Мгновения
В новогоднюю ночь
Он взял её руку, осторожно отогнул край перчатки и, едва касаясь губами, поцеловал в запястье.
- Я вас люблю, – сказал он виновато.
– Вы? Любите меня? И давно?
– Целую вечность. Я вижу – вы смеётесь? А мне не до смеха. У вас так заблестели глаза, что мне стало не по себе.
– Ну что вы! Просто невероятно! Вот мы с вами едем в автобусе с прекрасного университетского вечера по домам, а у вас в голове некое кавалерское несоответствие. Поэтому простите за ненаучно-фантастический вопрос. За что же вы меня любите?
– Хотите посмеяться надо мной? С какой стати?
– Я историк, серьёзная дама, и мне, уважаемый физик, не полагается сверхмеры веселиться. Вы просто ошеломили меня. Тем более, вам, наверное, известно, что я замужем.
– У меня нет права оскорблять вашего мужа. Я сказал, что люблю вас, и это услышали только вы. Я не чувствую вины и могу повторить фразу, которая вас ошеломила. Разве вам ни разу не объяснялись в любви?
– Можете повторить, если вам так хочется.
– Я люблю вас, Нина Викторовна.
– Спасибо. Ну вот теперь всё сказано и давайте помолчим.
Она отвернулась к окну, он сбоку увидел её чуть-чуть дрожащие от улыбки ресницы, её пленительную, раньше не замечаемую им серьгу, полуприкрытую каштановыми волосами, и ему нестерпимо захотелось взять её руку, отодвинуть край кожаной перчатки и опять осторожно поцеловать в запястье.
Он несмело погладил и сжал ей пальцы. Она вопросительно взглянула на его покорное, какое-то беззащитное лицо и неожиданно сказала с весёлой дерзостью:
– Знаете что, на вечере мы выпили с вами по рюмке, но в голову мне пришла сейчас чертовски бредовая мысль. Поедем куда-нибудь, хоть на Воробьёвы горы, сверху зиму московскую посмотрим! Новогоднюю! Как вы? За или против?
– Не спрашивайте, – ответил он обрадованно. – Неужели вы могли подумать, что я отвечу "против"?
– Значит, сходим на первой остановке и ищем такси. Прокатимся по Москве и – на Воробьёвы...
– С удовольствием.
Они слезли на первой остановке, заснеженной, безлюдной, и засмеялись от окружившей их свободы зимней ночи, от её пустынной в этот час улицы, от розовости озарённых огнями сугробов, от праздничного скрипа снега под их ногами.
– Так гораздо лучше, – сказала она и придвинулась к нему не смущаясь. – Почему вы смотрите на меня, как на исторический экспонат? В автобусе вы были одним, сейчас как будто другим. Почему вы молчите? Я вас не узнаю.
– И я вас. Вы замечательная...
– Если так на самом деле, то поцелуйте меня, – сказала она не то насмешливо, не то с вызовом и сделала шаг, легонько притянула его к себе.
И он подумал, что она серьёзная умная женщина, но ведёт легкомысленную игру с ним, наклонился к её близкому лицу и губами коснулся её виска.
– Ну вот, ей-богу... Поцеловал меня как девочку!
Она поощрительно похлопала рукой в перчатке его по щеке и шутливо приказала:
– Извольте-ка поцеловать меня как мужчина. Вы это умеете?
Он понимал, что она, чувствуя его неловкость в традиционно мужском ухаживании, по-женски с опытной кокетливостью командовала им, и эта смелость обрадовала его. Он неуклюже обнял её, но тут же, опомнившись, с порывистой нежностью приник к её губам, мягко шевельнувшимся под его губами.
– Любая машина – наша! – отрываясь от неё, по-мальчишески крикнул он и выбежал на середину мостовой, взволнованно вглядываясь в обе стороны с надеждой, что ему повезёт: добрый его покровитель помогал ему в эту ночь.
Это место Москвы, заваленный снегом бульвар по ту сторону дороги, отдалённый от шумных нескончаемых толп машин на шоссе, был заповедником января с его новогодними сугробами, залитыми светом фонарей и уличных окон, горевших огнями ёлок на этажах напротив бульвара, и мнилось: где-то не так далеко плавала между небом и снегами греховная музыка, вызывая легкомысленное настроение у обоих.
Они остановили первую попавшуюся машину, оживлённо сказали водителю: «Воробьёвка», а когда сошли на этой самой Воробьёвке, начали искать удобную дорогу для осмотра с высоты города. Такую дорогу они не нашли – даже боковые тропинки были глухо заметены метелями, но это ни ей, ни ему не испортило настроение.
– Вот что, – сказала она, оглядывая черноту неба с острыми угольками звёзд. – Небеса нам не помогают. Будем надеяться на себя. И на меня. Вы не против, мужчина?
– Слухамся, как говорят поляки. – Он с послушным видом приложил два пальца к виску.
– Сейчас снова ловим машину и, если не возражаете, едем ко мне на чашку кофе. Я живу одна. Я – почти разведёнка. Знаете, что это такое?
– Догадываюсь. Но, кажется, вы сказали, что замужем.
– Почти. Я живу в Москве, а муж далеко за океаном. В Сиэтле. Он, представьте, консул. Встречаемся раз в году. Сиэтл – город в Америке, на берегу океана.
И он подумал, что они преподают в одном университете, встречаются в деканате, на учёных советах, на конференциях, всякий раз дружески улыбаются друг другу, и это было обыденно и необъяснимо тепло, когда глядел на её темнеющие ресницы, на её глаза, задорно молодеющие от смеха. Ему нравилось, как она смешливо подымала брови, как приветливо поворачивала голову, когда он обращался к ней. Она, по-видимому, нравилась не только ему, в перерывах между лекциями её окружали студенты, и ему тоже захотелось побывать хоть бы на одной из её лекций по новой истории, но он пока не решался.
«Мне повезло», – опять подумал он, садясь с ней в машину, и, довольный собой, сказал, что теперь должна командовать она, указывая путь до своего дома.
Когда в лифте с высоким зеркалом, какие бывают в многоэтажных московских домах, поднялись на восьмой этаж и вышли на лестничную площадку в окружении солидно обитых кожей дверей, он тщетно попытался заранее угадать дверь её квартиры.
Было ему странно и любопытно; из раскрытой квартиры, задрав хвост, придавливаясь к косяку, тонко, по-детски мяукая, высунулся в переднюю белый котёнок. И она вскрикнула радостно, подхватывая его на руки, прижимая к щеке.
– Ах ты, басурман мой милый! Соскучился? Голодный? Потерпи малость. – И, посадив котёнка на диванчик в передней, договорила: – Мой любимец, мой друг. А теперь раздевайтесь, дорогой гость, проходите в хоромы, где проживает, смех, смех, смех, одинокая разведёнка!
– Почему смех? – удивился он. – Вы довольны одиночеством?
– Привыкла. Стараюсь не думать об этом. Ведь я не могу переменить профессию мужа. Да и он привык месяцами не видеть меня. А телефонные разговоры – это игрушки, светская забава. Садитесь, уважаемый физик, на этот диван к столику. А я посмотрю в баре что-нибудь для вас интересное. Новогоднее. Хотите виски?
– Вероятно, нет.
– Джин?
– Тоже нет.
– А коньяк армянский?
– Это географически поближе. Рюмку выпью. Боже праведный, да у вас целая библиотека, Нина Викторовна! – воскликнул он, с интересом оглядывая заставленные книгами полки в просторной комнате с незадёрнутыми шторами на широких окнах, за которыми сверкали и пылали новогодние огни. – И вы всё прочитали? – Он жестом выразил восхищение. – Или вместе с мужем? Наверное, читали по вечерам вслух?
– Вот здесь всё по истории, учебники, исследования, мемуары, воспоминания, – сказала она нарочито учительским тоном. – Это моё. И вслух я не читаю. А тут – сплошь художественная литература. Это тоже моё царство, тут ближайшие друзья. Особенно, когда остаюсь одна. Да, я ищу дружбы с Толстым, с Буниным, с Чеховым... Но не такой дружбы, как с вами... – Она смело взяла его за плечи и длительно посмотрела ему в глаза. Не выдержав её взгляда, он сморгнул. – Такой дружбы, как с вами, – повторила она и вдруг с улыбкой поправилась: – Хотя вы и сказали, что любите меня... Но какой дружбы я ищу с вами, я ещё не понимаю, не знаю...
– Не знайте и не понимайте, – прервал он её тоже комично: – Не торопитесь.
Он бережно снял её руки с плеч и поцеловал ей пальцы. Она достала из бара коньяк, две рюмки, вазочку с орешками и пригласила к столику:
– Давайте выпьем коньяку и будем рассказывать смешные истории. Но первая рюмка – за Новый год. Мужчина, разливайте. И будьте главой стола.
Он, несколько сконфузясь неопытностью быть главой стола, преувеличенно старательно разлил по рюмкам, они чокнулись и взглянули друг на друга с одной и той же мыслью.
– С Новым годом, Нина Викторовна... правда, вчера прошедшим, – произнёс он, запнувшись. – Если вы не против, позвольте вас поцеловать в щёчку?
– Пожалуйста, не забывайте, что шестнадцать лет мне давно миновало.
И она легонько махнула пальцем по щеке, будто сбрасывая возможный невинный поцелуй, и покорно подалась к нему, приблизив полуоткрытые губы. Этот поцелуй показался ему слишком откровенным, как сладостный внутренний ожог, заставивший его прерывисто вздохнуть, а она отклонилась, сдерживая смех.
– Что с вами, вы были женаты или вы природный холостяк?
– Мы разошлись через двадцать дней после загса. Пожалуй, холостяк.
Они помолчали и выпили коньяк молча. В тишине резко зазвонил телефон, она вздрогнувшими глазами глянула на стенные часы, словно встревоженно проверяя точность звонка, неспешно поднялась и своей гибкой молодой походкой подошла к телефону на письменном столе, помедлила, повернулась к нему спиной и сняла трубку.
Вспоминая эти последние минуты в квартире Нины Викторовны, он ясно помнил, как она стояла у телефона спиной к нему, видел её наклонённую голову, убранные в пучок каштановые волосы на затылке, её серьги, не вполне принятые носить в университет, и по тому, как она быстро произносила: «Да, я одна, я одна!» – он уже не сомневался, что она говорит со своим мужем, и ничего, кроме её голоса, не воспринимал, сознавая единственное – это говорит она, Нина Викторовна, нисколько не стесняясь его присутствия в комнате.
– Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя! Не выдумывай, ради бога, глупости! Я одна, я одна, я одна! И безумно скучаю по тебе! Я не позвонила, виновата! Молчи, молчи! Я люблю тебя, ненаглядный мой!..
Его уколола невнятная боль в груди, и, обеими руками опираясь о столик, он оттолкнулся от дивана и почему-то на цыпочках двинулся по толстому ковру в переднюю, убеждая себя: уйти, немедленно, сию минуту, не медля ни минуты, вон!..
Она увидела его движение, сдавленно прошептала в трубку: «Я перезвоню», – и бросила трубку, кинулась к нему, как если бы осознала внезапное несчастье.
– Подождите! Стойте! – крикнула она в ненаигранном ужасе. – Подождите, я объясню вам!
– Не стоит, – сказал он глухо.
Неловко справляясь с дублёнкой, путаясь в рукавах, он наконец с облегчением надел её и, охваченный знобящим сквозняком, заговорил неуравновешенным голосом:
– Вы чрезвычайно смелая и... непростая женщина, а я, я совсем другой. Не Дон Жуан и не мушкетёр. Обыкновенный преподаватель, да ещё физики... Вы очень мне нравитесь. Только без лжи. И всё же я благодарю вас. До встречи в университете. Надеюсь остаться вашим хорошим знакомым, если разрешите.
– Что же нам делать, господи, спаси и помоги!.. – застонала она, молитвенно сложив ладони и простирая их к потолку. Но тотчас красивое лицо её исказилось, стало незнакомым, обострённым, злым, она боком рванулась к двери, с отчаянной мстительностью распахнула её и выкрикнула, захлёбываясь в непонятном ему гневе:
– Уходите! Сейчас же уходите! Ненавижу себя и вас! Прочь! Я не могу!..
– Прошу вас, успокойтесь, – сказал он с жалостью.
В комнате, врезаясь в упавшую тишину, зазвонил телефон, она вскрикнула, а он, не застёгиваясь, не надевая шапку, вывалился на лестничную площадку, бессознательно нажал на кнопку лифта. Но тут же прыжками побежал по лестнице вниз с лихорадочной мыслью: скорее бы, скорее!..
Он выбежал из подъезда в новогоднюю ночь, властно опахнувшую его колючей волной мороза, бросившую ему навстречу хаос огней, праздничных пожаров ёлок за окнами на всех этажах, розовые ползающие полосы на гребнях сугробов.
«Какая нелепица! Я схожу с ума! – думал он, торопливо шагая по зло хрустящему снегу. – Зачем эта неестественная ночь! Когда я выходил, мне показалось, на её глазах мелькнули слёзы. Какой же был смысл в её слове «ненавижу»? Что оно значило? Я глупец! Глупец! Я всё понял и не понял ничего. Господи, прости».
У него ослабли ноги, и он обнял фонарный столб, приник лбом к его ледяному уюту, потом поднял голову, едва нашёл в светло-туманном небе еле заметные звёзды, плача и ядовито смеясь над собой от беспомощности.
Убеждённость
Российская интеллигенция от века утверждала, что свобода и культура жизнеспособны и неразделимы – но это не либеральная форма придуманной морали в расшитом декадентском камзоле и не та власть своеволия, которая отдаёт человека в нечистые руки антиморали, делающая человека несвободным. А та власть, которая требует исполнения естественного долга каждого перед всеми и всеми перед каждым. Это и есть вся суть долга перед жизнью – наивысшая целесообразность в устройстве справедливого общества.
Свобода немыслима без осознания этических обязательств. Нельзя быть освобождённым и от ближнего своего и от природы. Свобода вместе с культурой не инстинкт, не страсть, не ощущение «субъективного образца объективного мира», а разумная убеждённость в общности природы и людей, способная обновить и объединить мир.
«Феномен смелости»
– Мой героизм, прямо говоря, дружище мармеладовый, просто сдерживание дрожи в коленках, а ты, милый кореш, вообразил во мне мушкетёра без страха и упрёка или дурака из лаптевки. Не совсем в цель попал. Я, брат, хотел утвердиться в глазах солдат и вылезал из кожи, чтобы доказать и себе и всем, что я феномен смелости... героизма... Понимаешь, что такое феномен? Нет? Ну, не важно! Слово такое от отца слыхал. А на самом деле малость коленочки-то мандражировали, когда я к прицелу орудия сел... Как и у других наводчиков, наверняка, когда «тигры» на тебя в лоб прут...
– Коленочки у тебя не очень заметны. Самоходку и два «тигра» ты без коленочек подбил. Как артист был спокоен, только сигарету жевал, да чёрт тебе проглотить её не помог. А глаза были как фары!
– Храни господь. Может, и чёрт помог! Я был всё-таки сын врага народа. И обязан, должен был выжить, чтобы доказать, что отец не враг! Помню, когда из училища выписывали в часть, были замечательные вопросы в анкете: был ли в оппозиции, состоял ли в других партиях, где и на каком кладбище похоронены родители? Вот как было, милёнок! И всю войну доказывать буду, пока отца помню. А если что со мной, ты знай: был такой в батарее – «феномен смелости». Запомнил?
Сохранённые судьбой
Мы были молоды, здоровы, хорошо отшлифованные войной, когда казалось – всё фронтовое закончилось навсегда, но вместе с этим нас ещё не отпускала из железных лап, даже веселила четырёхлетняя опасность и незабытая верность сотоварищества.
Всем нам мнилось: мы стали хозяевами жизни, «царица атак и полей» – пехота и «боги войны» – артиллеристы, сжигавшие прямой наводкой немецкие танки на долгом пути от Сталинграда до Зееловских высот. Мы, сохранённые милостивой судьбой, отделавшиеся ранениями, которые в двадцать лет не помешали нам верить в счастливое везение, обещавшее всю жизнь впереди.
Мы, вернувшиеся в Москву из побеждённой Германии, знакомились на улицах, в многочисленных послевоенных пивных и забегаловках, на танцплощадках, где нас встречали ласковые взгляды юных любительниц модного тогда танго, пропадали на Тишинке, знаменитом в годы войны рынке, переполненном инвалидами и демобилизованными солдатами со всех фронтов, торгующими нехитрыми трофеями разных государств и разных вкусов, покупающими водку, спирт, офицерский табак в пачках, батоны белого и чёрного хлеба, с удальским азартом играющими в «железку» под фронтовые песни лихого, с нагловатыми глазами сержанта, изламывающего меха аккордеона на распахнутой груди.
Мы вернулись в прекрасное время сорок пятого и сорок шестого, время неповторимое, переломное в нашей солдатской судьбе. И началась огромная жизнь с новыми препятствиями, везением и несчастиями, почти равными для нас, познавших сполна и неудачи отступлений, и радость побед.
С тех дней прожита целая вечность, пережито много судеб, дорогих и печальных, добрых знакомств и разочарований, главное же было узнавание недостижимого совершенства искусства, которому до сей поры я учусь и неразделимо предан. Моя биография неразделима с биографией данного мне судьбой времени, а это написанные книги.
Моя правда – это мой талант, неоплаченный долг, подарок Русской земли и родного мне народа. Колыбель моих романов – Урал, Москва, любимое Замоскворечье, Отечественная война. Должно быть, школа войны явила меня как писателя, и всю жизнь со мной была неотделимая мысль, что моё Отечество – неизведанная страна русского духа. Не один я думаю так. Секрет творчества приоткрывается в поиске общей истины, а именно, общей справедливости и общечеловеческой морали в столкновении с причёсанной в модном салоне неправдивой правдой. Литературе противопоказана разгорячённая тщеславность фанатов вычислить квадратуру круга.
Значение очищенного от уличных наслоений слова в том, что мысль-слово прививает добропорядочность нравственных привычек, объединяя людей в противоборстве с политиканским лицедейством и коварством, изготовленных свергнуть евангелические правила и накопленный историей опыт.
Общеизвестно: художественная словесность и философия – это мир и человек, значит, вопросы о Боге и жизни, о смерти и бессмертии, о границах разума и безумия, наконец, о смысле существования.
Да, литература и философия – сёстры одной крови. Цель моей жизни – быть преданным им.
Теги:
Юрий Бондарев
,
Мгновения