Чекисты рассказывают...

Листов Владимир Дмитриевич

Егоров Виктор Георгиевич

Авдеев Алексей Иванович

Стрельцов С.

Митин Василий Иванович

Зубов Алексей Николаевич

Леров Леонид Моисеевич

Сергеев А.

Л. Г.

Абель Рудольф Иванович

В. МИТИН

ДУНЯ

 

 

#img_24.jpg

#img_25.jpg

 

I

Соседей, как и родителей, не выбирают: какие приведутся — с такими и жить. У Дуни только одна соседка — Макаровна, чья избенка справа, слева — широкое поле, а напротив — колхозный сад. Улочка-тупик заросла татарником, репейником, лебедой: по ней некому и некуда ездить. Удобная соседка — Макаровна, только не в меру любопытная. Да и как не быть любопытной, коли живешь одиноко. Дома никакого разнообразия, поговорить не с кем, а сама с собой сколько ни говори, никакого удовольствия — словно из пустой чашки хлебать. Поневоле начнешь интересоваться чужими делами, чтобы стало о чем посудачить с односельчанами. У старухи удивительная способность: к кому хочешь привяжется. Все знает, со всеми ладит.

У Дуни она как дома. Вхожа Макаровна и к отцу Михаилу. Заглядывает к ней за новостями мать Елизавета. И даже Сергей Сергеевич, милиционер, не пройдет мимо избы.

У старушки, кроме небольшого огорода, нет другой видимой материальной основы для укрепления своей обширной фигуры. Но питается она не столько овощами со своего огорода, сколько продуктами Дуниного хозяйства, и еще прирабатывает на стороне: где посидит с малыми детьми, если хозяйке нужно отлучиться из дому, где покойника обмоет, где поухаживает за больной старухой. Не считала Макаровна зазорным и по миру пойти. Ей хорошо подавали и хлебом, и маслицем, и мясцом, и рублями. Откупались, чтобы не ославила: уж очень много знала она сокровенных тайн. В селе даже позабыли, что звать ее Дарьей — все Макаровна да Макаровна. Избушка у Макаровны вросла в землю, крыша издали похожа на цветной полушалок — заплаты из пожелтевшей соломы положены кое-как, кустики зеленой травы на черной, слежавшейся за долгие годы старой кровле, нарисовали причудливый узор. С улицы в два маленьких окошка нахально подглядывают репейники.

* * *

Единственная дочь, а стало быть избалованная родителями, Дуняша росла, как бережно ухоженная яблонька на маленьком приусадебном участке, где хозяину, кроме нее, и ухаживать не за чем. Пестовали ее два любящих, по-разному скроенных человека. Отец, неунывающий балагур, пришел с гражданской войны коммунистом. Он хорошо работал топором: первый мастер в своем селе. Получил земельный надел, скотиной обзавелся, поставил новую избу, женился. А как пришла пора коллективизации, Степан Иванович словно в атаку, с малыми сомнениями и с большой верой в победу, ринулся в переустройство деревенской жизни. Стал председателем колхоза. От него Дуня унаследовала бойкий язык и неуступчивый характер.

Очевидно, по тому неписаному закону, что люди противоположных характеров сходятся, мать Дуни была тихая, покорная и богомольная. Отец посмеивался над причудами своей Пелагеи, не придавал им значения, а она молилась — больше тайком — и прятала иконку. Добренькая мама украдкой от мужа с раннего детства нашептывала Дуняше про бога и про святых угодников. Она вдолбила в детскую голову больше о карах господних за грехи, чем о его милосердии. И научила дочку глубоко таить то, что другим знать не надо. Девочка звонко смеялась, когда отец рассказывал смешные бывальщины о попах и монахах, и смиренно слушала рассказы матери о страстях господнях и житии святых великомучеников и страстотерпцев.

Отец умер скоропостижно на пятидесятом году, говорят от разрыва сердца. Мать затосковала, слегла и через каких-нибудь полгода тоже скончалась. В восемнадцать лет осталась Евдокия одинешенька в добротном доме, со всякой живностью во дворе.

Девушку нельзя было назвать красавицей: скулы широкие, рот великоват и губы толстые, а зато все остальное в ней было весьма привлекательно: глаза васильковые, волосы цвета червонного золота, полногрудая, стройная, на ходу легкая и на язык бойкая. И приданое у невесты — дай бог каждой. Ничего удивительного, что женихов хоть отбавляй. Никого не спрашивая, Макаровна взяла на себя труд опекунши над сиротой и прибрала к рукам все ее хозяйство. Девушку это тоже устраивало: забот меньше, да и Макаровна лишнего не брала, хватало обеим. Старуха всеми способами отваживала женихов, а сироте напевала, что все до единого добиваются ее богатства.

К ней еще не пришла любовь, а замуж она все-таки выскочила. И Макаровна не перечила ее выбору.

Тридцатипятилетний учитель Петр Васильевич познакомился с Дуней в клубном драмкружке. Тишайший и обходительный сельский интеллигент жил одиноко, скучно и неуютно. Впервые он влюбился. Кроме того, убедил себя, что движет им не только любовь, но и желание уберечь Дуню от ловких прохвостов, которые, по его глубокому убеждению, не бескорыстно увиваются и могут испортить девушке будущее, а он обеспечит Дуне культурную жизнь, подтянет ее до собственного уровня.

Дуне пришлось по душе робкое ухаживание бывшего учителя биологии. Даже не погуляли как следует до свадьбы, и сразу в загс. Четыре месяца замужества показались Дуняше игрой. И тут война! Не будь фашистского нашествия, жизнь, может, и протекала бы плавно и спокойно. Муж позаботился бы об этом. Но вышло все по-другому.

 

Большое розовое солнце тихо выползало из-за края земли и лениво поднялось над полями. Пастух погнал коров на пастбище. В избах хлопают двери, брякают ведра, хозяйки хлопочут около печурок. Надрываются петухи. Громко кудахтают куры. В хлеву у Дуни жалобно мычит недоенная корова. В избе тихо, занавески на окнах задернуты.

Вчера Дуня получила похоронную на мужа. И не заплакала, а поначалу даже вздохнула с облегчением: не придется объясняться и расстраивать мужа горьким признанием: все равно не могла бы скрыть.

...Накануне Первого мая подружка Настя уговорила Дуню отметить праздник вместе:

— У тебя никого нет, никто не помешает, давай хоть раз повеселимся по-настоящему, а то совсем как старые бабы. С ума сойти! Я хоть на вечер уйду от своей ведьмы. Твое счастье, что одна живешь, сама себе хозяйка, а меня старуха заела. Ведь годы наши самые молодые, с мужьями пожили почти ничего. Он там, поди, не теряется, знаю я его.

Озорной Насте досталась строгая свекровь, которая не сводила с нее глаз. Но за такой, как Настя, не уследишь.

Праздник состоялся. Дуня с Настей приготовили праздничную закуску и сами принарядились. В гости к подружкам пришли двое. Их пригласила Настя, а может, сами напросились; не так чтобы очень молодые, но и совсем нестарые, крепкие ребята-интенданты, заготовители.

Пили разведенный спирт. Дуня с непривычки сразу захмелела. Плохо помнит: что-то пели, как-то танцевали под патефон и снова пили. Проснулась на своей пышной кровати в обнимку с тем, который назвал себя Игорем. Как и когда ушла Настя с другим гостем, не помнит. Игорь еще два раза приходил к Дуне темными вечерами и уходил перед рассветом...

Дуня очень терзалась. Сняла как-то увеличенную проезжим фотографом карточку: она — невеста, он — худощавый, белесый, с неприметными чертами лица, с застенчивой улыбкой на тонких опущенных губах, с двумя морщинами над переносицей, разлетевшимися по сторонам, словно крылышки ласточки. Оттого казался он наивным и удивленным. Совсем непохож на того бесцеремонного интенданта. Ей стало стыдно до боли: неужели такая распущенная, бессердечная? Ведь Петруша ее берег, остерегал ото всего дурного. Любовь? Какая она? Может, жалость? Так ведь я жалею Петю! А с тем разве любовь? Озорство и слабость женская. Не любовь это, а изнанка любви, людям не покажешь, не пройдешься по улице с любимым в обнимку, чтобы завидовали.

Бережно стерла пыль с фотографии.

Макаровна подоила корову, выгнала ее в стадо и занялась на кухне молоком: немного вскипятила, а остальное разлила по крынкам для простокваши и сметаны, а в конечном счете для масла и творога. Как любая заботливая хозяйка.

Вошла к Дуне, перекрестилась по привычке на пустой угол, потерла платком сухие глаза и запричитала:

— И снова ты осиротела, и снова ты осталась одна-одинешенька, и как ты судьбу-то свою будешь улаживать? Не довелось тебе, Дунюшка, вдоволь порадоваться своим замужеством. И ждать-то тебе некого теперь. И некому утешить молодую — ни отца, ни матери. Поди, и подружки не заглянули к тебе. Только я, старая, не забыла твоего тихого муженька, помолилась за упокой его душеньки да тебя, горемычную, пожалела.

И тут у Дуни, которая всю ночь не сомкнула глаз, хлынули слезы.

— Вот и я так-то осталась в ту германскую без своего Степана одна-одинешенька, и по сей день живу сиротой. Ты-то, Дунюшка, еще найдешь свое счастье, а мне каково досталось? Не была я пригожей ни лицом, ни статью, что уж теперь обманываться. Поначалу даже руки на себя наложить собиралась, да бог спас. А ты при своей красоте и достатке найдешь еще друга-покровителя. Вот разве что война...

— Никого мне не надо!

— Теперь не надо, а плоть свое запросит. По себе знаю. И не убивайся ты, ради бога. На первых порах я только молитвой и успокаивала свою душеньку. А у вас, у теперешних, бога нет, и утехи, стало быть, нету...

 

II

Ночью Дуня услышала стук в окно. Вставать не хотелось.

— Дунюшка, это я — Макаровна, отопри.

От нее не отделаешься, пришлось встать.

— Привела я к тебе человека необыкновенного, праведного, женщину смиренную и мудрую. Приюти ты ее! Я взяла бы ее к себе, да сама знаешь, горница моя на кутух похожа, а старице уюта бы побольше. Вот к тебе и привела. Знаю, не откажешь. Небось тоскливо одной-то в большой избе и с большим горем. Как-никак, а тут живой человек. Утешительница.

Дуня зажгла лампу. Из-за спины Макаровны, закрывавшей своей фигурой весь дверной проем, показалась высокая сухопарая женщина в темном платье и платке, повязанном по-старушечьи. Дуню обжег сверкающий взгляд черных цыганских глаз. Такие запоминаются и пугают. Но женщина заговорила, и страх ушел:

— Ты, молодица, не беспокойся, я человек тихий, а за приют одинокой старухи господь тебя вознаградит.

Голос у ночной гостьи задушевный, ласковый, словно маслом сдобренный, и говорит она окая, нараспев.

— Мне места не жалко, оставайтесь.

Макаровна поманила Дуню и в сенях сказала:

— Прими ее как следует, поговори с ней душевно, женщина она разумная, прислушивайся к ее советам. Святая женщина.

Дуня собрала ужин. Гостья посмотрела на угол, где полагалось быть иконам и где их никогда не было, достала из своей котомки образок и помолилась. Сели за стол.

— День сегодня, Евдокия, постный и вкушать скоромное мне нельзя, грех. Спасибо за угощение. Я буду сыта хлебом-солью и помидорчиком, — сказала утешительница, отодвигая крынку с молоком и тарелку с ломтиком сала.

— Как вас зовут, тетенька?

— В миру меня звали Екатериной, а ныне Елизаветой.

— А для чего два имени?

— Когда постригают в монахини, то меняют имя, дабы отрешиться ото всего привычного и греховного, мирского, коим человек обуреваем до по́стрига.

И стала рассказывать о монастырях. По рассказам Елизаветы выходило, что в монастырях жили самые безгрешные люди. А отец ведь говорил, что в монастырях только лодыри, обманщики и самые вредные люди.

— Я с самых юных лет все свои помыслы обращаю к богу и счастлива безгранично. С семнадцати лет по совету маменьки, царство ей небесное, я жила в девичьем монастыре сперва послушницей, постом и молитвой укротила свою плоть, и меня постригли в монахини.

— Я ведь толком ничего не знаю ни о боге, ни о вере. Никто меня этому не учил. Да и есть ли бог, тоже не знаю, говорят, нет, — сказала Дуня.

— Ты не виновата в своем неведении, жизнь такая наступила. За доброту твою расскажу я тебе о том, что скрыто от нынешней молодежи.

Старица начала рассказывать священную историю о сотворении мира, о прегрешениях Адама и Евы, о кознях диавола, искусившего Еву.

Поднялась яркая утренняя заря, а Елизавета все еще рассказывала вдовушке священную историю.

И еще не один вечер, не одну ночь выслушивала Дуня сказки о чудесах, о святых угодниках, мучениках господних, о непорочной деве и о непорочном зачатии. Привыкла она, к старице, к ее сладким речам, к ее наставлениям.

Елизавета осмотрела Дунино хозяйство, дала немало полезных советов, как за садом и огородом ухаживать, как содержать корову, чтобы больше молока давала, кур, чтобы бесперебойно неслись. Прополола грядки с помидорами, поставила колышки и подвязала плети, чтобы плоды не ложились на землю. В доме переставила незамысловатую мебель, но так, что сразу стало уютнее. По ее совету Дуня достала из сундука вышитые мамиными руками салфетки, украсила ими этажерку с книгами, буфет. Сделала Дуне прическу к лицу.

Никто еще после смерти матери не ухаживал так за ней, как гостья-монашка: ненавязчиво, умело.

Дуня тянулась к Елизавете. Жадно впитывала каждое ее слово и принимала за веру все рассказы о боге и о божественном. Просто верила, не задумываясь, могло или не могло так быть.

Елизавета до поры до времени не касалась мирских дел, не хаяла советских порядков, не высказывала своего отношения к ним. В первое воскресенье сходила в церковь к обедне. На вопрос Дуни, как ей показалось, ответила, поджав тонкие губы, с еле заметным презрением:

— Нет того благолепия, какое должно сопутствовать православному богослужению. Попы пекутся не о боге, а о себе.

 

III

За две недели, что гостила старица, Дуня сильно изменилась — присмирела, на вопросы о здоровье отвечала с загадочной улыбкой.

Макаровна заметила, что Дунюшка, как подружилась с матерью Елизаветой, чаще стала вспоминать свою матушку-покойницу и выпрашивать ей царство небесное.

Макаровна как-то сказала:

— Хватит тебе убиваться и казнить себя. Один бог без греха. А покойницу помянула бы ты по-христиански.

И таинственным полушепотом:

— Говорила я о тебе отцу Михаилу. Сочувствует тебе наш пастырь духовный. Приглашает он тебя на дом, а не в церкву. Сходи к нему, закажи панихидку отслужить по усопшим родителям и по убиенному Петру. Никто знать не будет. Ух ты, проклятая, — закричала старуха, глянув в окно, — я тебя, подлую, отважу по чужим огородам лазить. — И выбежала выгонять чью-то козу из своего огорода.

Дуня часто видела во сне маму с ее нежными ласками, вспоминала, как она крестила ее на ночь, как молилась о ее счастье, как таилась, чтобы отец не заметил религиозного воспитания дочки. Раньше об этом почему-то не вспоминала и не думала, а теперь все припомнилось и в прошлом все казалось светлым и радостным, нынешняя жизнь — мрачной и беспросветной. А может, верно говорит мать Елизавета, что нет на земле счастья, что оно только в загробной жизни.

...Под окном поповского дома густо росла сирень. В горницу сквозь листву еле проникали вечерние лучи солнца и стоял в ней зеленый сумрак. За столом сидел отец Михаил в широких штанах и вышитой косоворотке и пил чай. Над столом кружились жирные мухи и лезли в вазочку с янтарным медом. В горнице беспорядок, постель не прибрана, на кровать небрежно брошен подрясник.

— Батюшка, я к вам, Макаровна меня прислала, — робко проговорила Дуня, переступая порог горницы.

— Проходи, проходи, Евдокия, присаживайся! Не угодно ли чайку с медом — безгрешный напиток.

— Спасибо, не за тем я пришла.

— Донесли до меня досужие языки о твоем горе, а еще более о прегрешениях. Люди злы, один господь милостив. Садись поближе. Беспорядок у меня в дому, не осуди. Матушка уехала в гости к дочке, а я нынче одинокий и некому за мной присмотреть. Да ты садись и рассказывай все по совести, я твое покаяние донесу до всевышнего. Давай покайся, с кем и как грешила?

— Да ведь стыдно, батюшка.

— Слыхала про Марию Магдалину?

— Нет.

— Было это давно, когда по грешной земле ходил наш спаситель. И привели к нему молодую девицу неописуемой красоты. Она грешила со многими мужчинами денег ради и любила веселую жизнь. И спросили Иисуса: «Неужели можно простить и эту грешницу? По нашим законам ее следует закидать камнями». И он сказал: «Кто из вас безгрешен, пусть первый бросит камень». Таких не нашлось, а Мария Магдалина уверовала в сына божия и была причислена к лику святых.

— Больше она но грешила? — простодушно спросила Евдокия.

— Об этом в священном писании не сказано, — дипломатично ответил священник. — Видишь, Евдокия, в каком неуюте живет духовный пастырь? Прибрала бы ты в квартире, а я помолюсь о спасении души твоего супруга и о твоем здравии.

Дуня подоткнула подол и принялась за уборку. Поп смотрел на ее крепкие стройные ноги, потом схватил вдовицу в объятья и потащил на кровать. Дуня вырвалась из цепких рук и залепила оплеуху. Выбегая, бросила:

— Кобель бессовестный! Я тебе не Мария Магдалина!

Мать Елизавета появилась, как всегда, поздно вечером.

— Что с тобой, Дунюшка? Похудела-то как! Нездоровится или еще какое горе настигло?

— Заболела, душа болит.

Эта хворь вылечивается молитвой и смирением.

— Попробовала я молиться, а только нагрешила... Растравила ты меня своими рассказами. А тут еще Макаровна привязалась: «Сходи да сходи к батюшке, закажи панихиду по усопшим родителям». Я и пошла к попу на дом. А он под подол полез. Огрела его — вот и вся панихида.

Это оказалось как нельзя кстати.

— Нынешние попы далеко отошли от православной веры. Но есть истинно православные христиане. Они настоящие подвижники, и только они унаследуют царствие небесное.

Елизавета умела находить чувствительные и слабые струнки в душе намеченных жертв, умела беседовать проникновенно, умела заставить поверить ей.

Дуня слушала ее как завороженная и, когда старица сказала: «Приходи к нам в Куйму, там я тебе покажу настоящих православных, кои ради вечного спасения отреклись ото всего мирского и ведут подвижничество по примеру первых христиан», — ответила:

— Приду.

 

Утро. Над прибрежными, лугами туманная дымка. Воздух прозрачный, переливчатый. На лугах вразброску стоят стога сена. В воде купаются белые облака, неторопливо переправляются на луга, и тени их катятся по отаве.

А дальше в степи по обочинам проселочной дороги жухлая трава, припорошенная дорожной пылью. Вот несжатая пшеница, неубранная рожь, а там, где поработали жатки и комбайны, — желтая колючая стерня. С уборкой урожая колхозники явно запаздывают. Но что поделаешь? Людей и машин не хватает. Старики вручную косят хлеба, а за жнейками следом молодые и старые колхозницы вяжут снопы. Ни песен, ни шуток обычных в страдную колхозную пору.

Вот и Куйма.

У тощей девчонки, перебегавшей улицу, Дуня спросила, где живет монашка Елизавета. Та махнула ручонкой, приглашая следовать за собой, и побежала. Дуня еле поспевала за ней. Наконец девочка юркнула в избу кирпичной кладки с соломенной крышей. На пороге показалась Елизавета. Ахнула, бросилась обнимать, перекрестила, троекратно облобызала. От нее исходил запах ладана и сладких духов.

— Авдотьюшка, какими судьбами?

— Пришла душу спасать.

Не приглашая гостью в избу, Елизавета сказала:

— Вот и славно. Пока надо устроить тебя на ночлег, а душой твоей мы займемся потом. Пойдем к нашей сестре. Хоть и не красна изба у Феклы, зато хозяйка вере предана и тайну сохранять умеет. А ведь ты, поди, опасаешься. Много на нашу веру гонений.

Изба у Феклы и верно не красна углами, а пирогами и совсем бедна. Пол глиняный, окошечки маленькие, по углам иконы. Посередине большая печка, низенькая, как и вся изба. Перегородка, оклеенная почерневшими газетами, делит избу на две части — одну большую, другую маленькую. В большой у перегородки стоит широкая деревянная кровать, в маленькой — грубо сколоченный топчан. Между комнатами есть дверной проем, но нет двери.

В углу большой половины копошатся двое белоголовых ребятишек. На вошедших они посмотрели робко и безо всякого интереса. Дуня сначала тоже их не рассмотрела.

Елизавета поманила Феклу в сени. Хозяйка вернулась и стала готовить место для Дуни. На топчан за перегородкой положила тонкий тюфяк, набитый соломой, и накрыла чистым рядном, и в изголовье — подушку в полосатой наволочке.

— Располагайся, — и вышла.

Фекле около сорока лет, роста она высокого, ширококостная, угловатая. Черная юбка и такая же кофта старили ее. А лицо, даже вопреки постному выражению, не утратило красоты и привлекательности: прямой, чуть вздернутый нос, алые полные губы, густые брови, большие серые глаза и ямочка на подбородке. Густые русые волосы заплетены в две косы и уложены узлом на затылке.

Дуня присмотрелась к детям. Худые и бледные заморыши. Старшая, играя, подражала маме, а младший все плакал.

— Перестань, тебе говорят! — покрикивала девочка.

— И-исть хочу! Хлебца, молочка, — стонал маленький.

— На том свете будет и молочко и сахар.

— А какой сахар?

— Белый-белый, сладкий-сладкий.

— Как молочко?

— Сладче. Спи!

— Дай хлебца, — тянул малыш.

— Нету, погоди мамка принесет.

Дуня достала из своей корзинки два вареных яичка.

— Вот вам от меня гостинец, кушайте.

Старшая оттолкнула:

— Грех. Ныне пост.

— Ну, маленьким-то можно.

— Нет, не можно, грех, в царство небесное не пустят.

Вошла Фекла.

— Вот, не берут детишки. Скажи им, чтобы приняли, — обратилась Дуня к хозяйке, — ведь голодные.

— Не сдохнут. Ты что, не знаешь, что нынче успенский пост?

— Я-то знаю, — соврала Дуня, — но ведь — дети, им, поди, не грех!

— Всем грех, — и спрятала яички на полку, а детям сунула по вареной картошке.

Малыш заливался плачем, девочка его уговаривала, а у самой слезы катились по щекам. Только Фекла оставалась безучастной, подметая и без того чистый пол.

Дуня вышла во двор, осмотрелась. Никакой живности, ни одного копыта на дворе. Кругом запустение. На огороде картошка наполовину выкопана, капуста еще не тронута, лук вырван весь.

«Чем же люди живут?» — подумала Евдокия.

Вернулась в избу.

— Почему у тебя такие худые да бледные детишки?

— На том свете поправятся. Мы все тут гости, а вечное блаженство там, за гробом. Святые угодники на земле все претерпели, все мучения приняли, зато в раю услаждаются веки-вечные. Недавно мой самый маленький преставился — ему только годик сполнился! Какое у него было личико светлое! Душенька враз вознеслась на небо.

— Ты его, как и этих, кормила нечищенной картошкой?

— Кормила, чем бог послал.

 

Фекла сидела на лавке у окошка и тупо смотрела на пустынную улицу. Детишки угомонились и рядышком спали в углу на старом ватнике. Дуня лежала за перегородкой.

«Зачем я здесь? Где спасение, о котором так сладко говорила старица? Неужели там, где голодом детей морят? Но ведь есть какая-то большая сила, коли даже малые дети отказываются от еды ради спасения, ведь не зря же такая молодая и здоровая женщина отрешилась ото всего земного и даже смерть малышки приняла, как божью награду за свою истинную веру».

— Схоронись! Нечистый идет, — крикнула Фекла. Дуня выглянула из-за перегородки. В избу вошел седой старик, бородатый, чем-то похожий на иконописного Миколу. Он поздоровался, Фекла не ответила и уставилась в потолок. Старик не смутился таким приемом.

— Там тебе, Фекла, пособие вышло за сына, погибшего смертью храбрых. Сходи в сельсовет, получи. А от мужа все еще нет весточки?

Фекла промолчала.

— Тяжело у нас с уборкой, работать некому, а хлеб осыпается. Помнишь, Фекла, как тебя уважали и почитали, когда в колхозе работала. Первой была, — обращаясь к Дуне, говорил старик. — И что с тобой приключилось? Горя-то у всех хватает, на то и война, а ты к лодырям пристала. Худо, баба! Мишутка не похвалил бы тебя.

Фекла чуть порозовела и снова промолчала.

— А это что за дамочка? — спросил старик, указывая на Дуню.

— Эвакуированная я, из Москвы, — ответила Дуня скороговоркой, чтобы Фекла не сказала что-нибудь неподходящее.

— А сюда-то как попала?

— Ищу тихое место, вот и попала. Может, тут и останусь.

— У нас своих дармоедов вдоволь, — сказал он, выразительно поглядев на Феклу.

— Я могу работать.

— Вижу, что можешь, а вот захочешь ли? Смотри на свою хозяйку: баба в полной силе, а не работает, душу спасает. А как ты именно к ней попала, — может, из этих, из истинных?

— Не знаю, о чем вы говорите.

— А о том, что завелась у нас микроба заразная и разлагает всю дисциплину в колхозе. Ежели ты не из тех, так ладно. Может, и Феклу разубедишь: бабам легче сговориться.

Старик достал кисет, свернул цигарку, но закуривать не стал.

— У вас ведь нельзя курить?

— Грех, — произнесла первое слово Фекла.

— Грех, как орех: раскусил да и нет. Ну, я пошел. Ты, Фекла, заходи, в чем можем — поможем.

Когда старик ушел, Дуня сказала:

— Какой добрый старик! О тебе заботится.

— Это колхозный председатель. Искушает нечистый. Нам от антихриста ничего не надо. Никуда я не пойду.

Но ведь детей кормить чем-то надо?

— Бог подаст и братья во Христе помогут.

 

IV

Во втором часу ночи раздался телефонный звонок. Иван Петрович только что пришел с работы.

— Спишь, Петрович? — спросил начальник областного управления НКВД.

— Здравствуйте, товарищ начальник!

— Здравствуй! Спишь, спрашиваю?

На то и ночь, чтобы спать.

— А чего скоро взял трубку? Не спал, поди. Что молчишь? Слушай! У тебя в районе притаилась «кукушка» и кукует по ночам. Понял?

— Ясно.

— Завтра у тебя будет наш товарищ, обсудите с ним ситуацию и действуйте. Сам понимаешь, по телефону говорить все равно, что афиши на рынке расклеивать. Наш человек введет тебя в курс дела, а уж там соображайте сами. Он парень грамотный, но горячий. Ему помощь нужна. Ну, бывай. Да, вот что: когда ты наведешь порядок у себя в районе? Рядом с фронтом расплодил дезертиров и в ус не дуешь.

— Меры принимаю, но...

— Значит, не те меры принимаешь. Не оправдывайся. Если не можешь справляться, пиши рапорт, но на возраст не ссылайся, война. Алло, алло! Ты слышишь?

— Слышу.

— А чего молчишь? Отвечать кто будет? С меня сегодня в обкоме строго спрашивали за твой район. Приезжай-ка завтра с докладом, поговорим. Хотя нет, потом вызову. Занимайтесь «кукушкой».

Марья Ивановна ушла на кухню и поставила чайник на керосинку. Хотя Иван Петрович почти ничего не говорил по телефону, но по его односложным ответам, по его тону она поняла, что разговор был не из приятных. За долгие годы работы мужа она привыкла не спрашивать — все равно не скажет, а только расстроится, замкнется и молча станет переживать до самого утра. А уж как он измотался!

Утром Киреев пришел в отделение. Оперуполномоченный Куклин доложил:

— В колхозе «Заря» сгорели ночью две скирды пшеницы. Явный поджог. В колхозе «Вперед» с тока украдено зерно, сколько — точно не установлено. Сторожиху связали, лицо обмотали тряпкой. Преступников она не видела. Я поеду туда, Иван Петрович, если не возражаете.

— Поезжай, Саша, поговори с колхозниками, они помогут найти преступников.

Вошла секретарь-машинистка Нина — длинноногая худощавая девушка и полушепотом сказала:

— К вам просится батюшка, отец Михаил, здешний поп. Говорит, дело неотложное. Пускать?

Чего-чего, а этого визита Иван Петрович не ожидал.

— Проси.

Вошел моложавый старик в длинном темно-синем одеянии, похожем на городской плащ-дождевик.

Волосы на голове зачесаны назад, а на затылке подстрижены в скобку. В черных кудрях поблескивает седина. Не тучный и не худой, с хорошей выправкой, с круглым брюшком, не очень выпиравшим из-под рясы. «Дородный поп», — подумал начальник.

— Разрешите, гражданин начальник?

— Проходите, садитесь. Чем обязан? Признаться, визит не обычный, люди вашей профессии к нам не жалуют.

— И я не пришел бы, если бы наши интересы не совпадали.

— Вот как?! Отец Михаил...

Поп перебил:

— Простите великодушно! Я очень сожалею, что отрываю вас от государственных дел, но ведь и мой вопрос не праздный. Кратко изложу суть дела. Мы в церкви проводим большую патриотическую работу, молимся за победу над коварным захватчиком, провозглашаем многая лета народному вождю, по своим способностям собираем пожертвования в оборонный фонд: только наша община собрала почти сто тысяч! А рядом с нами тайком, из подполья, прикрываясь именем христианства, сектанты, кощунственно именующие себя истинно православными, ведут злостные проповеди и уговаривают верующих не брать в руки оружия, не работать на полях и фабриках, всеми способами вредят Советской власти, и никакой управы на них нет! Куда смотрит власть предержащая?

— Вы чего хотите от наших органов? Ведь вам известно, что мы не вмешиваемся во взаимные распри верующих. Другое дело, если вы располагаете конкретными данными, повторяю — конкретными, о преступной деятельности антисоветских элементов; если вы знаете места, где сектанты укрывают дезертиров, я с большим вниманием выслушаю вас и запротоколирую нашу беседу.

Священник был застигнут врасплох: он либо ничего не знал о подполье истинно православных, либо не хотел связывать себя свидетельскими показаниями.

— Об этом мне ничего не известно. Они слишком осторожны и глубоко закопались в своих катакомбах. Я слыхал, что в нашем районе скрываются дезертиры и все это идет от сектантов. Мы разъясняем верующим, что сектанты — еретики, не богу, а сатане служат и фашистам. Если бы вы своей властью их прижали, потрясли бы нелегальное подполье, большое дело совершили бы ради победы. Нет, я не собираюсь вас учить, а только хотел сказать, чтобы вы не равняли нас, церковников, с сектантами, чтобы их подлая работа не запятнала имени нашей православной церкви.

...Михаил Серапионович удалился степенно, с сознанием хорошо выполненного долга.

Только закрылась дверь за священником, появился участковый. Он доложил, что доставил в отделение преступника, который в колхозе «Авангард» занимался хищением хлеба. Привез и свидетельницу.

Вошла пожилая загорелая женщина с улыбчивом лицом и остановилась в дверях.

— Здравствуйте, Надежда Егоровна! Присаживайтесь вот сюда, к столу.

— Здравствуйте, товарищ начальник! А как вы меня узнали, кажись, ни разу не встречались?

— Дело нехитрое, от участкового узнал. Ну, расскажите, как преступника задержали?

Надежда Егоровна уселась на стул около письменного стола, сняла с головы легкий платок, отерла лицо, шею, а платок расстелила на коленях.

— Я работаю на току вместе с молодежью вроде бригадира, а в бригаде одни девчонки. За день мы так умаялись, что остались ночевать на току. Поели у кого что было. Завтра рано вставать. Девки улеглись в омет, а я тоже устроилась на соломке неподалеку от вороха. Вздремнула, каюсь. И тут меня словно в бок толкнул кто. Темнота, месяца ведь нынче нет, только звездочки моргают. Слышу, кто-то у вороха возится. Что делать? Закричишь — убежит. У меня в руках палка. Потихоньку подобралась я к вражине, а он так усердно мешок набивает, что меня не чует. Я как размахнусь да хрясну по башке — рука у меня тяжелая: он и сомлел, сердешный. Шумнула, девки прибежали, связали подлюгу, за участковым сбегали. Вот и все, больше я ничего не знаю.

— А знаете, кого задержали?

— Кто его знает. Сам ничего не сказывает, молчит, только догадываюсь: из энтих, из сектантов. Вишь, волосьями оброс. Дезертир, от войны хоронится. А чего вы, товарищ начальник, их не припугнете? Пусть бы молились как знают, а то ведь воруют и Гитлеру пособляют.

Привели длинноволосого бородатого мужика лет тридцати, а может, и меньше.

— Фамилия?

Молчит.

— Как зовут?

— Бог знает.

— Где живешь, откуда?

— Бог знает.

— Почему воруешь у колхозников хлеб? Тоже бог знает?

Молчит.

— По законам военного времени ты должен быть расстрелян. А можешь и в живых остаться, если пойдешь на фронт и искупишь свою вину перед народом, перед Родиной.

— Власть ваша, а воля божья. — И все-таки в глазах парня мелькнул смертельный испуг, но он прикрыл глаза рукой, твердо проговорил еще раз, словно убеждая себя: «Власть ваша, а воля божья!»

Иван Петрович вызвал вахтера. Явился молоденький паренек. Его звали все Серёней. Он всегда подпирал правую щеку языком и от того казался совсем мальчишкой. Серёня уставился на волосатого парня и выпалил:

— Гришка! Что ж ты с собой сделал?

Тот вздрогнул, на щеках мелькнуло что-то вроде стыдливого румянца, и лицо снова застыло, а глаза в потолок.

— Иван Петрович, товарищ начальник! — заторопился Серёня. — Это наш, семкинский, зять Воронина. Ишь ты, волосья отрастил, в секту подался! А мы-то считали его убегшим от тестя.

 

...Темной ночью в селе тихо, только изредка где-то тявкнет собачонка да лениво и хрипло отзовется ей другая. Избы чуть-чуть проглядываются и то в самой близи, похожие на огромных неуклюжих сонных животных. Не светятся огоньки и в домике, где разместилось районное отделение НКВД. Окна тщательно задрапированы толстыми листами синего картона.

Не спят двое: начальник и дежурный Серёня. Он дремлет у телефона, локти на столе, голова то и дело вскидывается вверх и снова медленно опускается. Киреев у себя в кабинете склонился над многолистной официальной бумагой и внимательно ее перечитывает:

...Секта «истинно православных христиан» зародилась в недрах православной церкви. Высшее и приходское духовенство русской православной церкви Октябрьскую социалистическую революцию встретило враждебно. Оно состояло из сторонников свергнутого самодержавного строя и поставило своей целью использование церкви для борьбы против Советской власти. Патриарх Тихон, избранный Поместным собором (1917—1918 гг.) после декрета Советского правительства об отделении церкви от государства и школы от церкви (2 февраля 1918 г.), призвал верующих к сопротивлению этому закону. Его выступление было подхвачено реакционными церковниками. В период иностранной военной интервенции и гражданской войны православная церковь занимала место в стане врагов революции, подстрекая верующих на вооруженные выступления против Советской власти. Даже такой гуманный шаг правительства, как изъятие церковных ценностей для закупки хлеба и спасения голодающих Поволжья в 1921 году, был встречен попами в штыки. Многие из духовенства эмигрировали за границу и поставили себя на службу мировой реакции.

Параллельно с реакционной частью другая часть духовенства под нажимом массы верующих заставила верхушку церковной иерархии пересмотреть свое отношение к Советской власти. Даже патриарх Тихон в 1923 году заявил о своем отказе от антисоветской деятельности. Митрополит Сергий — местоблюститель патриаршего престола после смерти Тихона призвал верующих и духовенство не за страх, а за совесть быть верными гражданами Советского Союза. Массы верующих поддержали этот призыв.

Однако мракобесы от религии стали в оппозицию своему духовному центру и продолжали нелегальную антисоветскую деятельность. Тамбовский епископ Уар — непримиримый враг революции и убежденный монархист — приступил к созданию подпольной организации церковников, наименовав ее «истинно православные христиане», которая превратилась в изуверскую секту. Бывшие монахи и монашки сколачивали по деревням и селам небольшие общины «истинно православных» из кулаков и подкулачников, из числа темных неграмотных, несознательных крестьян. Были придуманы и строгие организационные формы подполья: в селе община, во главе ее старший наставник, общины одна от другой изолированы, чтобы в случае провала одной не пострадала другая.

Рядовые сектанты отличались от обычных церковников тем, что замуровывали окна в избах, оставляя для проникновения света только узкую щель, чтобы не смотреть на греховный мир. Волос не стригли. Женщины носят черную одежду и черными платками закрывают большую часть лица. Браки в советских органах не регистрируют, в церквах не венчаются и сожительствуют с позволения наставника. Пить вино и курить «истинно православным» запрещено, но наставники «для поддержания сил» водку, а главным образом самогон, употребляют. Наставники живут в подземельях, выкопанных под полом, именуемых катакомбами по примеру первых христиан в рабовладельческом Риме. Выходят из убежищ только по ночам. При передвижениях из одного населенного пункта в другой мужчины нередко рядятся в женскую одежду.

Всем сектантам запрещается посещать советские учреждения, получать пособия, читать газеты, ходить в избы-читальни и кино. Детей в школы не пускают. Самым тяжким грехом объявлена работа в колхозах. Но разрешалось и поощрялось воровство в колхозах всего, что плохо лежит и годится для поддержания секты. А если кто из них и попадался на месте преступления, то на допросах молчал и никаких бумаг не подписывал.

После смерти Уара сектантами руководили его последователи, ближайшие приверженцы. В 1938 году в доме лесника Бухарина в Трубетчинском районе состоялось совещание старших наставников нелегальных общин. Главенствующую роль на нем играл Федор Иванович. Здесь он и был признан руководителем всех общин южных районов Рязанской области и всех прилегающих к ней районов Тамбовской и Орловской областей.

 

Когда Иван Петрович тихо вошел в дежурку, задремавший Серёня вскочил со стула.

— Расскажи-ка, Сергей, про своего соседа Григория: как он в секту попал, кто его завербовал?

Дежурный успел оправиться от смущения, вызванного нарушением служебной бдительности, и, усевшись на стул возле телефона, стал просвещать начальника по поводу секты и Гришкиного грехопадения.

— Все идет от женщин, Иван Петрович. Такая в них необъяснимая сила. Если бы я не был комсомольцем, так сказал бы, что бабы, извините, женщины, могут околдовать любого мужика. Мужчина против нее ростом и силой превосходит, а насчет обаяния против женщины нет у мужика никакого преимущества.

— А короче про Гришку ты можешь?

— Так ведь тут-то главным образом, Иван Петрович, и сказалась полностью и целиком бабья сила!

У нас в деревне есть богатый мужик Воронин. Его не раскулачили потому, как его сын погиб в гражданскую войну в рядах Красной Армии. Старорежимный старик Воронин. А дочка у него Марфуша слыла за недоступную невесту. Ничего не скажешь — красивая девка, как молодой ясенек, — стройная, гибкая, но недоступная, высоко себя ставила и деревенским там делать было нечего. Очень послушна родителям, а они подвержены религии. Гришка в колхозе счетоводом был, в комсомоле состоял. Парень видный, степенный и хорошо играл на гармошке. Я вот никак не освоил этого искусства. Не знаю, как у них вышло, только слюбились Марфутка с Гришкой. У него семья большая: братья женатые, сестры — невесты. Дружная семья, трудолюбивая. Отец с матерью никогда не мешали детям устраивать жизнь. Только слух прошел, будто отец Гришке сказал: «С этими сватьями родню водить — все равно, что щи несоленые хлебать. Ну, да сам смотри — тебе жить». Так или не так, а женился Гришка на Марфутке и перешел к ним в дом. Она потребовала, чтобы не ходить ей в снохах в большом семействе. И в церкви заставила повенчаться. Как потом Гришка в секте оказался, — не знаю. У них все в тайне делается.

 

V

Недалеко от своего дома на полевой дорожке Дуня встретила Ивана Петровича. Он совершал обычную перед вечерней работой прогулку.

Иван Петрович до войны бывал у Дуни в доме. Вместе с ее мужем рыбачили они на тихой речке с ласковым названием — Добрая. Разница в годах не мешала им дружить. Иван Петрович любил Петю за молодость, за прямолинейность, за неподдельную восторженность и снисходительно относился к его неспособности критически оценивать события и поступки людей. С ним он отдыхал от своей тяжелой работы. Петя с каким-то благоговением относился к чекисту.

— Здравствуй, Евдокия! Давно не видел тебя. Да ты, никак, из путешествия?

На его приветствие она ответила виноватой и горькой улыбкой. Ей казалось, что начальник знает о ее связях с сектантами, боялась и стыдилась расспросов. А он, добродушно улыбаясь, пригласил:

— Сегодня Марья Ивановна вареньем занималась. Пойдем к нам, чайку попьем со свежим вареньем и отдохнешь с дороги. Маша будет рада.

За чаем Иван Петрович вспомнил добрым словом Петра Васильевича, поинтересовался намерениями Дуни на будущее, о котором она ничего не могла сказать. А потом спросил:

— Почему-то местный поп о тебе заботится. Ты что, знакома с ним?

Дуня покраснела. Из глаз покатились слезы, в горле спазмы, и ничего выговорить не может.

Марья Ивановна ушла на кухню: не в ее характере сыпать пустые слова утешения, а чем успокоить молодую женщину, она не знала, как и не знала причины слез.

Молча закурил Иван Петрович и ждал, когда выплачется гостья. Когда Дуня немного успокоилась, он сказал:

— Вот что, Дуня, поговорим по душам, откровенно. Кроме добра, я тебе ничего не желаю и постараюсь дать тебе обоснованный и добрый совет. Ведь у тебя даже друзей настоящих нет. Поп сам ко мне пришел и сказал, что ты связалась с сектантами. Почему он это сделал, я не знаю. И какой ему смысл врать, тоже не знаю. Видишь, чекисты очень многого не знают, а знать обязаны.

«Чекисты не все знают, а знать должны. Но я-то ведь знаю больше об истинно православных, чем Иван Петрович», — пронеслось в голове у Дуни. Она задумалась.

— Иван Петрович, я все вам скажу. Может, и помогу сколько-то.

Сбивчиво и торопливо рассказала о монахине Елизавете, о «панихиде» у отца Михаила, о посещении Куймы и о своих дорожных размышлениях.

Иван Петрович слушал не перебивая. А когда Дуня закончила свою исповедь, сказал:

— Ты понимаешь, в какую ловушку тебя заманивают? Ведь секта истинно православных не что иное, как подпольная антинародная, антисоветская организация. Очень жаль, что мы до сих пор не нашли руководителей этой шайки. А они где-то в районе скрываются.

— Иван Петрович, я найду их! Через Елизавету найду! Она у них важная птица. Фекла на нее, как на икону, молится и слушается беспрекословно.

— Большую помощь оказала бы нам, если бы удалось тебе проникнуть в их тайное логово.

— Все сделаю. Лизка мне верит, а уж я, Иван Петрович, постараюсь «угодить» матушке. Теперь у меня на душе стало легче, словно камень тяжелый свалился.

 

И снова Дуня идет в Куйму. На этот раз с твердым желанием дознаться: где, кто, почему, ради чего безжалостно обманывает доверчивых людей?

У Феклы младшенький, Васенька, тяжело болен: исхудал, пожелтел, ничего не ест. Носик у него заострился, личико стало совсем восковым, синие глазки печальны. Не говорит и, кажется, не слышит. Дуня натерла принесенные с собой яблоки и попыталась накормить ребенка, но было поздно. Голодом заморили младенца, изверги! А Фекле хоть бы что!

— Бог дал, бог возьмет. На том свете в царстве небесном утешится.

Закричать бы, людей позвать, драться! А нельзя (слово дала Ивану Петровичу). Васеньку уже не спасти — других спасать надо. Ох и тяжелое твое поручение, Иван Петрович!

Под утро Вася скончался. Маня с завистью смотрела на неподвижное личико брата, душа которого сейчас уже в царстве небесном, ест он булочки и яблоки, конфетки, играет в райском саду с цветочками.

Погода резко переменилась. Сеет мелкий настырный дождик, кругом все посерело. Избы под соломенными крышами нахохлились и смотрят угрюмо маленькими подслеповатыми окошками. В огородах кучи картофельной ботвы и разворошенная земля. Возле домов на землю шмякаются мокрые желтые листья тополей. Мало у какого в Куйме увидишь фруктовое дерево.

Ласково встретила Дуню Елизавета.

— Вот радость-то! Гостья желанная!

— А мне совсем не радостно. Умер у Феклы Васенька от голода.

Елизавета даже не попыталась выразить хоть как-нибудь соболезнование:

— Бог дал, бог взял. Царство небесное младенцу невинному. Ах, вот почему ты такая грустная. А как у тебя дома-то?

— Все по-старому. Макаровна вот взялась покупателей подыскать, хочу дом и скотину продать. Надо как-то устраиваться. Там не житье мне, люди, как враги лютые. Присмотрюсь вот да, может, у вас и останусь. На что мне хозяйство? Одна канитель. Много ли мне одной надо? Только бы на душе спокойно было.

Дуня выложила из корзинки спелые яблоки.

— Прими, угощайся, мать!

— Спасибо, голубушка. Господь бог вознаградит за доброту твою.

Перекрестилась, взяла яблоко и крепкими зубами впилась в ароматную мякоть.

— А ведь жалко, поди, расставаться со своим добром?

— Кабы не жалко? И сомнений у меня много: ну, если все порешу, а потом что? Я ведь как с завязанными глазами: ничего не вижу и не знаю, на что опереться, не знаю, как жить, чему верить. И ты все загадками да тайнами.

— Нам нельзя не остерегаться. Не дай бог, попадется Иуда-предатель, всех разгонят.

— Вот-вот! А я могу ли рисковать? И посоветоваться не с кем: только от тебя слышу ласковое слово, да Макаровна не чуждается.

— А ты не торопись с распродажей своего имущества, и мы подождем. Вот когда окрепнешь в нашей вере, тогда и решайся. Ничем мы тебя не неволим.

 

За окошком черная непроглядная ночь. Ветер треплет одинокую ветлу возле Феклиной избы. Хлещет крупный проливной дождь. Пришла Елизавета с каким-то древним стариком, и стали отпевать ребенка. Старица поет вполголоса хорошо поставленным альтом, а старикашка жалким, дребезжащим голосишком. В избе накадили ладаном. Откуда-то появился чернобородый широкоплечий мужик. Его лица Дуня не могла рассмотреть — в избе полумрак. После отпевания тело мальчика завернули в холстину, мужик взял его под мышку и вынес в огород. Там была вырыта ямка, в нее и опустили малютку, без гробика, засыпали мокрой землей и утоптали, чтобы не было видно холмика. Дуня молча роняла слезы...

Старик и Елизавета словно растаяли во тьме. Дуня скрылась за перегородкой, легла, закутавшись с головой, а уснуть не могла. В избе началась возня: Фекла укладывалась спать, да не одна, а с мужиком. Говорили полушепотом. Дуня накинула на плечи пальто и выскочила во двор под холодные потоки дождя. Когда вернулась в избу, с кровати доносился мужицкий храп и ровное, глубокое, с присвистом дыхание Феклы.

Утром мужика в избе не оказалось. Дуня набросилась на Феклу:

— Нет у тебя ни стыда, ни совести. Только что ребенка похоронила, и горя мало — с хахалем спать улеглась! Разве не грех? Неужели это по вере? Да и что у вас за вера такая? Все расскажу старице!

У Феклы удивленные глаза, а на губах самодовольная улыбка.

— А старица все знает. Никакого греха нет спать со своим мужиком. Ведь ночевал-то мой Софрон.

— А почему он ушел, если твой?

— Спасается.

— Часто он тебя навещает?

— Когда как, — и подозрительно глянула на постоялицу. Та спохватилась, что спрашивать об этом не следовало, вспомнила советы Ивана Петровича и поторопилась исправить ошибку:

— Конечно, надо остерегаться, а ты очень уж проста: зачем было говорить мне о муже, что укрывается? Другому не проболтайся.

— Небось!

 

Елизавету встревожили сомнения, высказанные Евдокией. Уж больно лакомый кусок, как бы не попал в другие руки. Сто́ит с нею повозиться. Большие виды у старицы на Евдокию. О них она пока не сказала даже Федору, признанному сектантами старшим наставником.

— Сходила бы ты, Авдотья, домой, проведала бы, как там Макаровна хозяйничает. Свой глазок — милый дружок.

Дуня насторожилась: выпроваживает? Причины, кажется, для этого не было.

— На Макаровну я надеюсь.

— Но у меня к тебе есть небольшое поручение. Только дело секретное, а я тебе верю, знаю, что не подведешь, — говорила Елизавета, а сама зорко наблюдала, какое впечатление произведет это на Дуню. Та выдержала взгляд монашки и равнодушно ответила:

— Смотря какое. Если по моим силам, так выполню.

— Другого ответа я от тебя и не ожидала. Ты знаешь Аннушку Прищемихину?

— Ту, что в милиции служит?

— Ту самую. Передашь ей мою грамотку и ответ принесешь.

От изумления Дуня не знала что и сказать, а старица ее успокоила:

— Не бойся ты! Аннушка предана нашему делу до конца.

— Но ведь она же в милиции!

— Мы благословили ее на этот подвиг.

Аннушку Прищемихину Дуня знала, как все знают друг друга в небольшом поселке. Она слыхала, что Аннушка сирота, что девушку бросил жених. Сначала надсмеялся, а потом бросил. Девка недалекая, простоватая.

 

Пыль на дороге. Солнце припекает. В поле стоит трактор с комбайном. Около машины суетятся девчата в замасленных спецовках. У них что-то не ладится. Хотела подойти и узнать, да передумала: что она им может сказать? А помочь тем более не сможет. Идет Дуня по обочине дороги, покрытой булыжником, построенной недавно для военных перевозок. Фронт близко. В тихие ясные вечера доносятся дальние отзвуки артиллерийского поединка. По радио каждодневно передают о тяжелых боях. На этом фронте сравнительно тихо, а кто знает, где и как развернутся бои дальше?

По бокам дороги несжатые поля, а по дороге разгуливают стаи жирных грачей, обожравшихся пшеницей. «Зеленые девчонки возятся с тяжелыми машинами, мужики вместо тракторов водят танки. А она таскается черт знает по каким делам, встречается с жуликами и дурами. Сама видела, что сектанты заклятые враги, помогают немцам, разоряют колхозы, видела, как они детей губят. Хуже зверей — те никогда не обижают детенышей».

Макаровна отчитывалась:

— Все я, Дунюшка, сберегла. Молоко частью сдавала, частью на масло, на творог. С огорода овощ пожертвовала на победу, правда не всю, частью на рынке продавала. Яблоки пора убирать, падалицы много. Что собрала, на повидло переделала. Теперь уж сама распорядись с теми, что снимать пора. И мне немножко — замочить хочу.

— Ладно, Макаровна, потом, дай оглядеться.

— Оглядись, не спеши. Время терпит. А как там у матушки Елизаветы? Удосужилась ли побывать на ихнем молении? Она сказывала, что много благолепия.

— Не удосужилась. Потом поговорим.

Как только стемнело, Дуня пошла к Ивану Петровичу. Выслушал он ее с большим интересом. Записку Аннушке Прищемихиной прочитал, снял копию и велел вручить. В записке не было ничего подозрительного: справлялась о здоровье, спрашивала, не может ли она медку купить для нее, да какие цены...

Начальник просил узнать у Прищемихиной о сектантах в райцентре. Их присутствие здесь пока не ощущалось, а, оказывается, и сюда протянули лапы, да еще в милицию!

 

У Аннушки Прищемихиной короткие ноги и тусклые бесцветные глаза. Лицо будто недопеченный блин. И вся она какая-то бесформенная, оплывшая. Записку Елизаветы приняла с сонным видом, прочитала не торопясь и сказала:

— Ладно, сейчас ответ напишу, подожди.

— Скажи мне, Аннушка, как ты можешь служить в милиции, коли заодно с верующими?

— В милиции меня насчет веры не спрашивают, в церковь я не хожу. Спаситель наш учил своих апостолов: «Будьте кротки, как голуби, и мудры, как змеи». Кротость у меня от рождения, а хитрости обучает мать Елизавета. Служу исправно, на дежурство не опаздываю, с начальством не пререкаюсь, вот меня и держат. Мужчин-то теперь где возьмешь?

— И давно ты знакома с матушкой?

— Еще до войны. А как началась война и стали ловить дезертиров — братьев наших, тут я и пригодилась. А ты-то как завела знакомство со старицей? Муж-то у тебя ведь коммунист.

— Нет у меня мужа, на войне погиб. Одинокая стала я.

— Я привыкла с малых лет к одиночеству.

— И тебе не бывает грустно одной?

— Раньше бывало, а нынче нет. Вот, почитай, — и достала из-под подушки тетрадь, а в ней стишки, написанные от руки печатными буквами.

— Где ты такие стишки выкопала?

— Мне их дала матушка для душевного успокоения. Как нападет тоска и томление, я за тетрадочку, и все проходит. Я многое наизусть выучила. Вот, передай старице. На словах расскажи, что недавно арестовали двоих братьев, дезертиров Павла Кувшинова и Гришу семкинского. Оба на допросах молчали, как истинные христиане, и где хоронились — не выдали, ни о ком не сказали ни слова. Их в тюрьму увезли. И еще передай матушке, что я верой крепка и на службе без подозрений. Она беспокоилась, но я ведь не глупая, знаю что к чему. Есть у меня заветная мечта: получить личное благословение благочестивого старца Федора, нашего главного наставника и заступника перед престолом всевышнего. Матушка обещала устроить свиданку, но теперь говорит, что пока у власти антихрист, старец из катакомбы не вылазит и благословляет только избранных и самых усердных «истинно православных». А уж я ли не стараюсь? Поклонись ты от меня матушке — может, умилостивит старца?

— Скажу, — обещает Дуня и думает: «Мне-то самой нужно найти этого старца, только как?»

 

VI

Утром явилась Макаровна. Первым делом справилась о здоровье тетушки. Поговаривают, что Дуня порешит все хозяйство и к ней насовсем переберется.

— Тетя постарела и здоровьем слабая. Приняла меня с радостью. К себе зовет. Домик у нее маленький, но жить можно.

— Неужели, Дунюшка, тут тебе на родительском месте худо? Смотри не промахнись. Уж коли с тетушкой вместе жить, так она пусть к тебе перебирается.

— Я звала, да она тоже толкует о родном гнезде. Погодим, подумаем.

— Погодим.

Макаровна еще хотела бы поговорить, но Дуня сослалась на нездоровье и выпроводила старуху.

Две недели Евдокия пробыла в Куйме, а не в Липецке: тетушка для отвода глаз — так посоветовал Иван Петрович. Присматривалась к истинно православным, слушала поучения старицы и наивные россказни простоватой Феклы. Крайне осторожно, чтобы сектанты не заметили, беседовала с колхозницами. И чем больше знакомилась с изуверами, тем сильнее нарастал гнев в ее душе, тем противнее становилось общение с ними. А от цели была далека. Елизавета все окружила ореолом таинственности и загадочности и не спешила показать «настоящих подвижников».

Разговоры с Феклой кое-что прояснили. Она слепо, без рассуждений принимала все, что было сказано ей о боге, о вере, о царстве небесном. Ко всему Фекла прикладывала земную мерку куйминского масштаба, все подводила под свою повседневность. Дальше Куймы она не бывала. Когда-то в начальной школе выучилась читать, а после школы ни разу не взяла в руки ни книги, ни газеты.

Речь зашла о председателе колхоза.

— Антихрист меня смущает — на работу заманивает. Ведь до того как старица меня просветила и направила на путь спасения, я в колхозе была в почете, на работе старалась, премии, грамоты получала.

— Интересно — покажи-ка грамоты!

— Я их сожгла в печке, на них печать антихриста.

— О каком Мишутке тогда говорил председатель?

— Сынок у меня был старшой, Михаилом звали. На войне убили. Работал он до войны трактористом. Комсомольцем был. Старательный и смиренный парень. А вот бог покарал за неверие. Как получила похоронную, все во мне перевернулось, думала с ума сойду, вот как жалела! Спасибо, мать Лизавета успокоила, свет истинный мне открыла. Ныне я своей твердой верой, молитвами и смирением выпрошу у господа, чтобы Мишеньке простились его грехи и хоть бы на том свете ему вышло облегчение...

В другой раз Фекла вроде бы похвалилась, на какие жертвы она пошла ради спасения себя и своих детей:

— Жили мы справно; я много зарабатывала и Мишенька тоже не меньше меня. Ведь в те годы до самой войны в колхозе не худо давали на трудодень. Софрон ничего в дом не приносил, но и из дому не тянул. Он по печному делу мастер, во всей округе работал, не в колхозе. А что заработает, то и пропьет. Была у нас корова, телка, двух овец держали, ну и куры там, утки. Справно жили.

В словах Феклы звучали довольные нотки, в глазах загорались радостные огоньки и сразу гасли. Спохватывалась, что увлеклась, торопливо крестилась и глаза тускнели.

— Куда все это подевалось?

— Будто не знаешь. Все пошло на божье дело, на спасение душ наших. Софрон меня и сейчас бранит за это, да что с него возьмешь — он не нашей веры, безбожник.

— Ты же говорила, что он спасается...

— Спасается от властей, а не от грехов. С войны убег, вот и спасается. Куда от него денешься, мы венчанные...

 

Дуня снова заговорила с Елизаветой о своем намерении распродать скотину, дом и покончить со всем хозяйством, но уже в новом варианте: переселиться к тетке в Липецк. Старица встревожилась не на шутку и стала исподволь внушать Дуне, что не надо спешить, что ликвидировать (так и сказала. «ликвидировать») готовое хозяйство проще простого, а вот поставить новое одной не под силу.

— А ведь ты, матушка, сама говорила, что богатому дорога в царство небесное заказана.

— Говорила, и верно говорила. Только священное писание не каждому дано понимать. Если ты держишь хозяйство только для себя, не видать тебе вечного блаженства, а если от него будет польза истинно православным христианам, тогда оно во спасение. Нам, гонимым, нельзя в открытую, притворяться надобно, чтобы не попасть в дьявольские сети, кои поставлены на нашем пути. И домик твой пусть в крайней нужде даст приют тем, кто вынужден скрываться от глаз мирских.

 

Не раз в течение дня Макаровна показывалась на глаза. То в огороде копается, то заглянет в хлев, то зайдет на кухню, то обратится с ненужным вопросом. Дуня видела, что старуху распирает какая-то новость, но, зная нрав соседки, не торопилась с расспросами: чем больше натерпится, тем обстоятельнее и правдивее расскажет.

В сумерки старуха снова пришла. Чтобы больше не томить ее, Дуня спросила:

— Новенького тут, Макаровна, без меня ничего не было?

— Новость есть, да такая, что не знаю с какого бока и подойти-то к ней. Ввязалась я на старости лет в такое дело, что не знаю, как и выкарабкаться.

На широком рыхлом лице — неподдельная тревога. Глаза, обычно чуть видные из-под заплывших век, округлились и беспокойно бегают, словно ищут лазейку.

— Что случилось? Чего ты растерялась так?

— Дезертира я приютила.

Чего-чего, а этого Дуня и предположить не могла.

— Ври больше!

— Кабы врала, а то истинная правда.

А с дезертиром старуха связалась так. Поздно ночью в дверь избушки кто-то постучался тихонько и робко. Открыла. Человек небольшого роста быстро прошмыгнул в избу мимо оторопевшей хозяйки. В свете маргасика предстал перед Макаровной невзрачный мужичонка в истрепанной шинели.

— Ведь, поди ты, не испугалась, не закричала. Чего мне бояться, небось не молодая. «Тебе, сукин сын, чего надобно?» — спрашиваю. А он писклявым голоском просится на ночлег. «На побывку домой путь держишь? Раненый?» Он и открылся сразу: «Схорони, говорит, меня, сбежал я», А я ему: «Вот сбегаю в милицию, там тебя и схоронят», — «Не сбегаешь, говорит, какой тебе резон: по судам затаскают за укрытие дезертира». — «Чего, бессовестный, плетешь? Рази я тебя укрывала?» — «Ты докажи, что не укрывала». Вот ведь какой настырный. Потом спрашиваю, почему он ко мне попал, рази у других не мог укрыться? Сказал, что к другим опасно, а у меня, видишь ли, не опасно. «Лежал, говорит, я целый день против твоей избы в бурьяне и наблюдал. В твою избу за целый день никто не зашел и, кроме тебя, никто не выходил. Значит, одна живешь. Сколько-то раз перекрестилась — значит, верующая. В самом крайнем хорошем доме никого не приметил, никто не появился, и только ты одна управлялась там со скотиной, — значит, хозяева в отлучке. Вот к тебе и явился». Пришлось приютить. Покормила вареной картошкой — от ужина осталась.

Постоялец оказался усердным богомольцем. Постоянно крестится и молитвы шепчет, а сам все в окошко наблюдает. О себе рассказал, что до войны был псаломщиком, а из армии убежал, потому что не его это дело.

— Что ты мне, глупой старухе, посоветуешь, милка?

— В таком деле я тебе не советчица. Если он тебе не мешает и не боишься, — держи.

— Кабы не мешал. Избенка-то у меня не для двоих. Кто заглянет, и спрятаться некуда. Он пропадет, и мне не слава богу. Вот какую петлю на себе я затянула... Дунюшка! — голосок тоненький, заискивающая улыбка. Причудливый узор крупных и глубоких морщин изобразил на пухлом лице и страх и надежду. — Нет, нет, не смею, прогонишь...

— Договаривай, коли начала.

— Взяла бы ты Афоню к себе в дом, — выпалила Макаровна, как в холодную воду окунулась.

— Какого Афоню?

— Беглого Афанасием зовут.

— Ты что, совсем рехнулась? Или меня считаешь самой последней потаскухой? Как же я к себе мужика возьму?

— Какой он мужик, видимость одна, только что в штанах ходит, а так ангел бесплотный.

— От себя отпихиваешь, чтобы меня в тюрьму запрятать?

— Что ты, Дунюшка! Я ведь о тебе забочусь. Вот ты, может, снова к тетушке либо еще куда отправишься, а в доме и сторож будет. Все-таки какой-никакой — мужчина. И поживет недолго, говорит — волосья отпущу и смотаюсь.

Чтобы выиграть время, Дуня сказала:

— Ладно. Дай подумать, утром скажу.

— Подумай, милка, подумай.

 

Поздно ночью Дуня подошла к дому Киреева и тихо постучала в окно. Дверь открыл Иван Петрович.

— Все ли благополучно? Ну, рассказывай, какие новости у «тетушки»?

Дуня торопливо стала докладывать, что видела, что слышала в Куйме, но Киреев перебил ее и попросил говорить подробнее. Его интересовала каждая мелочь. А Дуне не терпелось сказать о самом главном.

— Иван Петрович, я дезертира нашла! — и сбивчиво передала то, в чем ей повинилась Макаровна.

— Спасибо, Дуня.

— Посылайте скорее за ним, тепленьким возьмете! — торопила Дуня.

Значит, старуха хочет своего постояльца к тебе сплавить. Ну что ж, возьми.

— Иван Петрович! К чему такие шутки? Неужели вы мне не верите?

— И не шучу и верю.

Дуня была совсем сбита с толку. Начальник, который обязан ловить дезертиров, вдруг хлопочет об укрытии. Она пытливо всматривалась в лицо Киреева, а он медленно свертывал цигарку, прикуривал от лампы, пускал густой едкий дым в потолок.

— Чего проще взять и арестовать дезертира, к тому же тепленького. Верно ведь? А начальник дает смешной, а может, глупый совет. Я не буду скрывать от тебя своих планов. Враги наши очень осторожны. Ты сколько крутишься возле них, а все еще мы не добрались до основного логова. Мы не знаем, где скрываются главари, что они замышляют, где хоронятся дезертиры. Сумеем это узнать — спасем многих детей от смерти, откроем глаза обманутым и тем, кто еще может быть обманут.

Мы с тобой сейчас знаем одного дезертира, которого укрывают сектанты, — Софрона. Значит, сектанты могут скрывать и еще кого-нибудь. Эта секта не религиозная, а политическая, антисоветская, для которой религия — средство маскировки. Афоня, говоришь, церковник? Значит, за него ухватятся. Ты расскажешь о нем монашке, она тебе больше доверять будет. Твой Афоня нам может пригодиться. А взять его мы всегда успеем. Поняла?

— Понять-то поняла, а только надоело мне с этими извергами встречаться. Бросила бы все!

— Бросить легче легкого. Мне, может быть, тоже бросить? Пусть сектанты продолжают свое черное дело.

Дуня впервые видела Киреева таким взволнованным. Эта взволнованность передалась и ей.

— Простите, Иван Петрович. Пойду к ним. Все, что в моих силах, сделаю. Лизка хитра, но и я не Фекла.

— Только не горячись, будь осторожна, меньше спрашивай, больше слушай и замечай.

 

...Дуня еще спала, а старуха уже подоила корову, выгнала ее в стадо, задала корм поросенку и завтрак приготовила. Сели за стол. Макаровна с трудом скрывала нетерпение. Торопливо пережевывая пищу, спросила:

— Подумала, Дунюшка? Больно уж тихий Афанасий. Пусть бы охранял твое добро.

— Ладно, веди своего Афоню, — после небольшой паузы сказала Дуня, — познакомь. Проведи так, чтобы никто не видел.

Маленький согбенный человечек повесил измятую шинель на гвоздик у двери и предстал перед хозяйкой в затасканной гимнастерке. Редковатые светло-рыжие волосы на голове и на лице, видно, недавно отпущены и торчат во все стороны. «Как одуванчик», — подумала Евдокия. Одуванчик шагнул вперед, споткнулся о половик и ныром подлетел к столу. Дуня звонко рассмеялась. Афоня смутился и низко поклонился. Все это было похоже на сцену из плохой комедии.

— От Макаровны я знаю, что ты дезертир, воевать не хочешь. А кто будет защищать землю от врагов?

— Какой из меня защитник, — смиренно произнес Афанасий. — Мне бы переждать малость, а на войне и без меня управятся.

— Да уж как-нибудь. А ты что собираешься делать?

— Больше месяца скитаюсь по лесам, по оврагам, впроголодь. Где картошки копнешь, где христовым именем кусок хлеба выпросишь. Изнурился я, отдохнуть бы малость, лик изменить, а уж потом как-нибудь устроюсь, ухоронюсь где ни то. Примите вы меня на короткое время, помолюсь за вас.

— Помолиться я и сама могу.

— Все-таки я священного звания, а вы, хозяюшка, и на истинный путь недавно встали.

— Тебе Макаровна наговорила?

Старуха поникла повинной головой.

— Ладно, пока оставайся, только носа не показывай никому, нет тебя, и все тут.

— Разве я сам себе лиходей? Ежели сцапают, и шлепнуть могут, а мне умирать еще рано.

 

VII

Ночь черной шубой накрыла землю. Моросит густой дождик, чернозем молча всасывает хляби небесные. Тишина кажется осязаемой, звуки теряются в кромешной мокрой тьме. Ни огонька, ни светлой точки.

В келье у Елизаветы (так она называет свою избушку) тепло. Десятилинейная керосиновая лампа под зеленым абажуром освещает стол с белой скатеркой. Окна плотно завешены. Небольшая печь с плитой, вделанной в шесток, не похожа на обычные в этих местах деревенские печи. Это произведение Софрона, еще довоенное, по специальному заказу монахини. Стол, как и положено, в красном углу под божницей, перед которой теплится лампадка. Три иконы в богатых серебряных окладах. У правой стены кровать, застланная стеганым голубым одеялом, с кружевным подзором, поверх одеяла подушки в белоснежных наволочках. Рядом с кроватью у окна маленький столик, на котором стоит швейная машинка. Деревянный желтый пол застлан домоткаными дорожками.

На столе тоненько посвистывает начищенный самовар. За столом — мать Елизавета и наставник Федор. Когда-то рыжая, курчавая бородка его разрослась широким веером и стала пегой: борода переплетается с длинными волосами кирпичного колера. Буйная грива зачесана назад и спускается на плечи, на спину. Лицо отливает желтизной и слегка опухло. Густые брови нависли над выцветшими глазами. Глубокие и редкие морщины на лбу, мелкие на висках и на щеках, две резкие вертикальные над переносицей делают лицо старика строгим и нелюбимым.

Одеты они по-мирскому: на Елизавете — светлое с крупными яркими цветами платье, ловко пригнанное к сухопарой высокой фигуре, на Федоре — синяя сатиновая рубаха, заправленная в полосатые брюки.

Рядом с самоваром графин с водкой, два граненых стакана и обильная закуска. Выпивают, закусывают и молчат. Поговорить бы, да не о чем — все сказано-пересказано. Федор снова тянется к графину. Елизавета лениво тянет:

— А не хватит?

— Не дошло еще. И ты выпьешь?

Елизавета промолчала. Федор наливает себе полный стакан, ей половину. Она сама доливает вровень с краями и залпом осушает. Федор пьет мелкими глотками, не торопясь, с протягом. Видимо, дошло. Глаза у обоих замаслились. У Елизаветы на щеках проступил румянец. Старик вплотную подвинулся к ней и обнял за плечи.

— Спой, Лизанька, мою любимую.

У Лизаньки голос напевный и упрашивать ее не надо. Она затянула:

Запад угас и лучи догорели За дальней угрюмой скалой, О чем так тревожно дубы прошумели И шепчется ветер с листвой?

У Федора пьяные слезы падают на бороду.

— Эх, Лизка! А ведь жизнь-то уходит. А впереди...

Песня заканчивается с надрывом:

Наш день отошел и лучи догорели, Прощай, уходи, позабудь...

* * *

...Весь уездный городок знал, что Катя Веселкова родила от архиерея Варсонофия. Ей в ту пору меньше восемнадцати лет было. Келейник владыки, монах Пимен, дружок Катиной вдовой мамы, пристроил девушку в мужской монастырь скотницей, коров доить. Через короткое время Пимен отвел Катю в покои архиерея в угоду похотливому старцу. Однако и мамаша не видела греха в том, что ее чадо переспит у владыки в опочивальне: ведь он представитель бога на земле и может отпустить любой грех.

Катя помнит розовый полумрак в келье епископа, его шелковую мантию и сладкую настоечку, коей он потчевал отроковицу. Утром проснулась рядом с бородатым, еще не очень старым человеком.

Принесла матери отрез сатина на платье.

— В подоле не принеси! — строго сказала мамаша порядка ради.

Через какое-то время дочка родила хилого мальчика, который жил недолго. Владыку перевели в другую епархию, а Катю упрятали в девичий монастырь.

Проходили в монастыре молодые годы, но ни посты, ни молитвы не остудили горячую кровь христовой невесты, и ухитрялась она встречаться в укромных местах с молодыми послушниками и нестарыми монахами соседнего мужского монастыря. Высокая, черноглазая, строгая с виду мать Елизавета наставлениями игуменьи Макриды, полюбившей ее за льстивый язык, постигла науку оправдания любых грехов священным писанием, ежели это выгодно, научилась влезать в доверие к простодушным людям.

Февральскую революцию монахини встретили без особого волнения. Им все равно — будет ли царь, или кто другой станет у власти, все равно за кого молиться, лишь бы все по-старому осталось в монастыре, лишь бы их не трогали и не рушилось бы тихое, сытное, безмятежное житье. Вот когда пришла Советская власть и объявила отделение церкви от государства, девы зашипели, словно осы в потревоженном гнезде. Игуменья Макрида — женщина властная и бесцеремонная, пошла в уездный исполком, где на первых порах засели эсеры.

В бывшем кабинете председателя земской управы за обширным, украшенным резьбой письменным столом под зеленым сукном, восседал невысокий, юркий, белесый человек. На нем кумачовая рубаха и черный городской пиджак нараспашку. Это председатель уездного Совдепа Николай Пойгин.

Игуменья вошла размашисто и властно.

— Простите, ради бога, не знаю как вас величать: то ли господин, то ли товарищ. Все теперь перепуталось. Бывало, захожу в эти апартаменты, меня встречает его высокоблагородие господин земский, к ручке прикладывается. А ныне как? Для вас я, Николай Захарович, не товарищ, и вы мне не ваше высокоблагородие. Давайте по-простому: я игуменья женского Успенского монастыря, по имени Макрида. А прибыла я к вам по важному делу.

Председатель Совдепа от неожиданности потерял на время свою важную осанку и чуть не подошел к игуменье под благословение, но вовремя спохватился и строго спросил:

— Какое, гражданка игуменья, у вас дело к Советской власти?

— Дело у меня как раз по нынешним временам. Мы хотим сотворить коммуну.

Председатель остолбенел. Передвигая на столе письменные принадлежности, после затянувшегося молчания проговорил:

— Вы что, шутить сюда пожаловали, издеваться над Советской властью? Я велю вас сейчас же арестовать!

Стукнул кулаком по столу и потянулся к блестящему никелем звонку.

Игуменья подчеркнуто-спокойно сказала:

— Не к лицу вам запугивать слабую женщину. Выслушали бы лучше, что я скажу, авось нашли бы общий язык. Советская власть отделила церковь от государства — нам это ведомо. Мы властям не прекословим. Сам Христос говорил, что всякая власть от бога. Но ведь и нам жить надо, пока господь не призовет в свои чертоги. Не хлебом единым, но и не без хлеба. В монастыре у нас одни женщины: старые немощные подвижницы и молодые девы, душу спасающие. На них вся опора. Работящие, смиренные, — пусть кормят старух. Вот я и задумала: переделать наш монастырь в коммуну. Я слыхала, что в уезде нет еще ни одной коммуны, вот наша и будет первая. И вам не зазорно иметь дело не с монастырем, а с коммуной, и нам хорошо. Наши девы будут сами обрабатывать землю для своего пропитания, налоги будем платить исправно, а вы не мешайте только нашим религиозным чувствам. Царя в молитвах поминать не будем.

Уговорила Макрида председателя, получила разрешение на «коммуну», и жизнь в обители потекла по старому размеренному руслу. Службы справляли, подаяния получали, на украшение храмов собирали зерном и деньгами. Посевы сократили, скота убавили и работой сестры себя не утруждали. Елизавета стала заместителем Макриды, которая в исполкомовских бумагах именовалась председателем коммуны. Хитростью Елизавета превосходила игуменью, грамотностью тоже: ведь окончила женскую прогимназию.

Ненастным осенним вечером Макрида в своей келье грела старые кости, повернувшись спиной к печке-голландке, где сухие березовые дрова переплавлялись на золото углей. Елизавета примостилась на низенькой скамеечке напротив игуменьи.

— Чего молчишь? По глазам вижу, что какую-то сплетню подцепила. Выкладывай уж!

— Нет у меня, матушка, никакой сплетни, а вот на сердце тоска и тревога. Чует мое сердце, что недолго нам председательствовать. Николушку-дурачка и его компанию турнули из Совдепа, их место заняли коммунисты-большевики. Доберутся они до нас как бот свят. Надо подумать о спасении своем и о наших сестрах. Ты ценности обительские куда схоронила?

— Никто их не найдет, Елизаветушка. Бог даст власть сменится, и все окажется на своем месте.

— А если, не дай бог, что с тобой случится?

— На все воля божья. Боюсь я тебя, уж больно ты хитра, обманешь старую. А то бы все тебе открыла.

Вода камень точит. Лизаветины льстивые речи переточили скрытность и осторожность игуменьи: открыла она тайну захоронения монастырских ценностей. Наутро Макрида предстала перед всевышним. Власть перешла к Елизавете.

Вскоре Елизавета забрала драгоценные камни, кресты золотые, монеты золотые царской чеканки и тайком покинула «коммунарок». Осиротевшие монашки растащили все сколько-нибудь ценное и разбрелись кто куда, словно мыши по норам попрятались, шепотком предсказывая скорое падение Советской власти, стращали стариков и женщин приходом антихриста.

Постепенно старые монашки поумирали, молодые вышли замуж, обзавелись детишками и занялись крестьянским трудом.

Елизавета же направилась к центру России. Переходя от села к селу, не скрывала своего монашеского звания, читала по покойникам, осторожно проповедовала слово божие. Никто ее не обижал, разве иногда мальчишки кричали вслед «галка-цыганка», да что с них спросишь?

 

И так добралась Елизавета до подмосковного села Завидова. Понравился ей дом Федора Козодерова с лавкой в одной половине и сам хозяин — молодой, бойкий, краснорожий. Попросилась на ночлег, стрельнув не без лукавства черными глазами. Приютил старицу Федор и жене своей приказал, чтобы обходилась с монашкой вежливо и почтительно. Елизавете нетрудно было обольстить простодушную Матрену кроткими речами, запугать вечными муками на том свете, усыпить ее недоверие медоточивыми речами, а самой приворожить Федора — мужика жадного и на деньги и на бабьи ласки. Так и жили втроем. Матрена пикнуть не смела. Федор был заворожен не только чарами многоопытной в любовных делах монашки, но и ее золотишком. Пошло оно на расширение коммерции Козодерова. Стал он скупать большими партиями скот и успешно торговать мясом на городском рынке. Червонцы укладывались в сундучке Федора под контролем старицы.

Начало сплошной коллективизации Козодеров встретил буйно: пьяный куражился и задирал сельских активистов, пока не был основательно избит своим бывшим батраком. И тут Лизка подсказала:

— Бежать надо, Федька! Ликвидируют как класс. К тому идет, по газетам судя. Я уже подобрала местечко, где укрыться. Деньги прихвати, а все добро оставь Матрене.

— Чтобы я бросил свое кровное добро, чтобы Матрене оставил? Все равно коммунисты заберут...

Разговор этот на свою беду подслушала Матрена. Ее давно уже мучила ревность, она с трудом сдерживалась, чтобы не выцарапать глаза бесстыднице в монашеском одеянии. А тут случай помог убедиться в заговоре против нее.

Распахнув двери в горницу, где в обнимку сидели Федор с Лизаветой, Матрена бросилась на странницу.

— Властям донесу, о чем задумал со своей... — кричала разъяренная женщина, — обо всем расскажу!

Федор носком сапога ударил жену в висок. Матрена стихла, а он в ярости продолжал наносить ей удары по голове.

— Будет, Федька, убьешь, — сказала Елизавета, когда Матрена уже не дышала.

Труп жены Федор бросил в подполье и засыпал землей.

А ночью запылала усадьба Козодерова. Сгорел дом и все надворные постройки, сгорела и скотина, которую не успели выпустить.

Теперь Федька Козодеров постарел и мало был похож на того ухаря-купца. После бегства из Завидова он жил у Елизаветы в Куйме и никому на глаза не показывался: ежели поймают, помилования ждать нечего, сам обрек себя на небытие. Днем в подполье, ночью в избе у Елизаветы. В самое глухое ночное время вылезал во двор и взахлеб вдыхал чистый воздух. Такое житье поначалу даже правилось: сыт, в тепле, в безделье и в безопасности. Только поначалу. Для здорового мужика безделье утомительно, да и надежды на скорое освобождение убывали по мере роста силы и могущества государства. Елизавета не только видела это своими глазами, странствуя по деревням и ближайшим городам, но и по газетам, которые внимательно читала.

Федор принялся за строительство надежного подземного убежища.

В боковой стенке подполья прорыли траншею длиною около метра и такого же диаметра. Потом началось строительство убежища. Днем Федор копал землю, ночью выносил ее на огород. За год работы неторопливой, а поэтому и не обременительной, была устроена подземная келья. Получилась небольшая, но вполне просторная для одного комната с маленькой печуркой, с вытяжной трубой для вентиляции. Печурка топилась только в сильные морозы, ее дымоход вделал в печную трубу. В одной стенке выкопал нишу для постели, в другой — для посуды и всякой мелочи вроде шкафчика. Лаз в подземелье закрывался ставнем, обмазанным землей.

Первый год нелегального бытия был для Федора годом усердного учения. Ежедневно монашка натаскивала его по священному писанию, разучивала с ним молитвы, знакомила с религиозными обрядами. Она учила его правилам поведения среди верующих: поза, мимика, дикция — все отрабатывалось до мелочей. И из Федьки Козодерова постепенно вырабатывался благообразный старец, добрый пастырь, мудрый проповедник.

Когда отец Федор был более или менее подготовлен для той аудитории, какую представляли «истинно православные», он стал в сопровождении сестры Елизаветы ночами выходить сначала в ближайшие, а потом и в дальние деревни для душеспасительных бесед с сектантами, для укрепления в них истинной веры и твердости.

С каждым годом все дальше от Куймы совершал он паломничество. С наступлением теплых дней, одетый под сезонника, направлялся на юг. Маршруты были давно освоены Елизаветой. Останавливался у своих, они и накормят, и с собой дадут. Где поездом, где на попутной машине, а где и пешком добирался до Кавказских гор. В небольшой малодоступной долине Бзыбского хребта есть маленькое поселение, все жители которого «истинно православные». Многие из них прибежали сюда в тревожные дни коллективизации, не дожидаясь раскулачивания и высылки на север. Они сумели на благодарной земле наладить доходные хозяйства. Благо никому до них дела не было: ни налогов, ни поставок. Сюда каждое лето стекалось до десятка старших наставников сектантов. Они помогали хозяевам обрабатывать землю и пасти в горах стада коз и овец. Собираясь на беседы, судили и рядили — что называется, делились опытом подпольного существования, договаривались о связях друг с другом.

Осенью Федор Козодеров возвращался к Елизавете загорелый, веселый. И снова наступал медовый месяц.

Вот уже два года отец Федор никуда не выходит, никуда не ездит: война.

 

Прощай, уходи, позабудь!

Куда, от чего уходить? Кого позабыть?

В хмельной голове невеселые мысли.

Позабыть! Да разве забудешь то времечко, когда деньги сыпались в сундук, словно листья в осеннюю пору в саду: успевай загребать. Разве можно забыть годы, прожитые в душном подземелье, в постоянном страхе? Ничего не позабуду, за все спрошу с коммунистов, только бы дождаться освободителей!

— Лизавета, представитель не сулит ничего нового?

— Не сулит. С тобой повидаться хочет. Надо обсудить, какую помощь мы ему окажем. Дело у него опа-асное, — протянула Елизавета.

— Лизка, а что ежели большевики немцев прогонят? Как тогда? Окончательная крышка нам?

— Тебе, Федька, петля.

— А тебе?

— А что мне? Как была, так и буду. Я ведь никого не убивала. Богу молиться не запрещено.

Такого стерпеть старец не может. Рука его проворно хватает Лизкины косы и давай полоскать. В пьяном бес волен.

— Перестань! — тоненько верещит старица, а сама вцепилась обеими руками в сивую бороду старца.

— Ты сбила меня с пути... Лучше бы мне... в ссылку топать. На севере тоже люди живут, а ты гноишь меня заживо в земле.

Голова Елизаветы мотается то влево, то вправо, то вверх, то вниз. С таким же проворством вслед за бородой во все стороны ходит и Федькина голова. Руки у обоих заняты — пинаются ногами.

— Закричу, — шепчет Лизка, а сама изловчилась и ударила ниже пояса. Федька скорчился на полу, завыл. И всё шепотом. Не дай бог кто услышит — вот тогда уж наверняка крышка.

Оба притихли и осовело смотрят друг на друга. Не то чтобы стыдно, а неблаголепно как-то получилось. И всегда так: думают поговорить душевно, как бывало в первые годы сожительства, а теперь как выпьют, так в ссору. Надоели друг дружке до крайности, а куда денешься?

Федор раздевается и лезет на кровать.

Лизавета открывает ставень в подпол и командует:

— Брысь на место!

— Бес попутал, — бормочет старец.

 

VIII

Невдалеке от жилища Елизаветы стоит невзрачная избенка одинокой придурковатой девицы Марьи. Елизавета заманила ее в секту. Монашка утратила всякую привязанность к Федору и свела его с Марьей. За долгое время на досуге и не спеша он выкопал второе убежище под избой Марьи. Только чуть пошире, попросторнее. В этом втором тайнике и состоялось совещание на другой день после горячей схватки старца со старицей. До прибытия представителя Елизавета поучала отца Федора:

— Ты веди себя с достоинством. Он, кажется, не верит в наши возможности. Надо его убедить, что много мы делаем в помощь германской армии.

— Не учи, сам знаю.

— А когда я буду говорить, не вмешивайся, помалкивай или поддакивай, — продолжала Елизавета, пропуская мимо ушей реплику Федора. — Слышь? Идет.

Сначала из отверстия в стенке вывалился Софрон, а за ним мужчина лет тридцати, широкоплечий блондин со здоровым румянцем на широком лице. Он брезгливо отряхнул грязь с гимнастерки и галифе, внимательно осмотрелся. Тайник освещен пятью восковыми свечками. На стене поблескивает позолотой что-то вроде иконостаса. Лики святых при тусклом свете лампадки еле видны. В углу — стол на козлах с бордовой скатеркой. У стола три табуретки. В противоположной стене широкая ниша с постелью, прикрытой лоскутным одеялом. Воздух в тайнике тяжелый, спертый. В углу под иконами в громоздком сооружении с подлокотниками восседает старец в черном монашеском одеянии. Пегая пышная борода его тщательно расчесана, волосы, сдобренные гарным маслом, лоснятся и ниспадают на плечи. Лицо строгое, пучеглазое от долгого прозябания в потемках.

Гость сдержанно поклонился затворникам. Так же с достоинством ответил отец Федор, только в глазах его угнездилось раболепие и подобострастие.

 

В начале войны Софрона призвали в армию, он пошел, но при первой же возможности сдался в плен. На допросах с готовностью рассказал все, что знал, кое-что прибавил от себя. Немцев заинтересовали тайники «истинно православных» и убежища дезертиров в Куйме и ее окрестностях. Софрона перевели в спецлагерь, а затем в разведывательную школу. Разведчик из него не получился: малограмотен и туп. В августе сорок второго пятерых курсантов самолетом перебросили через фронт. Трое из них еще в школе показались немцам ненадежными, и они были выброшены с самолета так, что парашюты не раскрылись, другие благополучно приземлились невдалеке от Куймы. Перелет вражеского самолета через линию фронта не остался незамеченным. Начались поиски парашютистов, но когда нашли мертвых, искать перестали. Софрон благополучно привел разведчика Вадима (так он назвал себя в разведывательной школе) в Куйму.

Вадим был начитан, легко и быстро усвоил радиодело, шифр, отличался на занятиях по стрельбе, самбо, хорошо ориентировался на местности. Одинаково хорошо говорил по-немецки и по-русски. И не удивительно. Сын немецкого кулака-колониста из-под Одессы, Вилли вырос в Советской стране, учился в советской школе, читал русскую литературу. В тридцатые годы его родители были раскулачены. Ненависть ко всему советскому накапливалась с малых лет. Он был послушным ребенком в семье и свято хранил в памяти все наставления родителей, которые с тупым упрямством вдалбливали в голову сына веру в превосходство немцев над русскими. Родители даже посоветовали юноше вступить в комсомол. Вилли окончил лесной техникум и работал до призыва в Красную Армию в лесхозе помощником лесничего. В первом же бою он перебежал к фашистам и попал в разведшколу.

В Куйме все оказалось не так, каким представляли в шпионском центре по рассказам Софрона. Правда, сектанты есть, тайники есть, дезертиры есть, секта антисоветская, профашистская, ее руководители — озлобленные враги советского строя. А чем они помогают немецкому шпиону? Ничем. Не потому, что не хотят, а потому, что не могут. Стариков и старух нельзя принимать в расчет. Те, кто отсиживается в тайниках, дезертиры и преступники, скрывающиеся от правосудия, тоже не помощники. Они оторваны от жизни, от людей и способны только на ночные вылазки для воровства в колхозах.

Население ничего не пропустит мимо ушей и мимо глаз. При случае все вспомнит. Знал это немецкий шпион и остерегался. Только ночами в темную пору покидал убежище, чтобы в ближайшем перелеске отстукать очередное сообщение с малоинтересными сведениями, которыми снабжала Елизавета. А вчера получил из центра выговор. А что он может? Загнали с легендой, не оправданной обстоятельствами. Нужна агентура легализованная, подвижная, толковая.

Красивым представилось будущее. Скоро, очень скоро Россия будет завоевана. Он — Вилли — получит на юге Украины землю и устроит образцовую ферму. Теперешние колхозники будут батрачить на ферме немецкого колониста... Елизавета — пройдоха. Она должна найти мне помощников. Не самому же высматривать и выспрашивать. Это опасно, а я еще жить не начинал по-настоящему...

С такими мыслями пробирался Вадим на совещание у старца.

Первой заговорила Елизавета.

— Один бог знает о наших испытаниях. Вот отец Федор больше десяти годов скрывается от властей и усердно служит господу. Нашими стараниями основана большая община истинно православных христиан. По всей округе есть наши группы верующих. А как началась война, наша община еще больше выросла: человека в горе легче наставить на путь истинный. По нашему указанию молодые люди укрываются в убежищах, чтобы не служить слугам антихриста, многие томятся в тюрьмах, а оружия в руки не берут. На работу в колхозы никто из верующих не выходит, в колхозах полный развал, хлеб гниет на корню, горят скирды.

Старица привирала, чтобы набить себе цену.

— Мы, воины христовы, учим своих последователей всеми силами мешать коммунистам и помогать своим избавителям — вашему воинству. Ждем с нетерпением их, а дождаться не можем. И жить нам стало совсем худо: денег в казне нет, продовольствия тоже, а братьев, которые укрываются, кормить сколько-то надо. А где взять? Ежели от вас не будет помощи, придется распустить общину. — Старица явно хотела припугнуть разведчика, но он перебил ее:

— Матушка, вы, кажется, нам угрожаете? Напрасно вы считаете, что оказали какую-то услугу победоносной германской армии. Думаете, ваши дезертиры ослабили большевиков? Ошибаетесь. Трусы, как известно, в воюющей армии являются помехой. Еще подумать надо, кому на пользу ваше подвижничество. А вы угрожаете. Распускайте своих православных, пусть дезертиры идут с повинной, вылезайте из своих нор! А куда денетесь? Я не верю ни в бога, ни в черта, а верю только делам и силе.

— Свят, свят, — перекрестился Федор, а Елизавета даже не дрогнула.

— Прошло две недели, как я у вас, а воспользоваться вашими услугами не мог. Для нашего командования нужна информация из советского тыла, а не ваши молитвы, нужны данные военного характера. Вы говорили о деньгах — вот они, — и выложил на стол пухлую пачку советских денег. — Но их надо заработать. — И спрятал деньги в карман.

Рядом с иконостасом что-то загремело. Все обернулись на шум. Вадим сунул руку в карман и быстро отскочил в угол землянки. Открылась дыра в стене, из нее вывалилась женская фигура в холщовой измятой и затасканной рубахе. С полу поднялась баба с заспанными глазами на отекшем лице. Она с недоумением посмотрела на сборище. Потом спросила:

— Матушка, пойдем сегодня молиться?

— Нет, Марьюшка, иди к себе и одна помолись.

Марьюшка потерла глаза кулаком, с обидой оглядела присутствующих и полезла в дыру.

Вадим расхохотался. Старец растерянно моргал глазами. А Елизавете хоть бы что.

— Эта дева — блаженная, верующие почитают ее ясновидящей.

— Хватит о деве, давайте о деле, — скаламбурил шпион. — Ты, Софрон, что там у нас обещал? — спросил Вадим своего оруженосца.

— Что обещал, все сделал честь по чести. К своим вас привел? Привел! Укрытие нашли? Нашли. А дальше не моя забота.

Старец оправился от смущения и требовательно глянул на Елизавету. И она смиренно заговорила:

— Места наши безлесные, голые, схорониться негде, вот и прозябаем в подземельях. Никому из мужеского пола глаз нельзя показать на белый свет. Куда пошлешь хоть бы того же Софрона? Враз схватят и заточат за решетку. А посодействовать вашему благородному делу надо... Думала я, думала и надумала: есть у меня на примете один человек вам в помощники. С виду он, правда, неказистый, плюгавенький, можно сказать, боязливый до крайности, зато смышленый да хитренький.

— Кого, мать, прочишь? Что-то мне невдомек, — проговорил старик.

— Афанасия, что у Евдокии укрывается. Подойдет!

 

IX

С Афанасием Елизавета толковала о православной вере. А он сразу начал спорить.

— Ваша вера не православная, а противная закону божию. Я ведь в таких делах разбираюсь: десять годов, пока не забрали на войну, отслужил в храме псаломщиком. Святые Александр Невский и Димитрий Донской с оружием в руках защищали русскую землю от иноземных захватчиков, а вы? Немцам родную землю отдать собираетесь!

— Так ведь святые защищали землю православную от язычников, а теперь кого защищать? Мы молимся за освобождение земли православной от безбожной власти, от слуг антихриста.

— Насмотрелся я, как освободители измываются над народом, над стариками, над женщинами и малыми детьми! Они не разбирают, кто верующий, кто безбожник. Разве можно именем бога прикрывать самые страшные преступления? В священном писании сказано: нет власти аще не от бога. Разве Советская власть мешает кому в бога веровать и молиться? Есть храмы открытые — молись на здоровье. А вы в землю, как тать, зарываетесь. Кощунствуете, святыми мучениками себя выставляете. Нет, мне ваша вера претит, как русскому человеку.

— Ты, русский человек, чего же удрал с фронта, почему не защищаешь свою власть?

— Слаб человек. Верите ли, Елизавета... как вас по батюшке?

— Одно у меня христово имя — мать Елизавета, а в миру была Екатерина.

— Верите ли, мать Елизавета, ненавижу фашистов, признаю Советскую власть законной от бога, а вот духу, чтобы голову сложить за родную землю, не хватило. Трус я, жить охота, не мог преодолеть страха. А ведь воевал бы не хуже других: военное обучение шло у меня успешно, боевую технику, что касается теории, знаю назубок, в строю, правда, не отличался — телосложением не вышел. Самого себя презираю, но теперь уж нет дороги назад, пропал, придется до конца дней своих скитаться под чужим именем. Благо одинокий я. Вот немного отрастут волосы, и пойду странствовать. Только документиком обзавестись. Не гоните меня пока, ради бога. Что-то хозяюшка со мной неласкова, не выгнала бы?

— С чего ей ласкаться к тебе? Ладно, упрошу я ее, чтобы подержала пока. Все мы гонимые и помогать друг другу сам бог велел. Может, и ты, Афанасьюшка, нам когда пособишь.

 

Дуня рассказывала Ивану Петровичу:

— Афоня у меня совсем прижился, даже в подполье себе ухоронку сделал. Из старых досок, что валялись на чердаке, отгородил куток, соломки подослал и чуть что — в подполье. Смех один.

— А ничего за ним подозрительного не заметила?

— Я ведь, Иван Петрович, дома не жила: то у Макаровны, то в Куйме. Да и как я услежу за ним? Не могу же я один на один с мужиком жить, какой бы он там ни был. Лизавета с ним разговаривала. Она что-то хитрое задумала. На днях спрашивает: «Авдотьюшка, что бы ты сказала, кабы я тебе еще одного мужчину определила на постой?» Я подумала, что любопытно бы узнать, о ком хлопочет Лизавета, а сама не решилась прямо ей ответить и сказала: «Ты что, хочешь меня совсем выжить из дому? Не могу же я с мужиками жить, грех-то какой! Ведь я тоже не деревянная». Старица меня успокаивает, ничего, мол, худого от человека не будет. Я отвертелась от прямого ответа, а она велела подумать.

— Тебя она ни в чем не подозревает?

— Вроде бы незаметно. Я бога беспрестанно поминаю, а главное дело — сомнения наивные высказываю. Лизавета меня убеждать начинает, и я поддаюсь ее уговорам.

Киреев слушал внимательно и одобрительно кивал.

— А как же мне быть с тем мужиком?

— Пусти, а сама скройся на время.

— А кто же следить за ними будет? Такого натворят, что потом...

Дуне даже обидно стало, что ее отстраняют от дела.

— Я позабочусь об этом. Ты уезжай дней на пять, после того как появится в доме новый постоялец. К тетушке в Липецк на этот раз на самом деле уезжай. Ты ведь от нее, говоришь, письмо получила?

— Иван Петрович, что я хочу спросить: почему вы прозевали у себя под боком этих врагов? Ведь это изверги какие-то! Думаете, только Лизка, Софрон, Аннушка? У них дело широко поставлено. Старухи и пожилые бабы бродят по деревням, христарадничают и берут на заметку малограмотных женщин, которым война принесла много горя, а потом Лизка, а может, и еще кто обхаживают и обдирают их дочиста. Собирают милостыню и подкармливают дезертиров. Те ночами вылазят из убежищ и рыскают по полям, хлеб колхозный воруют, где и овечку спроворят, подожгут скирду либо стог сена. В Куйме нет пожаров — остерегаются, а в других деревнях жгут.

— Ты сама пришла к такому выводу?

— Я ведь не слепая и не глухая. Узнала из разговоров с Феклой, подсмотрела, как Софрон ночью полмешка зерна приволок, а потом на ручной мельнице мололи вместе с Феклой. Дурак догадается.

— Твоя правда, Дуня. Не доглядели. До войны не придавали им значения: темные старухи пусть себе молятся, нам не мешают, а оказалось, что за темными кроются враги. Шкурникам и подлецам пришлась по душе такая вера.

 

Дуня спала на старухиной кровати, Макаровна пригрелась на печке. Дверь тихо заскрипела. Старуха сразу проснулась.

— Кто, крещеный?

— Макаровна, это я, — послышался тихий голос Елизаветы.

Проснулась и Дуня. Она встала, нашарила на шестке коробок со спичками и засветила маргасик. Потом натянула на себя темное платье и поклонилась старице в пояс.

— Вот славно, и Дунюшка тут! А я к тебе по уговору постояльца привела. Прошу любить и жаловать.

У дверного косяка в полумраке стоял высокий мужчина. Из-под распахнутого плаща виднелась гимнастерка с отложным воротником, на голове фуражка цвета хаки, на ногах хромовые сапоги, измазанные черноземом.

— Я от уговору отступать не буду, хоть и жалею, что согласилась. Не дай бог, кто прознает: пропала моя головушка! Сама-то я уезжаю, Макаровна за хозяйку будет.

— Куда уезжаешь, сестрица? — встревожилась старица.

— В Липецк. Тетушка моя заболела и зовет навестить старуху.

Обращаясь к постояльцу:

— Вы тут не безобразничайте, чтобы вас не видно и не слышно! Не знаю, по какой надобности вам моя изба приглянулась, но думаю, что и властям об этом знать не надо.

Утром, собираясь в дорогу, Дуня с интересом приглядывалась к новому постояльцу. Свежевыбритый, румяный, ухоженный, в начищенных сапогах, с расстегнутым воротом гимнастерки, он расхаживал по избе, как почетный гость, бесцеремонно осматривая молодую женщину со всех сторон, словно прицениваясь, и, когда встречался с ней взглядом, вызывающе скалил зубы. Дуня в ответ лукаво улыбалась.

— Как жаль, что такая очаровательная хозяйка покидает нас. И надолго?

— Не успеете соскучиться.

 

Афоня сидел на табуретке, понуро свесив голову, и что-то мучительно обдумывал. По крайней мере так со стороны казалось. Ему есть над чем подумать. Вадим велел отправиться в областной город и вызнать все, что касается воинских частей, вооружения, оборонительных сооружений. Афоня умолял оставить его в покое, но Вадим был непреклонен: либо выполнишь, либо пойдешь под расстрел.

— Я не враг своей страны, — упрямо бубнил Афоня.

— Ты — жалкий трус и предатель, а с такими советские законы в военное время беспощадны.

— У меня нет никаких документов, и схватят меня при первой проверке.

— Документами я обеспечу.

— Не справлюсь я с таким делом.

— Справишься! Кто хвастался, что военное обучение прошел успешно, боевую технику знаешь назубок? Да чего ты дрожишь? Все обойдется благополучно. Потом я с тобой щедро расплачусь, и пойдешь ты куда захочешь с документами и деньгами.

— С фальшивыми.

— Деньги настоящие, а документы такие, что никто не отличит от настоящих: немецкие специалисты умеют их делать. Но не думай идти с повинной: меня не найдут, тебе не поверят и не помилуют. Только хозяйку под удар поставишь, — лицемерно заключил фашистский лазутчик.

Дуня уехала в Липецк, оставив в обусловленном месте сообщение, что новый квартирант прибыл. Рано утром Афанасий с посошком в руке и с документом, удостоверяющим психическую неполноценность и непригодность к военной службе, отправился в город.

Когда Макаровна пришла прибирать и печку топить, изба оказалась пустой. Удивилась, куда ж постояльцы делись.

 

То на подножке вагона, то в тамбуре Афанасий к вечеру добрался до города. Шел по улицам, встретил нескольких знакомых, но никто из них не признал в оборванце Сашу Бессонова, младшего лейтенанта госбезопасности, выполнявшего специальное задание начальника областного управления НКВД.

Александр Наумович Бессонов пришел в органы советской контрразведки в порядке партийной мобилизации года за два до Великой Отечественной войны. Историк по образованию, он мечтал о научной деятельности. Однако эту мечту ему пришлось временно отложить.

Он успел побывать на разных оперативных должностях, хорошо усвоил на практике тонкости многогранной чекистской работы.

Бесстрашный и решительный чекист принимал непосредственное участие в самых рискованных и ответственных операциях по обезвреживанию врагов Советского государства. Новая операция под условным названием «Поиски кукушки» подходила к завершению. Сегодня Саше Бессонову предстояло встретиться с товарищем но работе из областного управления. На тихой улочке он подошел к деревянному домику с двумя крылечками, своим ключом открыл наружную дверь, через темные сенцы вошел в небольшую комнату. Проверил, хорошо ли закрыты плотными шторами окна. Зажег свет. Электрическая лампочка свешивается с потолка над столом и освещает комнату, обставленную более чем скромно: три стула, кровать, накрытая серым солдатским одеялом, старенький шкафчик для посуды и продуктов, в переднем углу этажерка с книгами, на стене — телефон. Афанасий к нему.

— Здравствуйте, Михаил Иванович, вас приветствует и благословляет раб божий Афанасий. Да, только что. За новостями пожалуйте сюда. Жду. Дверь будет не заперта.

Вскипятил на примусе чайник, заварил чай, выставил на стол два стакана и блюдце с сахаром.

Вскоре в сенях послышалась осторожная возня. Вошел Михаил Иванович — невысокий плотный человек лет сорока пяти. Осмотрел экипировку Афанасия и рассмеялся:

— Хорош! Хоть сейчас на паперть.

— Давайте сначала побалуемся чайком, тем более что ничего другого у меня нет: яко наг, яко благ.

— Предвидел и прихватил.

Михаил Иванович достал из кармана плаща сверток. После чаепития Афанасий обстоятельно доложил Михаилу Ивановичу о ходе выполнения задания по розыску и обезвреживанию «кукушки». Михаил Иванович похвалил Афанасия и снабдил его «информацией».

— Будь осторожен, Саша. Ни пуха ни пера, — сказал Михаил Иванович.

Чекисты крепко пожали друг другу руки и расстались.

 

...Вадим долго вчитывался в записную книжку, в которой торопливым и неразборчивым почерком Афанасия были сделаны заметки. То и дело спрашивал: «Это что, это о чем? Не мог писать разборчивее!» Афоня объясняет и улыбается, ждет одобрения. А вместо этого:

— Под чью диктовку писал?

— А разве не ты посылал меня? Что слышал своими ушами, что видел своими очами, то и записал. А что, не так?

— Не притворяйся! Ты знаешь, о чем я спрашиваю, за тобой мои люди следили. Зачем ходил в НКВД?

— Да что я, сумасшедший-то и на самом деле, а не только по твоему документу? Вон чего надумал! У меня на плечах одна голова. Я думал, ты умный, а, оказывается, — просто псих. И зачем я только связался с тобой? Идти бы к властям, покаяться, авось дальше штрафного не отправят, а тебе наверняка петля.

Вадим выхватил пистолет.

— Стреляй. Небось не выстрелишь, побоишься шум поднять. На виселицу-то неохота. Дурак ты: человеку дело сделано, а он за оружие. Подземные братья тебе не помощники, а я кое-что могу.

— Пошутил. А ты не так труслив, как показалось вначале.

— Врасплох и медведь труслив, а смерть вокруг меня ходит, и я притерпелся к этому маршу. На фронте смерть, в трибунале смерть, от тебя тоже смерть. Двум смертям не бывать, одной не миновать. Говорят, заяц не трусит, а себя бережет. Вот так-то! Нам с тобой до поры до времени придется быть вместе, а потом каждому свое. Я с твоим документиком пойду искать укромное местечко. Ненормального всегда изображу, к дуракам не придираются.

— Ладно. Давай-ка лучше выпьем!

— С удовольствием, за успех дела, — принимая стопку, сказал Афанасий.

Вадим ушел за перегородку и составил по записям Афанасия шифрованную радиограмму.

Радиограмма была принята и за линией фронта и советской контрразведкой. Заканчивалась она сообщением о приобретении ценного агента.

 

X

Пока Дуня гостила у тетушки в Липецке, Вадим жил в Куйме. Он спасался в избе у Елизаветы, а чуть что — нырял в подземное убежище Федора. Но все тревоги, кроме одной, были ложными.

Только пообедали и Елизавета убрала со стола, а Вадим вышел в огород, чтобы покурить (в избе нельзя: зайдет кто из верующих — табачный дух учует), как в дверь кто-то забарабанил. Вадим в избу и в подполье. Елизавета не торопясь накинула на голову черный монашеский убор и направилась в сени. На пороге молодая женщина.

— Господи, Марфинька! Каким ветром тебя ко мне занесло? Да проходи, проходи. Тебе я завсегда рада.

Марфинька какими-то дикими прыжками бросилась в избу вслед за старицей и закричала истошно:

— Отдай моего Гришу. Ты, ведьма, съела моего маленького Гришеньку, а теперь лопаешь большого. Отдай, отдай!

Глаза круглые, на губах пена, из-под платка выбились космы волос, словно голые прутья ветлы на осеннем ветру.

#img_26.jpg

— Марфинька, господь с тобой! Да ты, никак, больна, не в себе?

— Отдай, ведьма, Гришу, добром отдай!

Опустилась на колени, обняла ноги инокини и стала умолять:

— Пожалей, отпусти, на что он тебе, старой?

Елизавета с трудом подняла женщину с пола, усадила на лавку, стала уговаривать:

— Все будет хорошо, все устроится, найдется твой Гриша. Я ведь о нем ничего не знала, а теперь все разузнаю.

Проворно юркнула в запечье и вынесла в чашке какое-то сильно пахнущее зелье.

— Выпей святой водицы, и все пройдет.

Марфа покорно дала напоить себя. Святая водица отдавала валерьяной. Женщина успокоилась. Елизавета присела рядом, обняла, гладила по голове, плавными движениями массировала затылок. Потом оделась, волосы Марфиньки привела в порядок, взяла ее под руку и вывела на улицу. Молча пошли они к деревне, где жила Марфа.

А давно ли было! В просторной избе Елизавета улещает Марфинькину матушку. Сама Марфинька на сносях, шьет распашонки на ручной швейной машинке. Веселая, радостная, просветленная. В избу заходит Гриша. Потный, усталый: он перекапывал огород. Поздоровался и попросил у тещи поесть.

— Марфа, накорми его!

Марфа быстренько собрала на стол около печки. Гриша подошел к столу и не успел присесть, как теща прикрикнула:

— Лоб перекрести! Когда только ты станешь от своих комсомольских привычек. — Обратилась к дочери:

— Я бы с таким нехристем спать не легла.

Гриша усердно помолился.

И еще.

Короткой летней ночью Елизавета пришла вместе со старцем Федором. На осторожный стук в окно дверь открыл отец Марфиньки Яков. Старица ему шепнула:

— Подойди под благословение.

Уединились в чулане.

— О божественном я с тобой теперь не буду вести речь — времени мало. Бог простит, — начал старец. — Живем мы на грешной земле и должны помнить о земном. Слушай, запоминай, исполняй, ибо я говорю по наказу отцов истинно православных христиан, которые наделили меня правом указывать и приказывать. Настал час, и разразилась война против нечестивых коммунистов. Началось страшное кровопролитие. Весь христианский мир поднялся против антихристовой власти. Германское воинство идет с огнем и мечом. Долго мы ждали избавления нашего, и час этот близок. Все истинно православные обязаны оказывать всяческую помощь освободителям.

«Складно говорит», — думала Елизавета.

— А чем мы, немощные, пособить можем? Не только пулеметов, даже винтовок у нас нет.

— Ты, Яков, думаешь, как в гражданскую было. У наших освободителей оружия хватает. А мы пособим и без винтовок. Ни один верующий не возьмет в руки советского оружия и не пойдет на войну, ни один не возьмет в руки ни серпа, ни молотка, чтобы ни одно зерно, ни один гвоздь не попал безбожной рати. Все мужчины призывного возраста хоронятся и ночами, где только можно, растаскивают колхозный хлеб, огню предают все, что гореть может. Так и передай по своей общине!

— Ой, боязно-то как!

— Боязно? А ты мало натерпелся страху от коммунистов?

— Мне они ничего плохого не сделали...

— И чего ты можешь от них ждать? Разве угона в сибирские дебри? Все нам зачтется, когда коммунисты будут разбиты. Снова будешь хозяином, снова пуще прежнего тебя люди почитать будут. Активисты, кои в живых останутся, руки тебе целовать будут.

— Дай-то бог!

— Как твой зятек, не отшатнется?

— Гришка? Нет, он предан вере нашей. Тут мы со старухой поусердствовали, а пуще — Марфутка. Он у нее под пяткой. Да и мать Елизавета помогла.

Этого Григория и доставила Надежда Егоровна на втором году Великой Отечественной войны Ивану Петровичу. О нем-то и сокрушалась Марфинька.

Да еще о младенце Гришеньке, умершем на первом году своей жизни только потому, что было запрещено обращаться к советскому врачу за медицинской помощью.

 

В большой тревоге Елизавета вернулась домой, сдав Марфиньку родителям. Теперь всего можно ожидать. Рехнулась бабенка, и что еще выкинет — подумать страшно!

Появление Марфиньки встревожило Федора и Вадима.

— Надо ее побывшить! — зло сверкая цыганскими глазами, изрекла старица.

— Мать, а не грех? — не без лукавства спросил Федор.

— Отстань ты со своими грехами, — одним больше, одним меньше, все равно.

Она не стеснялась Вадима, будучи уверена, что фашисту не в диковинку убивать.

— Разумное предложение, — поддержал ее Вадим. — Я помогу. Вот эту таблеточку дайте больной, и через день она будет безвредна. Вот и весь грех.

Он вручил старице лекарство.

— А теперь мне у вас оставаться нельзя. Как говорит русская пословица: береженого и бог бережет. Начнут чекисты трясти ваши катакомбы и меня могут зацепить.

Федор его поддержал:

— Верно. Уходить вам надо. Я в своем подполе еще продержусь, а вам отсюда пора.

Он боялся, что застукают немецкого шпиона и тогда ему несдобровать самому.

— К Дуньке надо перебираться, там безопаснее. Кому в голову придет искать шпиона у этой вдовушки.

— А она вас не предаст и меня вместе с вами? — спросил Вадим.

— Побоится. Да и не поверят ей, слишком простовата, — аттестовала ее мать Елизавета. — И что она знает: мою избу да Феклу. Небось Аннушку Прищемихину не выдала. Вас учить нечего, сумеете молодую женщину увлечь, на мужиков она, кажется, слабая.

На вторые сутки от таблетки Вадима Марфинька скончалась. Яков догадался, какое лекарство получила от старицы дочка, но был так запуган, что даже не сказал жене о своих подозрениях. Зато она материнским сердцем почуяла преступление и, не говоря ни слова, направилась в районный центр и разыскала Киреева. Ему призналась:

— Я верующая, но и мать к тому же. Одна у меня она была, и за что ее погубили, за что Григорий пострадал? За что погиб младенец Гришенька, за что его уморили? Неужели такая ведьма будет жить на белом свете, а моя Марфинька будет гнить в могиле?

Иван Петрович, как умел, успокоил старую женщину и обещал все сделать, чтобы правда восторжествовала. Только попросил ее до поры до времени никому больше не говорить об этом.

Федор забеспокоился не на шутку. Он верил предчувствиям. Фашиста могут поймать: любой школьник заявит, если в чем заподозрит. А шпион его, Федора, жалеть не будет, выдаст! Марфы-то нет, но что думают Яков и его старуха? Вдруг догадались? Могут не заявить. А вдруг? Лизавета ведь тоже отступиться может. Тогда конец.

Старец опустился на колени перед иконами и стал горячо молиться, просить у бога прощения за свое малодушие, за кощунство. Молился долго и по-своему искренне.

 

XI

Дуня вернулась из Липецка в Куйму. Фекла выглянула в окошко и отскочила, увидев свою квартирантку. Дуня на порог, крышка в подполье захлопнулась. В нос шибануло сивушным перегаром. Дуня ушла за перегородку, переоделась в темное. Фекла к ней.

— Как, Авдотьюшка, съездила? Все ли слава богу?

— Тетушка стара стала, болеет часто. К себе бы ее взять, а куда? Запуталась я совсем. А чего у тебя в избе дух тяжелый, водкой разит?

Фекла присела на лавку, пригорюнилась и полушепотом поведала о своей печали:

— Снова мой Софрон загулял, пьет без просыпу, успевай только самогон доставать. Спасибо, одна наша сестра, которая не в подозрении, гонит это зелье из свеклы. А то где бы взять? Деньги он мне на это дает. И нам с Манькой на харчи перепадает.

— Он же не работает, откуда у него деньги?

— А тот мужик, с которым он с войны прибег, дает. Он старшим над Софроном. А теперь куда-то перебрался, где-то в другом месте укрывается. Деньги у них большие, а где достали — не говорят: поди, нечистые. По нашей вере пить грех, а Софрону можно — он не приобщен. Теперь сидит в подполе, остерегается: говорит, ежели поймают — к стенке.

— Как бы мне повидаться с матушкой? Феклушка, дай ты ей обо мне весточку.

— Манька! — крикнула Фекла дочке, которая на лапке в углу под образами укладывала спать тряпичную куклу. — Сбегай к старице и скажи ей, что сестрица Авдотья у нас и желает ее видеть. Да смотри, на улице ни с кем не говори!

Маня накинула рваную кацавейку на худые плечики, платком голову закутала и бегом: хоть по улице пробежаться, а то все в избе да в избе.

Старица не заставила себя долго ждать: пришла вслед за Маней. Наскоро перекрестилась и поздоровалась.

— Как там наши? Не случилось ли чего?

Дуня стала рассказывать о болезнях тетушки, но Елизавета перебила:

— Как там твои гости?

— A-а, гости? Не знаю, я ведь там еще не была, прямо сюда к тебе за советом.

И опять стала рассказывать про тетушку. Елизавета слушала и не слушала, приговаривая:

— Бог даст, все устроится, никто как он — всемогущий.

Вопрос Дуни, брать ли к себе тетушку, обеспокоил старицу. Мешать будет старуха, может сбить с толку вдовушку. Тогда сорвутся планы, так хорошо задуманные. Только бы удержать бабу до прихода немцев. А они близко, и Вадим говорил, что скоро здесь будут. Он не врет: ведь сам не спешит обратно, здесь своих дожидается. Ему необходимо надежное убежище, а самое надежное у Дуни. Кто будет искать шпиона под боком у начальника НКВД? Она доверчивая, но и не глупая. А вдруг разгадает то, чего ей знать не надобно? И теперь у нее нет-нет да и проглянет тревога за свое добро.

— Повремени, сестра, с тетушкой. Видишь, время какое неустойчивое, фронт рядом, и все может вмиг перемениться.

— Что переменится? Может, придется в эвакуацию?

— Нам не от кого бежать. Мы будем нести свой крест до конца.

— Не так я воспитана, чтобы так просто нести крест. Мне с самых детских лет отец вдалбливал, что бога нет и молиться иконам просто смешно. Вот и тяжело мне. Всегда нечистая сила верх берет. Ты вначале говорила, что все надо отдать для спасения души, а мне как-то жаль было расставаться с хозяйством. Потом я смирилась, а ты сказала другое: ничего не продавать, а только помогать истинно православным. Потом я стала укрывать двоих незнакомых мужиков. Один-то никудышный, а другой ничего. А что, если дознается милиция? Меня за решетку. Ведь та же Аннушка вон где служит!

— В Аннушке я уверена, много она нашему делу способствовала. Ей уже назад некуда, — проговорила Елизавета. — Вот что, сестра: выкинь из головы все сомнения. Нам с тобой нечего в прятки играть. Верно, проверяла я тебя и уверилась, что не обманешь, не предашь. А чтобы и ты мне поверила, пойдешь сегодня со мной на тайное молебствие наше. Соберутся все наши самые уважаемые братья и сестры. Отец Федор — наш главный наставник будет грехи отпускать и давать благочестивые советы верующим. Будет наша провидица дева Мария. А что касается твоего хозяйства, то мы передумали: не надо его рушить, живи дома и хозяйствуй, поступай на работу, какая по душе, — теперь везде нужда в работниках. А что отсутствовала, так у тетушки была. Твоя лепта в божеское дело — укрывать в своем доме братьев гонимых. Не бойся, они сами дорожат, чтобы все оставалось в тайне, тебя но подведут, а все-таки сама будь осторожна: никого в дом к себе не пускай, пока не покинут те двое. А потом и тетушку возьмешь.

 

Большая изба стояла рядом с кладбищем. Когда-то поставил ее приезжий торгаш поодаль от мужицких изб и открыл заезжий двор с трактиром. Ему не повезло, разорился вконец и от великого огорчения повесился. Все имущество купца было распродано с молотка, а на избу покупателя не нашлось — плохая слава про нее шла. Молодая вдова уехала куда-то и больше не показывалась... Давно это было. Дорога стороной обошла Дом, и только узенькая тропка пролегла к покосившемуся крыльцу: протоптал ее единственный жилец — Ерема, сторож кладбищенской церкви. Церковь давно разобрали мужики на кирпичи. Ерема жил в заброшенном строении, отгородив себе угол с одним окошком за печкой. Питался старик подаяниями сердобольных старух.

Это строение и было облюбовано «истинно православными» для своих тайных молений. Украдкой пробирались они на свои сборища. Если кто и попадался на глаза колхозникам, те не придавали значения: Ерема — отсталый элемент, и пусть несознательные старухи молятся с ним. Чем бы ни тешились.

Дуня пришла на сборище в сопровождении Феклы. В большом углу — божница со старинными образами, перед божницей теплится лампада, у каждой иконы прикреплены тоненькие восковые свечки. Они тускло освещают темные невыразительные лики святых. Вдоль стен — широкие лавки. На столе под парчовым покрывалом лежит толстая книга с медными застежками и стоит подсвечник с пятью незажженными свечками. Их зажгут потом, когда начнется богослужение. За столом сидит старик в монашеском одеянии. На груди у него блестит серебром большой крест на цепи из крупных золоченых звеньев. Волосы сивые с рыжим отливом, борода такого же цвета свисает длинными прядями, щеки голые, нос длинный, толстый книзу, красный с синими прожилками, глаза белесые, выпученные под набрякшими веками. Вот он какой, отец Федор. Рядом с ним сидит дева Мария в черной накидке. Она тупо смотрит на парчовое покрывало и шумно вздыхает.

На лавках и на полу тесно уселись верующие. Больше всего древних старух и стариков. Правда, есть и молодые женщины, нет только мужчин мобилизационного возраста: те укрывались в подземельях или рыскали темной ночью по колхозным полям, фермам, амбарам, гумнам.

Чинно и неторопливо прошествовала к столу Елизавета в полном иноческом облачении. Все встали. Старица троекратно перекрестилась, повернулась к сборищу и сделала три низких поклона. Ей нестройным хором ответили.

— Сегодня у нас, православные, — начала старица, — великий день — праздник воздвижения животворящего креста господня, на котором был распят иудеями сын божий.

Голос у инокини проникновенный, мелодичный. Бледное лицо похоже на иконописный образ, на нем большие черные глаза, они завораживают и пугают. Слушают ее с тупой покорностью и суеверным страхом.

Дуня вместе со всеми усердно кладет поклоны и зорко вглядывается в толпу.

— Православные, — звенел голос старицы, — недолго нам осталось ждать освобождения, грядут наши избавители, они близко, и господь дал нам весточку, чтобы ждали. А ждать и терпеть сам бог велел. Мы ждем и надеемся на его святую волю. Но, дорогие братья и сестры! Наша казна оскудела, а содержать мучеников, кои томятся в катакомбах, надо. Мы призываем вас внести свою лепту на наше дело. Рука дающего не оскудеет, все возместится вам сторицею. Аминь.

Руки верующих нашаривают в потаенных местах заранее приготовленные десятки и тридцатки. Дева Мария с парчовой сумкой в руках проходит по рядам молящихся.

— До начала богослужения я хочу поделиться с вами великой радостью: наша община пополнилась женщиной большой святости и преданности престолу господа. Вот перед вами новая сестра Евдокия! Кто она и откуда — дознаваться не надобно, это есть тайна, — объявила Елизавета.

Началось богослужение. За попа служил отец Федор, за дьякона — Елизавета. Дуня только раз была в церкви, когда венчалась соседка, она смотрела на эту церемонию, как на представление, веселое и праздничное. В церковных службах она ничего не смыслила, и все же теперешнее представление показалось ей убогим. Но до конца довести богослужение не удалось.

— Спасайтесь! — раздался испуганный выкрик.

Все всполошились, словно стая вспугнутых ворон, и ринулись к дверям. Давка, стоны, слезы. Дуня подалась ближе к старцу. Толстуха погасила свечи. Старец вытолкнул раму из окошка и вывалился в темноту. Марья хотела было вслед за ним, да не успела, новообращенная сестра Евдокия выпрыгнула вслед за Федором. На бегу тускло поблескивал серебряный крест, съехавший на спину. На крест и ориентировалась Дуня, шлепая по раскисшему чернозему. Старец на бегу шепнул:

— Ты, Машка, не отставай, держись за мной. Кажись, убегли. Ты чего молчишь, кобыла?

— Я рядышком, не отстану.

— Свят, свят! Кто ты? — спросил перепуганный старец.

— Не пужайтесь, это я, сестра Евдокия.

— Х-м, оплошал я, — отлегло от сердца наставника. — А где дева Мария?

— Разве в такой темноте да панике разберешься? А вы, батюшка, не бойтесь, я вас провожу.

Молча добрались до какой-то избенки.

— Ты, сестра, ступай на ночлег к Фекле, а я тут помолюсь в тишине.

Дуня спряталась за плетнем и, вглядевшись в темноту, увидела, как отец Федор открыл люк в задней стенке избы и нырнул в него. Вскоре туда же пришлепала дева Мария.

Дуня напряженно осмотрелась вокруг, запоминая избу, в которой скрылись Федор и Марья. Незнакомому человеку в Куйме нелегко найти нужный дом даже в дневное время. Большое село строилось как попало. Улочки и переулки кривые, перепутанные, словно клубок ниток, побывавший в лапах игривого котенка.

Тревога оказалась ложной, а виной тому был Софрон. Когда Фекла ушла с Дуней на молебствие, а Маня уснула, Софрон вылез из подполья и стал искать самогонку. Жбан был пуст. Вспомнил, что сам же его осушил. Ну как стерпеть, коли хочется опохмелиться? Он пошагал по знакомой тропке к «истинно православной» самогонщице. Домой возвращался окраиной села и оказался вблизи моленной. Патрульные — двое подростков — промокли под дождем, дрожали от холода и страха: все им чудилась милиция. Шаги пьяного Софрона испугали их, и они подняли крик.

Когда Дуня пришла на ночлег, Фекла на чем свет стоит ругала Софрона:

— Ты, пьяница, бродишь по улице, а там облава. Поймают — и к стенке. Изверг! Пошел в подпол!

 

Утром ни свет ни заря в избе у Феклы появилась Елизавета, и прямо к Дуне за перегородку.

— Уж я так волновалась, так расстроилась! Напугали-то нас как! Не дали провести до конца молебствие. Как ты скрылась?

— А разве захватили кого?

— Слава богу, все целы. А случилась напрасная тревога — парнишки напугались и нас напугали. Ну уж лучше пустая тревога. Известно, пуганая ворона и куста боится.

— Матушка, а о какой весточке ты вчера говорила в проповеди? — И спохватилась: «Опять поторопилась. Не хватало того, чтобы сейчас отшили меня, когда я уже к самому логову подобралась». И зачастила: — Ведь я к чему спрашиваю? А к тому, что мне тоже надо подготовиться. В доме у меня двое от властей прячутся, а ежели долго не придет освобождение, так их и поймать могут. А ежели скоро, так я уж сумею продержаться, вывернусь как-никак.

У старицы забота — усыпить подозрительность любознательной новообращенной сестры. Вадим не дурак, видно, знает, когда свои придут. А что если его схватят до прихода? Тогда все полетит к черту! А счастье-то рядом. В мечтах своих видела себя Елизавета игуменьей большого женского монастыря. В большом храме золоченый иконостас. Храм высокий и гулкий. Стройный девичий хор на клиросе. Заливается колокольный звон. Свой, зазывной, заливистый: «Приидите-приидите, приидите-приидите» — и ответный басовитый из мужского монастыря: «Приидем-приидем, приидем-приидем». А она, окруженная всеобщим поклонением и почитанием, самовластная хозяйка и страдалица...

— Верь моему слову, Евдокия, все будет хорошо, дождешься ты земного счастья. Вон какая ты ладная да красивая, кровь в тебе так и играет. По себе знаю. Вера наша не перечит желаниям плоти, когда душа предана богу. А уж я тебе так устрою, что век за меня будешь богу молиться. Жениха подберу тебе такого, что и во сне не привиделся. Я заметила, какими очами взирал на тебя наш гость. Женю я его на тебе, и будете вы оба счастливы.

— Ты о ком это, матушка?

— Притворщица, будто не знаешь? Вадимом его величают. Скоро, очень скоро станет он большим человеком, и ты с ним попадешь в самое высокое общество. При твоей красоте и при твоем уме многого можно достигнуть. А я уж постараюсь. Прикипело мое сердце к тебе не знаю как.

Дуня слушала старицу и удивлялась: как непохожи эти ее речи на те — о бренности земного существования.

— Иди, Дунюшка, домой, наберись терпения и жди. Недолго осталось. Проведай наших затворников, позаботься о них. Завтра к вечеру я буду у тебя. Ты сама пока на глаза не показывайся никому, пусть думают, что у тетушки.

 

XII

Ночью Афоня пошел во двор, оступился впотьмах и повредил ногу. Ох и ругал же его Вадим!

— Разгильдяй! Кто дал тебе право портить конечности? Ты должен включиться в активную борьбу. А ты что? Я уже в центр донес, что ты в походе, заверил командование, что задание будет выполнено.

— Это очковтирательство.

— А ты не симулируешь? Я сейчас проверю. Которую ногу подвернул?

— Левую.

— Ложись, сейчас вправлю, — схватил больного за ногу и дернул на себя. Афанасий завопил не своим голосом.

Немец выругался и зажал ему рот.

— Молчи, скотина! Услышат — капут нам. — И, помедлив, спросил: — Легче стало?

— Маленько полегчало. Знаешь что? Принеси-ка ты мне палку, опираться буду и разомнусь: со мной это не впервые. Не завтра, так послезавтра включусь в дело. Ты за меня не волнуйся, я свое задание выполню в срок, а может, и раньше.

Принесенный со двора кол Афанасий обрезал и обстругал ножиком. Славная палка получилась — увесистая.

Всяк занялся своим делом: Афоня на лавке у дверей подшивал к нижней рубахе потайной карманчик, а Вадим колдовал у рации. Послышался осторожный стук в окно. Немец торопливо спрятал рацию.

— Откройте, это я, Дуня, — послышалось из-за окна. — Афоня поковылял к двери. Вадим засветил пятилинейную лампу. Пока Дуня снимала мокрое пальто, Вадим не сводил с нее глаз. Румяная, веселая, она была чертовски привлекательной. Вадиму не терпелось остаться наедине с ней.

— Марш в свой закуток и спи! — приказал он своему подручному.

Бросился к дверям, чтобы запереть сени. Дуня остановила:

— Не торопись, успеешь! Мне еще выйти надо.

Потом произошло все, как в кино: вместо Дуни в избу вбежал Иван Петрович Киреев с двумя своими сотрудниками. Вадим кинулся к лампе. Не успел он поднять пистолет, как получил удар по руке увесистой палкой, оружие покатилось по полу. Помощники Киреева скрутили руки шпиона.

На стареньком грузовике Дуня вместе с двумя сотрудниками отделения приехала в Куйму. В подземных тайниках были взяты Федор Козодеров с девой Марией и Софрон. А потом были вытащены из убежищ и другие дезертиры, выданные отцом Федором. Он сделал это без внутренней борьбы.

Старица Елизавета как сквозь землю провалилась. Ее изба оказалась пустой, зато в подполье очень старательный вахтер Дружинин, известный по имени Серёня, обнаружил целый склад продовольствия. Чего тут только не было! Мясные консервы в ящиках, целый мешок сахара, два мешка пшена, два ящика водки, ящик чая...

Серёня вытащил все это на улицу, а сбежавшиеся колхозники недоуменно разводили руками: «Откуда, ведь нигде не работали?»

Фекла тоже прибежала, волоча за руку Маньку. Бежала в ожидании чуда. Вот бог сейчас и покарает поднявших руку на пастырей. Но чуда не произошло. Увидев гору ящиков, Маня спросила:

— Мама, а где сахар? Он сладкий?

И тут произошло неожиданное: Фекла бросилась к арестованному отцу Федору, плюнула ему в бороду и завопила:

— За что погубили моего Васеньку? Бабоньки, голодом я его заморила ради царствия небесного, а они...

#img_27.jpg