Огненная точка во тьмеВыпуск 9 (28)
Спецпроекты ЛГ / Словесник / Интерпретация
Водолагин Александр
Иллюстрация к роману Юрия Гершковича
Теги: Достоевский , «Подросток»
„Высшая идея“ в романе Ф.М. Достоевского „Подросток“
Достоевский хорошо понимал, что общество, допустившее на вершину своей политической организации «безнравственного человека», обречено на распад и самоуничтожение. Последние четверть века это хорошо продемонстрировали. Ополоумевшие от сверхпотребления «элиты» отвергли краеугольный камень социальной стабильности – принцип справедливости. И в результате сами же лишились сна от страха перед «социальным экстремизмом», в авангарде которого неожиданно для них оказалось поколение имморалистов, принявших догму о том, что «деньги – всё», поколение, для которого, по словам Достоевского, характерны «бесстрашие перед преступлением, эгоизм, одноидейность, материальная жажда наслаждений».
12/24 июня 1874 года Ф.М. Достоевский прибыл на лечение в крошечный курортный городок Эмс. Обегав более десятка приват-отелей, он нашёл-таки временное пристанище у француженки мадам Бах – в двух минутах ходьбы от минеральных источников, без шумных и бесцеремонных соседей, так что можно было, наконец, взяться за роман, задуманный ещё в Петербурге. «Дай Бог только начать роман и наметить хоть что-нибудь», – писал он жене. Но начать-то и не получалось, хотя замысел в общих чертах уже вырисовывался: передать «аромат первой юности», переживания и надежды русского мальчика , захваченного идеей обогащения ради обретения могущества и абсолютной свободы.
Главное же – «хотелось написать что-нибудь из ряда вон» и превзойти самого себя как автора «Преступления и наказания», «Идиота» и «Бесов», в которых ему удалось представить различные виды мономании – маниакальной зацикленности несчастного сознания на той или иной «неподвижной идее». Писатель, по сути, развернул перед нами феноменологию падшего духа, ищущего исхода из тупика своеволия и его не находящего. Теперь же Достоевский ставил перед собой более сложную задачу постижения скачка (или перехода) отрицающего мир подпольщика-нигилиста к более высокому уровню самосознания, связанному с обретением исцеляющей личность от двойственности всепримиряющей идеи . «Молодой человек (NB великий грешник) после ряда прогрессивных падений вдруг становится духом, волей, светом и сознанием на высочайшую из высот», – так Достоевский формулировал свой замысел в набросках к роману «Подросток».
Судя по письмам жене, известному романисту всё ещё не хватало признания, и создание новой вещи представлялось ему решающей попыткой прорыва на русский литературный Олимп. Превозмогая свою «литературную тоску», Достоевский возвращается к Пушкину, перечитывает «Повести Белкина», но уже в самой постановке художественной задачи идёт не за Пушкиным, а скорее за А.И. Герценом и И.С. Тургеневым. Ведь именно в произведениях этих русских гегельянцев впервые в русской литературе был использован приём самоописания для изображения разорванного, «несчастного сознания». В романе «Подросток» Достоевский применяет тот же феноменологический приём, правда, уже не для фиксации стабильных состояний несчастного сознания (тоска, скука, русская хандра ) и его носителей – «героев мелкого самолюбия», а для художественно-образной реконструкции роста самосознания личности, возможного лишь в том случае, когда она выходит из своей гамлетовской самоизоляции и вступает в противоборство с другой, усиленно сознающей самоё себя личностью.
Психоаналитики обратили внимание лишь на психологическую приправу к изображённой в романе духовной борьбе двух самосознаний: ведь в поверхностно-событийном проявлении то была борьба сына и отца за женщину (княгиню Ахмакову). Казалось бы, ясное дело: «эдипов комплекс» в действии. Более убогой интерпретации не придумать. Даже «отец психоанализа» З. Фрейд в своих занудных рассуждениях так и не коснулся главного у Достоевского – изображения блуждающего искания истины , совершаемого мыслящим и страдающим духом вопреки зову обременяющей его плоти. За обволакивающей пеленой психологизма не разглядели философского ядра романа – того, что Достоевский, отказавшись от «литературных красот» беллетристики, предложил собственную версию феноменологии русского духа. Поэтому-то, наверное, на первых порах его особенно занимала персона Версилова, типичного русского нигилиста, одного из наших «вечных искателей высшей идеи». Известно, что именно в нём писатель поначалу видел главного героя своего нового романа.
Несмотря на принадлежность к высшему слою общества, Версилов остаётся человеком подполья , ибо не принимает мир, лежащий во зле, не приспосабливается к нему, подличая, но решается на бунт, причём в бунте своём и отрицании всего мирского, включая и историческое христианство, идёт намного дальше социалистов, возвращаясь к духовному радикализму первых христианских гностиков. Более того, он являет собой «какой-то ещё нигде не виданный высший культурный тип, которого нет в целом мире, – тип всемирного боления за всех». Вместе с тем он – как хищный тип – говорит безусловное «Да!» тёмному жизненному порыву, мучающей его изнутри «совершенно неприличной жажде жизни», и, стыдясь собственной живучести, готов пойти даже на самоуничтожение ради обретения всеозаряющей «высшей идеи». Хотя последняя для него – не более чем огненная точка во тьме , недосягаемая и манящая. Налицо все признаки разорванного, «несчастного сознания» – этого неотъемлемого свойства русского нигилиста.
Духовно пребывая в границах несчастного сознания, Версилов искренне сожалеет, что ему нечего передать алчущему и жаждущему «жизненной правды» сыну: за сорок лет, кажется, не нажито ни одной «скрепляющей идеи». Между тем на деле вся его противоречивая личность с характерным пафосом «вечного искания» производит сильнейшее впечатление на десятилетнего мальчика, по сути, превращает его в подростка – субъекта спонтанно развивающегося самосознания. Подросток мечтает о возобновлении общения с поразившим его в детстве отцом и, отметая порочащие его слухи (вертун, бабий пророк, любитель неоперившихся девочек), предугадывает в нём «фанатика какой-нибудь высшей идеи», не сопоставимой по своей ценности ни с «женевскими идеями» (Руссо), ни с его собственным дерзким социоцентристским проектом – стать русским Ротшильдом, имея в виду не банальное материальное богатство, а обретение социального могущества.
Сын нигилиста в телефильме Евгения Ташкова
Привлекая внимание к негативному, по сути, манихейскому отношению Подростка к чувственным удовольствиям мирской жизни, к его бытию «в модусе падения» (игорный дом, Альфонсинка и т.п.), автор романа подыскивает психологически достоверную мотивацию юношеского аскетизма, стихийной приверженности Подростка принципу идеальной детерминации человеческого поведения, совершенно чуждой, к примеру, Ламберту, этому сгустку «бессознательных» влечений, и подобных ему «чистокровных подлецов», поклоняющихся не идее, а «глупому золотому тельцу». Подросток живёт ожиданием встречи с отцом, ожиданием разговора с ним о самом главном в жизни, когда сможет прямо спросить его: «Ну в чём же великая мысль?» Такова уж психология русского мальчика : им движет не вымышленное извращенцами-психоаналитиками «влечение к удовольствию» (Фрейд) и не осознанный им «материальный интерес» (Маркс), а чисто духовная жажда обретения высшего синтеза жизни – «всесоединения идей», стремление «сделать из себя человека воли и крепости».
Не давая прямых ответов, Версилов тем не менее всячески поощряет в сыне – порой почти телепатически – по-мальчишески неловкие проявления «духа силы и свободы». «Живи и работай сам» – такова основная установка, внушаемая Версиловым сыну. Кругозор присущего русскому нигилисту несчастного сознания сковывает его личностное развитие, заведомо лишая возможности какой-либо духовной инициативы. Несчастное сознание не идёт дальше ущербного переживания свободы в эксцентрических выходках вроде версиловского ношения вериг, сменяющегося иконоборчеством, или публичного самоуничижения, переходящего в «безумие самомнения» и высокомерное третирование ближних. Возможно, Версилову в самом деле нечего было передать своему сыну, кроме ультимативного призыва к духовной самостоятельности, которая была им самим прочувствована лишь в формально свободных, чисто негативных, разрушительных действиях. Но и этого подстёгивающего отцовского веления оказалось достаточно для того, чтобы Подросток всё же испытал головокружение «абсолютной свободы» как своей скрытой божественной мощи, не сопоставимой с мышиным могуществом Ротшильда, позволяющей ему решиться на бескомпромиссное противодействие мировому злу. Из этого представленного в романе Достоевского духовного опыта, видимо, и проистекает своеобразный русский максимализм. Перечитывая его, думаешь: нет, русские мальчики никогда не примут «глупого поклонения золотому тельцу», навязываемого обществу дорвавшимися до власти «чистокровными подлецами», и, как говорил Достоевский, если уж совсем нечего делать – то будут «делать революцию».