Итальянские монастыри. В Италии имеется 60 000 (прописью: шестьдесят тысяч) монастырских зданий. Чтобы коснуться рукой каждого из них, не хватило бы и жизни, даже столь долгой, как молчаливая жизнь монаха за стенами.

Особенно красивы те маленькие и совсем уж маленькие конвенты, что расселись на скалах, вознесенных над зеленью окружающих их гор и долин, иногда труднодоступные и похожие на настоящие острова, нередко — опустевшие и мертвые. Они тихие, так что будут становиться красивее в таком темпе, в котором наша жизнь познает наполненные стрессами и децибелами ускорения. Турист, со своим пузом, комплексами и вывешенным языком, когда уже чисто случайно забредет сюда, чувствует звук этой тишины. Она настолько громкая, что вначале разрывает его уши, для которых ранее была лишь абстракцией, но потом — успокаивает. И может случиться, что этот человек проснется, как тот мельник, когда прекращается скрежет мельничного колеса, и подумает: благословенная тишина. Нет, он не сорвет со шкурой ту Систему, которая его вынянчила, с ее автомобилем, транзистором и лифтом — он возвратится в город, представляющий собой непрестанное землетрясение. Но на мгновение, когда его очарует молчание древних стен и зеленый пейзаж за готической аркадой, он проклянет город, и в этот один миг по-настоящему будет достоин себя. Когда же он вернется в город, он не забудет этой тишины и будет тосковать по ней. Стены заброшенных монастырей — анклавы покоя и замедления ритма — они, словно вода посреди пустыни.

Внутри наиболее красивы — колодцы. Они вырастают из маленьких двориков, словно стволы срубленных деревьев. Покрытые плесенью барельефы наземного сруба и мастерски кованое железо подъемников, разрисованных ржавчиной и оплетенные виноградной лозой. Одноглазые телескопы матери Земли, через которые она изучает историю, происходящую на ее поверхности. Их столько же, сколько и монастырей. А рядом — их противоположность: «кампаниллы»-колокольни, стройные башни-шпили, прокалывающие облака; колодцы, выкопанные в противоположную сторону, в сторону неба.

Мой красивейший монастырь итальянской земли я обнаружил совершенно рядом с Орвието.

Все дороги этого города с его этрусским происхождением сходятся на площади перед собором, знаменитый фасад которого, начиная с XIII века отряды людей-мурашек моделировали в форме готического триптиха из мрамора, бронзы и мозаик. Но, чтобы оценить само Орвието, чтобы «взять его в руку», распрямить ладонь и глядеть словно на маленькую, мастерски инкрустированную модель, и влюбиться — нужно от него сбежать. Необходимо перескочить ответвление проходящей рядом Автострады Солнца, вновь подняться на холмы и добраться до одного из моих зачарованных островов — Ла Бадии.

Это монастырь, основанный в XII веке, и которому когда-то присвоили имена святых Севера и Мартира. Ла Бадия имеет собственную легенду, как и всякий зачарованный остров. Легенда гласит, что когда в VI веке в провинции Валерия умер святой монах Северо, тело его перевозили на телеге, которую тянули два бычка, и вот останки очутились рядом с Орвието. И тогда-то, одна из благородных матрон этого города, синьора Ротруда, попыталась, ведя за собой толпу, овладеть останками, но, как только она прикоснулась к гробу, рука ее приросла к крышке. Дав торжественное обещание, что тело будет захоронено в церкви Святого Сильвестра на вершине соседствующего холма, Ротруда обрела свободу. После того, как присяга была выполнена, церкви дали нового покровителя, святого Севера, а затем к ней пристроили аббатство. Так родилась Ла Бадия.

Своей мощной, многогранной «кампаниллой» монастырь высится над округой, за исключением города, так как занимает холм чуть пониже городского, а слава не доходит до ног богатого соседа. Именно отсюда, с вершины, после тяжелого подъема по темной трубе лестнице, когда уже встанешь в ярком солнце на высшей платформе, рядом с колоколом, названным «Виолой» (скрипкой) по причине неземной, шелковистой тональности его звона — открывается панорама всего города, и вид этот — просто сказочный. В безбрежном море зелени, облепливающей холмы и тянущейся до самого горизонта, выстреливает вверх рыжий монолит камня, увенчанный кружевами стен и крыш Орвието, словно пестрый остров в зеленом океане или, скорее, словно удлиненный корпус молчаливого судна, наежившегося шпилями мачт и серыми плоскостями парусов. В этот вид можно всматриваться очень долго.

Говорливый и украшенный словно гордый князь город, с перетекающими по улочкам толпами туристов, наполненный голосами, криками и треском фотоаппаратов, гордый своей значимостью и славой — он редко когда глянет на нищего, покорно стоящего на противоположном холме. Только нищий, заколдованный в молчании своих каменных одежд, которые столетия вымыли дождем и отгладили ветром — это истинный аристократ, красивый, словно старое дерево, и, как оно, седой, которому морщины лишь прибавили достоинства, а мудрость веков привила снисходительность к блеску и шуму… Он не ищет их, словно город, который, желая жить, обязан блестеть, обязан притягивать к себе толпы, ослеплять их и говорить: глядите и любуйтесь мною!

Пропитанная меланхолической печалью Ла Бадия трогает вид случайно забредшего сюда гостя, который набожно ласкает взглядом ее извечные камни, вдохновенный чувством, которого отполированные стены памяток из туристических брошюр никогда не способны вызвать. Прекрасные и ценные, они слишком живые и вечно молодые, ибо вечно обязаны трудиться на свое содержание, им нельзя смыть помады и погасить улыбку — затоптанные, измученные магниты для туристов и их долларов, поцарапанные перочинными ножами, общелкиванные фотоаппаратами, ощупанные и загрязненные стадами глупцов. А вот тут — тишина и время, которое, хоть и проходит, стоит здесь на месте — бесконечная, безмятежная старость нищего, который знает, что Господь дал счастья ему больше, чем князю, только он ничего не говорит, жалея того.

Только лишь когда нищий встанет у кареты, чтобы открыть дверцы, княжеские кружева искрятся сильнее, а бриллиантовые запонки блестят ярче и увереннее. Только в Ла Бадии можно полюбить город Орвието, разрезающий зеленое море, окружающее хребет каменного фундамента. Тихий монастырь — это нищий, что открывает вид на блестящий город. Почему же я полюбил нищего сильнее?

Быть может, по причине запаха трапезной? Я не собираюсь говорить вам о мистическом запахе стен, рассказывающих о счастливых и трагических событиях, которые столетия наслоили в их интерьерах, но об истинном запахе. Когда приоткрываются скрипящие набитым на дубовые доски железом ворота, можно войти в длинный столовый зал, который прорезают протискивающиеся через форточки узкие потоки солнечного света. Солнце выжимает матовые отблески из оловянных мисок на длиннющем, могучем столе, вокруг которого выстроились массивные, оплетенные лозой табуреты, и достаточно лишь прикрыть глаза, чтобы посадить здесь фигуры в капюшонах, и вогнать в уши тихое жужжание молитв и звон ложек. И сразу же мысль: откуда этот запах? Грубо атакующий ноздри пресный дух то ли хлеба, то ли кухни, то ли горячих тряпок, не вычищенного котелка. Я касаюсь толстых столовых досок — столешница влажная, древесина, по-видимому, недавно мытая, парит (остаток от недавних гостей, дело в том, что в монастыре расположился скромный постоялый двор). Но ведь это старинный стол, за которым в течение столетий трапезничали монахи. Они приходили сюда, жевали, пили, глотали, молились и умирали, их места занимали следующие монахи, и их пот, слюна, разлившаяся похлебка, мокрые клочки истершихся на локтях ряс, все это — втираемое в столешницу в течение веков — парит сейчас и дает тот летучий запах, которого не вынюхаешь из самых лучших романов или исторических исследований, который просто невозможно описать — запах XIII, XIV, XV века. Именно он, прикрытые глаза и работающее на всю катушку воображение являются единственной в мире машиной времени; они переносят, пускай и иллюзорно, на мгновение, в ту самую эпоху. И кто же о таком не мечтает, о подобном волшебстве и очарованности?

Эти монастырские настроения, вызываемые из прошлого, бывают такими же различными и отличающимися, как белое не похоже на черное. Атмосфера набожной сосредоточенности, молитвы, тишина, прерываемая лишь звуками колокола и… карнавал, праздник цветастых костюмов, звуки музыки, искушение — шепотком на ухо и вихрем танца, горячечный говор и фривольные песенки. Внутри монастыря? Посреди ультра-католической Италии? Именно, внутри монастыря и только лишь среди итальянцев.

В двух километрах (на северо-запад) от Венеции, на пяти разделенных каналами и соединенных мостами островках обустроился городок Марано, где проживает не более восьми тысяч итальянцев. Я плыл туда вдоль островка Сан Микеле, обремененного кладбищем Венеции, на корыте, которое здесь называют «vaporetto», когда же доплыл, шатался по улицам и посещал: музей стеклодувного искусства, поскольку Марано — это знаменитый центр средневековых стеклянных дел мастеров (в XIII веке именно здесь венецианские стеклодувы основали свой цех), готический дворец Муля, а так же святилища: романско-византийскую базилику Санти Мария э Донато, в которой топтал прелестные мозаичные полы, и ренессансную церковь Сан Пьетро Мартире с алтарем кисти Джованни Беллини. И монастырь, а в нем я посетил тень Джакомо Казановы. Именно здесь танцевали и флиртовали.

Возьмите мемуары этого ведущего плейбоя нового времени и наешьтесь досыта описаниями его поездок в Марано, где скучали по нему прекрасные женщины в монашеских одеяниях. Впрочем, а где они по нему не скучали? Женщины были смыслом его жизни, источником удовольствий и источником хлопот, без которых жизнь бесплодна, словно сожженная солнцем пустыня. С тем только, что если женщин он искал, то монастырей, скорее, избегал, но по удивительной иронии судьбы именно монастыри неустанно искали его. В молодости он даже был помазан в священники, а когда сбросил сутану, монастыри не забывали о нем и раз за разом протягивали к нему объятия, маня прелестями своих интерьеров. Точно такое же происходило с ним и в Польше.

Перед нами начало 1766 года. Находящийся с визитом в Варшаве синьор Джованни Джакомо Казанов, кавалер де Сенгальт, позволил — несмотря на всю свою ловкость — втянуть себя в игры между почитателями двух итальянских танцовщиц: Бинетти, приятелем которой он был, и Катаи, приятелем которой был коронный подстолий, генерал Францишек Ксаверий Браницкий, знаменитый, как безудержный забияка.

В день святого Казимира, в самом конце представления «на театруме», Браницкий под каким-то мелким предлогом сцепился с Казановой в ложе, а когда кавалер де Сенгальт пожелал дипломатично смыться — услышал громкие слова: «Венецианский трус». Сформулированное подобным образом «приглашение на танец» изменило намерения Казанов. Со шпагой в руке он ждал Браницкого под театром, кормя себя горькими и язвительными мыслями о поляках, которые «еще сохранили дикие инстинкты варваров, а их многословная дружба и заядлая ненависть обладают чертами сарматов и скифов» — но не дождался. На следующий день, утром, письмом, наполненным галантными и вежливыми словами, итальянец вызвал Браницкого на дуэль. Браницкий принял вызов столь же вежливым образом, а поскольку был превосходным стрелком (он мог расщепить пулю надвое, стреляя в лезвие ножа), настаивал, чтобы использовать пистолеты. Еще он просил, чтобы устроить все как можно скорее, справедливо аргументируя это тем, что на следующий день весь город обо всем узнает, и король запретит поединок. После краткой дискуссии Казанова принял оба предложения, обнимаясь с Браницким (по просьбе последнего) и даже хорошенько с ним пообедав. Правда, Браницкий постился (зная, что на дуэли лучше иметь пустой желудок), выстоял мессу и принял причастие.

Было 5 марта 1766 года. К трем часам Браницкий подъехал к дому кавалера на легкой коляске, и они отправились вместе. У Казановы не было секундантов, и он во всем положился на противника, которого сопровождали адъютанты и даже некий генерал. Браницкого этот жест весьма тронул. Но вскоре они вновь начали ссору, поскольку, когда через четверть часа поездки они прибыли в парк, и генерал, желая отменить дуэль, протестовал против поединка в границах юрисдикции маршалека — Казанова на это ответил, что будет драться даже в церкви, разве что Браницкий перед ним извинится. Поляка эти слова взбесили и он приказал сопернику взять и проверить пистолет, на что кавалер пообещал «проверить оружие на его лбе», в связи с чем, Браницкий с вызовом снял шапку.

Казанова

и его соперник, Ксаверий Браницкий

Расстояние составляло десять-двенадцать шагов. Казанова встал боком к противнику, после чего оба выстрелили одновременно, так, что был слышен один грохот. Браницкий упал с грудью, простреленной навылет под седьмым ребром, кавалеру же пуля пробила левую руку. Люди Браницкого кинулись с саблями, чтобы зарубить триумфатора, но поляк, не потерявший сознания, крикнул:

— Прочь, разбойники, от кавалера де Сенгальта!

Через мгновение Браницкого перенесли на постоялый двор, а Казанова на санях встреченного крестьянина направился в Варшаву. По дороге его обогнал приятель Браницкого, подполковник Бышевский, разыскивающий «убийцу» с обнаженной саблей в руке — по счастью, итальянца он не узнал. Тот же, по причине отсутствия в столице знакомого ему Адама Чарторыйского, начал горячечно искать другое убежище. Самым лучшим укрытием тогда были монастыри, поэтому, особенно долго не раздумывая, Казанова побежал к францисканцам; когда же монах, стоявший у ворот, загородил ему дорогу, считая, будто бы перед ним преступник, итальянец свалил его с ног пинком и ворвался в монастырь силой. Отец-настоятель, хочешь — не хочешь, разместил его в бедной келье и только лишь после вмешательства посетивших Казанову сановных лиц (в том числе, подляского, калишского и виленского воевод), предоставил незваному гостю более достойные апартаменты.

Тем временем, Бышевский сходил с ума, разыскивая итальянца. Когда он наехал на директора театра, Тома тиса, то ли потому, что принял его за Казанову, то ли потому, что Тома тис ничего ему не сообщил, выстрелил в «начальника спектаклей» с нескольких шагов, не обращая внимание на присутствие здесь же князя Любомирского и графа Мощеньского, когда же последний вмешался, по получил удар саблей по щеке, потеряв при этом три зуба. После этого Бышевский схватил Любомирского за воротник (!) и, заслоняясь его телом, сбежал от гнева людей Тома тиса. Тем временем, власти окружили монастырь драгунами, чтобы защитить Казанову перед местью, и так вот монастырь сделался для кавалера де Сенгальт своеобразной тюрьмой.

Казанову посещали и утешали многочисленные враги Браницкого, но вот с рукой дело обстояло не самым лучшим образом. Пуля размозжила палец и застряла в ладони. Правда, хирург Гендрон пулю вынул, но собравшиеся на консилиум врачи приняли решение, что ладонь придется ампутировать. Но здесь уже кавалер де Сенгальт доказал, что, будучи храбрым, он еще обладает и умом. Конкретно же, он приказал выставить врачей за порог. Благодаря этому, он спас руку, которая, хотя и посинела до локтя, но гангрены избежала — полностью ее работоспособность восстановилась спустя несколько месяцев.

Из монастыря Казанова вышел только на пасхальные праздники и через несколько дней получил аудиенцию у короля Станислава Августа, который знал о подробностях дела. Поединки были запрещены, и монарх спросил:

— Почему же это у тебя рука на перевязи?

— Ах, это ревматизм, милостивый государь.

— Советую тебе в будущем его избегать, — гневно ответил «король Стась».

Хотя Браницкий выжил, и все как-то разошлось, вскоре Казанов пришлось покинуть Варшаву: с запада пришли известия о его финансовых махинациях в Англии, Франции и Италии.

Лечась в варшавском монастыре, кавалер де Сенгальт наверняка вспоминал монастырь на острове Марано, где проводил время намного веселее, танцуя на балах в костюме арлекина. Дело в том, что во время венецианского карнавала разрешалось устраивать балы и на территории монастырей. Гости танцевали в парлатории, а монахини глядели на них из-за большой решетки.

Насколько же богаты воспоминания стен итальянских монастырей. Эти горячие глаза из-за решетки глядели так, что я, смешавшись, отправился к выходу.

Марано я посещал гораздо раньше, чем прибыл в Орвието. Но здесь, в Ла Бадии, мне вспомнился тот монастырь, на водах Адриатики. Кое-какие из моих зачарованных островов не представляют собой территориальной целостности, и их конструкция пополняется во время поездок, в местах, удаленных одно от другого, но скрепленных скобой размышлений сестер-монахинь.