Торжество литературных аллюзий

Литература / Литература / Журнальный вариант

Бушуева Мария

Теги: литературный процесс , критика

Как соотносятся Личность и Идея в современной прозе?

· · ·

«Октябрь» № 2, 2017

Валерий Бочков

Обнажённая натура

Немного Бунина, чуть-чуть Набокова, больше Д. Фаулза: авторы берут от «Коллекционера», к сожалению, не философию, а детективно-триллеровский поворот сюжета (косвенно в «Коллекционере» задевающий того же Набокова). Так и Валерий Бочков. Но у него присутствует ещё и тень «Башни из чёрного дерева», но уже не в сюжетном преломлении (коллекционирование), а как раз в философско-эстетическом. Рассуждения о живописи, об искусстве в повести заслуживают цитирования: «Эдгар Дега был абсолютно прав: «Рисунок – не форма, а ощущение, которое получает художник от формы».

Приму правила игры Валерия Бочкова: мои критические заметки – не формальный анализ его текста (да и объём статьи этого не позволяет), а некое ощущение, которое я получила от прочтения. Ощущение лёгкости, авторского острого ума и тонкой литвторичности, которая скорее сознательный приём (о постмодернизме В. Бочков всё знает сам), чем случайность, поскольку Валерий Бочков слишком хорошо понимает правила, регулирующие в современном мире отношения предмета искусства и потребителя: «В современном изобразительном искусстве важен не сам предмет, а суждение о нём. Некая вербальная формула, определяющая этот предмет. Само произведение искусства, его так называемые художественные достоинства значения не имеют; уверен, появись Рембрандт сегодня, без соответствующей рекламной раскрутки он бы умер нищим». Повесть стоит прочитать даже ради включённого в неё и поданного фрагментарно трактата о современном искусстве. Более – о живописи. Но и о даре творца. И о его сути: «Я – никто, меня не существует, – признаётся герой, – (…) дело в божественном огне, который Творец вдохнул в меня, я не более чем сосуд. Оболочка».

Всё остальное – детективно-любовный сюжет: отношения юного одарённого «мажора» (кстати, насколько я знаю, «мажор» – сленговое определение, не курсировавшее в России эпохи Брежнева, а действие романа перенесено в те годы) и натурщицы из неблагополучной семьи, – будет держать в напряжении неискушённого читателя, которому предложены в качестве соуса и рассказ про лесбийскую любовь, и в качестве другой приправы история о зомбированных наложницах и так далее (то есть всё, что сейчас хорошо продаётся). Трагический роман молодого художника-студента и жертвы отчима (опять же такой перевёрнутый «Коллекционер» и гвоздь сюжета) снабжён политическими «постперестроечными» аллюзиями (уже набившими оскомину), и всё это можно не читать. Они для того потребителя, который и у Фаулза видит только «острый сюжетец», завязая на середине и, перескочив через «нечитаемые места», попадая сразу в конец романа.

Впрочем, тот, кто ценит хорошую прозу, может у Валерия Бочкова, кроме точных рассуждений об искусстве, кроме каких-то трогающих эмоциональные струны и, несомненно, биографических штрихов, найти и просто очень хорошие описания, по мастерству не уступающие образцам подлинной, а не поддельной прозы. «Всё моё существо – наверное, это и есть душа – рвалось в этот взрослый мир. Вперёд! Смелей! Он чудился мне горящим витражным окном готического собора в час заката, когда пылающие стёкла ослепляют неземной яркостью, невозможностью цвета, божественным сочетанием красок». В этом устремлении в будущее, на мой взгляд, всё-таки спасительная идея повести, несмотря на её трагический сюжет, который предоставила начавшаяся взрослая жизнь главному герою вместо красоты витража...

· · ·

«Волга», № 1–4, 2017

Борис Клетинич

Моё частное бессмертие

Устремлён в будущее и главный герой романа «Моё частное бессмертие» Витька Пешков, который ведёт свой «хронограф», чтобы далёкое будущее не забыло о нём и его близких. Роман мне напомнил известную автобиографическую книгу А. Бруштейн, минималистскую поэтику Леонида Добычина, из современных авторов – Анатолия Гаврилова.

Перед нами фактически история одной семьи с еврейскими корнями и рассказ о судьбах её близких и дальних друзей – удивительное переплетение жизненных узоров, радостей и бед, расставаний и вспышек-встреч, дарующих спасение на тяжёлых дорогах ХХ века.

Здесь это судьба Виктора Пешкова, вплетённая в узор, который из поколения в поколение создаёт каждый человеческий род, пока не засохнет одно древо и не начнёт расцветать из упавшего в землю семени второе…

Борис Клетинич даёт портреты беглыми, точными штрихами. Вот – о семье друга главного героя: «Но льняная незащищённость девочки выдавала их всех. Как тайная пробоина – сквозила она в характере семьи». Убедителен выпускник Горного института Волгин, очень интересен цадик Идл-Замвла из Садово...

Роман охватывает период более чем в сорок лет – от начала 30-х годов прошлого века; несколько географических названий служат его опознавательными знаками. Кишинёв, Москва, Харьков и Ленинград (советские годы), Палестина... Но, наверное, немногие читатели знают такие места, как Оргеев и Гусятин, в которых ещё в ХIХ веке были очень многочисленные еврейские общины. Именно оттуда в Россию (тогда СССР) в белых простынях по белому льду бегут две другие главные героини (для Бориса Клетинича все г л а в н ы е) – Софья и Хвола. Хвола встретит в Ленинграде мастера цеха, Лёву Корчняка, – он «из дворянской семьи, но комсомолец» – и сразу поверит: «Это он. /Хотя и с большими ушами. /Это для встречи с ним» перешла она «через Днестр. В белой простыне по белому льду». А старая Соня, уже умирая, воскликнет: «Я не переходила по льду!» – поверив, что «можно взять ход обратно», и её внук, Виктор Пешков, подумает – значит, его, Витьки, «попросту нет на свете...»… И вот этот момент – кульминационный для смысла всего романа – особенно важен для его второй линии – истории жизни выдающегося шахматиста Виктора Корчняка. Здесь всё существенно: и фамилия главного героя – «Пешков», и переплетение судьбы шахматиста с историей его родной семьи: его мама чуть не стала женой Корчняка, его отчим, Лазарев, впоследствии ставший диссидентом, брал у Корчняка интервью и едва не подпал под «ответные меры» власти, когда Корчняк покинул СССР («Ваш Корчняк (...) предал родину!!!»), а подруга его бабушки – Хвола (Ольга) вырастила и воспитала будущего шахматиста – сына своего мужа. Мальчик был странен, отставал в развитии, но ещё в детстве сказал: «Никем не хочу быть – только шахматистом!» Вообще образ почти гениального Корчняка, который «не имел понятия о том, как жить, как зарабатывать» и мог отдать любому всё, что имел (– Где пиджак? – спросила его через неделю./– А-а... отдал Вальке!../– А ботинки?../ Петьке!../(…Ваньке... Сережке...) – удача писателя.

Хвола-Ольга выкормила в блокаду мальчика, будущего гроссмейстера, – бескомпромиссная, сильная характером, верная единственной любви – н е п о д д а в ш а я с я. «Если бы я в своё время поддалась, – признаётся она сама себе в мыслях, – если бы плыла по течению в городке Резена, где несколько поколений Московичей скоротало век, то меня бы Адольф Гитлер прикончил между Днестром и Южным Бугом (как маму с папой)».

Борис Клетинич даёт очень интересное объяснение, почему гроссмейстер Виктор Корчняк (понятно, что за Корчняком угадывается В. Корчной) уступил первенство А. Карпову: его соперника Карпова (это 70-е годы ХХ века) как бы «выдвинули» сами народные силы Зауралья: значит, рассуждает Корчняк, Карпов уже как потенциальный чемпион е с т ь, а «кто выдвинул меня»?» – и ответ должен быть экзистенциальный – существует ли д е й с т в и т е л ь н о он сам как человек и как чемпион-шахматист, совпадает ли его имя и его суть. Как совместить их без постороннего участия? Тайная психическая атака на Корчняка с советской стороны точно попадает в его психологическую брешь: «с целью дальнейшей деморализации – развернуть по месту проведения матча (Baguio Convention Center) выставку – наглядный стенд о присоединении к России земель Поволжья, Урала и Сибири (включая Дальний Восток), организовать демонстрацию художественного фильма «Ермак» (с английскими субтитрами)». Вот она – сила, стоящая за Карповым, которая его «выдвинула»! И попытка внушить Корчняку, что его род и все близкие к этому роду, выдвинули его, – оказывается слабее. По сути, автор романа показывает и доказывает, что высокие победы (в любом деле, в искусстве, в науке и пр.) – это результат коллективной силы, носителем и выразителем которой становится один человек (вспомнилась старая повесть В. Маканина «Там, где сходилось небо с холмами»).

Но окончание романа – это победа индивидуального над коллективным, апология личности, имеющей право б ы т ь, независимо от обстоятельств и коллективной воли.

· · ·

«Новый мир», № 1, 2017

Игорь Малышев

Номах

Искры большого пожара

Личность, выброшенная коллективной волей на гребень истории, даже не волей – а стихийным порывом, превратившимся в ураган, – в центре романа Игоря Малышева.

Поэме, прямо скажем, достаточно слабой – кроме как раз опоэтизированного образа Номаха, в котором отразилась одна из граней есенинского альтер-эго – разочарованность и как ответ идеализация русского разбойничка. Но концепция образов у Есенина и Малышева, сходясь в точке романтизации, у Малышева с исходящим из неё сентиментализмом, в остальном – расходятся. Не помню, кто из философов заметил, что история – это всего лишь то, что одно время замечает в другом. Главный акцент поэмы Есенина – именно на противопоставлении выбравшего волю «честного разбойника» изолгавшемуся социуму и такой же новой власти: «Пришли те же жулики, те же воры/И вместе с революцией/Всех взяли в плен…», «А я – гражданин вселенной,/Я живу, как я сам хочу!/Я и сам ведь сонату лунную/Умею играть на кольте». У Малышева каркас образа Номаха держится на ином: во-первых, это контраст сентиментальности Номаха, даже порой нежности душевной (например, рассказ «Соловей» повествует о спасённом им птенце: «Вот и дом твой на месте, – сказал Нестор, убирая шашку в ножны») с воздвигаемыми горами трупов, которые он оставляет позади, во-вторых, всё определяет не его разочарованность, а разочарованность крестьянства в нём, в-треть­их, и это главное, основной мотив его действий – не жажда воли, а жажда возмездия бывшим привилегированным классам, которая как бы для автора оправды­вает психологическую дуальность личности Номаха – контраст между душевной чуткостью Номаха и его жестокостью. Номах у Малышева побеждает до тех пор, пока безгранично верит, что крестьянин (который автором отнюдь не идеализируется) верит в него и его армию как в спасительную силу. «Напряжённость их собственной веры, – писал о вождях масс Гюстав Лебон, – придаёт их словам громадную силу внушения. Толпа всегда готова слушать человека, одарённого сильной волей и умеющего действовать на неё внушительным образом. Люди в толпе теряют свою волю и инстинктивно обращаются к тому, кто её сохранил». Толпа – внушаема, а главное, она анонимна по сути, и потому каждый индивидуум в ней, теряя индивидуальное, бессознательно перекладывает ответственность за содеянное на лидера и на то коллективное единство, которое толпа собой являет в результате общего «заражения» идеями вождя. Если же наступает момент, когда он сам теряет веру в идею, которая его ведёт, – это его крах.

Не в каждом рассказе романа (а роман состоит из нескольких рассказов-глав) главный герой Номах.

Запоминаются: «Картошка», «Парад в Сорске», «Никудышный», «В подвале» ...

Если говорить о несомненных стилистических достоинствах романа, текст выказывает ровно-высокий профессионализм, который легко продемонстрировать цитатой: «Появляется конная колонна. Медленно, словно попавшая в колею змея, движется по дороге. /Чавкают по грязи копыта коней, сухо звякают удила. /Ветер размывает струйки табачного дыма. Круглые фуражки делают всадников похожими на грибы с непропорционально маленькими шляпками. (…)/От края до края земли растягивается колонна, и кажется, будто она охватывает всю планету».

Правда, за текстом отчётливо и легко угадываются литературные образцы: «Конармия» Бабеля, проза Бориса Пильняка...

Умирая, Номах встречает «своих» – его «пороговые» переживания – конец романа.

· · ·

«Сибирские огни»,  № 3–5, 2017

Владимир Злобин

Гул

И здесь конец романа – почти такой же: встреча погибших и убиенных уже за пределами материального мира. И та же эпоха. Но другие литературные ориентиры: М. Шолохов «Тихий Дон», А. Платонов «Чевенгур», М. Булгаков «Бег». Правда, вдали мелькнёт и «Конармия» ...

Роман, написанный двадцатишестилетним прозаиком, неровен и страдает двумя существенными недостатками: не очень удачным началом (не каждый критик продолжит чтение после двух первых абзацев) и как раз искусственной концовкой (сюрреализм не в ключе всей поэтики текста, хотя с большой натяжкой роман можно отнести к магическому реализму), но, на мой взгляд, «Гул» – самобытнее и не только концептуально, но и событийно шире романа Малышева, хотя и выигрывающего стилистически – ровноуровневой отделкой. Если у Малышева источник нечеловеческой жестокости вполне определён – сам Номах, а в обобщённом смысле – революционная идея, то в «Гуле» источник страшных событий иррационален, это некий губительный, не подвластный ни личности, ни целой армии нарастающий гул. Сначала этот гул только обволакивает: «В темноте, которая набегала сверху, там, где на холме притулилась бывшая барская усадьба, занимался еле различимый гул. Он сочился из яблоневого сада, полз среди корней и медленно обволакивал селение», но постепенно нарастает, как жестокая головная боль комиссара Мезенцева, захватывая всех и вся, подчиняя себе и людей, и, проходя через них, лишая их человеческого, оставляет за собой те же горы трупов, что и в романе Малышева «Номах». В «Гуле» крестьяне тоже, мягко говоря, не идеализируются, крестьянский мир – для автора – вовсе не космос старинного «Лада» Василия Белова, а приземлённая масса, озабоченная только вечными хлопотами о хлебе насущном, массе этой безразлична не только идеология, но и любая власть: «Есть царь – ладно. Нет царя – тоже ладно. Им бы жить на своей земле да чтобы их не трогали – вот справедливый строй». «Кресть­яне боялись Мезенцева от­того, что он не был им понятен, действовал не как большевик, не как расстрельное поле, а тихо и мирно, значит, чего угодно можно было от него ожидать. (…) Очень уж напоминал Мезенцев того самого Антонова. (...) А что антоновцы, что караваинская банда, что Махно – нет никакой разницы. Все они грабители...»

И остатки белых, и большевики с продразверсткой, и «чоновцы», и бандитские «вольные» лихие люди Тырышки, которые в «Гуле» лишены романтического ореола: «Смотрелся Тырышка нетопырем или каким другим ночным существом. Роста он был небольшого, видно, недоедал в детстве – маленький, как и все Махно» – «каждая война выводит целый гурт атаманчиков, везёт же одному-двум. Остальных черви выигрывают в карты». Человек перед идущим, нарастающим и всё поглощающим гулом стихии – погибающее н и ч т о, если в нём нет веры в нечто более сильное, чем иррациональный губительный гул. Такую силу автор видит только в дониконовском православии, и только такая вера способна к сопротивлению: «Как завещал Аввакум: сильный – сражайся, слаб – беги, совсем ни рыба ни мясо – так хотя бы в душе не покоряйся». Известно, что до 1917 года среди старообрядцев было очень большое количество первогильдейского купечества, сформировалась и старообрядческая буржуазия, фабриканты, предприниматели, – и все они были благотворителями, руководствуясь принципом, который автор вложил в уста одного из героев (он, что очень показательно для романа, выживет!): «Будут у нас большие деньги – будут и церкви по старому обряду, и книги, и иконы у офеней выкупим краденые, и народ к нам потянется. Ведь деньги что? Сор, инструмент. Мы же их не копить собрались, а обращать во благо. Если мы миллионы не сделаем и на благое дело не потратим, то кто-нибудь иной пустит их на зло...» Квинтэссенцией идеи романа, противопоставленной разрушительному гулу, становится образ живущего в лесу и полвека уже творящего непрерывную молитву старца, которого почитают даже бандиты...

Несколько слов о сюжете романа – он посвящён так называемому антоновскому восстанию (1920–1921), его последнему периоду. Образ Антонова мифологизируется, как в фольклоре: «Тот, кому первым удастся изловить коня Антонова, сможет вновь возглавить войну против коммунистов», мифологизация закономерна – и по законам литературным, и подчинённая сохранившимся фактам истории и легендам: по историческим данным, руководил восстанием не Антонов, а П. Токмаков, командующий Объединённой партизанской армией, но именно Александр Антонов, родившийся в 1889 году в Москве, в Рогожской слободе и вскоре переехавший с родителями в Тамбов, на родину отца, вошёл в народное сознание как борец за крестьян, и потому восстание, вызванное безжалостной продразвёрсткой, стало называться «антоновщиной». Участвовало в нём более 50 тысяч человек, а в его жестоком подавлении – более 55 тысяч. Антоновцев даже отравляли ипритом. Но сам Антонов погиб в бою. Как рассказывал тамбовский краевед А. Литовский, Антонов «сам себя ассоциировал с защитником крестьян Стенькой Разиным». Защитником крестьян и мстителем за их крепостное рабство видит себя и Номах Игоря Малышева. Но мотивация Номаха скорее оправдательного характера, а вот восставшие тамбовцы добились реального результата: продразвёрстку большевики вынужденно отменили.

Почитав романы «Номах» и «Гул», вспоминаешь, конечно, прежде всего «Капитанскую дочку»: «Шайки разбойников злодействовали повсюду. Начальники отдельных отрядов, посланных в погоню за Пугачёвым, тогда уже бегущим к Астрахани, самовластно наказывали виноватых и безвинных... Состояние всего края, где свирепствовал пожар, было ужасно. Не приведи бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный. Те, которые замышляют у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка».

И думаешь: то, что страшный гул смолк, – воистину чудо. И произошло оно не по воле людей, а «невидно и неслышно, как ему и положено происходить на русской равнине».