Синченко и Глыба были встречены на месте своей новой дислокации стоящим посреди траншеи старшиной Кутейкиным. Старшина оценивающе рассматривал новоприбывших. Синченко своей огромной фигурой занимал один почти всю ширину траншеи, отрытой в полный профиль. На нем была побелевшая от солнца и пота гимнастерка с закатанными до локтей рукавами. Из-за потрескавшегося, заношенного солдатского ремня торчала заткнутая за него пилотка. Когда-то темно-зеленые, а сейчас, как и гимнастерка, белесые, брюки были выпачканы глиной и присохшими к ним сухими травинками. За голенищем сапога можно было увидеть немецкую гранату на длинной ручке. По растрескавшемуся от жары лицу Синченко стекали с взлохмаченной шевелюры многочисленные струйки пота, которые он стирал время от времени ладонью левой руки, в правой держа винтовку. Всякий раз, глядя на Синченко, старшина удивлялся, как могут быть у человека так широко расставлены глаза. Хотя и черты лица его были такие же крупные, как и вся его фигура, Кутейкин почему-то всегда улавливал это несоответствие с глазами. Старшина представлял себе, какой же обзор должен быть у Синченко. И сейчас, снова натолкнувшись на эту мысль, он усмехнулся. Потом отметил про себя, чисто с точки зрения ротного старшины, что Синченко все-таки порядочный разгильдяй и совершенно не следит за своим внешним видом. Зная, что Синченко в армии с тридцать девятого года, Кутейкин всегда удивлялся ему и никогда не мог понять до конца. Впрочем, может, именно тот факт, что его срочная служба продлилась так долго, и стал основой манеры его поведения. И хотя был Синченко человек бывалый, в движениях его чувствовалась некая неловкость, и, как казалось старшине, одежда на размер меньше стесняла его. Несмотря на то что сам он был человеком среднего роста и, как говорится, «расположенным к полноте», Кутейкин все время ощущал себя каким-то маленьким в обществе Синченко, и проявлялось это даже скорее не внешне, а внутренне, в глазах самого старшины. И отношение его к Синченко было несколько иным, чем к остальным солдатам взвода. Нельзя сказать, что старшина прямо-таки смотрел ему в рот, нет, не такой человек был Кутейкин. Но, говоря откровенно, Синченко нравился ему, и то, что он, так же как и старшина, воюет с первых дней, вызывало у Кутейкина уважение к нему. В разговоре с ним старшина терял свою если не самоуверенность, то чувство некоторого превосходства, чувство, которое испытывает солдат, прошедший через очень многое и теперь беседующий с впервые попавшим на фронт. Синченко же был не впервые попавший на фронт, и это обстоятельство играло главную роль в его отношениях со старшиной. Общность случившегося с ними сближала этих людей, служила поводом для уважения взаимного. Они в отдельности знали не только свою цену, но и цену друг друга, что и являлось, быть может, основной причиной их взаимопонимания. Будучи человеком прямым и резким, Синченко высказывал людям напрямую все, что он о них думает, не заботясь о последствиях для самого себя. Он очень четко знал, что представляет собой каждый. Кутейкин видел это, но, имея в глубине души то же качество, не пытался останавливать Синченко. И именно лишь благодаря своему характеру Синченко так до сих пор и не получил еще ни сержантских треугольников, ни орденов, ни медалей.

Кутейкин смотрел на этого человека, а он, в свою очередь, смотрел на старшину своим прямым, даже несколько вызывающим взором и ждал. Старшина перевел взгляд на Глыбу. Того почти не было видно за фигурой Синченко. Поймав этот взгляд, Глыба выдвинулся из-за спины своего друга и встал перед ним. Он был невысок, черноволос, худощав, но лицо было волевое, и из-под черной пряди, спадающей на лоб, смотрели умные, упрямые глаза. И, несмотря на их внешнее различие, было в лицах Синченко и Глыбы что-то общее. Старшина не мог сказать что, но такое ощущение не покидало его никогда.

Обо всем этом подумал Кутейкин в течение какой-то минуты, пока солдаты стояли перед ним, ожидая, когда он заговорит первым. И старшина, не став более затягивать паузу, сказал, обращаясь к Синченко:

— Ну что, Иван, здесь теперь будете!

Синченко огляделся по сторонам, потом ответил:

— А нам чего — нам ничего.

— Вот и хорошо, — сказал Кутейкин. — Занимайте эти два окопа, — он указал рукой на покинутую бронебойщиками позицию и еще один окоп, отрытый рядом, — и порядок!

Синченко кивнул. Кутейкину разговаривать больше было не о чем, и он, предоставив «хуторским» возможность обустраиваться на новом месте самим, ушел в землянку. «Хуторские» принялись обустраиваться. Перво-наперво Синченко саперной лопаткой сделал углубление в бруствере окопа и, положив туда винтовку, той же лопаткой принялся выдалбливать в стенках ниши для гранат. Хотя граната у него была всего лишь одна, Синченко заботливо соорудил по три ниши с каждой стороны. Глыба тем временем подобным образом орудовал в своем окопе. Вскоре все рационализаторские усовершенствования были завершены. Синченко улегся на дно окопа и, вытянув ноги, тем самым перегородив полтраншеи, надвинул пилотку на глаза. Глыба сел рядом с ним, прислонившись спиной к стенке прохода.

— Слышь, Иван, чего делать-то будем? — обратился он к своему другу.

— А чего делать, — усмехнулся Синченко, передвинув пилотку на затылок. — Сиди, пока не сменят, а там и обед близко.

— Оно, конечно, верно, — согласился Глыба, потом, поглядев на синее, без облачка небо, сказал: — Жарко.

— Да… — протянул Синченко.

— Не стреляют. — Глыба приподнялся и, поглядев в сторону немцев, снова сел на прежнее место.

— Сейчас не будут стрелять, — с видом знатока заявил Синченко. — У них после обеда смена постов. А обед в два. Так вот, когда новые заступают, так раза три-четыре стрельнут для острастки. Немцу тоже делать нечего… А сейчас не будут. — Синченко, прищурясь, посмотрел на солнце. — Сейчас еще только часов двенадцать.

— Немцы народ точный, это я где-то слышал, — заметил Глыба.

— Пунктуальный, — поправил его Синченко. — Я с одним лично был знаком.

— Да ну?! — подивился Глыба — Расскажи!

— А чего рассказывать-то.

— Расскажи, Иван, — настаивал Глыба.

Синченко повременил для приличия немного и начал:

— Дело было в самом начале войны. Вернее, даже еще раньше. Бог знает, почему запомнилось, но знаю, что тогда четверг был, значит… — Синченко стал загибать пальцы на руке, шепча про себя дни недели. — Ну правильно, как раз девятнадцатое число было, июнь месяц. Служил я тогда в Западном особом военном округе. — Синченко грустно усмехнулся. — Все считал, сколько до конца службы осталось. Радовался, что большая половина позади… Ну, это я так, к слову.

— Ну-ну, — промолвил Глыба, показывая тем самым, что он внимательно слушает.

— В общем, сбили мы тогда самолет, немецкий. Они к нам через границу туда-сюда шныряли, обнаглели до предела. А нам приказ на провокации не отвечать. И вот — попался один, нахальный такой, все над нашим расположением кружил. Ну, товарищ из взвода нашего и говорит: я, мол, сейчас пугну его. И бац из винтовки. Почти не целился. Только самолет тот пропеллером «тырк», «тырк» — и на поле спланировал, сел, значит. Мы айда туда. Немец уже около самолета стоит, осматривает чего-то. Подбегаем, он на нас — ноль внимания. Потом ругаться по-своему начал. Тычет пальцем в мотор, а там дырка, и масло течет. — Синченко усмехнулся. — А у нас во взводе был один такой… — Синченко выразительно покачал сжатым кулаком. — Ах, говорит, такую-то мать, гнида фашистская. В общем, привели немца в штаб батальона с разбитой мордой. Наши командиры как увидали, прямо в ужас. Вы же, говорят, международный конфликт вызвать можете. И давай перед немцем извиняться. Переводчика вызвали, объясняют летчику этому, что, мол, чистая случайность, бойцы несознательные… И к нам: кто, спрашивают, стрелял? Ну а как узнали, так и тому, кто стрелял, и тому, кто немцу по мордам съездил, руки за спину — и на губу. И все при летчике этом. Он стоит, ухмыляется. Нагло так, самоуверенно. Потом через переводчика говорит: «Немедленно сообщите в такую-то часть открытым текстом о моем местопребывании». Что дальше было — не знаю, но видел я только и как пистолет ему вернули, и документы, и обедом в офицерской столовой накормили, и самолет на полевой аэродром сволокли. Наши технари на аэродроме ему самолет починили, и он в тот же день прямо со взлетной полосы «вжихь»… А через три дня аэродром вдребезги разнесли вместе с обслугой сердобольной. Но пунктуальный был, все на часы поглядывал: «Мне во столько-то надо быть»…

— Почему — «был»? — спросил Глыба. — Может, и сейчас летает где-нибудь.

— Нет. — Синченко засмеялся. — Долетался… Под Минском попали мы в окружение, — снова стал рассказывать он. — Выбирались, было нас человек пятнадцать. И вот идем как-то лесом. Вдруг — поляна впереди, и самолет на поляне. Мы сначала испугались, думали, аэродром. Потом смотрим — нет, один самолет, и в округе вроде никого. Подошли мы к самолету, оружие на изготовку. Самолет немецкий. И веришь ли, тот самый летчик. Только от самоуверенности его и следа не осталось. Увидел нас — бледный, руки трясутся, глазами, как волк затравленный, водит и все повторяет: «Гнадете, гнадете». Потом вдруг меня увидел, аж просиял весь. «Геноссе, комрад, товарищ, — кричит. — Зи вайсе мир». Узнал, значит, меня. Я его, конечно, тоже узнал, раньше еще. Все на меня смотрят — откуда у меня немцы знакомые? Ну а фриц решил, наверное, что ему теперь ничто не угрожает. Говорит что-то, никому ничего не понятно, но все слушают. Потом начал нас просить о чем-то. Видит, нам не ясно, он давай жестами объяснять. Ну, мы поняли, что он просит самолет свой развернуть. Опять у него самолет, видать, из строя вышел. Мы молчим. Фриц уразумел, что никто ему помогать не собирается, тоже стоит, молчит. И вдруг выстрел. Немец за живот схватился, рот раскрыл, на нас смотрит и моргает, быстро-быстро. Еще выстрел. Мы повернулись — глядим, лейтенант наш с пистолетом стоит. И всю обойму в немца всадил. Потом подошел к нему — тот лежит, не шелохнется, — посмотрел, к нам оборачивается и говорит: «Вы что, забыли али не видели, чего они натворить успели. Геноссе… Эх вы». И плюнул на него. Опосля распорядился: «Поджигайте самолет». Так мое знакомство с тем летчиком и кончилось. Ну а мы вышли потом, вот, воюю, но про немца того вспоминаю все же иногда.

Он замолчал.

— Да… — протянул Глыба, покачав головой. — Всякое бывает.

— Интересная история, — раздался рядом насмешливый голос сержанта Дрозда.

Синченко и Глыба повернули головы: Дрозд стоял в траншее, скривив губы, смотрел на них. Он слышал весь разговор и теперь, злорадно усмехаясь, принялся отчитывать «хуторских».

— Это так вы исполняете свои обязанности! Следите за передним краем противника, несете охранение. Молодцы, молодцы, — повторил он и вдруг перешел на крик: — Да вы даже не считаете нужным находиться на своем боевом посту и вставать при появлении старшего по званию!

— В боевой обстановке при появлении старшего по званию можно и не вставать, — спокойно заметил Сниченко.

— Что нам, голову под пули подставлять? — добавил Глыба.

— Но на своем боевом посту вы находиться обязаны! — не желая ни в чем уступать, сказал Дрозд.

— Мы и так на своем боевом посту. — Синченко снял пилотку с головы и вытер ею лицо. — И не надо к нам придираться, сержант.

— Вы у меня дождетесь, Синченко, — злобно бросил сержант и направился к землянке.

— Др-р-розд, — растягивая букву «р», с пренебрежением сказал Синченко.

— Что? — с ледяной холодностью, повернувшись назад, спросил сержант.

— Я говорю, ваша фамилия Дрозд, — объяснил Синченко, усмехаясь.

— И что же? — сквозь зубы проговорил сержант.

— А моя Синченко, а его Глыба, — повышая голос, ответил Иван, указав одной рукой на Глыбу, и добавил: — И ничего.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил Дрозд.

— Я уже сказал — ничего. — Синченко отвернулся в сторону.

— Ну-ну, — тоном, не обещающим ничего хорошего, сказал Дрозд, уходя.

— Сволочь он, — с ненавистью бросил Синченко, когда сержант скрылся.

— Почему? — спросил Глыба.

— Потому что есть такие люди, — со злобой пояснил Синченко. — И когда они дорываются до власти, пусть даже до самой маленькой, они изведут кого угодно.

Больше Синченко не проронил ни слова. Глыба тоже молчал. Они сидели каждый в своем окопе и смотрели в сторону немцев, где, хотя никто не знал, надолго ли, пока воцарилась тишина.