MW

Лысяк Вальдемар

 

 

ВАЛЬДЕМАР ЛЫСЯК

 

MW

 

WALDEMAR ŁYSIAK "MW"

Krajowa Agencja Wydawnicza

© 1984

Перевод: Марченко Владимир.

Перевод стихов, кроме отдельно оговоренных случаев: переводчик.

Так что же обозначает МW? Это первые буквы моего имени, перевернутая и стоящая правильно, как доктор Джекилл и мистер Хайд. Кроме того, это может означать и массу иных вещей: Мелодии Воли, Море Впечатлений, Мечты Выдурка, Миф Вечности, Меланхолия Вечноидущего, Магия Власти и, нако­нец, Музей Воображения. Но только не такой, какой понимал под этим термином Мальро. В своем Музее Во­ображения он видел все самые ценные произведения искусства со всех континентов. Я же представляю его и понимаю как галерею своих любимых картин.

Конечно же, это Музей Выдуманный, который не существует ни в какой другой точке земного шара кроме моей г ловы. Я собрал в нем шедевры живописи из десятков музеев, галерей и частных коллекций и по­местил их в нескольких просторных залах, что несут всю тяготу памяти об этих полотнах так что это и Музей Воспоминаний. Он материализуется только лишь на один вечер в году, и тогда можно прикоснуться ко всему - в каждый 367 вечер по календарю. Следовательно, в конце концов, это еще и Музей Вечера под номером 367.

В течение нескольких таких триста шестьдесят седьмых вечеров в году я и написал этот путеводитель по МW. В нем я описал не столько произведения, сколько сны, кошмары и фантасмагории, родившиеся во мне за время контакта с содержанием этих полотен. Некоторые из них рассказывали мне совершенно не то, что хо­тел сказать сам художник, и я раздухарился настолько сильно, что в двух случаях (Ла Тур и Сутин) даже поме­нял оригинальные названия картин. Говоря иначе, солгал, но помните у Набокова: "Литература не говорит правду, а выдумывает ее", и у Шаши: "Найти себя и правду можно только в литературе. Сама литература по­рождает правду. Все остальное - это машины, статистика, тоталитаризм - это система лжи".

Коллекционирование такого собрания как мой MW начинается с поездок по всему свету и посещений музеев. Хождение по их километровым галереям бывает монотонным и скучным до того момента, когда какая-нибудь картина цепляет тебя в ту секунду, когда ты сам меньше всего ожидаешь этого. Стоишь перед нею, и не можешь уйти. И начинаешь влюбляться в нее, а она влюбляется в тебя. Никто не может переломить извечного молчания этих рам, пока не отдаст им всего сердца - лишь только тогда начинают они разговаривать с ним. По­том вы целуетесь, и поцелуем этим воскрешаете труп, одновременно начиная поглощать его душу. ( Лоуренс Даррел: "Перцепция обладает свойствами поцелуя - вместе с ним мы поглощаем и яд") В конце концов ты кра­дешь картину, как выкрадывают из монастыря красивую монашку, и переносишь в свой собственный храм ис­кусства, являющийся величественнейшим из всех мест поклонения.

Святыню построить легко. Труднее сделать так, чтобы в ней поселился Бог. Один из способов - это по­весить на стенах картины, которые любишь, включая и обнаженную натуру. В этом последнем не будет и тени святотатства, ведь никто иной как сам Господь создал наипрекраснейшую наготу - женскую, и реальные преце­денты уже имеются: в современном соборе города Ковентри производилась выставка фотографий "ню", а в Лондонском соборе св. Павла было поставлено знаменитое, окрещенное "первым порнографическим спектак­лем" представление "Волос". Господь на это не сердится.

Единственное же наказуемое действие - это распродажа святынь, украденных и собранных в МВ-367. Этого нельзя делать ни в коем случае. Добрый и умный человек никогда подобного не сделает. Но вот писатель может быть либо добрым, либо умным. Писатель вообще существо странное, и трудно представить, что ему сейчас стукнет в голову - в нем всегда есть нечто от тех божественных кретинов, готовых в любой момент встать под дулом пистолета ради трусиков какой-нибудь девицы. И еще, что-то в нем есть от беременной жен­щины - когда он долго-долго носит в себе какую-то страсть, то желает, чтобы ее заметили и другие. Ну как мне объяснить еще иначе? Если вы чувствуете в моей исповеди фальшь, вы недалеки от истины. Все это "философ­ствование" по сути своей ничто иное как попытка элегантно оправдать распродажу своих фетишей, которую я сейчас и начну. Ведь ко мне весьма подходят слова уже цитированного Даррела:

"Обжоры, сноба, пьяницы лицо

Под философской маской - именно мое!"

Действительность же такова, что написание этой книги имеет в себе нечто от профессии альфонса, по­скольку контакты человека с любимыми произведениями искусства принадлежат к наиболее интимным пере­живаниям, и продавать их случайным прохожим - это все равно, что продавать своих женщин (мне вспомина­ется Марек Гласко со своей святой истиной, что "книги пишутся, когда уже переступлена последняя граница стыда"). Но для того, чтобы жить, следует что-то и продавать, и я предпочитаю быть сутенером своих собст­венных мыслей, чем продавать знакомых или же пемзу у базарных ворот. Впрочем, мои мысли иногда напоми­нают пемзу - они такие же шершавые, и ими можно отскрестись от грязи.

Через мгновение мы войдем в мой Музей. Билет у вас уже имеется, им является эта книга. Не бойтесь полумрака, освещение достаточно хорошее - у меня есть свечи. Попрошу не плевать на пол и вести себя тихо, взамен вы получите квалифицированные объяснения. Но не рассчитывайте на то, что вам скажут все. Я не со­бираюсь так поступать. Согласно классическому принципу "желания и погони" гонитесь за мною и догоняйте, если вам удастся - идите вровень. Тогда мы вместе зайдем во дворцы и сады, в пивные и туалеты, в кельи от­шельников и публичные дома, попадем на кладбища и балы-маскарады, на палубы кораблей и гондолы воз­душных шаров, заглянем в прошлое и будущее, под балдахин проститутки и в исповедальню, будем вместе насмехаться и плакать, и если только по дороге не поссоримся, это паломничество сделает нас союзниками.

Я приглашаю к путешествию и тех, в груди которых искусство до сих пор не зажгло огонька. Прогу­ляйтесь по моему музею. Так как для путника трудности дороги становятся ценой его страсти, так и для вас одно или другое разочарование станут ценой восхищения хотя бы одним-единственным холстом, и вот тогда вы, может быть, и полюбите живопись. А ведь эти картины того стоят! Вас бросит ребенок, и предаст друг, но они сумеют остаться верными. Они пойдут за вами как жены и любовницы декабристов, что из верности добровольно сменили салоны на землянки, выкопанные в мерзлом грунте. Если вы хоть чуточку полюбите их, на вашем пути появятся и следующие, и эти впечатления останутся с вами навечно. Левант знает одну формулу, которая по-французски звучит так: "Qui mange du caviar, Dieu lui donne toujours un peu de caviar". Что означает: "Кто любит икру, тому Господь Бог всегда ее немножечко пошлет".

 

MW: З А Л 1 У Б И Й Ц А С К А З О К

"Мне рассказывали, есть люди, за всю свою

жизнь не видевшие гнома. Я им глубоко

сочувствую, они многое потеряли! И,

думаю, что, скорее всего, они близоруки.

Возможно, они испортили себе глаза

в школе чрезмерным чтением. А может,

все это происходит потому, что дети

сейчас выглядят так серьезно и слишком

уж умно, а вырастают без мыслей и

мечтаний в перегоревших людей, не имеющих

ни душевного спокойствия, ни сердечного

чувства, ни желания жить, ни отваги

умереть."

АКСЕЛЬ МОНТЕ "Книга из Сен-Мишель"

Самая первая картина, которую я помню с детства - это повернутый ко мне спиной силуэт флейтиста, идущего во главе армии гномов.

И всегда в самых дальних уголках сознания остается нечто подобное, единственное, зафиксированное там будто образ самой первой раздетой тобою девушки. Это может быть интерьер, какое-то слово матери или отца, какая-то прогулка, игрушка, наказание, улыбка; какие-то очертания местечка, куда добираешься лет через сорок, считая, что никогда до сих пор тут не был, и удивляясь, откуда известно, что находится за углом вон той улицы...

До сих пор вижу пейзаж из моих далеких снов, размытый в бесконечном времени, имеющий в себе не­что от каббалистической прелести случайного, закручивающего весь мир лентами радужной магии. Земля мер­цает отблесками мотыльковых крылышек и солнца, ветер расчесывает густые ковры цветов, кораблики тучек плывут по голубому заливу меж кронами деревьев, гордо торчащих будто коралловые рифы. Небо и вода про­водят вместе долгие и спокойные дни; время жужжит сонной осенней мухой; леса заполнены сонной, густой тенью, а широкие пустынные пространства обещают подарить вам одиночество. Вот первая причина, по кото­рой я возвращаюсь в тот сон, с той же надеждой, с которой возвращаются в родные края, в страну сожженной степи, перемещающихся моренных камней и печальных можжевельников, что пахнут влажным полумраком нарождающегося рассвета. Все это настолько далеко от мира телефонов, что будто существует на иной планете, где можно дать отдохнуть сердцу, найти пылинку своей судьбы и замкнутую в ней тайну.

В моих первых детских снах этот пейзаж вовсе не был пустынным. Его населяли когорты гномов, иду­щих за своим проводником. Ростом они не доходили ему до колена, но всматривались в его спину и вслушива­лись в звуки его флейты.

Иногда ко мне возвращается и сам звук флейты, принадлежавшей этому музыканту, врывается в мои сны, хотя я и не уверен, не он ли сам был их хозяином во все времена, насколько мне помнится. Возможно, флейтист всегда был элементом пейзажа, поначалу реальным, как запахи и лесные шорохи, и лишь позднее стал харизматически доминировать над ним, благодаря своему инструменту. Музыка, извлекаемая им из флейты, наполняла звуками всю мою детскую вселенную и удивительнейшим образом преображала сны ма­ленького мальчика в горькую фантасмагорию их воспоминаний человека, уже умудренного опытом и которому правда рвет сердце, желая выклевать оттуда последние крохи иллюзий.

Мелодия была негромкой, но всеобъемлющей. Она трепыхалась в заряженном электричеством воздухе, скользила по стенкам сна, превращаясь под сводами черепа в мерный шепот, заглушала грохот машин и бу­шующий гнев моря; она вылавливала голоса людей умерших и ушедших в мир, заполненный молчаливыми прохожими; она находила утерянные ключи мыслей, мимолетные жесты и старые пьяные привидения; она про­буждала тени забытых переживаний и улыбок, продиралась сквозь белую завесу фантазии к еще более нереаль­ным миражам; она скручивала струны из мгновений, давным-давно уже обыгранных временем; как обезумев­шая борзая мчалась она на все четыре стороны света одновременно - на восток и на запад, на север и на юг.

Я призываю эту мелодию очень редко и со все большим трудом. Я делаю это лишь тогда, когда не чув­ствую никакой иной любви кроме потребности творить, когда мне хочется только писать, а камней для невиди­мых строений, фундаментом которых служит внезапное озарение, не хватает. Тогда я прошу богов своей па­мяти и демонов воображения сжалиться надо мной, читаю молитвы более горячие, чем когда-то перед Рожде­ством, когда в далеком детстве посылал их к далеким пределам Страны Игрушек. Я молю, чтобы из глубочай­шей про пасти немочи появилось видение пустоши, над которой взлетает мелодия Гаммельнского Крысолова, хотя самого его там уже нет. Закрываю глаза и жду эту удивительно эфирную музыку, оставленную им перед тем, как уйти. А когда она появляется, звуки флейты в желтоватом полумраке моей комнаты открывают передо мною страну, велико лепную как великая фантастика Рождества, возносят над гнусным и бесплодным спокой­ствием пустых часов и минут. Демон экстаза опутывает все мои чувства, рвет все связи с землей и передает в мои руки господство над сушей и морем, выделяет местечко в стране всезнания над самыми верхушками спя­щих елей, над свернувшимися во сне городами, над пригашенными очагами людских страстей.

О, сказка, какою волшебною силой ты обладаешь! Возвращаясь ко мне, вгоняя в состояние первобыт­ной завороженности, ты одаряешь меня бесконечно простым счастьем, которое Ромен Роллан называл "рос­кошью творения". Это счастье невозможно объять только лишь чувствами, его нельзя описать, его можно только реализовать, срезая купоны с чека, который сказка выставила еще в детстве. Сказка - ты самое большое мое богатство, моя всеобъемлющая ностальгия, вместе с тобою ко мне возвращается утраченная было власть над наложницей-фантазией, с которой я наплодил детей гораздо больше, чем смог бы сделать это с какой-либо обычной женщиной. По твоей милости в моем воображении оживают все источники, которые сам я считал дав­ным-давно пересохшими. А попросту, ты необходима для того, что бы я жил. Подскажи же мне, почему именно этот худющий парень в тирольской шляпе с перышком, в зеленой, покрытой заплатками куртке и с флейтой у рта так сильно овладел моим сознанием еще у самых его истоков? Может потому, что он вывел детей из-за стен, из города-тюрьмы и увел их, свободных, в крестовый поход за золотым руном вечной радости? Ты же знаешь, что все это неправда, он только мстил жителям Гаммельна, которые не отдали ему обещанную награду за увод всех крыс из города. Не нужно было ему детское счастье, ведь ребятишки более всего счастливы с ро­дителями, пусть даже и плохими. И может, именно потому на моей картинке за ним маршировали не дети, а диснеевские гномы? Два воспоминания слились в парадоксальное, и в то же время естественное видение (как и все существующее: чем человек богаче, тем скупее; чем ученее, тем меньше всего понимает; чем веселее, тем горше и отчаянней плачет).

Две картинки: крысолов и куча гномов, тех самых, что были с Белоснежкой, которую Дисней снимал в тридцатые годы (сразу же после получения "Оскара" за "Пробуждение весны"), сплавленные несовершенной детской памятью, слились в одну, первую картину моей коллекции, первое произведение искусства в MW-367. Из двух сказок родилась одна. Во всяком случае - смысл в этом имеется, ведь для каждого зачатия нужны двое, а мое воображение только исполнило роль акушерки. Но позднее картина была искалечена - из нее исчез флей­тист.

Это была по-настоящему прекрасная сказка. Была, поскольку после встречи с одним канадцем в Па­риже она перестала существовать, во всяком случае, на какое-то время. И пусть она снова возвращается ко мне, в ней уже имеется изъян. А говоря точнее: может она все так же красива, но уже не так чиста. Она как красивая девушка, которую изнасиловали. Поэтому мне и пришлось провести жестокую операцию: я изгнал музыканта, картинку с гномами повесил в музее, а пейзаж и мелодию сохранил в арсенале наркотиков, необходимых мне для творчества. Позднее я все объясню...

Только не говорите мне, будто сказочная картинка не является произведением искусства, а мой первый художник, Уолт Дисней, не принадлежит к мастерам Ренессанса - я даже не хочу этого слышать. Пред лицами Вольтера и Бальзака, Бабеля и Достоевского, Леонардо и Макиавелли, Паскаля и Конфуция, Кафки и Пикассо, пред алтарем великого искусства и великих мыслей я не отрекся от сказок в уверенности, что мир никогда не станет вполне цивилизованным, если не засчитает сказки объектами самой зрелой мысли.

И не надо мне говорить, что этого заслуживают только полезные сказки, поумнее диснеевских; сказки, мораль которых рассекает заслоны бытия. Послания сказочников-философов (Андерсен!) становятся понят­ными лишь после получения аттестата зрелости, а чаще всего, не воспринимаются уже никогда. То, что удель­ный вес Андерсена больше, это правда, но истиной маленького ребенка становится то, что и делает его ребен­ком, а так же приятелем гномов, равно как истиной взрослого человека является то, что делает его приятелем самого себя. Об этом всегда следует помнить, иначе все наши мнения станут Кораном неколебимых фанати­ческих истин вроде догмы о священности практики. Предпочтение этой последней является отличительной чертой рационального мира взрослых, но иногда эти догмы забываются, и в этом редком забытье проявляются детские атавизмы взрослых людей, проявляются будто бриллианты в куче ржавого хлама. Ну вот, например, разве не является истиной то, что рабочая лошадь сделала для человечества гораздо больше, чем скаковая? И все же гораздо больше мы любим эту, другую, потому что она красивее. Это сравнение не следует восприни­мать дословно, поскольку сказки Андерсена красивее диснеевских, но, лишенные цветастого комикса иллюст­раций, доходят до сознания намного позднее диснеевских, когда первые восхищения ребенка стали добычей гномов американца. Теперь-то в моем сказочном пейзаже хватает и нордической мрачности Андерсена, и по­тому-то это пейзаж отшельника. Но раньше он весь был заполнен гномами.

Гений Диснея состоял и в том, что человек этот как никто другой до него создал портреты человечков, сопровождающих мир людей со времен Творения в виде гномов, кобольдов, подземничков, коротышей и бед­няжечек. Помимо роста от людей их отличает лишь то, что ими не занялся Дарвин, в результате чего они про­исходят не от обезьяны, и науке совсем не обязательно выделывать эквилибристические фокусы, чтобы найти им предков. Они вечны, и это очаровало меня еще до того, как я услыхал о Дарвине.

Согласно сентенции греческих мыслителей о том, что все в мире любит семерку, Дисней нарисовал семь гномов, ибо семерка правит Космосом (невооруженным глазом мы видим семь планет, семь звезд Боль­шой Медведицы и семь Малой, семь Плеяд, семь основных звезд Ориона и т.д.), но в моих детских снах гномы непомерно расплодились, заселяя сказочный пейзаж будто красные муравьи. Тогда я не размышлял над их ме­таболизмом и вообще считал гномов однополыми существами. Истину я узнал намного позднее от голланд­ского врача Вила Гюйгена, который, после двадцати лет ночных наблюдений, в 1978 году опубликовал труд "Жизнь и работа гномов". Так вот, Гюйген доказал, что обычный зрелый гном весит 300 граммов, роста в нем 6 дюймов, бегает быстрее зайца, а его обоняние ровно в 19 раз чувствительнее, чем у человека. Кроме того, у гномов имеется и женский пол (250-275 граммов веса, отсутствие колпачка и бороды, а также еще несколько мелких анатомических отличий). Особо завлекательным было утверждение Гюйгена о 350-летней сексуальной потенции самого обычного гнома.

Пейзаж с флейтистом и гномиками путешествовал со мною долго, более двадцати лет. Запихиваемый все глубже и глубже новыми увлечениями, новыми образами и фантомами событий, книгами и опытом, он все же оставался где-то на самом дне сундучка воспоминаний как старая фотография или засушенная роза, самая первая, которую девушка получила от юноши, и с которой не расстается даже тогда, когда уже не помнит ни имени его, ни лица. Так он добрался со мною до Парижа. Это не был нынешний Париж с его Центром Пом­пиду, Домом Радио, Ля Дифенс, Фрон де Сейн, башнями Морлана и Заманского, с лесами небоскребов ХV квартала, о которых Андре Фремежье сказал, что это "самая несчастная и претенциозная карикатура на амери­канскую архитектуру, которую только можно себе представить" ("Ле Нувель Обсерватер" 7-13.08.1972 г.). Видно мало Фремежье ездил по Европе и мало видел карикатур, отсюда и убожество его представлений о "са­мых", но фактом остается, что тот Париж, куда я привез свое сказочное видение с дагерротипа детских впечат­лений, был куда более парижским, чем теперь. Это были шестидесятые годы, и Рынок еще не был изгнан за город, Павильоны Балиара еще не были снесены отбойными молотками. Величественная сказка Парижа дожи­вала свои последние дни.

Я жил в одном из тех малюсеньких, втиснутых меж такими как и он сам дешевых отельчиков, где все, а более всего - постель, даже самая чистая и накрахмаленная, пахнет спешной любовью за несколько франков. Из окна узенькой комнатушки были видны снежно-белые купола базилики Сакре-Кер, по вечерам из кафешки на­против вместе с запахами французского вина доносилось хоровое пение, заполняющее каньон доходных домов от камней мостовой до самых мансард, аккомпанируя печалям и грешным спазмам тел, иногда убегающим из полумрачного таинства комнат на экраны оконных занавесок как в китайской пантомиме теней. В этой комнате я украл у соседа книжку. У меня был очень важный повод сделать это; он же, канадец, даже не заметил про­пажи, мне не было стыдно, и не только потому, что он сам украл эту книгу, но и потому, что эта кража не была первой в моей жизни. Клянусь, что и не последней! А собственно - чего мне было стыдиться? Мы крадем не­прерывно, абсолютно все. Мы учимся воровству, так же как и лжи, постепенно, с детских лет. И в самом конце жизни, нося морщинистую кожу как протертое пальто, которое бедность приклеивает к спине нищего, нам хо­телось бы украсть у кого-нибудь детство, поменяться с каким-нибудь ребенком этим проклятым плащом. Так чего же мне было стыдиться, что я крыса среди крыс, собака меж собаками, змея в змеином клубке? Вопрос: кто больший вор - тот, кто украл деньги, или тот, кто украл иллюзии, здоровье, счастье, последнюю возмож­ность? Что предрассудительней, украсть часы или время, которым кто-то мог бы воспользоваться, чтобы еще раз поискать любви? Очищать карманы от бумажников или сердца от надежд? Вынести из чьего-то дома меха или принести меха в дом, откуда давным-давно уже изгнана радость? Отобрать браслет или право говорить правду без боязни? Ну?!...

Пришло время рассказать о тебе, Крис Неважнокактамтебя, и о твоей любви к той истине, которую ты открыл в Стране Сказок и которая мучает тебя до сих пор, если ты все еще живешь. Истина - какая же это гнус­ная птица! Снарядом падает она на клубок совести и вытряхивает оттуда клочья шерсти, ночью, когда ты спишь, улетает, злобно кружит над крышей твоего дома и, триумфально злорадствуя, возвращается днем, чтобы обнажить бытие, подавить воображение, привязанность к иллюзиям, веселье; она пытается сделать весь мир обыденным, тривиальным, серым; содрать позолоту с мечтаний и лишить таинственной прелести все то, что мы обряжаем в одежды чудесного. Ты откармливал эту крылатую, ненасытную скотину своей ненавистью, и по­тому постарел слишком быстро, слишком рано, Крис.

В Париже ты был таким же приблудой как и я. Потому-то я тебя и впустил. Прекрасно помню тихие, горячечные удары костяшек твоих пальцев в двери моей комнаты, когда на лестнице был слышен топот поли­цейских сапог; твои молящие глаза; только не помню твоих первых слов, а может ты вообще ничего и не гово­рил. Я впустил тебя вместе с твоим чемоданчиком и спрятал в шкафу, как неверная жена прячет любовника. И когда ко мне постучали, я солгал, глядя им в глаза изумленным взором всех неверных жен в мире. Тогда я еще не знал, что ты натворил, но глаза твои говорили, что ты способен на преступление. Откуда же мне было знать, что ты убийца?!

После их ухода ты долго сидел молча и тяжело дыша, чтобы заменить тот воздух, который замкнул в себе там, в шкафу, чтобы не выдать себя. А я ни о чем не спрашивал, и только ночью вино развязало тебе язык. Тогда я закрыл дверь на ключ, врубил радио, чтобы нас не подслушала хозяйка, и до самой предрассветной се­рости слушал о человеке, который сделался тобой. Это был психически больной американец, которого лечили в клинике профессора Дэвидсона. После восьми лет обследований, лечения, электрошока, массажа и ванн Дэвид­сон посчитал его случай безнадежным. За эти восемь лет этого человека три раза, как выздоровевшего, на пробу выпускали. Он тут же шел в город и в первую же ночь вламывался в какой-нибудь книжный магазин. Утром его находила полиция, арестовывала, а потом препровождала в клинику, чтобы через какое-то время он опять вышел и снова начал свои издевательства над детскими книжками. Каждый раз его захватывали на куче обрывков бумаги, толстым слоем покрывавшей пол магазина. Работал он вручную - каждую страницу рвал на мелкие кусочки, терпеливо и методично, книжку за книжкой. К творениям для взрослых он даже не прикасался, его интересовали одни только сказки: Эзоп, Федр, Перро, Лессинг, Гай, Андерсен, братья Гримм, Лафонтен, Дисней, детские издания "1001 ночи" и так далее. Никто не знал имени этого человека. Когда-то его забрали из книжного магазина и не нашли при нем ничего, что позволило бы его идентифицировать. На него не нашлось каких-либо сведений, а отпечатки пальцев не фигурировали ни в центральной картотеке ФБР, ни в какой-либо другой картотеке США. Он и сам говорил, что не знает, как его зовут, и через какое-то время на задаваемые ему вопросы начинал отвечать односложно или вообще кивком. Кто-то из детективов назвал его Фейблкиллером, так это и осталось, даже в реестрах клиники. С тех пор все звали его Убийцей Сказок, и никому это не казалось ненормальным. Он-то и сам не был похож на ненормального. Поначалу его закрывали в изолированном поме­щении без окон и дверных ручек, но когда выяснилось, что он весьма спокоен, полностью выполняет все рас­поряжения и принимает каждую процедуру без малейших признаков недовольства - ему предоставили некото­рую, ограниченную клиникой, свободу. Спал он сам, но мог без помех передвигаться в доступной для выздо­равливающих части клиники и долго гулять по саду.

Когда ты, Крис, приехал из Канады в США и начал работать в клинике Дэвидсона его третьим ассис­тентом, Фейблкиллер сидел там уже девятый год. Тебе его показали уже в самый первый день. Его показывали всем, он был любимчиком персонала. У него были редкие волосы зеленовато-металлического оттенка, глубокие морщины, очки. Ему могло быть лет шестьдесят, а может и меньше, и даже намного меньше, но выглядел он на шестьдесят. Мне ты его описал так. Только, Крис, тебе самому следовало бы поглядеть в зеркало, не хватало только очков. Я сразу же заметил это, но не хотел тебе говорить, так как еще не знал тогда, к чему ты все это ведешь. А потом просто забыл.

Фейблкиллер заинтересовал тебя. Ты наблюдал за его прогулками. Он ходил по саду как механическая кукла, ровными отмеренными шажками. Маленький, худой, сильно горбящийся - издали он был похож на мальчишку. Иногда он наклонялся за валявшимся на земле лис тиком и, осмотрев его, либо выбрасывал, либо прятал в карман. Когда он возвращался в помещение, эти листья у него забирали, на что он совершенно не реа­гировал.

Отдыхал он на старой деревянной скамейке, стоящей под дубом в углу сада, рядом с высокой стеной. Здесь была его любимейшая пристань. Все другие скамейки были современными, пластиково-алюминиевыми, с мягкими, обтекаемыми формами. Не заменили только эту одну, оставив ее в покое, так как полвека назад на ней любил посидеть основатель клиники. Вкопанный в землю столик, на котором сей достойный муж писал свои ученые статьи, неизвестно когда исчез, но скамейка сохранилась, и к ней относились как к исторической релик­вии. То, что Убийца Сказок облюбовал ее для себя, было вполне понятно. Они подходили друг другу. В кли­нике тайной полишинеля была уверенность в том, что тот, кто сумеет "раскусить" Фейблкиллера, "раскрыть" его - как говаривал заместитель профессора - сможет рассчитывать на быструю карьеру. Чтобы стать первым ассистентом, необходимо было предоставить Дэвидсону способ, как развязать язык Убийце Сказок, больше ничего.

И ты нашел этот способ, Крис, нашел очень быстро. Это было настолько просто, что даже непонятно было, почему об этом не дога дались раньше. Ты мог сразу пойти с этим к Дэвидсону, но тебя заела амбиция, тебе не хотелось быть лишь генератором идеи, но и единственным исполнителем, тебе хотелось преподнести им этот случай на тарелочке: с анамнезом, анализом, выводами и, возможно, даже рецептом, чтобы все было в комплекте. Амбиция, Крис, как женщина - весьма часто она вдохновляет нас на великие дела, исполнению ко­торых сама же впоследствии и мешает.

В тот день ты уселся на скамейке рядом со стариком и стал перелистывать книжечку со сказкой о золо­той рыбке. Не надо было даже поворачиваться, чтобы заметить, как он пожирает книгу своим взором. - Хотите, я дам вам эту книжку? - предложил ты. - Э... Только не здесь, пройдемте в мой кабинет.

Он без слова направился за тобой. В комнате с тяжелыми шторами, которые ты сразу же опустил, он уселся на стул напротив стола и некоторое время рассматривал обложку. Затем, спокойным, но решительным движением, оторвал ее, разорвал на половинки, сложил оба куска и одним рывком превратил их в четвертушки, которые смял и бросил на пол. Последующие листы он рвал все быстрее, кряхтя широко открытым ртом, и с безумием в глазах расправляясь над картинками. Закончив, он поглядел на тебя как кролик, который, сожрав одну морковку, тут же клянчит и другую, а ты, подняв с пола яркий кусок страницы с рыбаком, забрасываю­щим сети, укоряюще буркнул:

- Ну вот, покалечили вы старичка!

- Он и так уже давно калека! Они все однорукие! - понуро ответил он.

Заговорил! Ты стал ковать железо, пока горячо:

- Все?... Кто это все, кого вы имеете в виду?

На сей раз он не отвечал. Ты повторил свой вопрос несколько раз, но он - будто и не слыша - уставился мертвым взглядом на стенку: сгорбленный, маленький, хрупкий, весь излучающий преданность и послушание. Если бы ты приказал ему немедленно выпить какую-нибудь вонючую микстуру, сделать приседания или спус­тить штаны для укола - он сделал бы это немедленно. Только вот говорить не хотел. Только когда ты открыл ящик стола и вынул прекрасный альбом с лакированной обложкой, на которой была изображена девочка, несу­щая через лес корзинку с едой, его глаза блеснули.

- Ее королевское величество! - шепнул он.

Его вытянутые вперед руки дрожали, он как наркоман желал книгу.

- Получишь, когда расскажешь, что это за безрукие. Старик с золотой рыбкой?... А кто еще?...

Прошло несколько секунд, пока он не выдавил из себя:

- Все старики! Их искалечили!

- Каким же образом?

- Их заставляли работать на измор!... Старика-рыбака заставили выловить золотую рыбку, а она оказа­лась золотой пираньей! Деду Морозу не разрешили спрятаться летом, ему пришлось заняться приготовлением мороженого, и солнце растопило ему руку. Третьему старику приказали вырвать репку, величиной с гору, он вывихнул левую руку из сустава, и она потом усохла.

- Почему же ему не помогла бабка?

- Бабка?! - злобно заскрежетал зубами старик. - Бабка бросила деда и теперь воспитывает на озере гад­кого утенка! Распутница, она представила себе, что станет Ледой, и теперь возится с птенцом!

Ты удивился, но потом вспомнил сказку Андерсена. Все правильно! Гадкий утенок вовсе не был уткой, он превратился в лебедя. Ты представил все это, Крис, и тебе сделалось нехорошо.

- Как же все это отвратительно! - вырвалось у тебя.

- Вся Страна Сказок - одно сплошное отвращение! - крикнул старик, сжимая кулачки.

Этот вскрик отрезвил тебя. Ты испугался, что вас услышат и приложил палец к губам:

- Тихо!

- Ну а теперь я получу ее? - спросил старик, глядя на книжку.

Ты отдал ему ее. Через мгновение она превратилась в кучку бумажек. Ты с удивлением заметил, что их вид тебе уже не отвратителен.

- А что с другими бабками? - спросил ты.

Он даже не дрогнул, и только тогда, когда ты вытащил из ящика следующую книжку, ответил:

- Рыбаковой бабки уже нет. Ею воспользовались как приманкой для золотой пираньи, что плавает те­перь в королевском аквариуме. Туда бросают вольнодумцев...

- А бабушка Красной Шапочки?

- Эта еще жива, а как же, вылеживается...

- Да, я помню, она лежала на кровати, когда на нее набросился злой волк, но к счастью поспел храбрый лесничий...

- На свое несчастье, - процедил старик.

- То есть как?

- Старуха потребовала, чтобы он лег в постель вместе с ней и волком. Бесстыдница, одного волка ей было уже мало! Все они в Стране Сказок сейчас такие.

- Ну ладно, а что с лесничим?...

- Лесничий не отказал ей, но, поскольку был уставшим, не проявил себя как следует. В наказание попал в аквариум.

Тогда, Крис, ты почувствовал, что в животе у тебя что-то сжимается. воображение подсказывало тебе, как пиранья вгрызается в твое тело. Ты отпил немного кока-колы и спросил:

- Где же находится эта Страна Сказок?

- А я получу еще одну книжку? - вопросом на вопрос ответил старик. Только теперь успел ты заметить, что предыдущую он уже успел изорвать. Больше книжек у тебя уже не было, и потому ничего нового не услы­хал.

Для следующего разговора ты приготовил большой запас книг, все сказки, что нашлись в ближайшем книжном магазине. Со стариком ты договорился на вечер. Когда уже погасили свет, и клиника уснула, он поя­вился в твоем кабинете. Вначале, чтобы его расшевелить, ты дал ему "Робин Гуда", "Трех поросят", "Кота в сапогах" и "Пряничный домик". Потом показал содержимое еще двух ящиков. Когда пробило полночь, он на­чал тебе рассказывать о своем посещении Страны Сказок.

Случилось это лет десять назад, когда в лавке старьевщика он увидал старинную, выгоревшую бархат­ную шапку. Она лежала в деревянной шкатулке вместе со свистком, вырезанным из корня мандрагоры. Хозяин лавки шутливо уверял, что это шапка-невидимка, а свисток принадлежал самому Нострадамусу. Еще он доба­вил, что давным-давно купил шкатулку у какой-то старушки. Но, хотя цена была до смешного малой, никто на эти мелочи до сих пор как-то не полакомился. Старик купил шкатулку и, по возвращению домой, надел шапку, а потом дунул в свисток. В тот же миг он потерял сознание, а в себя пришел, со свистком в руке и шапке на голове, в удивительнейшем месте, заполненном удивительными строениями, фантастическими созданиями и неизвестными ему растениями. Зато он знал всех, кто населял эту страну - помня их с детства. Это и была Страна Сказок. Долго он там не оставался. Переполненный отвращением и ненавистью, он снова подул в сви­сток и очутился у себя в доме. В тот же день он впервые вломился в книжный магазин. Не прошло и года, как он попал в клинику Дэвидсона.

Все было бы хорошо, Крис, если бы ты не спросил его тогда про шапку и свисток. Было бы еще лучше, если бы их у него не было, если бы он их потерял, а уж совсем замечательно - если бы он ни когда не попадал в лавку старьевщика и никогда не встречался с тобой. Сколько мелких случайностей могло привести к тому, что ты был бы сейчас уважаемым профессором какого-нибудь американского университета или ординатором круп­ной больницы в Торонто. Каждая из этих мелких случайностей, если бы только захотела, могла бы спасти тебя. Но, по воле случая, этого не произошло. Случайность, исключившая все иные возможности, сделала так, что в жизни твоей порвалась паутинка потенциальной судьбы, благодаря которой ты мог бы благополучно доплыть до конца своих дней. Лишь ее ты должен винить за то, что предназначение пало на один из мириадов несу­щихся по орбите в космическом пространстве гвоздей, несущих в себе зло, перенастроило твой звездный код и загнало все это зло в твой череп.

Когда ты спросил у пациента об этих смешных аксессуарах машины фантазии, оказалось, что они до сих пор существуют, вылеживаясь в камере хранения клиники. Ты достал их оттуда, и ради забавы, надел шапку, а затем, опять же для смеха, свистнул в мандрагоровый свисток. И в тот же миг шутки кончились. Ты очутился в Стране Сказок и как можно быстрее вернулся оттуда, переполненный теми же, что и у старика, не­навистью и отвращением. Теперь уже ты не был тем Крисом, что раньше.

Ты спросил меня, верю ли я? А почему бы мне тебе и не верить? Разве это противоречит законам при­роды? Ах, ведь столько существующих явлений им противоречит! Например, шмель, поскольку, исходя из пропорций массы тела и поверхности крыльев, он вообще не должен летать. Но все-таки летает! Во лжи я тебя, Крис, не обвиняю. Обвиняю в смерти старика.

Остальное содержимое двух ящиков вы порвали вместе, за одну ночь. Перед наступлением рассвета вы сбежали из клиники на твоем автомобиле и мчали через все Штаты, от океана до океана, грабя и уничтожая книжные магазины в больших и малых городах. Ты разработал весьма эффективную систему, применяя бензин и спички. Однажды при устроенном вами пожаре сгорело два человека. Вас схватили, но лечить и не собира­лись, и вы схлопотали по двадцать лет тюрьмы. Старик умер в камере, а ты, отсидев три четверти срока, вышел на свободу и выехал в Европу. Ночью, перед самым отлетом, ты сжег два крупных книжных магазина в Нью-Йорке. На прощание.

Слава Богу, что ты не привез в Париж бархатную шапку и свисток, потому что я тоже люблю глупые шутки, и наверняка захотел бы сам испробовать. На мое счастье, шкатулка сгорела в машине, в которой ты вре­зался в придорожный столб, когда за вами гналась полиция. Я почувствовал странную дрожь, когда ты откры­вал свой чемоданчик, считая, что вот сейчас ты мне предъявишь и шапку и свисток, и мне придется переходить свой Рубикон. Дрожь мальчишки, которому впервые нужно доказывать, что он того же пола - вроде и не дол­жен, а надо. Но чемодан был забит детскими книжками, которые ты украл в парижских магазинах. Все это ты высыпал на пол - и, конечно же, случайно - на самом верху очутилась "Белоснежка". Я увидал упитанные мор­дашки гномов из своего пейзажа, и меня окатила волна сентиментальных воспоминаний. Я взял книжечку в руки. "Blanche-Neige et les sept nains".

- И она тоже? - спросил я.

- Тоже. Сидит в каталажке, - ответил ты грубо, и это поразило меня.

- За что? - снова спросил я.

- Видите ли, две королевы в одной стране, это, все-таки, перебор. Повелительница Сказочной Страны давно уже хотела прикончить соперницу и только ждала случая. И такой случай представился. Полиция нравов накрыла Белоснежку в лесной сторожке с семью гномами: за занятиями групповым сексом.

Я чувствовал, что у меня кружится голова, то ли от вина, то ли от рассказанного им, то ли от всего вместе.

- По... полиция нравов?! Какая еще полиция нравов?

- Три поросенка. Они выросли и превратились в трех хряков и после окончания университета пошли в полицию.

- Университета?!... Там имеются учебные заведения?

- А как же. Ректором там Незнайка.

- Минуточку, а что с принцем? В той сказке был еще и принц...

- Принц развелся с Белоснежкой, потому что она путалась с гномами, и влюбился в Золушку. Только счастья ему это не принесло, потому что та вечно теряла свою туфельку, а каждого нашедшего благодарила слишком уж страстно. И вообще, та Золушка была мачехой, только переодевшейся в Золушку. Настоящей же Золушкой была Девочка со Спичками. Спички унес злой Ветер, бедная девчушка бегала туда-сюда, ловила спички, пока не заболела и умерла. Теперь же принц уже перед предстоящей свадьбой застраховался от настав­ления ему рогов.

- Выходит, там можно застраховаться?

- Можно. Когда-то президентом Страховой Компании в Сказочной Стране был дракон, но он лопнул, проглотив подсунутого ему нафаршированного научными достижениями профессора "гонорис кауза". Вместо серы и пороха воспользовались пустотой. Теперь председательствует лиса. Та самая, что выманывала сыр у вороны.

- У вороны, правильно... - задумчиво пробормотал я. - И что с ней?

- На основе пластилина и жевательной резинки она производит сейчас плавленые сырки, которые не смогут выпасть из клюва даже тогда, когда откроешь его, чтобы попеть. Три поросенка закупили у нее лицен­зию. Таким же монополистом стал и Питер Пэн, который вместе с Пиноккио гонит самогон. Летучий Голлан­дец вместе с Синдбадом Мореходом монополизировали перевозку заключенных в концлагерь на острове. Для этих несчастных концерн "Баба Яга, Ванечка и Машенька, Ко" производит сухари. Я уже рассказывал вам, что там совсем не весело. Никто даже словечка не осмеливается пикнуть против тирании, все боятся Мальчика с Пальчик, который влезет куда угодно и все вынюхает с помощью дрессированной мини-собаки, помеси Плуто и Микки Мауса. Никому не хочется очутиться в аквариуме с золотой пираньей, каждый мечтает об Ордене Звездочки с неба... Когда королева в своей накидке, сделанной из Кота в сапогах, в окружении сорока гвардей­цев, которыми командует Али Баба, едет по улицам на верблюде, которого с помощью пластической операции

сделали из Конька-Горбунка, или когда при свете Лампы Аладдина она провозглашает речи, которые для нее пишет Утенок Дональд - все кричат "браво!", абсолютно все. Все аплодируют в ритме, который наигрывают Сверчок за камином и Флейтист Крысолов.

Флейтист Крысолов. Мне опять припомнился мой пейзаж с человеком в тирольской шляпе. Я спросил о нем у Криса, и тот ответил:

- О, это совершеннейшая каналья. Он уводит детей из городов и продает Робин Гуду. Большинство из них погибает, потому что Робин экспериментирует на них с яблоками. У него комплекс Вильгельма Телля и...

- Хватит! - крикнул я. - Достаточно! Не хочу слушать больше!

Крис, я не хотел, так как боялся, что ты вернешься к гномам, и какими-нибудь гнусными сообщениями зальешь помоями мою память. Ведь память валится в прах будто старый город не тогда, когда забываешь, но когда воспоминания оскорбляют чувства.

Потом мы вместе рвали книжки. Ты радовался, что я помогаю тебе, я же делал это лишь затем, чтобы ты позабыл о "Белоснежке и семи гномах". И это мне удалось. Ты не заметил, как я запихнул ее ногой под кро­вать. Прости меня, Крис, надо было спасать этих семерых развратников, уж слишком сильно я их люблю.

Только лишь засерел рассвет, ты выбрался через окошко туалета в коридоре, а потом спустился вниз по пожарной лестнице. Мне казалось, что я тебя больше не встречу. Но встретил. Еще два раза. Помню - это было во время карнавала, которому жизнь дает венецианский Канале Гранде. Я стоял на площади святого Марка, расцвеченной лампочками и похожей на картину Гварди "Ночная процессия на Площади святого Марка" (в оксфордском музее "Эшмолеан"). Никто не смог лучше, чем Франческо Лаццаро Гварди сфотографировать ту Венецию XVIII века, которая уже клонилась к упадку (а сам упадок начался с тех пор, когда Васко да Гама от­крыл новый морской путь на Дальний Восток, что исключало республику дожей из числа контролеров над вос­

точной торговлей) и получила свой "удар милосердия", уже через четыре года после смерти Гварди, в 1797 году, от руки Наполеона. Построенная с мыслью об автократии и могуществе, много веков была она героиче­ской и могущественной. Не могли будить удивления та красота, в которую она всегда была одета, и уважения

тот факт, что за двадцать четыре часа ее верфи могли построить, полностью снарядить и выслать в море ве­сельный корабль! У той Венеции были и тело, и душа. Совсем как в сказке - давным-давно случилось в этом городе чудо: в инструменте человеческого гения тронули нужную струну. Струну, которая уже не прозвучит. Уже две сотни лет Венеция приходит в упадок и тонет, бредя вслепую через мели демократии, а ее гальванизи­рующий труп пичкают денежными вливаниями, что стекаются ради спасения "жемчужины Адриатики" со всего света, и в большей части раскрадываются политиками и мафией. Остался лишь снобистический цинизм якобы озабоченности мира судьбою "Серениссимы", с которым неразрывно связан образ космополитичного, ни в чем не разбирающегося эксперта ЮНЕСКО, прохаживающегося по площади св. Марка и выдвигающего все более мудрые предложения по спасению Венеции.

Только во время карнавала Венеция притворяется, что до сих пор живет. В толпе, наблюдающей за со­ревнованием гондольеров, я заметил твое лицо, Крис, но оно тут же затерялось, а я не был уверен, правильно ли мне показалось. На следующий день я сидел на набережной Пунта делла Догана, том месте в Венеции, где по-настоящему можно расслабиться, и сознательно, как делал это уже не раз, вызывал в воображении одну измен­чивую картину. Полуприкрытыми глазами видел я перед собою мерцающий над заливом чудный город Голь­дони и Казановы, Венецию, которой вернули весь блеск давнего величия. Только эта иллюзия не продолжалась долго. Иллюзии вообще долго не длятся, и невозможны совершенно, если, например, ты не бродил по галерее Франчетти в здешнем Ка д'Оро, не видал там божественной "Пьяцетты Сан Марко" Гварди, а потом не украл ее для своего личного музея. Вдоль побережья катится шумная толпа туристов: японцы и техасские вдовушки, для которых один "latin lover" стоит более всех великолепий Дворца Дожей, а со ступеней Санта Мария делла Са­люте доносится пискливый, монотонный голос гида. Кто-то по-дружески касается рукой моего плеча. Оборачи­ваюсь...

Крис, те безумства, которые мы совершили в книжных магазинах Венеции, заслуживали сурового на­казания, и, чтоб я сдох, если не чудом было то, что полиция не свела с нами счеты. Во время погони нам уда­лось затеряться, только вот я лично убегал, скорее, от тебя.

На следующий год я вновь очутился в Париже. Весь первый день я посвятил (это уже ритуал) Наполе­ону, начиная с визита в храм, святость которому придает его гробница, но вечером мне вспомнилcя тот вечер, и я думал о тебе.. Возможно, именно так и вызывают духов, потому что чудо произошло еще раз. Через не­сколько дней, когда я присматривался к художникам на Пляс дю Тертр, снова, как и в Венеции, ты коснулся рукой моего плеча (по-видимому, ты следил за мной!) и стал нашептывать:

- Сделаем это снова, вместе безопасней, ведь один стоит на стреме, помнишь? Столько книжных мага­зинов, столько сказок, столько книжек с враками для наивных деток, столько этой гадкой пропаганды, столько ночей, столько возможностей, столько надо сделать!...

О, Крис! Если бы ты видел себя тогда! У тебя было лицо "Безумной" Хаима Сотина, с глазами-лазе­рами и всезнающей гримасой губ. Эмоции окрасили твои щеки румянцем, так сильно хотел ты меня уговорить. Ты убеждал меня голосом вещающего дервиша, извергал заранее приготовленные слова, плевался мелкими капельками слюны: уничтожить! искоренить! размозжить! превратить в ничто! Надо, надо, надо! О, Крис!

Я помню, как вырвался из твоих рук и как бежал по улице Норвинс, пропихиваясь сквозь плотную толпу, которая - если бы ты ни чего не кричал - наверняка бы задержала меня, считая, будто я что-то украл. Но ты, гонясь за мной, орал во все горло:

- Трус!... Проклятый трус!... Труууус!!!...

Я не жалею, что встретил тебя, Крис. Со столькими людьми мы идем по жизни плечом к плечу, обме­ниваемся ниагарами слов, жестов, любезностей; всегда близко, но как далеко, а ведь это и есть само гудящее тишиной молчание, совершенная, кошмарная, безнадежная пустота; бесплодная пустошь, на которой ничего не взойдет - ни любовь, ни волнение, ни стыд, страх, отчаяние, даже и не ненависть. А от тебя, от тебя, Крис, я услыхал столько, что мне хватило на несколько снов, на полтора раза задуматься и на одну истину. Я люблю тебя, мой ты убийца сказок, и вспоминаю тебя, но прошло уже то время, когда ты шатался в моих мыслях как пастушеский пес, который желает быть верным, бдительным и хорошо исполнять свои обязанности громким лаем. Еще случаются такие ночи, когда я слышу твой крик: "Труууус!" и просыпаюсь весь в поту. Но подобное случается все реже и реже. Не рассчитывай на меня. Не рассчитывай, что я буду рвать книги и газеты, потому что это не имеет смысла, слишком много существует типографий. Со Сказочными Странами расправляются не так.

Я не обвиняю тебя за то, что ты попортил мой пейзаж, когда-то такой радостный и беззаботный, словно свадебный пир в деревне. Как-то ночью - это было через несколько дней после нашей первой встречи - гно­мики, которые до сих пор рассматривали инструмент крысолова будто дирижерскую или же волшебную па­лочку, посчитали ее обычной палкой, взбесились и набросились на своего божка. Возможно, его затоптали бы или даже пожрали, не знаю, на всякий случай я исключил его из пейзажа и выбросил на свалку воспоминаний.

Только не требуй, Крис, чтобы я сделал то же самое и с гномами - они очутились в моем музее - и во­обще со сказкой. Я не смог бы жить без этого волшебного зеркала, что отражает мое внутреннее "я", без этого отпуска от действительности, без этой архаической религии детства, которая, как и каждая религия, объединяет в себе мифы и символы, ритуалы и церемонии, доверчивость, пророчества и обещания, и которая соотносится с определенными психическими состояниями, требуя веры в существование сверхчеловеческих существ. Но что же это за существа? Это воплощенные в них человеческие мечтания. И гномы, и боги равны. Пойми, Крис, столько нужно уметь и иметь, чтобы выдержать в этом мире, который вообще-то невыносим. Многие люди нуждаются в сказках и далеких мирах, и я один из них. Именно так и отыскивается свобода.

Все так, Крис, я уже не дарю симпатией всех персонажей с карусели детских своих восхищений - из-за тебя они стали для меня падшими ангелами из "Утерянного Рая", которых рисовал Дорэ. Но это вовсе не зна­чит, повторяю тебе, что я смог бы перестать любить сказку. Пойми, это так, как будто бы я любил красивую женщину, но перестал бы любить ее детей, которых она родила от других. Я жажду ее, и потому буду с нею столько раз, сколько раз охватит меня любовная горячка, пусть даже и придется брать ее силой. Из всего ее богатства я мечтаю только об одной вещи - мелодии крысолова в безлюдье, ибо она прививает в ней саженцы одиночества и заводит во мне пружину, благодаря которой я и могу писать. Ты слышишь эти звуки?

Если бы нужно было превратить их из нотного стана чувств в слова, это прозвучало бы приблизительно так: Даже если у тебя забрали все, ты можешь выдумывать для себя сказки. Раз ты не делаешь этого - не вини никого за то, что ты нищий.

Если не выдумаешь ни одной - с чем же встанешь ты перед Богом, когда Он вызовет тебя к доске?