Я ужинал за столиком уличного итальянского кафе. Среди таких же опрятных туристов, съехавшихся со всех концов Европы. Между столиками бродил африканец и уныло, назойливо предлагал парочкам букетики гвоздик. Не покупал никто. Когда отчаявшийся торговец предложил букетик мне, одинокому клиенту, испытал внезапное раздражение. Что он в самом деле надоедает приличным людям!
И тут же испытал никому не видимую жгучую неловкость. Как же я, выросший в перенаселённой коммуналке, могу злиться на бедняка, который, как может, зарабатывает себе на хлеб? Неужели это я, воспитанный на стихах Маршака про спесивого мистера Твистера, могу презирать темнокожего бедолагу?
Дожил, неужели итальянское вино и некоторое шаткое благополучие причины этой нежданной противной спеси? Такого странного высокомерия, совершенно несвойственного воспитаннику послевоенного двора, другу, товарищу и брату многонациональной рванины и выпускнику советской школы, где, конечно, учили заветам Ленина-Сталина, но ещё больше учили братству и солидарности простых людей, независимо от цвета кожи, разреза глаз и густоты волос.
Не сомневаюсь, многие мои соотечественники и современники переживают сейчас это тягостное душевное смятение. С одной стороны, их и впрямь берёт некоторая оторопь от обилия азиатских лиц на родных улицах, но с другой – им ещё больше не по себе при виде людей, обитающих в строительных бытовках и в бетонных подвалах без окон и проточной воды, при виде Средневековья, вдруг возникшего посреди цивилизованных городов бывшего образцового содержания и коммунистического труда. Нас учили, что люди так жить не должны, даже если они именно так и живут в результате бомбёжек, беженства и послевоенной голодухи. Нас учили, что люди не рабы, каким бы непривычным ни был, на наш взгляд, их вид, и какой бы странной ни казалась речь. Ничуть не утверждаю, что мои соседи и современники блистали отменными манерами, что они не пили водку, не матерились, не потешались над деревенским выговором беглецов из обнищавших чувашских или удмуртских колхозов, над нелепыми нарядами "торфушек", одиноких женщин, чья молодость прошла на торфоразработках в вековой болотной сырости и вони.
Люди не ангелы, но они и не бесы. И, вопреки всем предубеждениям и предрассудкам, насмешкам и подначкам, они сочувствовали тому, кто каждый день уродовался под грузом беспросветной работы, каким бы именем он ни назывался. Тем более что даже идеология старалась хоть как-то смягчить бремя этого труда, компенсировать его показным декларативным почётом. Кто же спорит, во всём этом было немало партийной демагогии, но обыкновенная человеческая правда тоже была, оттого-то подначки и подковырки не перерастали в злобу и агрессивность, не смогли преодолеть нормального человеческого сострадания.
Я не сторонник безудержной нелегальной эмиграции и совсем не желаю, чтобы храм Христа Спасителя обратился однажды в соборную мечеть, но когда я смотрю на таджиков, узбеков и киргизов, покорно и старательно метущих мои улицы, от обеда до забора роющих землю, таскающих неподъёмные тяжести, меня вместе с уважением к труду этих людей охватывает ещё и стыд. Назовите меня совком или паршивым интеллигентом, но мне реально стыдно от того, что в моём городе, названном Цветаевой огромным странноприимным домом, есть люди второго, а то и третьего сорта, чернь, «пролы», инородцы, которые никогда не будут учиться, читать умные книги и смотреть талантливые спектакли, которых никто не будет развивать и просвещать, пожизненная доля которых безропотно мести и копать. Может, и не стоило пускать их в новую Россию, но уж коли пустили, надо считать их людьми. Иначе и сами потеряем человеческий облик.
Особо подчёркиваю: эти заметки продиктованы не политической позицией, а обыкновенным нравственным чувством. У него разная природа. Полагаю, что в наибольшей степени он – следствие того интернационального воспитания, над каким принято теперь ехидно издеваться и хохмить, но изжить каковое трудно, как почти невозможно подавить в себе бескорыстие и душевное благородство. Ещё к благородному этому стыду понуждает инстинкт стихийной справедливости, который на моей памяти усваивался безотчётно в любой компании, неважно – дворовой, школьной или заводской, и не позволял «дешевить», то есть обижать слабого и беззащитного, унижать приезжего без причины, и уж тем более охотиться на него, как на зверя, просто потому, что он нищ, непохож на окружающих и представляет идеальную мишень для любого насилия.
Я, конечно, знаю, что народы и этносы вряд ли отучатся когда-либо иметь друг к другу претензии, интриговать, подозревать в зловредной недоброжелательности. Но инстинкт справедливости и стыда не велит запросто и своевольно переносить историческую обиду на каждого конкретного человека. Так это случилось, например, в Польше на днях во время нападения на российскую дипмиссию в Варшаве, когда шляхетное хулиганьё вымещало столетние комплексы на наших дипломатах. Не менее стыдно любую частную ссору запальчиво распространять на весь народ. Обсчитал тебя на рынке узбек, все узбеки такие. Подрался с азербайджанцем, мочить всех азербайджанцев!
Понятно, что идея немедленного возмездия порою ох как соблазнительна. Но она же способна обернуться практикой перманентного погрома, в которой в отличие от настоящих виновников всегда страдают безвинные и которая самый глубокий нравственный вред наносит тому, кто вроде бы жаждал быстрого праведного суда.
Народ догадывается об этом именно инстинктивно. Я уже не раз писал о том, как в детской моей памяти с кинематографической чёткостью запечатлелось движение по выжженному жарой Садовому кольцу немецких военнопленных. Кто-то из более старших, чем я, пацанов, из этой до боли родной мне обездоленной рванины, попытался было улюлюкать в лицо истомлённым бесславным маршем гренадёрам и егерям. И проверенные свои рогатки готовился пустить в ход. Так вот простой московский русский народ – инвалиды и работяги, вдовы и сироты, старики и бабы – без всякого приказа начальства своею мозолистой рукой пресёк это вроде бы оправданное безобразие.
Потому что мозолистая рука не должна быть опозорена мстительной расправой.