что они слепнут. Но постепенно прояснилось, и завиднелись берега: крутой и близкий — по левому борту, низкий и далекий — справа. В поймах до самого горизонта торчали белые стога, похожие издали на яйца, поставленные тупыми концами, а на горном берегу пестрели домики селений. Подымаясь по склону все выше и выше, они вдруг пропадали за нависшей тучей.

Ветер свистел в расчалках мачты и, врываясь в рубку, леденил лицо и перехватывал дыхание. Соскабливая прокуренным ногтем морозный узор со стекол рубки, Закрутин дивился:

— Кой черт! Неужто и впрямь зима?

— Такая непогодь еще льда нагонит, — сказал штурман Фролов. Новенькая шинель, облегавшая его стройную фигуру, на груди была расстегнута, и из-под нее выглядывала заячья опушка жилета.

Опустив на штурвал руки в кожаных перчатках, он плавно и щегольски поворачивал колесо, все время глядя на острие торчащей на носу буксира мачты, тонкой и маленькой, как веретено. Думая, что это придает ему солидности и веса, штурман старался ввернуть соленое волжское словцо. Когда надо было сказать «непогода», он говорил «непогодь», якоря у него превращались в «якорья», а сильную бурю он с каким-то особым смаком называл «штормяга».

— Нагонит… Это уж как пить дать!.. — отозвался капитан и, морщась, стал потирать колени.

…Лед появился ночью. Закрутин, не выходивший из рубки и все время прислушивавшийся к реке, догадался об этом по шуму колес: на них как будто что-то накручивалось, а потом грузно обваливалось и разбивалось со стеклянным звоном.

Внезапно застучало в правом колесе. Приоткрыв заслонку лаза, механик Соколов долго и пристально всматривался. Казалось, в кожухе крутится не колесо, а жернов.

— Плицы покорежило, — не скрывая тревоги, объяснил он Закрутину, — да и спица одна на честном слове держится.

— Дойдем?

— Дойдем, если хватит топлива. Мазута сожгли прорву…

— Через Кривое колено хоть умри, а вытяни, — внушал Закрутин. — Проскочим колено — считай, мы дома, не сдюжишь — пропала пшеница.

В Кривом колене река как бы внезапно останавливается и, напружившись, кидается обратно. Лед, не успевая за поворотом реки, скапливается, смерзается в излучине, забивает ее до дна.

Соколова позвали в машинное отделение. Маленький, нервный, он засеменил по трапу вниз.

— Бегает старик, — почти с завистью глядя ему вслед, сказал Закрутин и, морщась от боли в ногах, грузно опустился на высокий табурет… — Нет, только бы до затона добраться, а там прощай «Грозный», — продолжал он, печально улыбаясь и все поглаживая колени. — Лютый ревматизм на нем нажил, больше ничего. Сам посуди, Фролов, все капитаны давно на печке греются, а мы тут чки считаем. Тебя уж, чай, и невеста-то бросила.

Капитан долго молчал, точно обдумывая что-то, и вдруг резко повернулся к штурману:

— Не уйти ли мне на самоходку, а? Хватит с меня «Грозного». Двадцать годков оттрубил на нем!

Светало. За ивняками, разросшимися на песчаной отмели, свинцово поблескивало, и слышался странный шум: как будто кто-то невидимый и громадный непрестанно шаркал стеклом о стекло. По тому, как росли ивняки, впереди угадывался большой изгиб, напоминавший букву S. Это было Кривое колено.

«Грозный» повернул направо, и, видя, как уходит в сторону знакомая деревня, Закрутин с нетерпением привстал, точно собирался разогнуть проклятое колено.

В узкий просвет между горным берегом и тучей глянуло на Волгу солнце. Холодным блеском засверкали льды. По обледенелым пароходным бокам скользили и переливались ослепительные пятна.

Неожиданно над подвижным полем льдов взлетела чайка. На белом фоне льда и снега птица казалась сизой. С резким криком она пронеслась над пароходом раз и другой. Она летела низко, кособоко, и видно было, как птица тревожно и беспомощно поводит черной головой.

«Пропадет мартын, — проследив, как чайка снизилась и исчезла среди льдов, решил Закрутин. И вдруг подумал: — Держись, капитан!»

Поворот влево был крутой. Косыми переплетающимися струями баржи кидало как щепки, обмерзшие рули почти не слушались. Снасти натужно скрипели. Льдины дыбились и бились о корпус «Грозного». А он подминал их под себя, с разбегу таранил носом. Колеса рубили, строгали их сталью плиц, но казалось, от этого льдины только прибывают.

Когда застучало и во втором колесе, капитан подумал: «А не бросить ли воз?» Но стоило только ту же мысль высказать штурману, старик начал строго внушать ему:

— Воз-то ведь не простой, а с хлебницами. Понимаешь ты? Пшеница!

Но так как ему казалось, что штурман не понимал, Закрутин неожиданно вспылил:

— Тебе бы с девками на пятачке крутиться, а не караваны водить!

Вдруг капитан привстал, достал бинокль и начал всматриваться.

— Фролов, видишь?

Штурман пощурился на льды и сказал небрежно:

— Различаю за красноталом буксиряк какой-то…

— Эх ты! Телегу от лошади не отличил. Даром, выходит, я тебя учу, — досадливо повел плечами капитан и снова начал всматриваться.

— Это баржа, — присмотревшись, сказал штурман. — Баржа и есть!

— Баржа-то баржа, да какой дурень затащил ее в это гиблое место? Вот что я в толк не возьму!

По мере приближения буксира баржа точно поворачивалась ему навстречу. Похоже было, что она смотрит на него с надеждой и ожиданием. Зеледенело блестел ее смоленый бок, обшитый вдоль ватерлинии кривыми горбылями. Большая, огрузневшая, она как-то глухо и беспомощно гудела от ударов льдин. Крышу бревенчатого домика, поленницы дров вокруг него, ветрянки, помпы — все облепило снегом. Побелел даже деревянный солдатик на конце мачты. В обеих руках солдатик держал по сабле. Левая сабля опущена, а правую он занес над головой, точно замахиваясь на врага. У солдатика был такой бравый вид, что казалось, он приставлен нести охрану.

С баржи что-то закричали. Похрустывая войлочными туфлями по тенту, припорошенному снежком, Закрутин вышел на капитанский мостик и крикнул в медный, помятый на раструбе рупор:

— Эй, на барже! Чего по мне заскучали?

— А то и заскучали… помога нужна… — тонко и отрывисто кричал с кормы человек. Борода его, верх шапки и плечи дубленого полушубка были белы от снега, а потому человек казался пегим.

Слова терялись в шуме льда, глохли в звонком гуле плиц. Чтобы лучше слышать, капитан приложился к раструбу ухом. Округлив у рта ладони, человек выкрикивал короткими, отрывистыми очередями:

— В трюме вода… не успеваем откачивать… Бабенки измотались, грибом болеют… Спасай, капитан, как хошь…

«Грозный» приблизился. В широкой корме баржи гулко отдавались толчки колес.

Закрутин застопорил машину.

— Какой же умник бросил тебя во льду? — угадав в человеке самого хозяина — шкипера, крикнул он.

— Чего? Кто бросил-то? — переспросил шкипер. — «Баскунчак»… «Баскунчак», говорю, не довел… Льдом-то у него все плицы поизрубало — деревяшки деревяшки и есть… Сам-то ушел, а я с баржонкой… как рак на мели… А она, матушка, вон как бедует… — шкипер тряхнул бородой на льды. — Не Волга, а чисто Ледовитый океян… Не сдюжит посудина нипочем.. На тебя вся надежа-а…

Закрутин смерил взглядом старую солянку, потом обернулся на свои баржи.

— Больных заберу, — сказал он жестко, да и всем велю на «Грозного»… Пароход большой, места хватит. А не то вам — каюк. Мороз-то вон завертки завертывает.

— Как это так? — притопнул валенками шкипер и то ли растерянно, то ли возмущенно развел руками. — Команда, значит, домой, на печку, а баржа с государственным грузом под лед? Так, что ли? Не мудри, капитан, бери баржонку!…

— Кто мудрит? Это ты надо мной мудруешь, старый хрыч! — не сдержался капитан. — Утопить меня хочешь со своей колодой? «Баскунчак», видите ли, плицы поломал. А у меня они из победита, что ли? Не могу я рисковать сортовой пшеницей из-за твоего бузуна. Не проси и не моли!

— Какой же это бузун?! — запротестовал шкипер. — Это соль первого размола — пищевая. У тебя хлеб, у меня соль, — вдруг улыбнулся он искательно и как-то родственно. — А хлеб без соли — какой же хлеб! Так и так придется брать…

— Хитер ты, водолив, а только ничего не выйдет. Мне за пшеницу голову снесут…

Тупым своим носом баржа нацелилась прямо в осередок — песчаную плешину, а кормой с ее огромным дощаным рулем запирала узкий проход.

— И где ведь бросил-то, чудило, — честил Закрутин незадачливого капитана, — сам не протащил и мне палку в колеса сунул!

Как всегда в затруднительных случаях, Закрутин сорвал с головы фуражку, провел ладонью по жесткому потному ежику. Он думал.

— Отверни правёж на правый борт, дай дорогу! — закричал он на баржу.

Шкипер крутил штурвал, а две женщины, его помощницы, налегали на конец бревенчатого правила. Скрипя, двигая под кормой ломкий лед, тяжелый тесовый щит чуть подался вправо.

Капитан прикинул на глаз ширину прохода, крикнул:

— Пройдем с возом!

И, поймав беспокойный взгляд Фролова, подбодрил то ли штурмана, то ли самого себя:

— Ничего, протащим впритирочку.

— Только бы в эти чертовы ворота, а там бегом побежим, — отозвался штурман.

— Средний ход! — скомандовал капитан.

«Грозный» медленно двинулся в «ворота». Из рубки, с бортов, с барж следили, как он просунулся сначала носом, потом широкими, окованными льдом боками. Все молчали, только кто-то глухо ахнул, потому что задняя баржа начала упрямо скатываться к берегу. Там, над грудой острых камней, клокотала и клубилась пена.

Пароход на полном ходу шел борт о борт с баржей. Хлебницы, тянувшиеся за ним на железном буксирном канате, медленно отходили вправо.

— Прибавь! Еще прибавь! — кричал капитан в машинное отделение, а «Грозного» ласково просил: — Еще понатужься… Не подведи, дружок. Только бы на огрудок хлебницы не кинуло…

Повинуясь воле капитана, «Грозный» изо всех сил оттягивал баржи от камней. Вот уже первая прошла, вот и вторая…

— Ну, кажется, пронесло! — не сказал, а словно выдохнул кто-то.

Капитан жадно курил, не чувствуя крепости махорки. Обернувшись, он посмотрел на брошенную баржу.

Шкипер молча и растерянно топтался на носу. Женщины держали за руки плачущих детей.

А льды все наступали на старую солянку, все бились в ее деревянные бока.

— Пропадет баржонка! Такие чки каменную крепость раздолбают, — вздохнул штурман.

— Ну и раздолбают, а что тут сделаешь? Я не волшебник… — сердито проворчал Закрутин.

«У нас ценный груз, приказано его доставить. Оставлю хлеб — пойду под суд… — думал он. — Но там люди: женщины, детишки. Как быть?..»

От напряженных мыслей лицо его подернулось испариной.

Вдруг капитан кинул за борт недокуренную цигарку и рванул на себя сигнальную ручку. «Грозный» протяжно загудел, потом свистнул отрывисто. Еще и еще. Это был сигнал на баржи — бросить якоря.

— Возьмем? — просиял Фролов.

— Не пропадать же людям!..

— А уж мы думали, ты от нас лататы задал, — улыбался шкипер, принимая с буксира еще не заледеневший конец. — Бабенки мои обозлились было, что твои тигры.

Закрутин только рукой махнул.

Баржу подчалили, пароход заработал. Буксир натянулся, как струна, но баржа не двинулась, не шелохнулась.

— Полный!

«Грозный» напряг все свои шестьсот шестьдесят лошадиных сил. Тяжело, сипло задышала машина. Колеса, крутясь на месте, взбивали буруны брызг и пены — баржа стояла. Только солдатик на мачте дрогнул и рубанул по воздуху своими саблями.

— Эй, водолив! — крикнул Закрутин. — Что она у тебя, на мели?

— Зачем? Не должно бы, — отвечал шкипер. — Видишь, корму-то куда отнесло? На плаву, стало быть. Вертится, как жук на булавке, а ни с места.

— Кой черт, на плаву, — сердился капитан. — Тянем, тянем, а она и рылом не ведет. В карчу, что ли, уткнулась?

— Нету-нет. Камешки тут, пожалуй, есть, а карчов не примечал.

— Выходит дело, на огрудке загораешь?

— Зачем? Не должно бы, — рассуждал шкипер. — Огрудок-то повыше будет… А под нее разве что песочку понамыло, только и всего.

— Песочку понамыло! Карать надо за такие проделки! — гневался Закрутин, и трудно было понять, кому предназначались последние слова — шкиперу или капитану, бросившему воз. — А не лучше ли ее за левое ухо дернуть? — деловито предложил он вдруг.

— Пожалуй, — подхватил шкипер, — а то под носом-то у нее упора какая-то, не иначе.

Канат укрепили на ушах — деревянных стояках, похожих на отпиленные кабаньи клыки.

— Лево руля, полный!

Пароход натужно запыхтел, весь задрожал от напряжения — баржа качнулась, уронила сосульки, но не подалась.

Закрутин грохнул рупором по мостику, яростно выругался.

— Возьму с барса! — крикнул он.

— Валяй барси, только полегче — ухи ей не выдерни, — согласился шкипер.

— А не развалится она у тебя, водолив? — Оценивающим взглядом капитан окинул старую баржу.

— Нету-нет, легонько-то ничего. Она хоть и деревянная, а будто литая…

— Задний ход!

Когда «Грозный» попятился и канат начал погружаться в воду, капитан подал новую команду:

— Самый полный вперед!

Пароход, точно сорвавшись с цепи, рванулся всей своей мощью. Но, сдержанный буксирным тросом, дернулся назад и заплясал, закачался с борта на борт, показывая бешено работающие колеса.

Баржа дрогнула боками, шатнулась и вдруг уперлась, как норовистая лошадь.

— Задний!

— Полный вперед!

Пароход сделал новый разбег и опять отскочил назад. Обмерзший буксир брызнул в стороны битым стеклом ледяшек.

При каждом таком рывке солянка дергала тупым, обледенелым рылом.

— Врешь! У меня не отобьешься! — орал капитан, каждый раз подаваясь вперед, точно не буксировщик, а он сам тянул баржу. — Приналяг! Еще наляг! — повелевал он то ли машине, то ли самому себе.

Баржа крякнула всем нутром, рванулась и, лениво покачиваясь, пошла носом влево. Но в тот же миг какая-то немыслимая сила бросила «Грозного» вперед.

«Лопнул буксир!» — понял Закрутин. И тотчас же увидел извивающийся над головой обрывок троса.

«Ударит концом в трубу», — подумал капитан, мгновенно отступая на самый край своего мостика.

От удара труба дрогнула и с ноющим гулом дохнула копотью. Свободный конец троса, пружинисто скручиваясь, соскочил на корму, с глухим звоном запрыгал по железным аркам и скатился в воду. Матросы подцепили его баграми и принялись вытягивать на борт, быстро перебирая озябшими руками.

Капитан глянул на солянку. Косым течением корму ее закидывало к берегу.

— Работай правежом! Бросай якоря! — крикнул Закрутин.

На барже забегали. Огромный якорь с наледями на лапах бухнулся в воду.

Но баржа продолжала сплывать, громыхая тяжелой цепью.

Вдруг резко ударил колокол. С парохода увидели, как шкипер, размахивая руками и ушами шапки, бежал к люку. Женщины едва успевали за стариком. Все спустились в трюм. Сделалось тихо, потом изнутри донесся глухой стук, как будто там кто-то упорно колотил по бочке.

— Держи-и-ись! — пробасил «Грозный». Он быстро подошел с правого борта. Не успели еще матросы закрепить чалки, а капитан уже прыгнул на баржу, заторопился по скользкому настилу.

— Есть тут кто живой? — крикнул он, заглядывая в люк.

— Шлангу, шлангу подавай, качни скорее камероном!

Хриплый голос шкипера доносился снизу, как из колодца.

Когда люди поднялись наверх, с их мокрой дымящейся одежды дождем сыпалась соль. Усталые лица улыбались, у всех был такой вид, точно они одолели какого-то очень опасного врага.

— Ну и барсанул ты меня, голова, — весело заговорил шкипер. — Другая баржонка от такой встряски в щепки бы разлетелась, а моя только водички малость похлебала. — И, выцарапывая солинки из спутанной бороды, старик сообщил Закрутину: — Пластырь пришлось наложить, не без этого: собственные ватные штаны да одеяло, женино приданое, да кошма — все на затычку пошло. Ай-яй, силен твой буксирячище, голова!

— Такого парохода по всей Волге поискать, — ответил Закрутин убежденно. — В затон приходим со льдом, из затона выходим опять же со льдом. Ледокол! Слышь, а не зануздать ее покрепче тросами, чтобы не моталась, как баба пьяная? — Он тронул шкипера за локоть.

— То есть на больные взять баржонку? Бери. Погуливат она, погулива-ат, взнуздать ее надо, упрямицу, — согласился шкипер.

Баржу «зануздали». Капитан поднялся на мостик и подал команду. Буксир, сбрасывая льдины, начал медленно натягиваться, больные — боковые тросы — выровнялись.

Баржа плавно снялась с места и послушно потянулась за пароходом.

— Пошла, хорошо пошла… Давно бы так, дурная… — потеплевшим голосом одобрил капитан.

Когда все три баржи стали одна за другой, «Грозный» долго пыхтел, грузно бухал колесами. Капитан впился глазами в переднюю. Из-под ее тупого рыла потянулись белесые морщины. Вода слегка запенилась, от бортов лениво, нехотя отодвигались с треском раскалывающиеся льдины.

— Идут! Идут! — летели крики с каравана.

Выровнявшись, растянувшись гуськом вдоль плеса, баржи шли все быстрей и быстрей. А впереди, со звоном, хрустом и бульканьем перебирая плицами и густо дымя залихватски скошенной трубой, уверенно и споро двигался буксир.

Закрутин стоял на мостике и улыбался да головой покачивал. Никогда еще он не был так доволен своим судном.

— На каких только пароходах не плавал я на своем веку, а такого не встречал. Ай да «Грозный», ай да молодец!

— А как же, Василь Михайлыч, насчет самоходной-то баржи? — с видом очень удивленного и озабоченного человека спросил штурман. — Скучает ведь она по тебе.

Приподняв фуражку, Закрутин провел ладонью по жесткому седому ежику. Лукавый вопрос Фролова застал его врасплох.

— Гм… Скучает, говоришь?

— Истосковалась вся, — с ухмылкой подтвердил Фролов.

Капитан внезапно рассердился.

— Вам, молодягам, только хаханьки да хиханьки, а на дело вас нет, — ворчал он на Фролова. — Разве мне бы, старику, возжаться с этими корытами? Нет, ты как хочешь, а отпускай меня на самоходку. Хватит, потягал я баржонки, теперь твой черед.

Капитан говорил требовательным голосом, свирепо хмурил брови, а штурман только посмеивался. И, не выдержав этой недоверчивой усмешки, Закрутин отвернулся и стал смотреть на караван, на проложенную баржами широкую извилистую дорогу.

Давно прошли Кривое колено, а капитан все смотрел на свой тяжелый, длинный воз. Баржа, подчаленная сзади, сидела так низко, что за хлебницами ее не было видно.

Только солдатик весело и деловито вертелся на мачте и рубил воздух своими саблями.