Из Тосканы нить Автострады Солнца идет к северу и достигает Ломбардии. Там, у подножия Бергамских Альп, на холмах расположилось живописное Бергамо, которое считается одним из самых старых городов северной Италии — он был основан на несколько веков раньше Рима. В кровавом миксере исторических событий Бергамот переходило из рук в руки столько раз, сколько можно ударить мячик во время теннисного матча. Им владели этруски, галлы, римлянке, Аларих и Аттила, остготы, лонгобарды, венгры, германские и франконские императоры, гибеллины и гвельфы, весьма долго — «царица Адриатики» Венеция, а потом — французы, австрийцы, и, видимо, сам черт. Господствующий со скалистого холма над Новым Бергамо остров Старого Бергамот переполнен памятниками культуры, истории и искусства словно тесный музей, который, не имея запасников, просто должен впихнуть все свои сокровища в немногочисленные залы. Истинная толкучка шедевров.
Если города обладают полом, то Бергамо — это женщина. Она такая же стройная и капризная, и настолько красивая, что помада рекламы была бы просто излишней. Ее тело, это большая прямоугольная площадь — Пьяцца Веккия; и сразу же над ним, отделенная всего лишь узеньким портиком, шея — Кафедральная Площадь; и, наконец, голова — базилика Санта Мария Маджиоре. Когда видишь на карте план центра старого города, эта форма кокетничает с тобой настолько убедительно, что не оставляет ни малейших сомнений.
Любая женщина, даже та, которая презирает пудру и румяна, жаждет иметь бижутерию. Шею бергамской красавицы украшает чудеснейшее колье с массой драгоценных камней, которые шлифовали многие поколения мужчин. Колье образует две полуокружности со стороны лица и спадает в направлении Пьяцца Веккиа. Пьяцца Веккиа — это Старая Площадь. Какая бестактность, это бесстыдное название. Женские тела проигрывают ходу времени, только сами они, женщины, возраста не имеют, они молоды, пока желают быть молодыми, а когда же они не хотят подобного? Их шеи не стареют, ибо, когда кожа утрачивает фактуру атласа, ее прикрывает блеск алмазов, или снежная белизна кружева, либо — самая благородная — льняная косынка.
Бергамо. Старая Площадь
А колье? Колье — это королевская ограда вокруг Соборной Площади, которую образуют: Палаццо делиа Раджионе (старая ратуша, называемая еще Старым Дворцом), ее башня со средневековыми часами, маленький баптистерий, возвышение базилики и ренессансная жемчужина Бергамо — Капелла Коллеоне. Именно она является наиболее ценным и наиболее мастерски оправленным бриллиантом и образует застежку этого колье.
Капелла Коллеоне
Баптистерий
Капелла является таковой только по названию и нынешней функции — когда-то это был мавзолей, который построил для себя знаменитый кондотьер из Бергамо, служивший Венецианской Республике. Более всего впечатляет изысканный фасад из полихромного мрамора всех цветов радуги. Не перегруженная декорациями, она производит обратное впечатление, словно взрываясь богатством, гейзером орнаментов, медальонов, статуэток и арабесок, умело гармонизированных и привлекающих точностью исполнения, достойной часового мастера. Коллеони не дождался завершения строительства — еще в 1476 году, через год после смерти заказчика, работы, проводимые замечательным скульптором и архитектором Амадео, все еще продолжались. И это не было случайностью, скорее, правилом судьбы. Строить себе катафалк при жизни, означает провоцировать белую даму на жатву. Смерть прибыла, совершенно не заботясь о завершении царственного «castrum doloris».
Мой бергамский остров наполнен женскими деталями, мягкими и теплыми, словно запах дерева. Деревянная исповедальня храма Санта Мария Маджиоре, самая прекрасная из всех, которые я когда-либо видел. Фантони чарами вызвал этот шедевр на свет в 1704 году, с которым никакая иная исповедальня стиля рококо или барокко не осмелится сравниться. Король исповедален позднего (почти что рококо) барокко — как это гордо и помпезно звучит — именно так я ее назвал, поскольку именно такой она для меня и останется.
Позднее барокко, наполненное амурчиками, застывших винных лоз и рождественской пышности — это стиль женский (хотя и менее женским, чем зрелое рококо) — многими считается несерьезным. Дама, что кокетничает слишком уж настырно, пробуждает насмешку. И сколько же насмешек уже стекло по растительно-мягким линиям искусства в стиле барокко-рококо, столь далекого от благородства романского стиля и стройности готики. Дело в том, что позднее барокко красиво лишь тогда, когда оно подобно изысканной, элегантной женщине, одетой в богатое, но стильное платье, украшенная со вкусом, который дает только инстинкт истинной женщины. Мужские черты только убивают это барокко с примесью рококо. С большим количеством украшений платье может быть восхитительным, а вот мужской костюм делается вульгарным, словно торс, покрытый сплошными татуировками. Рококо — это мужская куртизанка.
Нелегко оторвать взгляд от исповедальни Фантони. Исповедаться — это ведь означает не только открыть душу перед ксендзом-посредником, ибо открыть ее можно перед Богом в одиночестве, в лесу, который представляет собой самый прекрасный собор. Исповедь — это сломить свой внутренний стыд и показать носящему сутану человеку свою интимную грязь. Как же легко спрятать в карман свою личную, облепленную меленькими свинствами вредность, и бить себя в грудь втайне, и насколько трудно преодолеть себя и вытащить все наверх, в присутствии ближнего.
Оскар Уайльд писал («De Profundis»): «Самым возвышенным для человека моментом — в этом у меня нет ни малейших сомнений — это тот момент, когда он падает на колени, бьет себе в грудь и признается во всех грехах своей жизни». Вот только является ли исповедь доказательством истинной откровенности? (Тот же Уайльд писал «De Profundis» в тюремной камере, сломавшийся и униженный.) Неужели исповедь — это всего лишь потребность, акт веры или отчаяния, нечто обязующее, что с откровенностью и чистосердечием мало чего имеет общего? Что легче, вышептывать истины о себе в тишине исповедальни или же кричать правду о ближнем ему в лицо? Тем более, когда этот ближний твой начальник.
Чистосердечие в отношении самого себя — это обязанность, вид внутренней дисциплины, о которой Габриэль д'Аннунцио говорил, что это «наивысшая добродетель свободного человека».
Откровенность бывает роскошью, которую, иногда, могут себе позволить высшие сановники Системы, чтобы продемонстрировать величественное превосходство над чернью и над моралью — это самый первый случай. В 1933 году Гитлер совершенно откровенно орал слушателям, предсказывая разрыв нацистов с «мещанской моралью»: «У нас нет потребности идентифицировать себя с мещанскими представлениями о чести и репутации!». Они и не идентифицировали, творя различные вещи, в том числе, отравляя людей газом. Это, как раз и была, та «откровенность» знати, о которой говорил герой написанной писателем из Ганы, Армахом, книги «The Beautiful are not yet born» («Красивые еще не родились»), скромный железнодорожный чиновник, ведущий честную жизнь, вопреки собственному убеждению, будто бы «честность — это привилегия шутов и трусов».
Во втором случае мы имеем человека из толпы. Для него откровенность не является жестом — столь дорогостоящие жесты он не может себе позволить (Давид де Брюйес писал: «Какже легко быть честным и откровенным, когда ты богат. Бедняку быть честным намного труднее».). Когда кто-то раз подвигнется на честность в слое или поступке — это отчаяние. Когда он сделает это же во второй раз — это уже акт отваги, за который получаешь побои от хранителей Системы. Третий раз — это уже дорогостоящая неразумность. Если же он попробует быть в этой игре честным в четвертый раз, стадо посчитает его глупцом, отделит его от «разумных» и в качестве наказания присудит ему одиночество. Если же и это не склонит его к «исправлению» — он делается самоубийцей в обществе. Он проиграл. Неважно, открыл или только попытался открыть душу в присутствии начальника, жены, приятеля или подчиненного. Бывает, что общество прощает преступникам, но никогда — мечтателям и идеалистам. Быть может, прав был тот рабочий из пьесы «Мандат», написанной другим африканским автором, сенегальцем Усманом, который пришел к выводу, что в мире, где полно волков, «честность — это правонарушение»?
Тот факт, что ты знаешь откровенных людей, которым это удалось, ничего не меняет. У каждого правила имеются свои исключения — без них правила перестали бы быть обязательными. В любой игре случаются моменты везения — без них игра утратила бы свою привлекательность. Если рискнешь откровенностью, создашь девяносто девять процентов шансов на то, что проиграешь. Зато очутишься среди тех, благодаря которым стоит жить.
Единственным — помимо себя самого — человеком, в отношении которого ты можешь быть безнаказанно откровенным, это исповедник. Только какой ценностью обладает откровенность, если за нее тебе не грозит удар плеткой? Такой же, как и штыковая атака, когда атакующие знают, что неприятель будет стрелять бумажными пулями. Потому мы и не боимся становиться на колени в исповедальне. Выходим же мы из нее с искренним решением сражаться с новыми искушениями, а ведь известно, что «простейший способ бороться с искушением, это поддаться ему» (Тристан Бернар). Вот именно. Так оно все и крутится уже сотни лет. «Epur si muove!»
Andrea Fantoni 1659–1734
и его деревянный шедевр
Я бы предпочел, чтобы этот предмет мебели Фант они был не столь красивым. Стоя на коленях в нем, я мог бы забыть обо всем именно тогда, когда следует извлечь все из глубин памяти, и я бы поглощал его супер-искусство, лучащееся из сплетений резных деталей. Какие-то амурчики, гербы, символы, виноградные гроздья. И листья — самые универсальные ширмы. С одинаковой легкостью можно заслонить ими половую импотенцию, равно как и не знающую границ глупость. Тот факт, что в первом случае мы используем фиговые листки, а во втором — лавровые, значения не имеет.
Я подхожу к исповедальне Фантони поближе. Сейчас внутри развлекаются две молоденькие немочки или австрийки, щебеча сдавленным смехом. Одна из них сидит и слушает, а другая «исповедуется». Какой-то пожилой мужчина прерывает забаву и выгоняет девиц. Взамен он получает злобный взгляд двух пар глаз. Женщины и исповедальня Фант они, феминизм и барокко, тайна в тайне. Мадам де Лонгевилль написала любовнику: «Как раз отхожу от исповедальни. Провела здесь три четверти часа и имела удовольствие говорить исключительно о тебе».
Мужчины реже ходят к исповеднику, но, когда уже это делают, относятся к исповеди иначе. Возможно, из-за отсутствия экзальтации. Здесь я имею в виду людей обычных — сановники не вмещаются в какие-либо обобщения в связи с жестами — поступками, которые они способны позволить себе чаще, чем серая масса. Законы для великих всегда были исключительными, и раньше, и теперь. Исповедник гетмана Браницкого, после ритуального «покаяния» магната, осмелился спросить: «Так какие же еще вельможный гетман грехи против Бога совершить соизволил?» — это пример из позавчера, вчера, сегодня и, наверняка, завтра.
Мой бергамский архипелаг, его феминизмы, исповедальня Фантони, мои мысли и размышления — все это замкнуто стеной бастиона, ценной, как и все фортификации. Жилые дома мы возводили тысячи лет назад и сейчас возводим; храмы и театры появлялись многие столетия назад и появляются сейчас, стадионы служили людям в древности, равно как служат и теперь. Все общие в плане функций типы строительства пережили века, и они до сих пор живы, до сих пор они эволюционируют — умерли только фортификации. Мы закончили их строить, похоже, что уже навсегда. Это странно, ведь войны живее всех живых. Но войны, точно так же, как и участвующие в них люди, в течение истории надевали на себя все более легкое снаряжение. Когда-то и фортификации носили тяжелые панцири, сейчас же им хватает легкой униформы из колючей проволоки, а невыгодные каменные «доспехи» отправились в те же музейные запасники, где на манекенах надеты железные рыцарские доспехи.
В своем плане укрепления Бергамо имеет форму сердца, их рисунок столь же выразителен и четок, как сердечко на именинной открытке. Странный каприз природы придал скале форму символа любви, а Паоло Берлендис и Пьетро Раньола вели в XVI веке линию фортификаций по склону — отсюда и сердце. Злорадным жизненным парадоксом является тот факт, что для возведения этих «сердечных» укреплений нужно было разрушить восемьсот зданий и церквей, в том числе, храм святого Александра, покровителя города, принявшего здесь мученическую смерть в 278 году. И сделано это было без малейшей тени жалости, закрыв глаза на бездомных детей, заткнув уши перед плачем изгнанных матерей и проклятиями стариков — без малейшего сердечного участия. Военная архитектура была госпожой тех времен — и госпожой жестокой. Четыре тысячи человек в течение тридцати восьми лет клало камень на камень, пока в 1599 году стены не зависли над крепостными рвами, четко обрисовывая форму сердца. Сатанинская ирония!
Так что я предпочитаю всю женственность Бергамо, чем один-единственный мужской акцент, замкнутый внутри сердца упомянутых укреплений, на самом его краю. Правая выпуклость сердца — это бастион святого Августина, а в нем — средневековая, наполненная шедеврами церковь, которой покровительствует тот же святой. Всего лишь день продолжалась перемена этого храма в казармы, функционирующие впоследствии сто шестьдесят лет! Когда я добрался туда, то понял, что не понимаю ничего, и что в Италии меня ждет множество таких черных уроков.
Церковь святого Августина была частью монастыря, выстроенного в XIII веке. Он сгорел в 1404 году, но через тридцать восемь лет ее возвели из пожарища, получая нафаршированную романским стилем готику, во славу святых Филиппа и Иакова и ради нужд конвента. Здесь писал свой «Лексикон» брат Амбруаз да Калеппио, а Филипп Форести и Ренато Калви создавали свои истории. Лютер останавливался здесь во время паломничества в Рим. Останавливались здесь и другие, любовались произведениями искусства, которыми время и люди украсили стены храма. Однонефовый интерьер церкви хранил живописные полотна (которые создавали Тальпино, Лотто, Ольмо, Виварини и Превитали), рельефные фоны и мастерски сделанные каменные надгробия.
В 1797 году в храм вошли австрийцы и заявили, что здесь могут быть устроены замечательные казармы. То, что им мешало или было ценным, пошло на свалку или на продажу, остальная часть внутренних украшений вынуждена была вдыхать смрад войны. Это правда, что во время московской кампании французы превращали церкви в конюшни, но только в исключительных случаях, поскольку остальные здания были сожжены их врагами. Губернатор Растопчин превратил в золу половину Москвы и собственный дом, наложив на руины проклятие; шокированный Бонапарте, видя эту оргию огня, шептал: «Что это за люди! Это ведь скифы!» Что оставалось французам — спать на снегу или внутри церкви? Венецианцы обстроили в Старом Баре могучей бастейей церквушку X века, пожизненно превращая ее в крепостной каземат — но ведь это было четыреста лет назад. В Бергамо храм осквернили, когда человечество уже переелось Возрождением и Просвещением, и это состояние длилось до 1958 года.
Благодаря целому казарменному столетию (XIX век) интерьер памятника был практически уничтожен, но он не пересек границы полнейшей разрухи. Храм рассчитывал на мудрость ХХ столетия, но оно устроило две войнушки, так что казармы были нужны и такими сохранялись до 1958 года, после чего граница была перейдена. Помните ли вы «Святотатство» Гроттгера? Винтовки, опирающиеся на распятие, патронташи на груди Христа, а у его ног барабан с игральными картами и пустая бутылка. Возможно, в Бергамо было и не так, но именно так подсказывает воображение.
Но церкви святого Августина повезло в том, что ей позволили жить. Не все реликты Средневековья обрели подобную милость. Как-то ночью несколько грузовиков подъехало к церквушке XIII века, стоявшей на дорогостоящем участке в самом центре Салерно. Водители закрепили цепи к слабым стенкам и дали задний ход. Здание, естественно, завалилось. Это вызвало мягкий протест со стороны епископа Салерно, но его мало кто услышал, поскольку участок, на котором сейчас можно видеть уродливый современный дом, стоил немалые деньги. В Бергамо от святого Августина тоже кое-что сохранилось: благородный готический фронтон, деревянный плафон с нарисованными на балках фигурами, что помнят еще Коллеоне, и остатки старинных фресок.
Какую же функцию исполняет 600-летний неф сейчас, когда солдаты уже ушли. В Польше мы бы сказали, что пожарного депо. Здесь проводятся всякие собрания, концерты и местные празднества. Если возникает необходимость укрыться кучей под крышу — добро пожаловать к святому Августину, в старенькие, гниющие стены. Чтобы было хоть чуточку приличнее, сюда же сунули международный кинофестиваль, так что глаза умников могут следить за движущимися картинками с экрана, прячущего мертвые изображения на плоскости стены. Фрески, которые когда-то вросли в эту стену, а сегодня уже прозрачны, словно тени, не пробуждают ничьего сожаления — они могут умирать, и пошли они все к черту. Стоимость одного лишь фильма могла бы вернуть им жизнь, но это совершенно уже безумная мысль.
К фестивалю я не успел, так что попал на обычный сеанс, и когда Клинт Иствуд, герой «Грязного Гарри», стрелял с экрана, я чувствовал, что эти пули попадают в тени фресок. Как-то раз, в Венеции, я видел баскетбольный матч на покрытии, установленном внутри зала монастыря Милосердия. На стене висел запрет «Курить запрещено» (ведь табачный дым вреден спортсменам), а мяч постоянно бился о ренессансные скульптуры и фрески шестнадцатого века, жаждающие хоть капельки людского милосердия — это было то же самое. Церкви святого Августина уже более полутысячи лет. Во скольких странах континента ее восприняли бы в качестве сокровища нации!
И все равно, я не понимаю, потому и спрашиваю. И вот объяснение мне дает человек, закончивший Академию и давно уже занимающийся спасением гибнущих памятников искусства; следовательно, мы ничем не отличаемся в любви к ним, и, тем не менее, отличаемся полностью, поскольку он итальянец. И он говорит, по-настоящему удивленный:
— Синьор, было бы хорошо, если бы мы успели помочь всем памятникам, а вы тут беспокоитесь объектом, которому всего несколько сотен лет?! Таких молодых церквей и дворцов у нас столько, что если бы их правильным образом сохранять, следовало бы переквалифицировать в реставраторов всех итальянцев, не исключая кормящих матерей. Вы откуда приехали?
— Из Польши.
— Аааа… понимаю.
Я тоже уже начинаю понимать.
Когда Пясты на переломе тысячелетий возводили часовню Островя Легницкого, фундамент которой является жемчужиной наших исторических памятников — туфовые, прекрасно сохранившиеся до наших дней стены этрусского Некрополя в Орвието насчитывали более полутора тысяч лет, а камни Колизея осматривали панораму Рима уже тысячу лет. Ценных камней в Италии столько, сколько звезд на небе, и очень многие из них требуют спасения. Вот как звучит ответ.