Посверкивая циркулем железным...

ТелевЕдение / Телеведение / Радиорубка

Фото: ИТАР-ТАСС

Теги: Игорь Воеводин , проза

Документальный рассказ

Игорь Воеводин

Душный, выматывающий московский день сменился вечером, но прохлады не было. И вот уже ночь растворилась в пыльном воздухе, и притих город...

– Тема на сегодня – одиночество, – сказал я в микрофон, – звоните в эфир все, чьи сердца тронула холодным металлическим пальцем эта штука. Звоните, я знаю, что такое эта тоска в квартире, где пыль по углам и телефонный шнур – как удавка. Звоните. И знайте, когда мне подкатит под горло так, что и не вздохнуть, держусь, спасаюсь, я хватаюсь вот за эти слова: «Ты не один. Ибо никто не один. Потому что настоящего одиночества вынести, вытерпеть, перемочь попросту нельзя…»

И поставил «Perfect Strangers» Deep Purple. Эфирный компьютер высветил номера дозвонившихся. Так... Эфирный маньяк Кулебякин – свободен. Мужик, вечно интересующийся процентом евреев на радио и ТВ, – свободен. Так, незнакомый номер.

– Алло, – сказал я, – говорите, вы – в эфире...

И в следующую секунду меня прошиб холодный пот. Я всегда знал, что когда-нибудь это случится, знал и боялся.

Мне позвонил самоубийца.

Я понял это по первым словам, по паузам между слогами. По голосу, в котором под нарочитым безразличием звенела тоска. Но я знал – раз звонит, есть надежда удержать.

– Здравствуйте, – сказал он. – Я одинок. Но меня посещают иногда...

Он помедлил.

– Тени. Тени казнённых мною. Я – исполнитель казней. Не киллер. Работал в... Ну, пусть будет УФСИН…

Я ждал. Замерла и боялась вздохнуть звукорежиссёр Елена.

– Не тени, – с трудом выговорил он. – Мысли... Галлюцинациями я не страдаю.

Следующий час с перерывами на новости я держал его.

О чём мы говорили? Почти не помню. Помню, он рассказывал, что ни о чём не жалеет. Что все, кого он освободил от этой жизни, были убийцами. Детоубийцами. Нелюдью. Что он читал дела перед... Перед исполнением.

Чтобы быть уверенным, чтобы не дрогнула рука.

– Сколько? – спросил я.

Он помедлил. Но сказал почти спокойно:

– Сорок один.

Боль давила мне сердце, мяла стальными пальцами.

– Вы не уходите, не кладите трубку, – просил я. – Новости идут всего несколько минут...

И пока в студии тарабанил последние известия новостник, старавшийся не смотреть на меня, я сосал, жевал и глотал валидол.

– Водки, – спросила Елена, – водки налить?

Что за редакция, где нет в заначке бутылки? При такой-то работе...

– Нет. Не смогу. Не удержу его...

Те тысяч пятьдесят–сто людей, что слушали нас, замерли у приёмников – я чувствовал это.

Но по проволоке шёл я. А он – висел. Почти висел. Потому что верёвка у него была заготовлена. Или ствол?

Я не помню, как остался жив. Точно знаю, что в ту ночь остался жить этот человек – он подобрел, отмяк, в конце даже чуть пошутил.

Не сказал, что готов уйти сегодня во мрак за весь час эфира. Но мы оба знали, о чём идёт речь. Я век не забуду этого стона-хрипа:

– Я больше не могу!!!

Я рисковал – когда почувствовал, что его отпускает, ставил песни – один раз точно. Что именно? «Любэ». «Напишите, сестра, напишите...»

Ленка ревела, зажимая рот обеими руками.

А я всё вёл его и вёл, и Бога молил: помоги! Мне не сдюжить... Неважно, о чём мы говорили, меня никто не учил, как держать людей на краю. Но мы с ним понимали друг друга. Может, я и рассказал ему, как был близок однажды к краю – по своей воле, а не по работе – не в Цхинвале, не под Владикавказом, мало ли где...

Как я стоял, дослав патрон, и ждал. И в кромешной этой тьме, где-то в самом углу, тлел огонёк – свеча на ветру, в лютой ночи... И я не донёс ствол до виска. А через пару недель жизнь изменилась, и то искушение осталось, как шрам. Где? На душе.

Снова новости.

Валидол. Литр воды. Пошёл второй час эфира. Он не уходил – в любом смысле. И я уже знал, чувствовал, верил – смогли, вытащили. Кто? Тот, кого я молил, и я. И сам он, конечно... Потому что настоящее одиночество – это искушение Богооставленностью. Под силу ли это человеку?

Он ушёл, я знал – не в темноту. Я поставил музыку – что-то подлиннее. Не душераздирающее, жалея тех, кто сидел в эту страшную ночь у приёмников. «Wish you were here (Как я хочу, чтобы ты был здесь)» Pink Floyd, вот что.

Честное слово, о двусмысленности названия я тогда и не подумал. Эта композиция, как первая любовь, трагичная и светлая, в которой есть и счастье, и предательство, и покаяние.

Потом были другие звонки. Мы говорили с людьми о том, что одиночество – чума двадцать первого века, что на Западе стираются в пыль города и души, а на Востоке этого нет, как нет детдомов и домов престарелых, что, если нет родственников, возьмут к себе соседи...

Что Россия – посередине, и два её орла смотрят в разные стороны, а демоны сомнений клюют нам печень, увеличенную алкоголем... И что никто, никто, никто не один, пока жива надежда. И что жить – это если не верить, не любить, то хотя бы надеяться. И всё придёт. И никогда не запоздает. Если научишься ждать.

Помню последний звонок. Женщина.

– Знаете, а я совсем не одинока. Ну, вернее, одинока, но не совсем... У меня ведь есть голуби... Кто же их будет кормить?