В час, когда уже видно, что занимается утро, но еще рано определять, каким будет день, Мартын Иванович Шуткин неизменно совершал обход Беловодского кремля. Он выдвигался к нему с северной стороны, от улицы Веревчатой, где на оживленном перекрестке застенчиво маячил его уютный домик, и, пройдя под аркой ворот, ступал на территорию, на которой чувствовал себя хранителем древности и святости в гораздо большей, видимо, степени, чем милиционер, у тех ворот дежуривший. Этот обозначенный формой и табельным оружием страж смотрел, кем бы он ни был, на Мартына Ивановича узнающе, но без всякого намека на внимание и приветствие, как на человека, который в его городе был и остается чужаком. И правда, Мартын Иванович, хотя и рожденный в Беловодске, но только четверть века назад откуда-то вернувшийся, так и не сблизился с земляками и не стал для них своим.

Мартын Иванович очень немолод, мал ростом, слаб и как-то множественно инвалиден. Он как будто хромает, отчасти горбат, не во всех положенных нормальному человеку местах должным образом гнется. У него словно нет лица, а есть только невероятно длинный нос, выставленный из темной морщинистой и плоской обезличенности наподобие рожи окаменевшей рыбины.

Никто не принуждал полунищего пенсионера каждое утро кружить по кремлю, чувствовать себя его верным и надежным хранителем и быть летописцем Беловодска. И поскольку это делалось не по принуждению, Мартын Иванович достиг в своих упражнениях подлинного профессионализма, да и вообще так подятнулся благодаря им, что стал как бы святым. А что еще ему, одинокому правдоискателю, оставалось делать? Беловодскую летописную книгу он творил чуть ли не со дня возвращения в город.

В кремлевском просторе летописец вышагивал всегда одним и тем же маршрутом. Мимо тонкой и острой Княжеской башни. Затем мимо толстенькой Покровской, в основании которой недавно открыли ресторан. И так далее. Башни одна за другой проплывали в наливающемся синевой небе, и обходчик смотрел на них внимательно. По левую руку, внутри огромного двора, оставались всякие малые и средние церквушки, чуть ли не отовсюду виднелся золотой купол главного собора, везде периметр резали очертания внушительных зданий, задуманных как гражданские или ставших таковыми в более поздние времена: то были присутственные места, музеи, палаты, уголки для музицирования. Беловодский кремль необъятен и тесен, тяжко застроен. Внешне почти ничем не выдавая своих чувств, старец Шуткин шел по нему со спирающим грудь восторгом, и на кончике его фантастического носа собирались нежно выкатившиеся из глаз капельки, но этого он в своей увлеченности не замечал.

Нынче, как всегда, он думал о долгой и трагической истории Беловодска. Царская Москва разгромила город, уничтожила его особый, яркий характер. Еще кричал Беловодск: Каждому городу свой нрав и права! — а Москва, собирательница земель, грубая с многими древними городами, учреждавшими великую самодеятельность, в неуемном ожесточении ломала его. Честный, добросовестный, дотошный Мартын Иванович, в отличие от прытких и буйных политиков, запрудивших нынешний Беловодск, не знал, как относиться к этому факту. Те-то выдвигали доктрины, тешась злобой дня, а он желал глубоко копать и анализировать.

Мимо южной стены кремля широко несется река Большая. Вспомнив об этом, Мартын Иванович бормочет себе под нос, свистящим дыханием шепота сдувая подозрительные капли: Боже, Боже мой, сколько на дне Большой косточек защитников нашей славной старины!

И все же! Разве не должна была русская земля стать единой?

Старик в недоумении покачивал головой. Земля стала единой, но те, которых утопили в Большой, бросая под лед да заталкивая в черную воду рогатинами, ничего об этом не узнали. А им хотелось жить, этим детишкам, привязанным к материнской груди. Да и матерям, которым связали, прежде чем бросить в прорубь, руки и ноги. И ему, Мартыну Ивановичу, хочется. Он не понимал и боялся смерти. А потому не знал, можно ли, а еще лучше спросить, стоит ли в борьбе за единство земли или против него отдать свою жизнь.

В широком распахе ворот он мельком увидел за мостом над Большой белый солидный, с колоннами, фасад главного учреждения Беловодска. В том здании разместилась мэрия, и над ней развевался стяг. Мартын Иванович слегка нахмурился, нынешние городские власти не внушали ему доверия. Как получилось, что в градоначальники избрали человека, имя которого в избирательных списках появилось в самый последний момент, которого в городе никто не знал, который вообще явился неизвестно откуда?

Скорбно уважая суровую правду истории, одинокий долгожитель Шуткин ценил и легенды, всякого рода пестрые вымыслы. Современный городской фольклор тоже его занимал. Так, рассказывают, о недавнюю пору объявился в Беловодске некий волхв. Эта байка, с безответственной лихостью разносимая по кухням и рынкам, наверняка забавляла бы Мартына Ивановича, если бы столь не походила, в свете некоторых последних событий, на правду.

Городские простаки вели даже более или менее научный спор о том, писать ли этого господина с прописной буквы или же волхвование у него уже не столько волшебная и провидческая профессия, сколько неотъемлемая часть имени собственного. На вопрос, почему решено, что этот субъект, действительно странный и загадочный, должен называться именно волхвом и не иначе, следовал ответ, своим простодушием как-то даже слегка превосходивший таинственность самого незнакомца. Ответ гласил: был же при легендарном князе Юрии, основавшем Беловодск, волхв (его имя легенды не сохранили, и потому он часто писался именно с заглавной буквы), который мудро указывал основателю, где, как и с чего начинать.

Этот едва ли не доисторический волхв имел своего рода научную окраску, поскольку с постоянством, которым и измеряется степень научной основательности, упоминался в разных важных исследованиях и трактатах по истории Беловодска. А утратив, благодаря усилиям ученых, случайность в освещении его персоны, волхв из лица легендарного и сомнительного превратился в лицо историческое, достоверное, не растеряв при этом ничего из своих колдовских умений, как бы они ни противоречили той самой науке, которая с таким рвением вытаскивала его из забвения. Но каким образом в умах некоторых беловодцев возникла, чтобы затем перейти в популярность среди масс, идея, будто княжеский колдун и появившийся в Беловодске в самый разгар баталий за кресло мэра господин — одно и то же лицо, понять решительно невозможно.

О загадочном и необыкновенном пришельце, невесть откуда прибывшем в нынешний глухо провинциальный Беловодск, немало говорилось, но никто не мог толком описать его внешность, по крайней мере, в области этих описаний царил полный хаос и разнобой, из чего следует заключить, что его никто в глаза не видывал, а в высшем смысле и то, что он вовсе не существовал. Зато слишком даже многие видели человека, который свободно парил над полями и лесами, а падая в озеро, крупно плыл по нему саженками или перекидывался в огромную чешуйчатую рыбу, ударами хвоста гнавшую ко всем берегам большую волну. Видели также лося, который затем успешно и дурашливо преображался во всевозможные виды млекопитающих и земноводных. Делал это ловкий лось, видимо, исключительно для собственного удовольствия, поскольку никакой ощутимой пользы или вреда тайным зрителям его метаморфозы не приносили.

Мартын Иванович был до крайности поражен, когда его впервые коснулся слух о набирающем силу убеждении горожан, будто этот балующий лось и стал мэром Беловодска. Он был поражен настолько, что в первый момент, сгоряча, даже уверовал в некое особое правдоподобие сногшибательной и, если уж на то пошло, ужасной, безобразно обнажающей язвы нашего времени версии. Но чем больше поражался летописец, тем меньше изумленными таким поворотом событий выглядели беловодцы. Создавалось впечатление, что они победу лося приняли как должное и совсем не против ходить под началом оборотня.

Как бы то ни было, градоначальником вопреки всем прогнозам стал никому дотоле не известный Радегаст Славенович Волховитов. На лося Радегаст Славенович похож был не настолько, чтобы оставалось лишь доискаться, где он, выходя к народу, прячет свои ветвистые рога, однако напомним, что под лосем, героем слухов и новых сказок, подразумевался волхв, который якобы прибыл из седой древности, где он плодотворно сотрудничал с князем Юрием, основателем Беловодска.

Надо сказать, что с избранием мэра разговоры о парящем в небе и бороздящем озера господине прекратились, как если бы прекратились и сами эти явления. Но произошло кое-что другое, в высшей степени знаменательное и почти уже характерное для новейшей беловодской истории событие. Во время торжественной церемонии передачи символического ключа от города новому мэру этот самый ключ совершенно очевидным образом раскалился добела в руке бедолаги, покидающего главный пост Беловодска. Если очевидцы этого небезболезненного чуда готовы были всего лишь остаться при своем изумлении, то бывший мэр, который, кстати сказать, почему-то не разжимал кулак и продолжал держать мучавшую его металлическую болванку, осознал, видимо, судебный смысл происходящего, вытекающий из средневековой ретроспективы, и зашел очень даже далеко. Бледный, но собранный, он шагнул к самому краю помоста, на котором и разворачивался спектакль, и в пространной речи, с богатыми живописными подробностями, описал все то безудержное воровство, которым пробавлялся в годы своего правления. В конце же он, гулко ударив себя в пиджачную грудь кулаком, потребовал, причем с неистовством кликуши:

— Арестуйте меня! Судите меня! Я заслужил!

Казнокрада и разорителя этого, подорвавшего благословенную беловодскую экономику, отпустили с миром, хотя напрашивались совсем иного рода действия в отношении его особы. Взять, к примеру, ключ, чудесным образом раскалившийся и заставивший отпетого мошенника прокричать покаянную песнь, — такой способ борьбы с воровством показался всем слишком простым и сказочным, как бы мечтательным, далеким от реалистической жестокости подлинного суда. И к тому же вопрос: зачем сажать под замок этого воришку, если другие, еще большие прохиндеи, карманники государственного размаха, останутся на свободе? Если уж искоренять зло, так надо пересажать всех мэров, какие только существуют на свете белом, а до тех пор, пока это невозможно по причине запрета на столь массовый отлов градоначальников, нечего и думать о царстве добра и справедливости.

--

В гостинице Вера Коптева исполняла обязанности дежурного администратора. Эта должность не совсем соответствовала ее психологическому состоянию ортодоксальной обитательницы священного пространства, но так уж случилось, что она несколько лет назад по случайному стечению обстоятельств оказалась на этом рабочем месте, а потом и прижилась на нем. В конце концов главное не выходить из священного пространства, а в какой роли ты в нем пребываешь, вопрос далеко не первостепенной важности.

Между прочим, иной мудрователь, а по сути простак, глядя на чистое и свежее, хорошенькое личико Веры, вполне мог бы предположить, что место девушки вообще не в Кормленщиково, а где-нибудь в столице, в салонах, на подиумах, где демонстрируют моды и состязаются в красоте, где бегают и скачут невероятные красотки, ловко устраивающие ослепительную несовместимость между собой и одеждой. Но выскажи он эту мысль вслух, Вера только пожала бы плечами. Естественно, и находились дурни, балаболки, говорившие нечто подобное, но Вера не удостаивала их ответом, и тогда они, если были не совсем слепы, видели, что ее красота не только не глуповата, как у всяких вертящихся в их убогом воображении манекенщиц, но как-то даже недосягаемо и гордо высока.

Эта высокой красоты девушка делала глубокое, фактически философское различие между понятиями святого места и священного пространства, разумеется, имея в виду только Кормленщиково и не применяя свое различение к иным палестинам. Святое место — это для туристов, это место, куда паломники бредут, а скорее всего мчатся на поездах и автобусах, вооруженные фотоаппаратами и авторучками, чтобы записывать наиболее любопытные и полезные замечания гидов. Они знают, что здесь некогда происходило нечто хорошее, значительное или даже великое и потому они непременно должны здесь побывать. В святых местах, подобных Кормленщиково, люди не живут, а бывают, и заезжие туристы смотрят на местных жителей так же, как смотрели бы на белых медведей во льдах Арктики.

Не прочитав ни одного научного труда, проводящего подобные различия или прямо разбирающего понятие священного пространства, Вера Коптева отлично знала, что последнее отличается от пространства обычного тем, что пронизано божественной сущностью. И это уже не для простаков, вписывающих в блокнотики всякие подхваченные на лету сведения и советующих ей перебираться в столицу.

Священное пространство Кормленщикова создавалось и поддерживалось, конечно, не лично великим поэтом, который жил здесь много лет назад и здесь был, под плач и стон безутешных поклонников, предан земле. Но в то же время возникло оно благодаря именно поэту, поскольку Бог, видя усилия этого замечательного человека, гордясь его героической кончиной и как бы опекая его могилу, решил обосноваться в Кормленщиково. Остаться здесь навсегда. Поэтому Кормленщиково обычно для иных его обитателей, свято для туристов и священно для избранных.

Из-за таких воззрений с Верой случались удивительные, близкие к чудесам вещи, особенно на ее рабочем месте. В потоке туристов, которых ей приходилось принимать и устраивать в гостинице, попадались персонажи, похожие на других, более известных или даже всенародно известных людей. И Вера знала, что это не случайное сходство и уж тем более не дурацкие попытки несчастного человека выглядеть не тем, кем он на самом деле являлся. А именно тот, на кого был похож оформляющий документы для проживания в гостинице субъект, и проникал под чужой личиной в священное пространство. Так сюда, в холл гостиницы, приходили и текли чередой перед Верой всевозможные знаменитости, мастера слова и кисти, всюду узнаваемые артисты, поднадоевшие политики, антично-греческие юноши полубожественного происхождения, разные демоны, а между ними и бывшие боги, которым всевышней милостью дозволено было кратко оторваться от невеселой работы, совершаемой ими в преисподней со времен полного утверждения религиозной правильности. Случалось, естественно, что кое-кто из подобных господ появлялся и в своем подлинном облике.

Ничего особенного, когда происходили эти явления, Вера не предпринимала. Она была умной и сдержанной, воспитанной девушкой, очень хорошо умела себя вести. Даже когда сам великий поэт из Кормленщикова, воспевший его в бессмертных строфах, навещал ее, вселившись в чье-нибудь более или менее подходящее тело, Вера просто и спокойно оформляла его не взыскующее шума внедрение в гостиницу и вручала ему ключи от самого обыкновенного номера, не обнаруживая и намека на угодливость. Вера Коптева никогда не опускалась до просьб об автографе и всякой подобной чепухи. И визитами великого поэта она не воспользовалась для того, чтобы выпытать, куда подевалась та часть его поэтического наследства, которую столичная наука считала безвозвратно утраченной, хотя некоторые энтузиасты и продолжали искать ее.

Светало. Вера поднялась с раскладушки, на которой спала в закутке, рядом со своим рабочим столиком, сладко потянулась стройным и гибким телом, зевнула, резким движением стряхнула с себя остатки сна. Бесшумно вышагивая, она пересекла полутемный гостиничный холл и, остановившись у широкого окна, взглянула на гряду леса, над которой чернело что-то правильной округлой формы. Вера знала, что это купол Воскресенского храма, у стены которого похоронен великий поэт.

Едва она открыла запиравшуюся на ночь входную дверь, как раздались торопливые шаги Григория Чудова. Вера встала посреди холла и скрестила на груди руки, ожидая будущего постояльца. Она смотрела прямо перед собой строго и испытующе, хотя ей при этом и в голову не приходило изображать собой некоего неприступного администратора, о чью грудь разбиваются надежды многих чающих пристанища скитальцев. Просто так уж сложилось, что она выглядела весьма и весьма величественно. А незнакомец приближался к ней в грязных брюках, какой-то взъерошенный и недоумевающий.

— Есть свободные места, девушка? — спросил он с вкрадчивостью проныры, готового длительно упрашивать и после ряда категорических отказов. Этот тон мало соответствовал его серьезной внешности, хотя бы и поврежденной ночными похождениями.

Вера смерила его взглядом, который можно не без оснований назвать критическим. Ведь посещают Кормленщиково и поселяются в гостинице в большинстве случаев все-таки не знаменитости и даже не демоны более или менее сносного нрава. Тут всякие бывают. Попадаются и такие, которым плевать на великого поэта и лишь бы крепко нагрузиться в ресторане, после чего трехэтажная, отменно оборудованная и благоустроенная гостиница кажется им тесной норой, куда их сунули не иначе как для сокращения и для измывательства над их широкой натурой.

Но Вера еще прежде, чем ее взгляд задержался на превращенных в комки грязи туфлях незнакомца, знала, что примет этого человека. Он никого не напоминал ей, т. е. в каком-то смысле держался особняком, был самим собой. И в этом был залог его успеха у Веры Коптевой. Несмотря на весь свой истерзанный вид, он выглядел значительным человеком, личностью.

— Места есть, — ответила Вера.

У Григория отлегло от сердца, наконец-то он доберется до койки и отоспится после бессонной и трудной ночи. Воодушевленный, он стал взволнованно объяснять причину тех недостатков, которые явственно просматривались в его внешнем виде:

— Я не пьян, вы не думайте, я вообще не пью, просто я упал…

— Я дам вам одноместный номер, — прервала его Вера, — если, конечно, вы в состоянии его оплатить, и там вы приведете себя в порядок.

— Я оплачу, — поспешил заверить ее Григорий.

Его лицо излучало благодарность, признательность этой красивой и гордой женщине, которая не прогнала его, грязного, уловив, что под грязью (и как бы лохмотьями) скрывается нечто драгоценное, истинное — почему бы и нет? почему бы и не говорить в данном случае об алмазе истины? Свет ее красоты падал и на него, освещая дорогу к долгожданному отдыху, и среди этих соприкасающихся сияний, его и ее, не было нужды вслух произносить слова благодарности и тем более лепетать что-нибудь о разумности переселения красотки в столицу.

---

Вера сдала дежурство менее красивому и просвещенному администратору и отправилась домой. Кормленщиково представляет собой кучку двух-трехэтажных каменных домов, почти все население которых занято обслуживанием мемориала великого поэта. Но среди этих каменных коробок затесался живописный деревянный домишко с резными карнизами и ставенками и всегда свежо выкрашенный. В нем и жила Вера Коптева со своим старшим братом Виктором.

Виктор работал экскурсоводом. Великий поэт очень любил упоминать калик перехожих — что ни поэма, обязательно они, эти калики, промелькнут. Естественно, и Виктор не мог избегнуть упоминания о них, напротив, они озвучивались в каждой его экскурсии, даже более того, он произносил эти два слова с таким сатирическим чувством, настолько выразительно и едва ли не навязчиво, что экскурсанты, как ни хотелось им другого, невольно принимали их на свой счет. Может быть, они и не обижались на бедного экскурсовода, чересчур резво горевшего на своей работе, но его образ, однако, оседал в их памяти. Поэтому не исключено, что Виктора Коптева знала добрая половина страны.

Между братом и сестрой, рано осиротевшими, издавна установились самые теплые отношения, и это определенным образом сказывалось на их матримониальных планах. Поскольку они привыкли жить вместе, а вероятную разлуку мыслили как нечто нежелательное, чтобы не сказать невозможное, то и не очень-то стремились к созданию собственных семей. Семья у них уже, можно сказать, была, и к тому же они делали одно общее дело, обслуживая немеркнущую память великого поэта. Однако Виктору шел, как-никак, тридцать пятый год, да и Вера была девушкой не первой молодости.

Вера пришла домой, и Виктор, доброжелательно улыбаясь, усадил ее за стол, он, как всегда, к ее возвращению после ночного дежурства приготовил завтрак. Сестра ела, а брат, бледнолицый, растрепанный, немного тревожный, отнюдь не поэт, однако сильно вписывающийся в некий абстрактный образ поэта, сидел, подпирая рукой голову, напротив и не спускал с нее озабоченно-влюбленных глаз. За чаем Вера сказала:

— Едва я проснулась и встала на рассвете, в гостиницу вселился интересный человек. Григорий Чудов из Москвы.

На мгновение у Виктора глаза округлились как у совы, и это можно было понять, не каждый день в их глуши, пусть даже и прославленной, появлялись интересные люди. Он предложил:

— Ну, попробуй описать его.

— Думаешь, это составит для меня много труда? — весело откликнулась Вера. — Ничуть не бывало. Он твой ровесник, примерно твоего же роста, высокий, у него довольно красивое и мужественное лицо. Хорошо сложен, не хуже тебя. Растрепанный. Ты когда-нибудь причесываешься, братец? Лицо у него бледное, может быть просто после бессонной ночи, и, разумеется, серьезное, иначе… Впрочем, что же иначе? Нет, я ничего особенного сказать не хотела… Человек как человек, но по-своему приметный. Он приехал сюда без определенной цели, из чистого любопытства… в нем есть что-то таинственное и романтическое.

— А почему он приехал на рассвете?

Вера, отставляя пустой стакан, в котором болталась и звенела чайная ложечка, ответила:

— Он не приехал, он пришел.

— Вышел из лесу? — встревожился экскурсовод и стал похож на сердитую ворону.

— Да, что-то в таком роде. Я не вдавалась в подробности. Так, глянула на него… Не припомню случая, чтобы кто-то пытался вселиться в нашу гостиницу в таких грязных брюках, как у него. Он словно основательно повалялся где-то перед тем как почтить нас своим присутствием…

Вера разъясняла вальяжно и чуточку насмешливо, пренебрегая искренней тревогой брата.

— Тебе не показалось это странным?

— Я подумала, что он вполне заслуживает доверия, — ответила девушка, сонно усмехаясь.

— Жизнь обманчива, — проговорил Виктор задумчиво и наморщил лоб. Беспокойство, в сущности, покинуло его. Он уже размышлял обо всем на свете. — Многие вещи и явления имеют двойной смысл… впрочем, не стоит сейчас об этом распространяться, ты устала. Я вижу, у тебя слипаются глаза. Не зря одна из пьес Кальдерона называется «Жизнь есть сон». Не сомневаюсь, тебе знакома эта пьеса. Замечательное творение! Но мы говорим сейчас даже не о нем, а о том, что жизнь очень часто действительно смахивает на сон. Ты согласна с этим, Вера?

Его глаза катались по кухне, как два серых бильярдных шара, настигая сестру. А она, машинально кивая в ответ на его пылкие разглагольствования, поднялась и прошла в маленькую, уютно обставленную комнату. Солнечные лучи, вливаясь в окна, делали это тихое пристанище розовым. Там уже была расстелена для Веры постель. Она легла, а брат, присев рядом с кроватью на краешек стула, продолжал развивать свою мысль:

— Обрати внимание на одну удивительную деталь. Когда мы в разговоре называем жизнь сном, нам очень нравится это суждение, мы принимаем его, мы согласны с ним. Но как только какой-нибудь философ пытается вылепить из этого простого суждения, в сущности всего лишь фразы, целую философию, научно доказать нам, что мы-де только снимся кому-то, например, Богу, мы тут же отмахиваемся от такого философа обеими руками. Почему так происходит? Почему нам нравится думать, что жизнь есть сон, но не нравится, когда из этого хотят сделать философию? Может быть, потому, что мы любим спать и совсем не прочь уснуть, но жизнь на самом деле есть отнюдь не сон, далеко не сон, вообще не сон? Так что же она тогда такое, жизнь-то? Сплошное бодрствование? Разве оно возможно? А сон, он есть все-таки жизнь или нечто другое, имеющее к жизни разве что косвенное отношение? Как понять все это, Вера?

Вера крепко спала. Виктор с нежностью посмотрел на ее безмятежное лицо, утонувшее в розовом тумане, встал и крадучись вышел из комнаты. В сенях он уверенным движением натянул на голову кожаную фуражку, которой всегда пользовался, когда его призывали служебные обязанности.