Московский грустный маг

Литература / Литература / ЗОЛОТОЙ КАНОН

Замшев Максим

Теги: Владимир Орлов , Альтист Данилов

Впервые имя Владимира Орлова (1936–2014) я услышал в начале 90-х, когда учился в Гнесинском музыкальном училище. Однокурсница дала мне почитать переплетённый из «Нового мира» роман «Альтист Данилов». Конечно же, это книга, с которой Орлова стоит начинать. Начинать привыкать к его на особинку выстроенному миру, в который погружаться следует долго, ещё дольше надлежит в нём ориентироваться, чтобы в итоге определить внутри себя место для его пряной бесконечности.

Орлов – писатель потаённый, многослойный. Тогда на меня, читателя неискушённого, «Альтист Данилов» произвёл серьёзное эстетическое впечатление, местами заворожил и в то же время наметил в сознании воронку: передо мной явление необычное, не вполне классифицируемое и при всей интеллигентности городского тона необъяснимо природно-стихийное… «Альтист Данилов» прогремел в начале восьмидесятых. Посмею предположить, что читательская аудитория той поры млела от необычности образного строя, от редких в то время мистических аллюзий, от естественной индивидуальности персонажей, от намёков на тягучие конфликты советской жизни и несоветского искусства… В благостном саду советской литературы, где все деревья были посажены ровно, красиво и под внимательными взглядами руководящих ландшафтных дизайнеров, роман «Альтист Данилов» смотрелся дикорастущим кустарником с яркими и привлекательными ягодами. Но в девяностые, на фоне неконтролируемого потока самых разных книг, он высветился по-особому, совсем не так, как прежде.

Тому было несколько причин… Его оригинальность никуда не делась, он продолжал оставаться ни на что не похожим романом из своего подцензурного времени, но если сравнивать его с текстами, хлынувшими после снятия цензурных ограничений, он поражал своей целомудренностью и чистотой, подчёркнутой непринадлежностью ко всяким литературным «измам», в основе которых была задача показать Россию страной насилия и постоянного тиранического беспредела, навязать русским людям черты морального упадка, а порой и откровенного извращения. Можно сказать, что в девяностые роман Орлова «Альтист Данилов» стал ещё более одинок в своей грустно игровой эстетике, в своём чистом романтическом пафосе. Удивительно, как на редкость метко Орлов попал в сознание мальчиков, родившихся в семидесятых, а в девяностых принявших на себя страдальческий удел сопротивления хаосу. Он выглядел идеальной фигурой, героем сопротивления тем, кто всё огульно разрушал, ничего взамен не предлагая, автором мифа не только о своих героях, но и о себе, мифа, привлекательного своим надмирным уютом, ощущением победы человека над собой за счёт погружения внутрь себя, в свой бесконечный и прекрасный лабиринт, в котором только ты один и разбираешься по-настоящему, где тебе одному только и хорошо, куда ты приглашаешь лишь избранных…Мой приятель химик, когда я поступил в Литинститут, первым делом поинтересовался у меня, буду ли я видеть Владимира Орлова.

В итоге с Орловым мне познакомиться не случилось, но его книги, его тихо-легендарная московская жизнь всегда окружали меня, я сросся с мыслями о нём, принимал его тексты, как успокоительное, с удовольствием слушал рассказы о нём от его случайных и неслучайных знакомых.

Были ожидаемы и взахлёб читались его постсоветские романы «Шеврикука, или Любовь к привидению», «Бубновый валет», «Камергерский переулок», «Лягушки». Его тексты несли на себя неизменный отпечаток ментального здоровья, бесконечности жизни и пронзительной мудрости. Радостно было, что Орлов живёт и творит. Из-за этого казалось, что он будет жить долго-долго. Весть о его кончине прозвучала почти неосознаваемо… Чем больше после неё проходит времени, тем пристальней и чаще я думаю о Владимире Орлове, пытаюсь разгадать его секреты, окунуться в изысканное плетение его словес ровно настолько, чтобы увидеть не прелесть каждого поворота, а изначальный замысел, который живёт с писателем до букв, до слов и в итоге определяет его судьбу…

Какие же черты творчества Орлова сделали из него фигуру, столь притягательную для читающей публики?

Я думаю, что дело здесь не в каком-то особом качестве каждой из творческих сторон Орлова, а в их поразительно ёмком и гармоничном сочетании.

Возьмём стиль Орлова… Я бы отнёс его к горизонтально-повествовательному. Очевидно, что писатель не ставит своей целью исполнить фразу красивой, насыщенной необычными метафорами или эффектными образами. Ему важнее, чтобы она текла свободно и перетекала в другую без искусственных цезур. Получается очень плотное и всякий раз индивидуальное, как на решётках парижских балконов, плетение, которое по внутреннему устройству сравнимо с театральной ученической мантрой: «петелька – крючочек – петелька». Любопытно, что при почти декларированно минималистском отношении к метафоре Орлову удаются запоминающиеся словосочетания-определения (как, например, «перебиратель людишек» – о мелком кагэбэшном провокаторе Сергее Александровиче в романе «Бубновый валет»).

Крепкая писательская рука позволяет Орлову работать на любом по временному наполнению пространстве и не бояться, что подробность и неспешность повествования распылит читательское внимание, ведь внимание как раз и держится на чередовании деталей, иногда столь житейски привлекательных, что хочется ринуться в описываемые Орловым места и испытать нечто такое же, что испытывают его герои. И это связано не столько с увлекательностью типологизма, сколько с неоспоримым очарованием литературной топографии.

Отдельно необходимо отметить то, как Орлов работает с речью героев. Его трактовка сказовости весьма оригинальна. И в основе этой оригинальности – перевоплощение в говорящего, а не попытка передать манеру его речи. При этом Орлов не опускается до калькирования реальных разговоров, не вводит в свои диалоги фрагменты низкого лексического строя, но сохраняет убедительную живость и достоверность высказывания. Особенно это проявляется во втором после «Альтиста Данилова» произведении из цикла «Останкинские истории» – романе «Аптекарь». Персонажи здесь соединены автором в посетителей пивного автомата на улице Королёва, в Москве, в Останкино. Все действующие лица этой сказочной московской драмы показаны через интонацию их говора, переходящую в интонацию их жизни…

Интонация – крайне важная категория для понимания творчества Орлова. Интонирование для него – это не только перепады тембров, но и чистое воспроизведение мотивов, мелодий, тем. Его фразы правильно интонированы, и самое главное, они имеют интонацию не случайную, а такую, какая была необходима автору для создания общей текстовой партитуры. И это можно почувствовать не только в прямо музыкальном «Альтисте Данилове», но и в других произведениях.

Подавляющее большинство его произведений помимо всех интонационных нюансов обладает ещё и общим тоном, за которым угадывается образ автора, пусть и тщательно скрытый за масками рассказчиков. Я бы назвал этот тон старомосковским; он подчёркнуто уважителен к миру, он благороден, он чуть-чуть старомоден, он пахнет утренними чаепитиями в купеческих домах и тягучими вечерними застольями в дореволюционных ресторанах, в нём видится приподнятая шляпа при встрече и полное исключение из обихода жлобства, ханжества и пошлости…

Рассказами, которые о нём ходили в литературной среде, равно как и своими произведениями, Орлов обессмертил многие места московского бытования. Это и пивной автомат в Останкино, и Останкинские пруды, и московские троллейбусные маршруты, и знаменитая «Яма» в Столешниковом, и рюмочная на Б. Никитской (Герцена), которую он, по слухам, в последние годы предпочитал всем остальным местам. Апофеозом его московской художественной одиссеи является, бесспорно, роман «Камергерский переулок».

 Это гимн Москве – всё-таки уходящей, но Москве невероятно доброй, где люди не таят ничего плохого, встречаясь друг с другом, и готовы поговорить с первым встречным без опаски, просто из желания высказаться: «Потом сироты Ямы встречались иногда в теснотах рюмочной в Копьёвском переулке, но и рюмочную история отменила, отдав её пространство – тут уж и досадовать причин не было – возведению филиала Большого театра. Остались для собеседований местным жителям и работникам с низкоумеренным достатком «Оладьи» на Дмитровке да закусочная в Камергерском. Но и при существовании этих приютов приходилось жить в упованиях («Авось не закроют!») и тревогах: и после кратких удалений из Москвы случалось гадать, а не перекуплены ли «Оладьи» и «Закуска», не превратились ли они в заведения со швейцарами в крылатках и цилиндрах, держатся ли бастионы? И нелишними оказались эти тревоги…»

Москва в романах Орлова многонаселена персонажами, калейдоскопична, с этими персонажами всегда рядом автор, не скрывающийся ни под какими масками, дающий намёки на свою реальную жизнь. Так, в «Камергерском переулке» есть очень смешная история о том, как одна из начинающих писательниц пыталась выдать своё катастрофическое неумение складывать слова за новое направление в литературе, за поиск и эксперимент. В этом авторском самопоказе выявляется одно очень важное качество Орлова, писателя знаменитого, много издаваемого и переиздаваемого. Он стыдился публичности, блеска, не лез на трибуны и эстрады, в отличие от многих своих коллег по цеху, готовых даже со смертного одра сбежать, лишь бы выступить перед престижной аудиторией. Стыд этот был связан с острым пониманием того, что вся эта публичная мишура, бешеный в своей неутомимости самопиар мешают художнику выполнить свою миссию до конца, что несчастный и бесконечно страдающий, особенно в последние 25 лет в нашем отечестве, народ не примет такой модели поведения, не простит гламурных кривляний. Потому и своей жизненной манерой, и описаниями себя в романах он настойчиво подчёркивал, что он один из миллионов наших людей, которые не видят своей жизни ни за перегородками успеха, ни тем более в башне из слоновой кости славы…

Отсюда начало «Камергерского переулка». Почти апологетическое описание счастья простого московского человека, не чуждого определённого гедонизма:  «Прокопьев любил солянку. Случалось, заходил в проезд Художественного театра, а с возвращением имени – в Камергерский переулок, и там, в закусочной, заказывал солянку. Коли усаживался за столик у двери, мог – правда, с наклоном головы – наблюдать хорошо известную ему памятную доску. Созерцал он её и на подходе к закусочной. Золочёные буквы на куске искусственного, надо полагать, гранита сообщали о том, что в здешнем здании проживал и работал Сергей Сергеевич Прокофьев. За столиком Прокопьев вступал в рассуждения. Иная буква в фамилии – и вот тебе разница! Сергея Сергеевича Прокофьева знали все, а его, Прокопьева, – с десяток человек. Но мысли об этом приходили, лишь когда была откушана водка (или кружка пива) и горячей вошла в Прокопьева солянка. После рассуждений о буквах «п» и «ф» можно было подумать и о второй порции солянки».

Говоря об Орлове, конечно же, нельзя не упомянуть о его фантастическом мистицизме. Случалось мне слышать, как наиболее рьяные патриоты, от цитат Брежнева и Горбачёва в докладах в один миг перешедших к постоянным отсылкам к Божьему промыслу, обвиняли Орлова едва ли не в сатанизме. Особенно доставалось в гневных эскападах «Альтисту Данилову». Думаю, это крайне несправедливо. Орлов – подлинно русский художник, и всякий сатанизм ему был чужд. А его попытка исследовать возможности психологии человека, дать ему шанс на сверхдуховную силу (отсюда его герои, двигающие дома, способные переходить в четвёртое измерение или просто обладающие целым набором сверхъестественных качеств) – это творческое дерзание, а вовсе не богоборчество. Люди уходят, а дерзания их остаются. Дерзания Владимира Орлова создали в пространстве «щель» (как в том же «Камергерском переулке»), в которую его почитатели всегда могут проникнуть и начать жить там по её прекрасным, поборовшим зло законам.