В этот самый вечер послышался мерный стук копыт по камням Базарной Улицы. Лошадь и телега двигались шагом. Внезапно лошадиная голова стала огромной, вздернулась вслед за тревожным поворотом шеи: красные десны обнажились, и узда разрезала рот — сквозь ржанье из самой глуби тела и визг колес: лошадь и телега. Потом ветер продолжал дуть в тишине.

То, что случилось на улице, никого не касалось, но призывало, как на пожар.

Молодая девушка стояла посреди комнаты и, хоть и пыталась сохранить спокойствие, была уже захвачена безгласным шумом. Да и предметы в комнате, привычного вида, стали невыносимы по ту сторону прошедших секунд — девушка все стояла спиной к чему-то; а комната уже наваливалась на нее тяжестью убранства. Она одна была слишком вменяема, чтоб надевать личину, ветер между зданиями торопил ее.

Пока разувалась, боролась с растущей смутой на улице и в комнате, откуда извлечет свой собственный облик. Ничто, впрочем, не толкало ее пока еще к реальности того, что происходило. В темном помещении свет сводился к замочной скважине.

Под конец поиски шляпы заставили ее сосредоточиться и стать вровень со своим жилищем. Она открыла ящик и извлекла из темноты на воздух самую нарядную шляпу. Старательно обдумала, на какой манер надеть. Ее напор был тверд и никогда не растаял бы слезами: надвинув шляпу на самые глаза, она посмотрелась в зеркало. Приняла бесстрастное выражение с холодком в глазах, словно это был способ увидеть себя в более реальном свете. Не достигала, однако, соприкосновения с собою, околдованная глубокой нереальностью своего образа. Провела пальцами по языку, увлажнила брови… и тогда взглянула на себя с суровостью.

Красные розы на обоях были вне пределов зеркала, горы из роз, что в своей неподвижности наступали на нее.

Пока наконец, понуждаемая собственным вниманием, Лукресия не начала, с трудом, видеть себя.

Лукресия Невес отнюдь не была красива. Была в ней, однако, добавка к красоте, какая отсутствует в самой прекрасной наружности. Были пушисты пряди, на которых сидела причудливая шляпа; и множество темных родинок, рассеянных по свету ее кожи, составляли рисунок, какой хотелось потрогать руками. Только прямые брови облагораживали лицо, в котором виделось что-то вульгарное едва заметным знаком будущего ее души — узкой и глубокой.

Сама натура ее словно не до конца проявилась: у нее была привычка наклоняться вперед, полузакрыв глаза, когда она говорила с людьми, — и казалась она тогда, подобно самому предместью, одушевленной каким-то событием, которое все не разворачивалось. Лицо было бесстрастно — разве только пробежит по нему внезапная дума.

Однако не эти черты задумчивости и кротости шли ей на пользу. То была скорее жесткость, резче проступившая на ее лице, пока она прихорашивалась. А когда была готова — прикрываясь легкомыслием, какое старалась выказать не в наружности, а в одежде, — ее облик скрылся под символами и эмблемами, и в своей притягательной прелести девушка стала казаться идеальным портретом себя самой. Что ее, впрочем, не радовало — это было так трудно…

Она вдруг наклонилась к зеркалу, ища способ увидеть себя покрасивей, открыла рот, взглянула на свои зубы, закрыла рот снова… И вскоре из пристального ее взгляда родилось наконец уменье не проникать слишком глубоко и скользить взглядом, без усилия, лишь по поверхности — и быстробыстро отвести взгляд. Девушка смотрела: уши были белые среди спутанных прядей, из которых возникало лицо, словно колеблющееся в разбросе родинок, — смотрела спеша, потому что достигнешь большего, перейдя грань: таков был ее способ видеть себя наиболее красивой!

Она вздохнула нетерпеливо и бурно. Закрыла и открыла глаза, широко открыла рот, чтоб посмотреть зубы: и в какое-то странное мгновенье увидела себя с ярко-красным языком, как призрак красоты и спокойного ужаса… Вздохнула свободнее, обрадовавшись неизвестно чему… в запертой комнате, полной шатких кресел, все становилось таким шутейным, с этим красным языком! Девушка засмеялась болезненно, словно пред нею был карлик, которого можно мучить. И продолжала свое перевоплощение. Удовлетворенно, молчаливо и свирепо выросла, всунувшись в лакированные туфли. Теперь, и верно, стала рослее и смелее, рожок трубил к разбою…

Но в действительности ее прихорашивание было жестоким обманом себя самой, и когда она будет наконец готова, то превратится в еще одну вещь — вещь из города Сан-Жералдо. Над этим она и трудилась с таким исступленным спокойствием.

Пока одевалась, привычный шелест оде-ванья превращался мало-помалу в весьма коварное отупение: она смотрела на бумажные розы обоев, словно поглупев, словно соревнуясь в чем-то с неподвижным бытием шкафа, в котором рылась, ища браслет. Она дотрагивалась то до одной вещи, то до другой, словно реальность была недосягаема. А сама она была… — дробно ударяя каблуком по пыли, Лукресия Невес увидела, с бессмысленным смехом, что была той лошадью, которая ржала внизу на улице… Дробно ударяя каблуком по пыли, она видела в разных формах комнату, розы, кресло!.. Но преодолела странное упорство, какое почувствовала, когда сравнила себя с неподвижным шкафом, — и продолжала искать браслет.

«А что вы на самом деле ищете, мой цветочек?» — спрашивала она себя, не прерывая своего занятия. Взглянула случайно на постель в резком порыве, который тут же превратился в неистовый поиск браслета. Устала. Ибо трудилась она одна: ведь ясно же с первого взгляда, что вещи в комнате не изменялись ни на краткий миг! Вот они все стоят. Всего лишь миг слабости, и снова разрушалось то, что она воздвигла усилием стольких взглядов… И Лукресия Невес увидела с изумлением свою комнату — непокоренную, безмолвную, где, к крайнему своему удивлению, так и не нашла браслета.

И снова — за работу, в бешеной спешке разбрасывая в разные стороны туфли и платки. В поисках. Пока открывала и закрывала ящики, из этих ящиков, открытых и закрытых, и полузакрытых и открытых, возрождались плоскости и прямоугольники, выпрямлялись крестовые своды, заброшенные поверхности заглухали, вершины восставали нарядней: в тревожных оглядках ее глаза воссоздавали реальность комнаты.

С легким недоверием, беспомощная, посреди обломков… Да где ж браслет? Она почесывалась, вдруг поблекнув, глядя сквозь пыль, зачарованно, почти близоруко — это она-то, с таким зорким взглядом!.. Искала браслет, высматривая под кроватью, на корточках, больно ударяясь, как кроткое животное: «Да куда ж он запропастился. Боже мой», — повторяла, почесываясь.

Достав наконец из ящика, бережно, как настоящие, свои фальшивые драгоценности, подняв их к самому лицу, она огласила комнату возгласом восторга и надежды. Кажется, готова. Остановилась, осмотрелась тупо, с той задержкой в мыслях, какую придает заторможенная чувственность. А про духи-то забыла!

И она щедро надушилась, встряхиваясь.

Но стоял день… солнце, полное ветра, что дул там, за окнами, сведет на нет все ее старанья?! Потому что она так разоделась, стараясь воскресить силу праздничных вечеров прошлого, — воображая, что встретит на грязной Базарной Улице элиту балов, престиж и утонченные манеры — где девушки смеялись, не в силах удержаться, и где она сказала бы громко, грозя пальцем: «Бы злюка, Жоаким!»

Бал в Сан-Жералдо: ночь, истомленная ливнем, и она кружится в этой ночи… или нет, скользит копытами по скользким камням… а целые отряды зонтов наступают сзади. Отряды всадников безвестных, всадников из дерева, вокруг которых толпа танцует. Закрывая со стуком мокрые зонты.

И когда врывается духовой оркестр, все начинают плясать уже неистово. Первые шаги, еще поодаль от толкучки, слепо нащупывают почву. Но вскоре драматическая музыка обволакивает всех. Тромбон гудит, независимый, над общей мелодией…

За стеклами, в прохладе зала, девушка видела мельком, проносясь в вальсе, как нити дождя золотятся, пробужденные, над лампами террасы, вздымая дремотную дымку: дождь шел на пустынной террасе, а она танцевала. С накрашенным лицом, с упорством во взгляде, выражавшем… А что она, собственно, празднует?.. Она танцевала в новой композиции рысистого бега… А снаружи шел тихий дождь… Лукресия Невес возвращалась с бала с покрытыми пылью ногами: головокруженье от вальса и мужчин рядом кипело еще внутри и снаружи, ибо произошло нечто так свойственное городу Сан-Жералдо: она танцевала, шел дождь, капли струились под светом, а она все танцевала, и город высился вокруг.

Воспоминание о бале завораживало ее здесь, в комнате, где сейчас, изукрашенная как статуэтка святого, она готовилась выйти. И еще раз посмотрела внимательно в зеркало на свое лицо, скованное гримом.

Она казалась грубо позолоченной в этой тени.

Такой она себя и сотворила. Оставалось еще только сотворить чувственность на этом лице, какому себялюбие придавало серьезный характер: тогда она подкрасила губы, смочив слюной красную бумагу.

Испачканный красным рот придал этому лицу детскость, сделав как-то мельче и виноватей. В зеркале ее элегантность казалась обманчивой, как слишком красивые цветы, у которых нет корня… Быстро и взволнованно она хлопнула дверью, крикнула голосом, внезапно трагическим и пресекшимся: «Мама, я ухожу!» Спустилась по ступенькам, опять медленно, словно стараясь не поскользнуться в темноте подковами…

Так шла она к улице — оглядываясь по сторонам. Ей бы очень хотелось отказаться от всего и отдохнуть. Порой она даже воображала, улыбаясь почти с исступлением, что вот сейчас подымется на корабль и навсегда уйдет в море. Но ее путешествие было по земле.

Ветер встретил ее на улице, и девушка остановилась, защищая глаза, раненные светом. И внезапно сиянье проявило ее образ.

Кончились возможности: она была одета в голубое, со многими бантами и браслетами. Ярко-красная шляпа была надвинута до самых бровей, согласно непереносимому вкусу моды. Малиновая сумка была расшита бисером…

Но она находила улицу такой обыденной! Без ошибок и поправок, с какими она построила саму себя в своей комнате… Даже воробей на ветке чирикал так безошибочно, потому что чирикал в первый раз… И это была вечерняя улица?..

Снова потерпела она неудачу, подражая своему городу Сан-Жералдо. Который в этот час был так невинен… Распахнутый вечер открывал всего лишь бисеры да ожерелья. Она взяла с собой негодное оружие…

Вскоре, однако, она сошла с последней ступени лестницы, с коротким вздохом одернула платье, осторожно, чтобы не нарушить гармонию, и пошла по улице с каким-то даже задором. С тем же, что заставлял ее покупать шляпы, мало подражающие природе: без птиц, без цветов, ее шляпы казались сделанными из шляп же, с вариантами собственных полей — и она носила их небрежно, как вещь, случайно попавшую в руки.

Мало-помалу Лукресия Невес оправилась от столкновенья со светом и снова стала казаться выше и целеустремленней. Прогуливалась с нежным выражением лица, без радости. Ее равновесие над прыжками каблучков было такое шаткое, что она колебалась между его обретеньем и его потерей, поддерживаемая в воздухе широкими полями шляпки. И в эти минуты ей стоило многих усилий сохранять элегантный вид, потому что одевалась она в могущественной темноте комнаты, скорее всего для того, чтоб хорошо выглядеть вечером.

А день в Сан-Жералдо не был устремлен в будущее, он расстилался в улицах прозаических, суровых. Девушка чувствовала себя жалкой в этой безапелляционной прозрачности. Все в настоящем, все в настоящем!.. — она видела себя брошенной в то, что происходит сейчас. Она жадно осматривалась — все в настоящем!., и делала отчаянные попытки не преступить этого настоящего, нервно поправляя браслеты, прыгающие на запястьях.

Часы пробили четыре. На секунду показалось, что они ждут ответа. Персей-Мария понял, что опаздывает, и пошел быстрее. Он ощущал покой и радость, потому что его тело было большим и крепким при ходьбе — ступени осиливались, параллелепипеды мостовой попирались. Он был большим и крепким при ходьбе. Он не знал, о чем думал, он просто был большой и крепкий.

И тогда он сказал, в той поверхностной близости к себе, с какою видел себя идущим, сказал в мучительном сомнении, рожденном сознанием своего одиночества: «Почва». Так он подумал, словно ребенок называя слова: «Почва». Но когда поднял глаза от своего глубокого забытья, заметил, что вовсе не опаздывает. Лукресия как раз приближалась к месту встречи. Молодой горожанин остановился на углу, задержанный едущим грузовиком. Молодая горожанка остановилась на противоположном углу, выжидая. Они посмотрели друг на друга. Да, он посмотрел на нее. Какое лицо!

Он задумался.

Наконецего. мысльпрояснилась: «Лицо». Когда он видел ее издали, то видел лучше. В браслетах и бисерах она казалась мученицей. Персей удлинил свою мысль с трудом, ослепленный этой мыслью: «Какое у нее лицо», и увидел его еще с большей ясностью.

— Привет… — сказала девушка.

— Привет, — ответил он, устыженный начатой игрою.

И тут, всего лишь от присутствия Лукре-сии, он весь упрятался в тень, неловкий, потеряв всю свою индивидуальность. Девушка тоже дышала тихо, замерев. На пороге города Сан-Жералдо они словно обнажались, неумело, как могли. Остались такими простыми, что стали непостижны. И вместе пошли гулять по городу.

Тараканы-долгожители выползали из канав. Подземные кладовые удушали улицы запахом гнилых плодов. Но пилы в мастерских жужжали, как золотые пчелы по всему предместью, почти пустому в эти часы яркого света.

С высокой балюстрады юноша и девушка под солнечным зонтом с другой пониже склонились над предместьем, ползущим вверх и вниз по лестницам суда инквизиции.

Базарная Улица еще пахла рыбой, распроданной утром, в струях воды, стекающих в канавы, плыла чешуя да два-три повялых цветка. Пользуясь опытом детства, юноша и девушка легко пробирались между корзин, осторожно пересекали удушье возле угольных складов под вывеской «Железная Корона» и медленно брели по более узким улицам. Колбасы, подвешенные у двери лавки, пахли домашним уютом. Они вдохнули этот запах. Наконец дошли до Городских Ворот.

Склонясь над насыпью, уверились, что никакой поезд не приближается.

Ветер над рельсами дунул им в лицо. Перешли пути.

За железной дорогой квартал виделся разбросанней; возвышалось, и верно, мало домов. И вскоре они шли уже под телеграфными проводами. Воздух был чист и сух, как над солончаками, — девушка глядела на небо, придерживая шляпу, — «небо, что за вид», думала она неопределенную думу. Всматривалась в ясный вечер на камнях, на заржавелых железках, разбросанных по земле, — сухая пыль летела кругом…

Все было предметно, только виделось, будто в зеркале. На мгновенье она заколебалась, не зная, как, в сущности, существовать; но оставалась спокойной, слишком даже, и недосягаемой.

Но когда они поднялись на вершину Паственного Холма, Персей указал рукой на город внизу.

Равновесие руки над пустотой, и ветер, ветер… — его шляпа с траурным крепом улетела; он побежал за нею, когда предместье так вдруг проявило себя, унося в ветре чью-то шляпу!.. Перепрыгнул колючую проволоку, понесся дальше, раскинув руки, кусая воздух тонкими губами. Лукресия следила за ним взглядом, пока он не исчез из виду… И стала ждать, без понимания, без непонимания.

Потом задумалась как-то, замечталась: хорошо бы стоять тут одной, с собакой, чтоб было видно снизу — как знак города. Лукресия Невес нуждалась в бесчисленном множестве вещей: в клетчатой юбке и шапочке из той же ткани; в том, чтоб чувствовать (давно уж хочется), как другие смотрят на тебя в таком клетчатом убранстве, пояс блузы низко по бедрам и цветок за поясом — так одетая она взглянула бы на предместье, и то вмиг бы преобразилось. И пес рядом, обязательно. Такое она создала себе виденье. У нее не было воображения, но острое внимание к реальности вещей превращало ее почти в сомнамбулу; она нуждалась в вещах, чтоб поверить в их существование.

Персей вернулся со шляпой и, обтерев ее рукавом, взглянул на девушку, беспокойно смеясь, не умея скрыть торжество от своей победы над ветром; смеялся и озирался с беспокойством на спокойную природу мира. И проницательно подумал, что может сказать: «Похоже, что собирается дождь, да, Лукресия?» — для того лишь, чтоб снова прийти ко взаимному согласию и заставить повернуть к нему лицо девушку, так неотрывно глядящую на башню внизу. Но то была неправда: ясное небо обволакивало их и разлучало. И, надевая свою шляпу, юноша забыл, на что хотел указать.

Он повертел в воздухе рукой, но сразу же ее и отнял. Рядом лежала куча отбросов, ожидая пожога… И разговор завял. Лукресия Невес, без улыбки, смотрела перед собой.

Только воздух оставался свободен, да черные нити проводов связывали столбы снизу вверх по холму — «что за вид», — думала Лукресия, скользя взглядом снизу вверх. Птахи летали, неустанно передразнивая друг друга. Нити радиоволн рассекали тонко и чисто легкий воздух в холодке над открытым полем… а они смотрели снизу вверх. Недвижные.

Ведь возможно же понять и не сделать никакого вывода — вот что выражал глубокий взгляд юноши. И способность девушки не понимать заключала в себе ясность вещей понятных, то самое совершенство, часть какого составляли они оба: черные нити дрожали в бесцветности, а они смотрели снизу вверх, недвижные, непонятные, неизменные. «Что за вид», — подумала в который раз Лукресия Невес.

Тогда Персей наклонился вперед и уставился на рельсы внизу.

И все смягчилось под бездумным и кротким взглядом юноши, все заколебалось под ветром, и обрело жизнь в себе, без запаха, без вкуса, в незаменимой форме самих рельсов, — и холмиков щепы у них по сторонам, — и зелени, зелени полей. «Взгляни-ка, водопойня для лошадей высохла…» Оба были так медлительны, так заторможены, что видели с упорством то, из чего сделаны вещи, то, что впивалось в лицо девушки с цепкостью жука вон на том столбе. «Взгляни-ка! Жук…» Они взглянули на жука. Поморщились. Лукресия и Персей. Оба.

Персей переходил мыслью с себя на девушку и с нее на себя, махая ресницами от солнца и от упрямой мысли о любви, какую не умел почувствовать и передать. «Да и нет повода ее полюбить» — он поднял с земли камень, обтер с него пыль, доказывая свою снисходительность к вещам грязным, и Лукресия Невес взглянула на него, не поняв. «И правда, нет повода». Разве что препятствия: и одно из них то, что «больно уж она разборчива», — обвинил молодой горожанин, и только его мать, умершая год назад, поняла бы, что это было чисто мужское обвинение. Неутомимый характер Лукресии Невес тоже его настораживал. Она напоминала иностранку, все время приговаривающую: «В моей стране это так».

Тесный ум Персея искал чего-то, что возбудило бы нежную жалость, но даже физические недостатки подруги были спокойные, и она относилась к ним спокойно, словно говоря: «В моей стране это так!» — она была, казалось, защищена целой расой людей, во всем ей подобных. Даже ее удовольствия строились на мысли, что ночь в палатке — это хорошо, что просыпаться на рассвете не требует усилий, что жизнь солдата вовсе не тяжела — она всегда унижала его своим пристрастием к военным, выказывая такое восхищение перед их храбростью, перед их оружием, что ему становилось стыдно: «Какая бестактная!» — думал он и чувствовал, что вот тут-то и можно ее обвинить.

Однако, несмотря на все это, сейчас они были уравнены общим всплеском юности на вершине Паственного Холма — бродили и беседовали, размахивая руками в разъяснительных жестах. Неважно, о чем они так оживленно рассказывали друг другу: они были здесь, чтоб виднеться, как город внизу. И если б кто-нибудь увидел их издали, то разглядел бы в них паяца и короля. Быстрая ходьба радовала их — король улыбался и был прекрасен, паяц строил забавные рожи; была марионеточная развинченность в походке обоих — они сливались в одну фигуру, с одной ногой длинной и другой короткой… Красота юноши и уродство девушки, цветок и насекомое… Одна нога длинная и другая короткая шли вверх, потом вниз, потом вверх. Иногда казалось, что юноша идет впереди, а девушка пляшет вокруг него: это было, когда он улыбался своей божественной и чистой улыбкой, а Лукресия Невес говорила, махая руками, — так виделись они другим.

Но внезапно она остановилась и стала выше на ветру.

Поссорились? Он избегал смотреть на нее. Когда она являлась ему такой вот со-крушимой, юноша, из жалости и разочарования, становился грубым. Ему захотелось даже сказать ей: ах, да я не то, что ты думаешь, обожаемая моя, тебе не удастся сделать из меня все, что захочешь! — хоть и знал, уставясь в камни, что ни она из него, ни он из нее ничего не сделают — потому что таковы они оба, а впереди течет река.

— Чем, ты думаешь, был я сегодня занят? — спросил Персей-Мария хвастливо.

Напрасно пытался он, видя ее порою такой некрасивой и помня о темных родинках на ее коже, защитить мужской любовью слабость ее облика: тонкий рот, не умеющий смеяться, на каждой щеке — кружок румян к вящему возмущению соседей: «Вот уж рисуется, вот рисуется…»

Да и ее девичьи сны: «Ему ведь никогда не снятся статуи», — подумал он с какой-то неприязнью. Ему казалось, что видеть во сне статуи — это уж слишком. Вертя камешек в руках, Персей бросил быстрый взгляд на Лукресию: не знал, как ею восхититься. Напряг тугой ум. Когда он думал, лицо у него становилось еще более острым и опасливым — это у него-то, кто так радовался, когда влезал в поезд и ехал на пляж, где движенье, и смех, и под солнцем его юное тело… И девушки в купальных костюмах заглядывались на него, чувствуя его чистоту и силу, — он был одним из новых людей города Сан-Жералдо.

— Отец недоволен домом… — сказал он, со вниманием бросая камень подальше. — Дом полон мух… Сегодня ночью я чувствовал над собой москитов, бабочек, летучих каких-то тараканов, прямо уж не знаешь, что садится на человека.

— Наверно, это я сажусь и жалю, — сказала Лукресия Невес с острой иронией.

Персей опустил голову, пристыженный, печальный и спокойный. Отчаянно стараясь прервать такие бесстыжие речи своим усиленным интересом к траве под ногами… Потому что девушка вытянула в ветер светлое лицо, где родинки зачернели ясней, как надлежит чернеть знакам в резком зимнем свете. Страшна была ее смелость, в которой иногда было что-то порочное. Он страдальчески терпел ее выходки, быстро на нее взглядывая и отводя глаза. Но, скривив губы в саркастической улыбке, она сказала:

— Держите получше шляпу, не то опять слетит, понятно?!

Она считала, что смешно мужчине носить шляпу… он знал это. «Ах, она меня не понимает», — подумал юноша, надвинул обеими руками шляпу на лоб и радостно посмотрел на девушку: от нее шел легкий холод, даже гусиная кожа сделалась на лице… но она была весела! «Никак невозможно ее обнять», — раздумывал он озабоченно, она обязательно сделает какое-нибудь движенье, от которого оба сделаются громоздкими, и ему станет стыдно, что он мужчина, и захочется смеяться…

«…В чем дело?.. Никогда не видал меня?..»

Но он засмеялся, счастливый, лицом к ветру…

И вдруг время полетело с ветром вместе над полем, они зашагали и вот уже оказались у Городских Ворот.

Уверились, что никакой поезд не приближается, ветер вдоль рельсов ударил им в лицо — быстро перешли пути.

Время бежало, и показалось Лукресии, что дом напротив несомненно высок, мостовая гладка, камень темен, показалось ей, что водосток блестит, — больше девушка не сумела увидеть! На мгновение она сломила свою осторожность и взглянула бесстыдно на камень, на дом, на этот мир. И далее без недоверия увидела всего лишь узкую улицу, каменную мостовую, окна…

Попыталась, по крайней мере, подтолкнуть к этому же мгновению свою одежду и шляпу, чтоб дополнить образ города Сан-Жералдо, но отложила до встречи с Фелипе. И они двинулись дальше, оживленные, молчаливые и усталые. Персей снял шляпу по причине солнца и шел, держа ее у груди. На расстоянии походили они на уличных музыкантов, которые пришли издалека, — и то, что могла быть видна другим, заставляло Лукресию Невес выступать гордо, рисуясь; губы юноши раскрывались, сухие и улыбчивые. Как были они оба счастливы! Ветер веял над предместьем!

Лукресия Невес хотела, наверно, выразить все, подражая мыслью ветру, стучащемуся в двери, — но у нее не хватало имени вещей. Не хватало имени вещей, но вот они, вон тут, вон там, вот они, вещи — церковь, голуби, вьющиеся над Библиотекой, колбасы, развешанные у входа в лавку, солнечный зайчик в одном окне, настойчиво подающий знаки холму…

А двое стояли на холме и наблюдали, и строгость вещей была для девушки самой резкой манерой их видеть. Из невозможности преодолеть их сопротивление рождалась, неспелым плодом, связь вещей прочных, над какими героически веял гражданский ветер, заставляющий трепетать знамена! Город был неприступной крепостью! А она старалась, по крайней мере, подражать тому, что видит: вещи таковы, как вон там… и там!.. Но необходимо повторять их еще и еще. Девушка старалась повторять глазами то, что видит, это был, пожалуй, единственный способ овладеть чем-либо.

Ее голос слабел и затухал, волосы придавились жесткой шляпой, и, когда входили в Базарную Улицу, ветер задрал ей юбку, пока она держала шляпу обеими руками… Все, что лежало в пыли по сухим канавам, было разрушено ветром; несмотря на устойчивость — поскольку предместье было волшебно обратимо одним лишь ветром! Темная птичка пролетела, испуганно пища… — девушка попыталась воспользоваться минутной покорностью улиц и войти в глубинную связь с тем, что лошади, тревожно ржа, предчувствовали в жизни предместья. Но единственным средством связи было смотреть и смотреть, и она увидела солдат на углу. О, солдаты…

— Погляди-ка, Персей, там солдаты, — сказала Лукресия.

Ее манера видеть была резкой, грубой, отрывистой: солдаты!

Но не она одна видела. По правде говоря, мимо прошел мужчина и посмотрел на нее: у нее создалось впечатление, что он увидел ее тонкой и удлиненной, с крошечной шляпой на волосах — как в узком зеркале. Она смятенно взмахнула ресницами, не зная, какую форму предпочла бы; но ведь то, что видит мужчина, — это реальность. И, даже не почувствовав, девушка приняла форму, какую мужчина заметил в ней. Так вот и строятся вещи. Повернулась к Персею, такая скромная — удлиненная фигура, — протянула руку, сняла у него ниточку с рукава. Вглядывалась в его лицо, неотрывно, как мужчина, что прошел мимо, должен был представлять ее взгляд.

Персей и Лукресия взглянули друг на Друга…

Персей сразу… почти сразу… отвел глаза на соседнюю витрину — старался медленно поворачивать взгляд, чтоб не так заметно отводить от девушки. Он был деликатен. Принялся даже насвистывать. Но положение становилось все напряженней. Что дальше? Она сказала смиренно и мечтательно:

— Какой ветреный день, а?

Юноша сразу перестал свистеть и оглянулся на день. Без причины притворился, что его душит кашель, и когда наконец подавил его, сказал с какой-то важностью:

— Ветреный, да.

Маленькая собака бежала по мостовой на слабых лапах, рысцой, махая хвостиком на свету. Персей неуклюже отогнал ее — безбородое лицо улыбалось от стыда и восторга перед собственной трусостью.

Большой, кроткий. Мог бы отрастить длинные волосы. Завивались бы; умел сочинять стихи и был католиком.

— Такой огромный и щенка испугался, — сказала она грубо, с любопытством его рассматривая, а шарманка на углу завела серенаду Тозелли, согревая улицу. Музыкант вертел ручку, а инструмент калечил музыку с трудом и осторожно — музыка принимала беглые формы разных предметов… или все, что попадет в этот город, реализуется в вещь?..

Тут девушка остановилась и поставила сумку на землю. Персей из мести притворился, что прекрасно знает, что у нее в сумке масса ненужных вещей, увядших цветов с бала, бумажек; попытался, пользуясь своим опытом, показать, что видит, хоть не мог бы и догадаться.

Но когда Лукресия выпрямилась, подняв голову, свет вспыхнул в ее волосах… что-то изменилось, приоткрыв ее хорошую сторону; ее глаза, на мгновенье грустные, излучали тот же рассеянный свет, что и волосы, и словно перестали видеть, чтоб увидели их: Персей попытался увидеть, хоть на миг. А из накрашенных губ девушки рождалось светлое дуновенье, то, что она создала в себе, ускользало сейчас от нее — она была так красива… словно не нарочито вымыта, ногти и шея будто в тени, вся вытянулась на ветру — так красива, подумал он в отчаянии, так красива… ровно слепая…

— До чего ж ты мне нравишься! — сказал юноша, упрямо нагнув голову, как бодливый бык.

Она обернулась, сказала жестко и весело:

— Ты знаешь, что мне не нравятся такие разговоры! — и кокетливо надулась.

Персей взглянул на нее, стыдливо смеясь, и она тоже засмеялась. И столько смеялись, что поперхнулись, нечаянно или нарочно, и стали кашлять. Лукресия Невес стихла, вытирая глаза, вся красная, потеряв весь свой вид: это-то он хорошо заметил… О, любить ее означало постоянное усилие — он стоял, серьезный, омытый бледнеющим солнцем, изучая растерянно даль. Глаза его были широко открыты. Зрачки темны и золотисты. И было одиночество навсегда в этом неподвижном стоянии. Тогда она заговорила.

— Пойдем отсюда, — произнесла она мягко, потому еще, что уже начинала обманывать его.

В парадной дома, где жила девушка, он сказал, что подождет, пока она подымется.

«Нет, — отвечала она, так доверительно хитря, — это я подожду, пока ты не уйдешь, понял…» — она говорила очень нежно, махая всем своим существом одновременно со шляпой, но смотрела ему в глаза с тревогой: не хотелось доставлять себе труд подыматься по лестнице, чтоб снова спуститься.

Но он засмеялся, крайне польщенный:

— Тогда прощай!

— Привет, — сказала она, задыхаясь от смеха.

Юноша покраснел.

— Привет, — сказал он, не глядя на нее.

И удалился медленно, стараясь ступать легко под взглядом Лукресии, но заметно было, что он изменил своей привычной походке. Девушка наблюдала, как он махал ей, успокоенный, сворачивая в первую улицу. Она тоже помахала, вытянув руку над своей шляпой. И сразу перестала улыбаться, сделалась хмурой, замкнутой. Подождала минуту.

Повернулась, чтоб посмотреть на часы на башне. Постояла в задумчивости — трудно собираться еще раз. Наконец, взглянув в одну сторону, потом в другую, вышла.

Движенье на улицах поутихло и предвечерний свет был пронзителен и бесцветен. Карета на углу казалась из сказки… колеса и оглобли в россыпи света. Лицо девушки плыло вперед, легкое, внимательное. Она уже различала каменную площадь, полную лошадей на привязи. Возле башни с часами она остановилась подождать. С мыслью слепой и спокойной под особым этим светом.

Люди издалека были уже черны. И между плитами полоски земли потемнели. Лукресия Невес ждала, воздушная, умиротворенная. Поправляла, не глядя, банты на платье. Площадь. Какой вид! Это порог. Она не перейдет его. В холодеющем воздухе руки становились белее, и девушке было это, казалось, приятно: она взглядывала на них время от времени, строго. Над витринами дрожало то же несмелое и неповторимое выражение, что и на лице Персея, — девушка узнала его: это было лицо города Сан-Жералдо в предвечерье. Она ждала.

Так же и предместье, в этот час, подошло к концу своего ученичества. Уже невозможно было бы заметить вот этот столб, вон ту дверь. Или конную статую на площади. Или кого-то из безликих прохожих, что ступали, не касаясь земли. Прерывистое дыханье лошадей создавало зачарованную жизнь вокруг… Неподвижное стояние на месте, казалось, мешало равновесию, и девушка переступала время от времени ногами: она тоже, с ее внешней чувствительностью, какая, через секунду углубления, становилась недосягаемой; порой она дотрагивалась до своих волос и вздрагивала, пугаясь себя самой… недвижные лошади били копытами о бесцветный камень. Лицо девушки не выражало ничего. Тонкие губы плотно сжаты. Был конец дня.

Но вот показался Фелипе, в форме, с красным лицом. Чем больше выходил он на ясный свет, тем невозможнее становилось на него смотреть. Пока, подойдя к ней вплотную и став для нее невидимым, не превратился в воина. Она сжала его руку с робостью, какую вызывало расстояние между их встречами. Но лейтенант сразу же разрушил смиренную необщительность девушки, взяв ее под руку, невидимый, так мало она уже видела, почти безгласный, так мало она уже слышала:

— Моя красавица в голубом, пойдем скорее на воду, потому что я должен сегодня рано лечь, завтра день тренирозок. И к тому же еще этот чертов конь все время оступается.

Это речь мужчины!.. И Лукресия улыбнулась, досадливо и слегка побледнев, уже завороженная светом над предместьем. Позволила провести себя снова и скучно через Городские Борота к узенькой речке, как он говорил, «на воду», за железной дорогой. Там они присядут на камень, да так и останутся. Фелипе говорил что-то и спрашивал что-то, невидимый, девушка угадывала, что он поворачивал к ней время от времени голову движеньем, придававшим ему большую красоту и сверхчеловеческую свободу; это у него была новая привычка с тех пор, как был принят наконец в кавалерию, и она со вниманием старалась подражать ему, поворачивая голову, как поворачивают лошади. С тех пор, как поменял род войск, все, что смущало, легко устранялось, и лейтенант Фелипе виделся теперь всегда на коне. Так удалял он девушку от людей — оба верхом на том же боевом коне, сквозь толпу, все более и более невидимую.

Существо близкое и далекое, чужеземец, меткий в стрельбе, воин, настоящий воин! — девушка была словно в приятном сне рядом со своим военным. Если б он захотел, Лукресия Невес привязалась бы к нему если не из любви, то уж по крайней мере из безграничного восхищения — на какое была способна, еще более углубив свойственные ей мягкость и восприимчивость, — ибо такова была ее натура. Но лейтенант Фелипе не хотел, он был свободен. И поскольку девушка так ни разу по-настоящему на него и не взглянула, то и он почти не смотрел на нее, потому что не знал ее; позднее как один, так и другой забудут ненужные черты своего спутника.

— Проклятые! — сказал Фелипе, кривя губы и поддавая ногой камень, о который споткнулся.

И она вдруг обрадовалась, испуганная. Нос у Фелипе побелел от гнева. Все, что девушка любила в своем лейтенанте, — это ярый гнев, в какой он умел впадать. «Проклятые!» — сказал он еще раз. И, вернувшись к прежней любезности: «пойдем на воду, красавица моя!», но она все еще смотрела восторженно в сторону Паственного Холма, где только поздно вечером животные взмахнут гривами со ржаньем: проклятые!.. Они пошли дальше в широком бледнеющем свете — и вот уже показалась вода.

Мертвые вещи прислонились к скалистому берегу. Они постояли, поглядели. Фелипе курил. Но любая досягаемая вещь была далекой для девушки, она была вся — одни глаза. Она сама была недосягаема.

Таков был и город об эту пору.

Земля, обнимавшая воду, была жирна, плодородна, в испарине — Лукресия Невес вдыхала ее сырость бессильно и осторожно. Она так пристально вглядывалась в поток, что лицо ее зацепилось за один из камней, уплывая и вытягиваясь вдоль по течению, и эта единственная точка болела, тем сильней болела, чем дальше уносилась и мечталась в воде. Вскоре она уж и не знала, она ли следила за этим образом или образ этот следил за нею, потому что всегда так было устроено, и кто скажет: город ли создан был для людей или люди созданы были для города, — она смотрела, смотрела…

Легкое движенье Фелипе заставило ее вздрогнуть и вспомнить о его присутствии по левую сторону… она быстро вздернула левое плечо к самому уху, отстраняясь от своего лейтенанта мягко и уязвленно. И подумала, полупроснувшись и вся обратившись в слух, подумала, что чужеземец скажет: «Какая тут грязь!» Почти услышала подобное святотатство и совсем прижала плечо к уху, растерянная, горбатая. Полна свободной злобы…

А река была из металла, и какая-то птица пролетела над грязной водой!.. Терлась плечом об ухо… или крыло?., о поля шляпы, сбившейся набок, а ветер дул над свинцовым городом. Но Фелипе завязывал шнурок на ботинке, посвистывая на свету, и ничего не говорил. И то, о чем он молчал, потонуло под конец в огромных голубоватых сумерках. Тогда девушка стала слушать мелодический свист своего спутника.

Пока еще один оттенок не лег на темнеющий вечер. Все виделось теперь в профиль, края крыш резко вырезались в пустоте… Она высвободила плечо, прервав сразу же это нежное состояние, какому свист придавал такую теплоту. И вся вытянулась: но не слышно было вокруг никаких шумов, только бледный свет зажегся в воздухе.

И вскоре, словно они задремали и не заметили времени, сделалось очень поздно и все преобразилось.

Вещи выросли выше в глубоком покое. Город Сан-Жералдо проявлялся. И она стояла, выпрямившись, пред этим ясным миром. Фелипе говорил что-то, и слова были глухим шумом… Даже шумы предместья доходили тусклые, в бледной овации далей. Девушка слушала стоя, с постоянством, с жизненным терпением охотничьего сокола. Все было несравнимо. Город объявлял о себе открыто. И на ясной грани ночи мир города был вселенной. На пороге ночи миг немоты был тишиною, виденье было привиденьем, город — крепостью, жертва случая — жертвой на алтаре. И мир города был вселенной.

И посреди этого нового мироздания, неподалеку от бездны, валялся на земле небольшой винт.

Лукресия Невес смотрела с высоты своего роста на ужас этого предмета.

Вещи страшные и хрупкие лежали на земле. Винт с тончайшей нарезкой.

Девушка вдыхала свинцовый запах ясной ночи. И, повернувшись, увидела: там раскинулся город Сан-Жералдо, объемный, неизъяснимый, стоящий крепко, как на гигантской стопе. Каждый предмет — гиперпластика. Знак чего-то. Девушка тихонько переступила с ноги на ногу.

Еще один оттенок лег на землю. Теперь, в полутемном цвете воздуха, каждая башня, каждая труба на крыше внезапно вытянулись… Настал, видно, момент высадиться на берег и самой дотронуться в конце концов до каждой вещи. А город позволит ощупывать с дрожью его камни? Или сомкнется над дерзкой своею жертвой, подняв свои стены еще на одно домовище…

— …Который час… — поинтересовалась она приветливо.

Фелипе почесал шею, подняв засветившийся подбородок.

Тот же, что вчера в это же время…

Лукресия Невес засмеялась, сухие губы жарко раскрылись в несколько бескровных трещин. Девушка смочила губы длинным птичьим языком, оглядываясь по сторонам, в невольном испуге. Недвижные у потемневшей воды, лейтенант и девушка казались все более слабыми под резким сиянием города.

Предместье всплывало докуда могло. Свет словно не тускнел, а поднимался, задыхаясь от усилия, к вышнему свету. От этого усилия город Сан-Жералдо как-то весь выдался наружу, словно камни его стали невесомы. Вещи держались теперь на собственной поверхности, как зародыш готового треснуть яйца. Неприкосновенные. Издали здания казались высокими и пустыми.

Вон там — цилиндрическая башня завода.

Если б это был мир героев, то имел бы пугающий профиль.

— Нет, правда, Фелипе, который час, а? — мурлыкала девушка, завлекательно и беспокойно.

Но когда город Сан-Жералдо возвещал о себе, он открывался и себе самому, не раскрываясь перед другими до конца.

— Да разве я уже не сказал, — настаивал на своем лейтенант, приглядываясь к ней в зеленоватой полутьме с растущим интересом.

Она заливисто смеялась, тряся головой со смешным испугом и легко похлопывая его по фирменному рукаву… и вдруг сумерки протянулись длиннее, огненная рапира вонзилась, дрожа, в воздух!.. Платье на девушке вдруг потеряло обморочно свой цвет, банты поникли, браслеты врезались в кожу, образовав красные знаки… Город Сан-Жералдо с трудом сохранял равновесие.

— Пойдем, — сказал Фелипе, и голос мужчины звучал как раздвигаемые ветви и как шум шагов.

И они зашагали в сторону центра. Поверхности улиц все сужались и сужались, хотя в каждом предмете еще что-то темнело и блестело.

Еще мгновенье, однако, — и цветок вдруг поник на своем стебле, корни мягко ушли в сырую землю, обрушились деревянные скелеты домов — весь город содрогался, рассыпавшись на куски.

Опасность миновала. Наступила ночь.

Оставались только мгновенные отблески камней, задевающие светом прохожего. Свет, свет зажигался в воздухе, улсе ночном и пахнущем хлебом… И все принимало добрую форму старого корня. Но все было снова недосягаемо. Мир был окольной дорогой.

Лукресия устала и впала в безразличие, лейтенант Фелипе смотрел на тучи, пристально и не видя. И наконец они вошли в улицу, ведущую к центру. Предместье потемнело и осветилось, подобно кораблю. Бот теперь и впрямь стало невидимо… виделись только редкие фонари и маленькие освещенные пространства. Лукресия шла с мечтательной уверенностью рядом со своим воином. Он рассеянно улыбался, поглядывая на нее искоса. Чтоб под конец сказать, с такой радостной симпатией — казалось, он только что с луга, где набегался вволю:

— Почему ты так самолюбива и не хочешь меня поцеловать?

Забыв не взглянуть на него, девушка увидела его близко, так близко, что он снова стал невидим. Она вдохнула воздух этой почти что ночи. Запах горячей муки плыл по улицам, и мать ждала ее ужинать на втором этаже их дома. Как сделалось темно!

Почти веселая, разорвав наконец тонкие вены ночи, девушка приподнялась на носках, глубоко вздохнула, бросив свой воинственный клич; и когда он приблизился, сверкая форменными пуговицами, — так близко, что можно убить, — заговорила глухо, теряя постепенно голос.

— Никогда! — сказала она, смеясь жестко и торжествующе, в своем бессильном призыве к завоеванию Сан-Жералдо. — Никогда! Я искусаю тебя, вот что я сделаю, Фелипе!.. Фелипе! — позвала она сквозь темноту, — я затопчу тебя, вот это и будет мой поцелуй! — и стала мрачно перебирать ногами, вся содрогаясь на этом топоте.

Фелипе даже рот открыл от ужаса. Так они и смотрели друг на друга, с изумлением, с любопытством, дрожа все сильней. Пока он не засмеялся неестественно, пытаясь высвободить шею.

— Невежа ты, вот ты кто! — Ребенок, пробежавший между ними, на мгновенье отделил их друг от друга. — Ия сам во всем виноват, нечего мне водиться с людьми твоего пошиба, таковы, видно, здесь у вас манеры, в поганом вашем предместье! — сказал он с явным удовольствием, оскорбляя в ней самое заветное — ее город.

Оба отступили, открыв маленький просвет на мостовой, взъерошенные, настороженные. Лейтенант гневно посмеивался, в полумраке. Девушка была бледна и, казалось, разучилась смеяться. Зато, казалось, способна лягаться.

От предчувствия такой опасности молодой человек отступил еще дальше.

И, после минутного колебания, повернулся спиной.

Лукресия вся задрожала, огромная, приподнявшись на носки: никогда этот чужеземец не уйдет с победой. Этот порыв, новый и болезненный, ударил, как волна, ей в ноздри, и она резко бросила вперед свое тело крупного животного, чтоб удержаться на поверхности:

— Послушай!

Она еще не знала, что скажет, но что-то срочное, дело идет о борьбе за царство. Она видела, как молодой человек обернулся с надеждой — так, издали, форма гляделась уж очень красиво, нарядно, сияла вся… И Лукресия Невес вдруг как-то растерялась.

Улица моргала от света и темноты. Колеблемые фигуры девушек начали свое движенье вдоль стен, в поисках… Женщины города. Запах невидимого камня зданий и тошнотность газовых рожков мешались с молодым ветром — девушка увидела себя годы назад, бегающей по улицам в поисках хлеба, мчащейся меж последних ночных прохожих, в испуге пред темной громадой холма вдали, сама пугающая в своем беге…

— Послушай! — сказала она. — Почему б тебе не поцеловать свою бабку, она ведь не из Сан-Жералдо! — закончила она трагически и громко, чтоб все кругом слышали.

Она была страшна и вся дрожала в темноте. Пока смущенный лейтенант отворачивался и поправлял свою форму, коей нанесено было публичное оскорбление, кто-то остановился в тени набережной, улыбаясь с явным любопытством… То была встреча в воздухе двух лошадей, каждая — вся в крови. Они не остановятся, пока одна не одолеет другую, чтоб воцариться здесь… Она желала его, потому что он был чужеземец, она ненавидела его, потому что он был чужеземец. Борьба за царство. Лукресия Невес пнула локтем подсматривающую женщину, вызвав у той испуганный крик. Резко поправила шляпу, потрясла в воздухе браслетом. И с поднятой головой, сдерживая вихрь, чуть не уносящий ее выше дымовых труб, пошла прочь медленно, колыша свои банты, как лассо.

Она была возбуждена и время от времени хлопала себя по ноге ногой, как лошадь хвостом. Но, переходя улицу, потеряла терпение и стала рассказывать самой себе то, что случилось, во всех деталях; взгляд ее был жесткий, и пена стекала с губ во время этого рассказа: «Я так ему и сказала: «Фелипе, только преступник осмелится на такое!»» «О Персей, где ты?» — прошептала она вдруг, обратив мысли к тому, кто никогда ее не обидит.

Но Персей одевался как крестьянин. А девушка уже нуждалась, на железных своих улицах, в силе вооруженных сил.

Она достигла Базарной Улицы, когда была уже глубокая ночь. И все еще не перестала исследовать саму себя, словно боясь, что порвалась. И боясь потерять своего лейтенанта… Да он еще и капитаном будет… «Фелипе, — позвала она, — Фелипе, Фелипе…»

«Обманываю я всех, ничего мне не надо», — подумала она раздраженно, ухватившись за огни, какие зажигал в эту минуту фонарщик. Вообще-то ей так нравились мужчины. «Ах, Фелипе», — произнесла она с сожалением.

«Хуже всего то, — думала она, минуя запертые ворота бойни, что никто не заговаривал с нею о женитьбе». Один Матеус уважал ее со страстью отеческой и церемонной, посещая мать, чтоб добиться расположения дочери. И это начинало уже ее привлекать, поскольку было привычно противно и отдавало так называемой «настоящей жизнью». Матеус, кто не сводил с нее глаз, дымя сигаретой. С ним у нее было бы роскошное и давящее будущее… Девушка прямо жаждала выйти замуж.

— Ах, мне бы весточку, весточку, — взмолилась она вдруг печально… О, мне бы застать наконец у нас дома посланца издалека, в запыленном платье, с чемоданами у нас в коридоре, и чтоб вынул из кожаной сумки письмо… И, пока мать подносила бы бокал вина чужеземцу, она распечатала бы письмо, дрожа, — письмо, зовущее ее далеко-далеко!

Ибо город Сан-Жералдо душил ее своей грязью и своими цветами, плавающими в канавах.

Ана зажгла тусклые огни и ожидала дочь к ужину, раскинувшись в качалке. Единственный зритель. Дом был погружен в электрическое молчание.

А вот и ее комната.

Словно рояль, который забыли закрыть. Как страшно видеть вещи… Сочетание балок свода так неожиданно и ново, словно опрокинутое кресло… Она сняла туфли, глядя вверх, убрала шляпу, разгладив поля, — вдруг завтра неожиданно понадобится. Внезапно выпрямилась.

Взяла платок, прижала к носу. Платок омочился кровью. Запрокинула голову назад заученным движением. Использовав момент, чтоб еще раз взглянуть на потолок. Кровь сочилась тепло и медленно, в комнате пахло кровью. Она так и стояла, терпеливо, задохнувшись немножко. Рот сжался под платком, глаза расширились. Наконец сняла платок. От носа ко рту кровь высохла, придав лицу вид гадкий и детский. Она опять вернулась раненая.

Уродливая, с размазанными румянами, с растрепанными волосами, она печально по-сапливала; волшебство исчезало, и она снова готова была «наговорить змей и ящериц», как гласит поговорка. Но оставалась твердой, не тратясь понапрасну. Борьба еще предстояла, а она была отчаянная, эта патриотка.

Сдернула платье и, оставшись в комбинации, промокшей от пота, глубоко вздохнула и зажмурилась. Распущенные волосы до половины скрывали лицо. Лукресия Невес терла лоб тыльной стороной руки, словно ее ударили, утешая себя, как умела. Грязная и в крови. Сопела униженно и терлась ухом о плечо.