Мнемоник Ноймайер и Гизелла Шим Чон

МУЗЫ И СЕЙФЫ

Балетная история о том, как Восток стал Западом, а Запад - адом

В Театр Станиславского и Немировича-Данченко ходят не за престижем, а за приключениями. Своя ли труппа танцует, приезжая ли - интересно бывает всегда. Познавательно - часто. Красиво - нередко.

Гамбургский балет Джона Ноймайера и корейский "Юниверсал балет" - что может быть дальше? Но всё смешалось на замусоренной планете, и даже полярность эстетических концепций обманывает.

Память - это то, что есть у нас там, куда добраться непросто. Однако если мы находим мнемонический ключ к внутренним базам данных, то вспоминаем всё - весь мир до мельчайших деталей в его каждое мгновение воскресает внезапно и одновременно. Для тех, кто знает фильм Роберта Лонго "Джонни-мнемоник", не секрет, что мнемонической отмычкой может быть слово, картинка, любой знак (политкорректно умолчим, что является ключом к памяти в литературной первооснове этой классики киберпанка). С воспоминаниями сложнее - это осмысленный процесс включения пережитого в актуальную картину мира.

Оставим учёнейшую муть и скажем, что она нужна была лишь для того, чтобы подвести читателя к проблеме "память/воспоминание" в двух балетах Ноймайера: "Третья симфония Малера" и "Нижинский".

Любое произведение искусства референтно в том смысле, что отражает мир. Либо с момента его создания, и тогда мы говорим о космогонии, либо в процессе становления и локальной заданности в движениях и неподвижностях - тогда мы говорим о космологии. В обоих случаях мир является нам целиком и полностью, если, конечно, автор произведения сумел найти мнемокод к нашему сейфу знаний.

Ноймайер сумел. Правда, эффект двух попыток различался.

Мир прекрасен, ибо в его проектной идее лежит математика, божественно совершенная дисциплина. Мы смотрим на геометрический орнамент в восхищении, не очень понимая причин, но исток нашей радости в симметрии, этом частном случае применения теории групп.

Строгие математические линии радуют глаз, даже если они ломаные, а не изящные дифференцируемые кривые. Оказывается, дробящиеся бесконечно множества безумно величественны и с ними тоже работает математика.

В античной древности мир целиком давался в геометрике. Наука Ноймайера близко - там, где беспорядок самоорганизуется. На визуальном уровне его балеты фрактальны, а единственное, от чего по-настоящему трудно оторвать глаз, это фрактал - узор, созданный там, где, простите за поэтический образ, кривые Пеано непрерывно рассыпаются в Канторову пыль. Немецкий хореограф хорош настолько, насколько математичен, а уж насколько экзотична его математика - дело десятое.

Малер решил отразить мироздание, как кажется, в космогоническом смысле. Вслед пошёл и Ноймайер, но, создав впечатляющий узор первой части симфонии в индустриальном ключе гармонии физкультурных парадов, хореограф попытался изложить процесс Создания по фазам. Неудачно: проекции Общего Плана не вышло. Красота войсковых упражнений пренебрегает личной приятностью. Последовательность отдельных движений совершенства "движения в покое" не передаёт. Быть беде, не коснись хореограф того, о чём забывают часто: фрактальность означает не только изломанность, но и каскадность. Ноймайер знает, что частное, если его показать верно, отразит типическое. Воспоминания зрителя довершат работу.

Парадоксом теперь не покажется то, что конкретная история разбитого разума стала Землёй-и-Небом больше, нежели обобщённая симфония Малера. Схватив осколки распавшегося ego русского танцовщика Нижинского, Ноймайер показал его жизнь склейкой cinema холодного абсурда - совершенного проекта бытия, в котором всё находит место.

Первый акт трагедии соотнесён с хореографически-ментальной дефрагментацией сценического пространства. При взгляде сверху видно, что разные группы, беспорядочно мятущиеся по сцене, образуют систему, а история начинает выглядеть бесконечно малой копией и частью Прототипа - так в фильмах Вуди Аллена закомплексованный нью-йоркский еврей вдруг приобретает черты всеобщности. Мир "Нижинского" оказался состоятельнее, чем образ вселенной в "Симфонии". Даже тяжёлая монотонность тёмного безумия второго акта нашла свой Небесный образ - упомянутую Канторову пыль, однородное множество, имеющее нулевую связность.

Испортило впечатление то, что взгляд из партера натыкался на артистические образы и многофигурные композиции на авансцене, которые перекрывали перспективу. Идея порядка ускользала, а ведь ад - это не кипящая смола в тысячах посудин, а щербатые, неровно расставленные котлы.

Европейским раем порядка и гармонии предстал перед нами балет "Шим Чон". Да, его авторы - носители и продукты христианской культуры, но ведь нужно суметь навязать её Востоку, которому Киплинг отказывал в любом сближении с нами. Однако наш путь универсален и в этом смысле уникален. Он - благая весть. Её-то и удалось донести миру хореографу Адриенне Деллас и композитору Кевину Барберу Пикарду. Спектакль оказался похожим сразу и на "Жизель", и на "Корсара", и на "Неаполь". Исполненный в ярких костюмах и сказочно-реалистических декорациях, "Шим Чон" заговорил о мире, не пытаясь стать его репрезентацией. Он был только самопрезентацией и демонстрацией идеи классического балета. Он тоже говорил с нами на языке математики, но здесь сия красивая наука ушла в теорию грамматик. Балет стал высказыванием в рамках танцевальности и говорил только о ней. Правда, исподволь мы утверждались в мысли, что вселенная и танец тождественны.

Невероятным оказалось и то, что традиционная корейская живопись, согласно канонам которой была решена сценография, поразительно напомнила нашу, европейскую.

Отчаянно новым стало осознание того, что о нашей универсальности Восток начал говорить с произношением аристократа, что ещё чуть-чуть - и новый Крестовый поход и новое обращение Европы в христианство начнётся оттуда, где лучше сумели сохранить наши истинные ценности.

Евгений МАЛИКОВ