Занимается вечерняя заря. Одноэтажный городишко не торопится по домам. По его улицам расползается теплый майский вечер. Тополя вдоль проспекта покрылись зеленью и пахнут надеждой. Удивительно похожи друг на дружку русские провинциальные городки. Крохотные местечковые площади в кольце «райком-исполком-клуб-милиция» с неизменной статуей лысого вождя. Разные судьбы у этих городков, разными фамилиями украшены крохотные мемориалы в честь защитников. Даже осанка одинакового Ленина всюду разная. Только дух в таких городках везде один. Сибирь это или Брянщина — никакой разницы. Одинаково щемит душу что-то такое, отчего хочется бросить все и поселиться где-нибудь здесь, под этой вот горой, возле этой вот заросшей речушки. Ловить рыбу, колоть дрова. Летом в выходные гулять по пыльному базару, а зимними ночами слушать волков. Кажется даже, что всякая осень здесь для некоторых непременно оказывается Болдинской, не меньше.

В этом городке прошло мое дошкольное детство. Эти престарелые тополя должны меня помнить: я — салага — трясусь на заднем сиденье, отец рулит по ухабам проспекта, а они сыплют на машину золотую липкую шелуху, веселятся и благоухают. Солнце бултыхается в майской речушке. С моста прекрасно видно, что оно там.

Теперь за рулем я сам. Меня с сынишкой занесло в это захолустье по какому-то пустяковому дельцу. День отшумел, как мог. Солнце силится поместиться в ту самую яму на горизонте, в которой оно всегда ночует в этом милом городке. Городок не хочет отпускать, держит и что-то обещает. По встречке цокает лошадка, вся в «яблоках», за ней громыхает телега с бородатым дедком. Я все не решаюсь отсюда уехать, кручу головой по сторонам, любуюсь. Наконец придумываю отыскать и показать сыну свою улицу, наш дом и двор. Сворачиваю с главной и жму на окраину, благо все под рукой. Скоро выруливаю на эту улочку и теряюсь — так она усохла. А была ведь просто огромной!

Время многое меняет. И быстрее прочего нас самих. В нашем дворике скачут карапузы, веселятся. Им кажется, что эта убогая улочка самая большая в мире. Мне ведь тоже так думалось, когда и я тут скакал. Совсем рядом мой детсад, где я целых пять лет — всю жизнь — давился полдничным молоком. Молоко нам привозил старый бородатый дед. Он полулежал на гремучей телеге и погонял серую в яблоках кобылу. Конечно, сегодня мы видели не его, ведь с той сопливой поры прошло столько лет, сколько ни одна серая лошадь еще не проживала. В этом детсадовском заборе я однажды застрял. Сын не верит. Думает, что я не смогу поместиться промеж железных прутьев.

А я и не могу. Я ведь не карапуз… словно и не был им никогда.

Улочка на горе открывается лугом. Идем по нему, кормим комаров, пинаем нерасторопных кузнечиков. Сын держится за руку. Вдалеке под горой — крохотный вокзальчик. Маневрушка таскает взад-вперед пустые вагоны. Они грохочут. Сюда еле-еле, с опозданием прилетает этот вокзальный шум. Не шум, а шумок скорее. Задумываюсь о жизни, и кажется, что сами мы все — великие и неповторимые — этак вот таскаемся туда-сюда, все гремим чего-то, чем-то трясем. Нам кажется, что получается значительно. А стоит взглянуть на себя хотя бы с такой вот горки, и видится, будто все, что мы производим, — не больше, чем такой точно шум. И тот — игрушечный.

С горы указываю сыну на яму, в которой всегда ночует солнце. Она совсем рядом, и похоже, что светило там ворочается, уснуть не может, поскольку еще не стемнело. Рассказываю сыну, что мне всегда хотелось сбегать к солнечной яме и потрогать этот маленький красноватый блин. Только вот не случалось. Известное дело: «не ходи, обожжешься». А поезда с того крохотного вокзальчика уходили, конечно, на войнушку, а вовсе не в соседний не менее захолустный район. Там, на «войнушке», конечно, зверствовали фрицы. А еще там сидели «патризаны». У соседских пацанов, разумеется, были автоматы, и у меня имелось ружье. Только, увы, съездить на подмогу нашим тоже как-то ни разу не улыбнулось. Старшие не пускали. Жалели немцев, наверное.

Сколько же дней с той поры заночевало в солнечной яме? Мне их так сразу и не сосчитать. С математикой туго. Да и неохота, признаться, над этим голову ломать. Подумалось потужить, а ни грусти, ни жалости. Пускай себе. Известно ведь, что обратно из той ямы солнце так ни разу и не поднялось, а жизнь от этого не прекратилась — были рассветы. Бог милостив, обрадует, засветится что-нибудь новое, с другой совсем стороны.

Разворачиваемся, идем во двор, к машине. На этой самой дорожке я упирался, не хотел идти в садик. Сын сомневается. А вон в той посадке водились дикобразы и росли бананы. Сын снова не верит, чудак! Я же знаю это наверняка, я же их ел! И неважно, что те бананы смахивали и видом и вкусом на печеную картошку! В конце концов, у меня есть свидетели: «Во-он в том доме, сейчас поедем мимо, жила моя подружка. Маленькая, такая, как ты. Не скажу вот только, как звать-то ее… Оксанка, кажется. Тоже бананы уважала».

Ляпнул и забыл.

На свет фар слетелась вся уездная мошкара. Хлопнули двери, мы тронулись. На заднем сиденье устраиваем сыну берлогу. Ехать отсюда не близко, не люблю ночью. В Оксанкиной квартире засветились все четыре окна. Сын пригляделся и обрадовался: «Гляди! Вон она, твоя Оксанка! Маленькая, с косичками! Она? Там, в окошке, рядом с большой теткой! Стой, давай про бананы спросим!!!»

Тормозить тогда не стали, времени пожалели.

Теперь думается, что в том окошке и правда могла светиться Оксанка. Только наверняка не она тогда стояла рядом с большой теткой. Скорее всего, это курносая девчушка стояла рядом с Оксанкой. Я-то догадался, я ведь не то что мой наблюдательный попутчик — «верю — не верю». Взрослые ведь умеют и соображать.

Жаль только, что соображалка мешает в березовом пролеске отыскивать бананы. Без нее-то, помню, было куда как веселее. Была вера, можно было и без соображалки как-то жить…