Катюша изнемогала от жары. Она сказала Руслану, что надо было сидеть дома и пить холодный квас, а не тащиться в Кормленщиково. Сдались им эти торжества!
Она присмотрела в лесу спасительную густоту тени, там было на вид свежо, туда манило. Сойдя с тропинки и забредя в эту тень, вдова со стоном опрокинулась спиной на траву, задрала юбку, обнажив могучие ляжки, и подложила руки под голову. Руслан присел рядом с ее смело расставленными ногами и окунул взор в таинственный проход, ведущий к едва прикрытому белыми трусиками лону.
— Я пышнотелая, и такую жару мне труднее переносить, чем тебе! — яростно выкрикнула вдова, перехватив его взгляд. — О чем ты думаешь?
Ее пышнотелость уже была Руслану хорошо знакома. Но сейчас, когда она обливалась потом и ее члены были охвачены огнем, а мощная плоть согнутых в коленях и широко расставленных ног зависала как окорока в мясной лавке, он сознавал, что еще недостаточно проник в великолепное художество ее тела и готов, конечно же, готов принести повинную за свои упущения.
— По правде говоря, — Руслан отвел взгляд от искушающего пути к вдовьим прелестям и принял задумчивый, чуточку рассеянный вид, — раз уж мы здесь, я думаю о той части наследия Фаталиста, которую считают утраченной. Я ведь чуть было не стал студентом, может, еще и стану им, а студенты вечно мечтают доделать и исправить то, что не успели или испортили предки. Поэтому я верю, что эти якобы утраченные рукописи в действительности не утрачены…
— А что в них может быть? — перебила вдова.
— Все что угодно. Возможно, он, предчувствуя такой день, как нынешний, заблаговременно высмеял всех нас.
— Сатира? И мы ее персонажи? Мне жарко, да, и я просто старая толстая баба, источающая запах пота, но что в этом смешного? Не стоит и искать те рукописи, не играй, малыш, в такие двусмысленные игры, это все равно что смеяться над самим собой. А кто же это любит?
— Народ, который не любит и не умеет смеяться над самим собой, обречен на скотское существование, и это чаще всего народ, который пакостит и вредит другим, — глубокомысленно изрек Руслан.
— А если тебе так хочется найти эти рукописи, — сказала вдова, по-прежнему глядя в небо, а не на своего дружка, — почему же ты не ищешь? Тебе нужны для этого деньги? Мои деньги?
Руслан потер переносицу, зайчонкой скрывая за быстрым мельтешением рук свой испуг и смущение.
— Когда ты так говоришь, я становлюсь в тупик. И говоришь ты это только для того, чтобы помучить меня… Мне нужна ты, а не твои деньги, — закончил юноша серьезно.
— Значит, меня ты предпочел бы этим потерянным рукописям?
— Безусловно! Какие могут быть разговоры!
— Сбегай за водой! — приказала Катюша.
Руслан вскочил на ноги. Бросился исполнять приказ.
Только он пересек тропинку, убегая к средоточиям торговли, как на ней возникли Греховников и его издатель. Толстяк, взрастивший урожай банкнот на удобренной потом и кровью литературных поденщиков почве, приехал в Кормленщиково на собственной машине и был доволен всем на свете, а писателя здорово помяли в рейсовом автобусе, и он громко выражал свое недовольство.
— Что за люди! Толкаются, вопят, гогочут… Можно подумать, что стекаются они не помянуть поэта, а на гульбище. Где их мозги?
— А зачем им мозги? — возразил Лев Исаевич, самодовольно ухмыляясь. — У них есть книжки, которые я издаю.
— Послушайте, когда-нибудь я вас убью за такие слова! — вспылил Греховников. — Вы не имеете права!
Он повернул к Плинтусу бледное, больное лицо и, не останавливаясь, ожесточенно выбросил перед собой сжатые кулаки.
— Не имею права? — истерически завопил Плинтус. — Именно я? Объясните получше, Питирим Николаевич, почему это вы именно меня считаете лишенным права на такие рассуждения?
— Вы отравляете души людей, так по крайней мере не кичитесь этим!
У Питирима Николаевича были еще мысли относительно предполагаемого им бесправия Плинтуса в некоторых вопросах, однако он не высказал их, ставшим от душевного смятения необыкновенно зорким глазом высмотрев белевшие в тени деревьев женские ноги. Ему не надо было объяснять, кому эти ноги принадлежат, он узнал бы их среди тысяч других. Писатель едва не задохнулся от счастливого волнения. После злополучного ужина в особняке на Кузнечной он осаждал вдову телефонными звонками, умоляя о встрече, но она каждый раз отказывала ему, ссылаясь на занятость. А теперь она лежала под деревом, и не было преград на пути к ней.
— Я пойду к ней, а вы идите своим путем, — сказал Питирим Николаевич своему спутнику.
— К ней? К кому? — Плинтус с любопытством завертел головой. — Кого вы себе присмотрели? — спросил он с намеком на сладострастие и снизу вверх сильно провел ладонью по своему невиданному брюху, как бы пытаясь придать ему более аккуратный вид.
— Проваливайте! — сказал Греховников угрюмо.
Еще свежи были в памяти Плинтуса пережитые в обществе писателя страхи, и он, сообразив, что в том снова забурлила злоба, поспешил убраться прочь. А Греховников зашуршал в траве, приближаясь к отдыхающей вдове.
— Катя… — позвал он.
Ознобкина приподнялась на локтях и пасмурно посмотрела на него. Перед ней стоял издерганный, взвинченный, недужный человек в разорванной на плече по шву и с оторванными пуговицами рубахе. Ничего не сказав, она откинула голову и снова уставилась в высокое небо.
— Катя, я звонил вам… — зачастил Питирим Николаевич, — звонил… я искал встречи с вами… нам нужно поговорить…
— Говорите скорее, а то я послала своего мальчика за водичкой, он сейчас вернется и прогонит вас.
— Какой мальчик! Какой мальчик прогонит меня? — крикнул Греховников, и его впалая грудь заходила ходуном, скудно играя мускулами. — Вы шутите? Вы совсем меня не уважаете? Но почему? Я же бывал у вас в гостях и мы отлично проводили время. Все это время я думал о вас… ну, после того, что мы пережили… Неужели вы не чувствуете, что такое моя жизнь? Катя, сядьте, прошу вас, смотрите на меня!
— А вы собираетесь не только рассказывать о своей жизни, но и показывать живые картины?
Женщина глухо засмеялась. Однако она села, обхватив колени руками и устремив насмешливый взгляд на Греховникова.
— Может, и показывать, может быть, — пробормотал он. — Я сейчас шел с Плинтусом, и он смеялся над людьми, высокомерно отзывался о них… Я чуть не убил подлеца, я и пригрозил ему… Но завтра я снова стану работать на него, разбазаривать свой талант… И все из-за денег! Мне же надо кормить старую мать и дурака брата, этого гада! Я пытался найти понимание в Москве, но и там ничего не вышло. Мне сказали, что мои романы устарели, не годятся для нового времени. Это новое время? Я писал их в муках… и складывал в стол, надеясь на лучшие времена. Но для меня время, похоже, остановилось, мне постоянно не везет, я неудачник. А в нашу последнюю встречу, Катя, еще до того, как явилась Кики Морова и принялась за свои штуки, я увидел вас словно в бинокль и вдруг понял, что люблю. Меня точно обожгло… Это случилось внезапно, но навсегда. Все эти дни и ночи я бредил вами…
— То-то я вижу, что вы как будто не в себе, — перебила вдова Ознобкина. — Какой-то вы воспаленный… Вы и сейчас бредите. Разве я могу любить вас? Не бредить — в любви и всем прочем — главное для меня. Я не люблю сумасшедших. Я могу любить лишь сознательно, без экзальтации и преувеличений. Что такое? Почему вы скуксились, скривились, как от зубной боли? Я кажусь вам жестокой?
— Нет, продолжайте…
— Я начинаю любить человека лишь убедившись, что он стоит моей любви. Это так естественно. И вам не должно казаться, что я слишком много об себе понимаю. Я, может, не совсем точно выразилась, конечно, дело не в том, достоин ли человек моей любви, а в том, хочу ли я его любить. Но это всегда нужно прежде рассудить и я всегда так делаю. Вы можете счесть это глупостью и даже чем-то отвратительным, но я считаю, что это разумно и даже трогательно. Я же одинокая женщина, и меня всякий в силах обидеть. Поэтому мне никак нельзя без рассуждения, и только после него я не шутя упиваюсь чувствами. Я страстная женщина. Не верите? Так вот, я клоню к тому, что между нами роман невозможен.
Пока вдова говорила, писатель все шире пускался в некое подобие пляски. Катюша потому и не решалась умолкнуть, что не знала, к каким неожиданностям может привести танцевальный задор собеседника, и на какое-то мгновение поверила, что лишь колдовство ее слов удерживает того от более диких форм самовыражения. А Греховников выражал протест. Он топал ногами в землю и сотрясал кулаками над своей узкой, как гусиное перо, головой, а в его тощей груди раздавался протяжный скрип и кашель. Он не осуждал Катюшу за то, что она имеет привычку рассуждать о человеке, на которого положила глаз, мысленно и с великой придирчивостью оценивает достоинства и недостатки потенциальных избранников сердца. Питирим Николаевич протестовал лишь против того, чтобы она ему выносила отрицательную оценку, фактически смертельный приговор, и если не словами, так танцем он говорил, что она должна пересмотреть свое мнение о нем, потому что он совершенно не заслуживает того отношения, которое она почему-то, не иначе как по недоразумению, взяла на вооружение. Пусть присмотрится к нему, пусть оценит его действительно по заслугам, пусть поймет, что другого такого человека, столько же достойного ее, как достоин он, Питирим Николаевич, она никогда и нигде не найдет.
Вдова отлично понимала его пантомиму, как понимала и то, что он невменяем, грозен и страшен, и все же его внушения и увещевания на нее не действовали. Она была неумолима, холодная усмешка змеилась на большом скуластом лице. Греховников, шатаясь как пьяный, побрел от нее. Но за косогором, за которым он скрылся, словно перейдя рубикон, отчаяние с такой силой овладело им, что он упал на землю и, скатившись в ямку, принялся в бешенстве колотить кулаками по траве. Вдова услышала его стоны. Она спряталась за деревом и стала смотреть, как он корчится, желая уморить себя.
Ей нравилось, что человек так мучается из-за безответной любви к ней. Подобные наблюдения укрепляли ее в мысли, что она заслуживает большего, чем обитание в провинциальном городе. Конечно, там, где люди умнее беловодцев, никто не станет этак пылко, с душой, открытой нараспашку до отвратительности, домогаться ее любви, да еще с тайным помышлением, что она богата и якобы обязана вытащить из грязи в князи влюбившегося в нее неудачника. Но она и не нуждается в таких разнузданных страстях, ее влечет к утонченности, к похожим на леденец эпизодам из дамских романов, ее собственная страсть обуздана, пышет здоровьем и не терпит гнили, подвального зловония.
Правда, у нее в душе есть своя боль, именно беловодская, боль еще свежая, терзающая, хотя она, балуя с Русланом, сделала все, чтобы притупить ее. Руслан отчасти помог, вдыхание же паров из пробирки уже эту боль заглушить не могло, а кроме того и соединялось в памяти с визитом Кики Моровой. Разве не нанесла ей смертельную обиду Кики Морова, которая ворвалась в ее дом, разгромила гостиную, распотешилась над ее гостями и ее саму заставила вытворять непотребные штуки? Глядя на страдающего в ямке Питирима Николаевича, она поняла, что баловство надо прекращать и пора всерьез браться за Руслана. Ибо не за горами час, когда мальчишка поймет, что она недостаточно, не вполне любит его, скорее играет и забавляется им, — тогда он тоже станет кататься по траве и царапать руками землю, и проку от него не будет никакого.
Сзади неслышно подкрался Руслан, посмотрел на возню Греховникова и с удивлением прошептал:
— Что происходит?
Вдова увела его подальше, туда, где Питирим Николаевич не мог услышать их разговор. Они оказались возле узкого и быстрого ручья, на дне которого судорожно гнулись вслед за течением зеленые водоросли. Сев на берегу, Катюша схватила принесенную Русланом бутылку с водой и надолго присосалась к ней. Ее светлые вытаращенные глаза огромно встали над горлышком запрокинутой бутылки словно два замерших, строго фиксирующих какой-то объект локатора, и под ее взглядом Руслан внезапно почувствовал себя насекомым, муравьем, потерявшим дорогу домой, пока обходил гигантскую ногу человека.
— Видел там, в яме? — спросила вдова, зашвыривая пустую бутылку в кусты.
— Видел…
— Так-то, парень. Так люди страдают от неразделенной любви. Большой накал… Мужчин женские формы просто сводят с ума. Почему это, я не совсем понимаю.
— Ну да, тебе понять это так же трудно, как без зеркала увидеть собственные уши, как укусить себя за локоть. А я видел тебя всю, видел тебя голой… Я смотрел и изучал, впитывал… — разоткровенничался Руслан. — Все было очень удивительно. Взять хотя бы твою… извини, твою подмышку. Она такая, такая…
— Говори прямо, — распорядилась вдова с очаровательной и соблазняющей улыбкой. — Вместительная, да?
— Очень вместительная. Не обижайся на мои слова…
— На что же тут обижаться?
— Очень и очень вместительная. И эти сердитые черные точечки, следы от выбритых волосков — я не раз буквально терял голову, видя их! Мне хотелось забраться внутрь, спрятаться, копошиться там, как в Эдеме…
— И тот мужчина хотел, наверное, того же, — задумчиво проговорила вдова. — Ну тот, в яме. Но я его прогнала, и ему не оставалось ничего иного, как забраться в яму. Можно представить, что творится на душе у человека, когда он хочет одного, а ему приходится делать другое. Ты тоже хорош. Голову терял! Так почему же ты не сделал того, чего тебе хотелось?
— Это невозможно… еще никому не удавалось… У меня желание не мечтательное, а самое что ни на есть практическое, потому оно и неосуществимо… — сбивчиво разъяснил Руслан.
— Еще как возможно! — прервала его женщина со смехом.
Они сидели плечо к плечу, а теперь вдова, запустив короткие толстые пальцы в волосы на его затылке, богатырским рывком пригнула голову Руслана к своему животу. Он сразу стал выворачиваться, чтобы лечь поудобнее. Его грудь худосочно вмялась в землю, ноги упали в ручей. Катюша просунула руку к нему под рубаху и, вонзив ногти в тоненькую шелковистую кожу, оставила кровавые борозды на его спине. Руслан не знал, чем ответить на все эти действия. Его соблазняла не только подмышка, усеянная черными точками, вдова вообще производила на него сильное, с легким и желанным привкусом тошноты, впечатление, и он был готов целовать ее всю, с головы до ног. Но ему представлялось, что женщине слишком вступили в голову именно его слова о подмышке, что она поверила, будто все остальное существует для него не так определенно и заманчиво, как та чернота срезанных волосков, и теперь она хочет, чтобы дружок наглядно изобразил свое тяготение, а между тем уселась и прихватила его таким образом, что у него нет ни малейшего шанса добраться до вожделенного углубления. И Руслан был в недоумении. Он уткнулся носом в ее колени, вдыхал ее запахи и ничего решительного не предпринимал.
— Сядь ровно и выслушай меня, — вдруг сказала вдова, а когда Руслан исполнил ее волю, продолжила каким-то глухим, полузадушенным голосом: — Наша связь началась с того, что я накормила тебя рыбой…
— Ах это! — живо прервал ее Руслан. — Но я, кстати, не ел! Я говорил тебе, я не ел! Мама ела, а я… Да я и думать об этом не хочу. Мы живем в таком странном мире.
— Да, в странном. И он покажется тебе еще более причудливым и сомнительным, когда я скажу, что мне, женщине, которую ты, может быть, полюбил, живется в этом мире совсем не сладко.
— Ты сомневаешься в моей любви? — удрученно протянул Руслан.
— Оставь свои детские ужимки! — нетерпеливо прикрикнула на него вдова. — Нечего надувать губки! Ты не с мамочкой, а со мной. Я постаралась сделать из тебя мужчину, так будь им. Или уходи отсюда, иди в канаву и валяйся в ней. А если ты намерен остаться со мной, то делай, что я тебе говорю. Для начала вот что… покатай меня!
Она заставила Руслана опуститься на четвереньки и взгромоздилась на него, оседлала. Руслан тронулся в путь. И хотя затрудненные движения его слабого тела напоминали скорее ковыляние изнемогающей под непосильной ношей клячи, чем добрый галоп полного сил скакуна, это не мешало новоиспеченной амазонке торжествующе восклицать:
— Ты мой конь! Мое маленькое пони! Мой конек-горбунок!
Ударами внушительных каблуков в тощий зад всадница подбадривала своего одра, а Питирим Николаевич стоял наверху за деревом и, хмурясь, отчаянно сжимая кулаки, наблюдал эту сцену, разыгравшуюся на берегу пленительного ручейка.
Савраска, скоро расточив все силы без остатка, распластался на земле. Вокруг его носа, зарывшегося в траву, сновали насекомые. Он не мог пошевелиться, поскольку Катюша продолжала сидеть на его спине. Она дергала его за волосы, понукая к новым лошадиным потугам, и ее тяжесть возрастала с каждым мгновением. Руслан услышал ее воркующий голос.
— Ты будешь меня слушаться? — спросила вдова. — Слушаться во всем?
— Буду. Еще бы! Я слушаюсь тебя с самого начала.
— Это правда?
— Правда. Только дай мне вздохнуть посвободнее, воздуха не хватает… Привстань…
— Я отпущу тебя, если ты поклянешься, что отныне будешь исполнять любое мое желание.
— Я и раньше так поступал…
— А теперь будет иначе, немножко иначе… несколько изменится характер самих приказов. Может быть, они покажутся тебе даже мрачными, как бы бесчеловечными… но ты все равно должен их выполнять, понимаешь?
— Но что я должен делать? — вскрикнул Руслан с тревогой.
— Я скажу… В свое время. Допустим, я велю тебе поцеловать жирную грязную свинью в пятачок, что ты на это ответишь, мой нежный мальчуган? А если я прикажу убить человека, не человека даже… а живое существо, но особое живое существо, с необыкновенными задатками, ты сделаешь это? — да! ты сделаешь!
Катюша зашевелилась, но только для того, чтобы встать коленями на спину своего дружка. Руслан застонал под их каменной мощью.
— Покорись! — крикнула вдова.
У Руслана сперло дыхание, и он не мог выговорить ни слова. Катюша полагала, кажется, что в парне заговорила гордыня, нечто такое, с чем ей еще предстоит изрядно повозиться, зато Греховников уловил в Руслане всего лишь полузадушенного цыпленка. Ему стало жаль это несчастное, лишенное разума и воли создание, и он с затаенным негодованием прошептал:
— Он покорился, оставь его…
Шепот полетел на берег ручейка, слегка коснулся слуха вдовы, и она тревожно огляделась. На мгновение ее взгляд пересекся со взглядом писателя, но если для него это стало обдающей жаром, сумасшедшей, исполненной страсти, любви и предвкушения смерти явью, то для нее осталось тайной, просто невыявленной абстракцией, поскольку она так и не различила Питирима Николаевича в гуще деревьев.