— Так, хорошо. Теперь посиди тихонько.

Невропатолог махнул молоточком с блестящей никелированной рукояткой в сторону белой клеенчатой кушетки и принялся быстро писать. Света послушно села, сложила руки на коленях и принялась рассматривать цветные пластмассовые игрушки, расставленные за стеклянными дверцами шкафчика у противоположной стены. Такой же точно петушок был когда-то у нее. И лошадка похожая. А вот пирамидка была не в виде жирафа, а обыкновенная, деревянная, с шишечкой сверху. И кубики были деревянные, четырех цветов, в деревянной же тележке. Интересно, кто играется этими игрушками? Ведь не доктор...

Свете стало смешно. Она улыбнулась, однако не засмеялась, потому что была воспитанной и послушной девочкой. А раз доктор занят и велел посидеть тихонько, нельзя ему мешать глупым хихиканьем!

— Света, скажи мне вот что, — обратился к ней врач. — Тут у тебя в карточке записано, что тебя водили к невропатологу в шестьдесят девятом году. А он выписал направление в городскую больницу. Я тогда у вас еще не работал. Скажи, что с тобой было?

— Да-а-а... ерунда, — Света пожала плечами и несмотря на всю свою примерность принялась болтать ногами. — Приснилось что-то. Я тогда совсем маленькой была, а мама напугалась и потащила в поликлинику.

— Ну и что тебе приснилось? — продолжал расспрашивать врач, изучая старую запись и сетуя в душе на излишние родительские волнения.

— А я помню! — девочка беззаботно махнула рукой. — Ерунда какая-то. Хотя очень страшная. Как кто-то утонул, а там... под землей... — она неизвестно почему перестала болтать ногами и после паузы тихо докончила: — ...все живые были.

— Хм-м-м... М-да-а-а... — врач поджал губы, исподлобья взглянул на Свету и спросил: — А на диспансерный учет тебя ставили?

— Не-а, — Света поежилась, потому что слово “диспансер” всегда представлялось ей в виде огромного стального дикобраза на толстенных бегемотских ногах. — Так, спрашивали всякое, потом маму поспрашивали, потом папу, и все.

Врач пробормотал что-то насчет сюрпризов во время школьных медосмотров и снова принялся писать. Света начала изучать лежавшие у него на столе стопки карточек. Ее всегда интересовало, почему у них такие разноцветные корешки. Мама объясняла, что так легче найти карточку на полке, потому что цвет корешка свой для каждого участка. Но вот на карточке Светы корешок был желтый с зеленым, а на карточках Марины и Оли, которые жили по соседству — красные с двумя белыми полосками. Нет, что-то мама перепутала!

Тут Света решила почитать надписи на карточках. У ее новой подружки Ирки был старший брат. Когда в первом классе он готовил уроки, то садился прямо напротив сестренки. Получалось, что каждый раз книжка лежала перед Иркой вверх ногами, поэтому незаметно для себя она выучилась вверх ногами читать и до сих пор преуспевала в этом. Света позавчера поспорила с ней на лимонное пирожное, что научится читать вверх ногами за три дня. Завтра ей предстояло либо купить пирожное, либо бесплатно получить его (пятнадцать копеек были на всякий случай отложены, но Света все же надеялась на выигрыш). Потренироваться лишний раз никогда не мешало, а карточки лежали так, как надо.

Света сосредоточилась и внимательно прочна надпись на самой верхней:

С-Т-А-В-С-К-А-Я С-О-Ф-Ь-Я

1-9-2-4

У-Ч-Е-Н-И-Ц-А 1-0 К-Л.

К-И-Е-В

Ж-Д... Ж-А-Д...

Света сбилась, наморщила лоб и досадуя на себя за допущенный промах дочитала:

Ж-А-Д-А-Н-О-В-С-К-О-Г-О,

4-1, К-В. 1-1

Получилось вот что:

Ставская Софья, 1924, ученица 10 кл.,

Киев, Жадановского, 41, кв.11

Интересно, как это она может быть ученицей десятого класса, родившись в двадцать четвертом году? Ей же сейчас пятьдесят лет! Ничего себе ученица...

На этот раз Света нервно рассмеялась... потому что... испугалась? Но чего?! Ставская Софья, тысяча девятьсот двадцать четвертый, ученица десятого класса, Жадановского, сорок один, квартира одиннадцать, Ставская Софья, двадцать четвертого, ученица десятого, Жадановского, Ставская Софья, ученица, Жадановского, Ставская Софья, Софья, Софья, Софья, Софья...

По коже ползли мурашки, волосы на голове шевелились, перед глазами плясали фиолетовые буквы:

С-О-Ф-Ь-Я-С-О-Ф-Ь-Я-С-О-Ф-Ь-Я-С-О-Ф-Ь-Я-С-О-Ф-Ь-Я...

— А больше тебе ничего такого не снилось? — не поднимая головы спросил доктор. Света не слышала вопроса. Выкатив от напряжения глаза она уставилась на злополучную карточку.

* * *

— Юра. Юра! Да очнись ты...

Юноша с усилием оторвал взгляд от крошечного огонька, в котором мерещились утерянные навсегда тепло и ласка. Соня опустилась на земляной пол рядом с ним и тихонько попросила:

— Не будь таким. Не надо.

Правая щека Юры нервно дернулась.

— Нельзя так, Юра. Я знаю, что говорю.

Сонины ладони легко дотронулись до его плеч. Когда-то давным-давно (или только вчера?!) это были две ледышки, теперь же Юра не чувствовал ни тепла, ни холода. Все окружающее было просто никаким.

— Поверь мне: так нельзя. И еще поверь: ты сам себя мучаешь. Это случается со всеми попавшими сюда — и это надо пережить, как корь или скарлатину. Переболеть. У тебя корь была?

— Не помню, — буркнул Юра. На самом деле он просто не желал вспоминать, боялся всколыхнуть слои памяти, где каждый запечатленный миг — о той жизни. Хватит с него и смутных грез в мирке, выхваченном из вечного мрака язычком мертвого пламени.

— Зря ты затащила меня сюда, — сказал он после долгого молчания. — Я думал, здесь хоть люди есть, а тут...

Юра окинул взглядом поле таких же немигающих крошечных огоньков, как его собственный. Целую вечность назад он пробовал сосчитать огоньки, но каждый раз сбивался, когда переваливал за двести тысяч. А свечек оставалось еще много-много, даже слишком много.

— И поговорить не с кем. Одни старики да дети, да и тех раз-два, и обчелся...

— А я?

Да, Соня.

Всегда рядом, с тех первых, а потому самых кошмарных минут и часов. Не очень заметная, но в то же время чрезвычайно заботливая. Иногда она чем-то напоминала Юре оставшуюся наверху маму. И как ни странно это звучит (ведь девушке не было еще семнадцати в момент расстрела), Юра был готов принять ее в качестве матери... если бы не нагота.

Он рос в тесной комнатушке такой же тесной коммуналки, где фанерные перегородки и самодельные ширмы отгораживали всех — от всех. Он любил бабушку Маню, старшую сестру и особенно маму, однако с младенчества, с тщательно заткнутых щелочек в фанере и досках, со шлепков и строгих окриков, когда пусть случайно, но не вовремя заглядываешь за перегородку твердо усвоил: на девушек и женщин разрешается смотреть лишь когда они одеты. Если же особа женского пола демонстрирует хотя бы ногу выше колена или плечи — она распущенная девка, потаскуха, вроде соседской Верки Шейкиной, которой звонить четыре раза (и плохо, что четыре, а не один, потому как ходят к ней постоянно, и у тети Клавы уже голова раскалывается от этих звонков!).

Соня не была похожа ни на Верку Шейкину, ни на девиц, в компании с которыми дворовые мальчишки любили посещать чердак после игры в “бутылочку”. Тем не менее она ходила без одежды, и это отделяло и отдаляло ее от юноши столь же надежно, как матерчатая ширма в цветочек от кровати старшей сестры и матери.

Вот и сейчас Юра всей спиной чувствовал девичью наготу. С каким удовольствием принял бы он заботу и ласку, если бы не это!..

Соня мягко пригнула Юру к земляному полу так, что голова юноши оказалась у нее на коленях. Нежно перебирая его волосы, пропуская их между пальцами, заговорила:

— А как же я? Я не ребенок и не старуха, и постоянно с тобой. Ты сам отворачиваешься от меня. Почему? Может, я противна тебе?

Девушка развернула Юру лицом вверх, пытливо и настойчиво всмотрелась в его глаза... а он лишь увидел прямо перед собой ее грудь с тремя пулевыми ранами. И тут же представил, что лежит на запретно голых бедрах... Затылок точно опалило позабытым уже жаром пламени. Юра оттолкнул руку девушки, вскочил и принялся яростно топтать свечки, выстроившиеся на черном полу неправильными рядами, приговаривая:

— Нет, не ты, не ты! Все, все здесь непонятно, противно! И ни вверх, ни вниз — никуда! Почему, ну почему я очутился здесь?!

Тоненькие свечки не падали и не ломались, несмотря на кажущуюся парафиновую хрупкость. Огоньки горели ровно и холодно. Как всегда. Всегда. Всегда...

Это еще больше бесило Юру, но глупый его гнев не имея выхода раздувался, ширился в самом себе и внезапно сменился вялой апатией. Юноша осел на пол и не шевелился, пока говорила Соня:

— А ведь я здесь, в этом мире тоже одна-одинешенька. Может, и у меня никого нет. Может, у меня только ты. И тоже ни вверх, ни вниз. Ни в другой мир. Правда, я знаю, почему не могу уйти. Мне объяснили.

— Кто? — с безнадежной тоской в голосе спросил Юра.

— Те, кто лучше меня. Кто мудрее. Кто ушел отсюда, но чьи свечи остались здесь, ибо в том, ином мире, где света и без них хватает, они попросту не нужны.

Юра сразу оживился и даже без особой застенчивости взглянул на девушку.

— Вот бы повидать их!

— А ты позови. Позови, — подбодрила Соня, ласково улыбаясь. — Хорошо бы мой дедушка пришел.

— Так у тебя тут дедушка есть? — удивился Юра. Соня поджала губы.

— Есть. Кстати, вот об этом ты мог бы спросить раньше.

Юре не понравился намек, проскользнувший в словах девушки. Он действительно поступил крайне глупо, когда однажды принялся подробно расспрашивать Соню на земной манер. Право же, какой прок от того, что наверху она была Софьей Ставской, двадцать четвертого года рождения, ученицей десятого класса, комсомолкой, проживавшей по улице Жадановского, дом сорок один, квартира одиннадцать! Девушка давно покинула ту оболочку. Гораздо важнее было знать, кто она сейчас. О чем думает. К чему или к кому стремится. Вот и дедушка у нее здесь оказался, причем совершенно неожиданно для Юры. У него даже возникло ощущение, словно щеки загораются румянцем стыда. Впрочем, это было невозможно. Достаточно провести по ним ладонью, чтобы наваждение исчезло.

— А почему я до сих пор его не видел?

— Позови — узнаешь, — шепнула Соня с загадочным видом.

— Как звать-то его? — Юру неизвестно почему насторожила таинственность девушки, а потому его вопрос прозвучал неуверенно.

— Борух Пинхусович. Тоже Ставский. Тысяча восемьсот семидесятого года рождения, пенсионер, если ты это имеешь в виду, — язвительно добавила Соня. Юра обиженно отвернулся, повторил про себя мудреное имя, приставил ладони ко рту и что было сил завопил:

— По-рох Пинце-хо-вич! По-о-рох Пин-це-хо-вич!!!

Тихий смех девушки заставил его замолчать.

— Изобретателя пороха — конечно европейского, а не китайского! — действительно звали Барухом. Правда, это был Барух Шварц. Но Юра, разве так зовут на помощь?

Он непонимающе уставился на Соню. Глухое эхо умирало вдали под высоким черным сводом.

— Ты зови мысленно. Зови того, кто опытнее. А уж кто явится... — девушка развела руками.

Юра сконфузился, закрыл глаза и принялся думать о том, как бы этот Порох помог ему. Думал усиленно, старательно, тщательно. Однако лишь когда он принялся умолять, чтоб явился кто угодно, лишь бы не было так муторно на душе, в окружающем мраке возникла некая перемена. Юноша открыл глаза и не увидев ничего нового прислушался. Так и есть: могильную тишину нарушил звон гитары.

— Видишь, ты ничего еще не можешь представить, кроме земли и подземного. Ну да ладно, хоть Мишу повидаем.

— А твой дедушка разве не в земле, если он... здесь? — удивился Юра.

— У нас его во всяком случае нет, это ясно, — Соня усмехнулась. — Однажды я говорила, что все мы существуем вместе, хотя в то же время — отдельно. Это как вложенные одна в другую матрешки. Если же ты не способен попасть наверх, это еще не значит, что между землей и подземным, и небом есть граница.

Юра молча ткнул пальцем в потолок, однако Соня продолжала терпеливо объяснять:

— Граница в тебе самом. Изживи ее — и уйдешь отсюда... Впрочем, о таких вещах дедушка говорит лучше. Пока что к нам направляется Миша. С ним еще кто-то... но не Чубик? Интересно, — девушка прислушалась. Неподалеку двое пели речитативом:

— Как старик свою старуху

Ды променял на молодуху!

Ды это не лихачество,

Ды а борьба за качество!

Как дед бабку

Ды завернул в тряпку,

Ды поливал ее водой:

“Ды будешь, бабка, ды молодой!”

Колхозны-я

Возросши-я

Культурны-я

Потребно-сти!

Сидит парень на крыльце

Ды с выраженьем на лице!

Ды выражает то лицо,

Ды чем садятся на крыльцо!

Рупь за сено, два за воз,

Ды полтора за перевоз.

Ды чечевика с викою,

Ды я сижу, чирикаю!

Вскоре к ним приблизился гитарист Миша, которого обнимала весьма потасканного вида девица в ярком платочке на голове, в заношенном пальтишке, прозрачных чулках и дешевых туфельках с отломанными каблучками. Вот уж кто напоминал незабвенную Верку Шейкину!

— Здрасьте. Наше вам с хвостиком, — гитарист развязно поклонился и шлепнул пониже спины свою спутницу. — Прошу любить и не обижать: Мышка собственной персоной. Я Мишка, она — Мышка. Неплохо звучит, верно? Впрочем, мы снюхались моментально и без церемоний. И спелись. Есть у нас дуэты, есть и сольные номера. Мышка, валяй!

Миша заиграл. Девица сначала принялась довольно неумело отбивать чечетку, потом пропела хриплым голосом:

— Ося Бродский — тунеядец,

утопист и декадент.

Ах, какой сейчас прекрасный

политический момент!

И улыбнулась от уха до уха ярко намалеванными губами.

— А где матрос? — поинтересовался Юра. Вообще-то он рад был хоть никогда больше не видеть усатого задиру и спросил о нем просто приличия ради.

— Да ну его вместе с его баяном! — неприязненно процедил Миша. — Поссорились мы. Я сказал, что Сталин — это дерьмо собачье, как и Никитка. Так он на меня с кулаками!

Гитарист прыснул, Мышка заржала до неприличия громко и басовито.

— Вроде мне в этом месте можно морду набить! И вообще какое нам всем теперь дело до этих типов?

Повинуясь старой, земной еще привычке Юра хотел было возразить, что Никита Сергеевич вовсе не то “пахучее”, о котором говорит Миша, что как генсек он ничего, может быть и похуже, и все его планы не так уж плохи, и вообще власть ругать нехорошо... Однако вовремя сдержался. А гитарист продолжал:

— Но Чубик рвал свой простреленный тельник и ревел во всю луженую боцманскую глотку, что умирал за Родину, за Сталина! Придурок, — Миша цыкнул сквозь зубы. — Ну и пусть катится вместе со своим Иоськой Виссариоськой прямиком в задницу! А я плевал с высокой колокольни на всех ленинцев, сталинцев и хрущевцев, вместе взятых! Я сам по себе... Извиняюсь, сам с Мышкой. Напару.

— Нигилист, а-ля Базаров, — вставила Соня.

— И сказал он: хо! Еще клеймо на лоб! — Миша обрадовался, словно получивший подарок ребенок. — Оказывается, тут тоже есть специалисты по такого рода делишкам. Кем я только не был: тунеядцем, очернителем, кликушей, клеветником, критиканом. Опорочивателем даже как-то обозвали. А теперь вдобавок нигилист... Между прочим:

Матерьялисты и нигилисты

Разве годятся только в горнисты.

Козьма Прутков, кстати. Военный афоризм номер сорок семь.

Мышка завизжала, зааплодировала и затопала.

— Но, — гитарист бросил строгий взгляд на развеселившуюся девицу, щелкнул пальцами и приосанившись продолжал: — Но если паршивый извращенец-нигилист кому-то нужен, он тотчас является на выручку. Незамедлительно! Чем бы ни был занят и где бы ни находился — раз, и здесь! Я чувствую, что нужен тебе, — он вопросительно посмотрел на Юру. — Выкладывай, что стряслось.

Юношу как всегда оглушила и совершенно сбила с толку первая же многословная Мишина тирада. Мышка тоже не очень-то понимала, о чем речь. Однако от “матерьялистов” и “нигилистов” веяло чем-то уж очень заумным, а небрежно ввернутая стихотворная цитата из Козьмы Пруткова (тоже не иначе как знаменитость!) немедленно повергла девицу в трепетный восторг. Мышка слушала гитариста восхищенно разинув рот. Соня взирала на Мишу благосклонно улыбаясь и как бы говоря: “Ну-ну, пускай пыль в глаза, пускай! Я-то тебя насквозь вижу”. Однако Юре от этого было не легче. Он смущенно потупился и запинаясь промямлил:

— Да я... не тебя... Я вообще хотел... Плохо мне... вот. А ты разве можешь!..

Кажется, он сказал не совсем то, что следовало. Гитарист насупился, подтянул повыше полосатые больничные кальсоны и проворчал:

— Двинули отсюда, Мышка. Нас здесь не уважают.

— Да погоди ты, — вмешалась Соня. — Он не то хотел сказать. Совсем не то.

— Не то! — запоздало спохватился Юра. Девушка дернула его за руку, заставляя молчать, и продолжала:

— Как раз ты мог бы объяснить, почему вы трое (да и не вы одни) оказались В этом месте. Просто Юра пытался звать не тебя, а моего дедушку. Что из этого вышло, сам видишь. Сейчас его позову я.

— Ага, вот оно что, — Миша выжал из гитары несколько жалобных аккордов, отлепил от грифа и поставил на земляной пол свою и Мышкину свечки, начертил правым тапочком замысловатую закорючку и наконец торжественно изрек: — Что ж, мы остаемся. Познакомиться с Борухом Пинхусовичем — великая честь.

Юношу задело то обстоятельство, что гитарист ничуть не удивился существованию дедушки. А также то, что Миша знал и без ошибки произносил столь непривычное имя. В отличие от самого Юры. Мышка же смешно наморщила носик и спросила:

— Чи-во-о?

Миша поспешно зашептал ей на ухо; девица сосредоточенно кивала, цокая языком. В это время Соня села необычайно прямо и глубоко вздохнула.

И вдруг сделалось светло!

Нет, черный земляной свод по-прежнему простирался над головой, а неугасимые огоньки свечей остались малюсенькими язычками мертвого пламени.

Светло стало прямо перед ними, точно полная луна сошла в подземный мир и рассыпала окрест свои серебристые лучи, которые пусть ненамного, но раздвинули пределы могильного мрака.

— Здравствуй, дедушка, — ласково сказала Соня, подавшись вперед. Тогда свет обрел форму, и все увидели высокого благообразного старика, облаченного (не просто одетого, но именно облаченного) в свободную хламиду, отливавшую серебристым и голубоватым. С аккуратно зачесанными назад снежно-белыми волосами и бородой, формой напоминавшей застывшие струи седого от пены водопада, резко контрастировали лохматые брови, в которых заметны были отдельные пепельно-серые волоски. А пронзительные угольно-черные зрачки глаз словно вообще существовали отдельно от лица.

— Оч-чень приятно, — Миша поклонился старику с самым серьезным видом.

— Да, конечно... Борох Бин... Бинцху... — Юра так и не смог верно выговорить отчество и неловко умолк. Старик слегка нахмурился, запустил толстые узловатые пальцы в свои сияющие белизной волосы, затем скрестил руки на груди и ответил:

— Мне также очень приятно, — и наконец с неудовольствием обратился к Соне: — Но зачем забивать несчастную голову такого молодого человека мудреными словами?

— Юра сам этого захотел, — ответила девушка. Старик погладил выпуклый лоб и сказал:

— Тогда вот что, молодой человек: зовите меня просто Борисом Петровичем или как вам еще нравится, только не пытайтесь насиловать собственный язык, пожалуйста. Борух Ставский погиб в сорок первом, и я уже все равно не он. Договорились?

— Спасибо, Борис Петрович, — с облегчением выдохнул Юра.

— Кстати, Миша, — представился гитарист.

— А я Мыша... то есть Мышка. То есть Маша, — девица неловко и как-то заискивающе улыбнулась.

— Мария. Госпожа. Превосходно, — старик одобрительно кивнул.

— Да чего вы! Какая там госпожа. Я эта... Ну, которая... — Мышка сильно смутилась и принялась крутить большие пуговицы своего жалкого пальтишка, чтобы хоть чем-нибудь занять невольно задрожавшие пальцы. Выручил Миша. Он заиграл веселую плясовую, девица встрепенулась и пропела первую строфу частушки:

— По деревне я прошлась,

Космонахту отдалась!

Гитарист подхватил, и вдвоем они весело рявкнули:

— Ух ты! Ах ты!

Все мы космонахты!

Однако Мышка немедленно смутилась пуще прежнего, словно нецензурно выругавшаяся в присутствии родителей девчонка.

— Поверьте, Маша, имена даются нам не просто так, хотя собственно Марией вы уже перестали быть, — назидательно произнес Борух Пинхусович.

— Да ну, чего там, — девица неловко шмыгнула носом.

— И я чувствую, эта проблема волнует вас меньше всего, а вот у вас, — старик доброжелательно взглянул на Юру, — к сожалению, проблема гораздо более серьезная.

Юноша был неприятно поражен: и Миша, и Борух Пинхусович безошибочно угадали в нем возмутителя их спокойствия. Неужели весь Бабий Яр видит его бессилие и растерянность! А вдруг хуже того — видит и смеется над ним?!

— Да я... не могу здесь, — принялся жаловаться Юра. — Здесь так темно, пусто. Тоскливо.

Миша хотел было что-то сказать, но сдержался. Мышка презрительно поджала нижнюю губу. Борух Пинхусович слушал по-прежнему благосклонно.

— И все время думаю: ну почему я не сел в ту дурацкую развозку, а пошел пешком! И... вот где оказался. Венька поехал, а я не захотел. Почему не Колька Моторчик попал в эту грязь, не... Венька, почему я? И что делать теперь? Как быть? Мне так паршиво...

Миша наконец не вытерпел.

— Анекдот, — объявил он театрально, заложив руки за спину. — На приеме у врача: “Доктор, вы знаете, мне так плохо, так плохо...” — “Кому сейчас хорошо? Следующий!”

— Да че ты разнюнился! — Мышка сделала вульгарный жест, оттолкнула гитариста и шагнула к юноше. На лице ее читалась ненависть пополам с презрением. — “Не хочу, паршиво...” Че ты заладил, как целка в брачную ночь? Ты че, лучше всех?! В-вонючка ты скотская, падло...

— Молодые люди, я попрошу вас! — строго сказал старик. Миша снял тапочки, оттолкнул их ногой, уселся по-турецки, положил на колени гитару и сложил на ней руки. Вылитый первоклассник за партой! Мышка также сбросила туфельки и опустилась рядом с ним.

— Все, мы стали паиньками, — сообщил гитарист. Мышка бодро гигикнула.

— У вас, молодой человек, вопрос на вопросе, — задумчиво сказал Борух Пинхусович. — Я так понял: прежде всего вы хотите знать, почему пошли пешком и попали в сель. Во-вторых, почему именно вы попали в сель. И в-третьих, что же вам делать дальше. И раз вы спрашиваете даже: “Почему я, а не другой”, — вам таки действительно плохо. Верно?

Еще больше расстроившийся от слов гитариста и его подружки Юра охотно кивнул. Миша прошептал скороговоркой: “Кому сейчас хорошо”, — и сам себе зажал рот ладонью. Старик посмотрел на него осуждающе.

— А чего понимать-то! — немедленно взвился гитарист, несмотря на обещание быть паинькой. — Чего понимать-то! Вы меня простите, Борух Пинхусович, только он меня обидел. Я бы сам мог все ему растолковать. Дурак он, вот и очутился где не надо. Дурак и телепень. Да на его месте я бы ни за какие коврижки не пошел бы на эту стройку! Телепень, а, телепень, признайся вот всем нам, какого лешего тебя понесло туда?!

Юра сильно обиделся на прозвища, которыми наградили его Миша с Мышкой, но тем не менее честно рассказал все как есть:

— Я только школу окончил, поступал в строительный и провалился. Но меня раньше в школу отдали, поэтому у меня был год запаса. Я и решил пойти на стройку, потому что хотел летом снова поступать, а тут была бы практика. А нет, так хоть мускулы перед армией накачать.

— А вы-то сами как оказались здесь? — спросил старик Мишу, но тут же спохватился: — Впрочем, судя по вашему шикарному костюму...

— Правильно, Борух Пинхусович. Я сидел в дурдоме, так что лично у меня выбора никакого не было. Мышка еще туда-сюда... она... гм-гм... с ночных заработков возвращалась. Ну кто его знает, может, на Сырце платят больше, — гитарист бегло глянул на смущенно потупившуюся девицу. — Но этот-то, этот придурок! (Презрительный взгляд на юношу, который почувствовал себя безмозглой бабочкой, летящей прямо в паутину.) Тоже мне, строитель будущий! И чтоб ни хрена про грунтовые воды не знать! Идиот...

— К-какие такие воды? — Юра слегка заикался, потому что вспомнил блестевший в свете молний вал, который сметал все на своем пути.

— Здрасьте. Приехали, — Миша улыбался снисходительно и высокомерно кивал. — Значит, ты не видел Озера Непролитых Слез. Как твоя пупочка... извиняюсь, Сонечка... (Учтивый жест в сторону девушки.) Как притащила тебя сюда, так ты и сидел сиднем, даже прогуляться не удосужился! Ну, даешь...

— Я рассказывала тебе про озеро, — вставила девушка. — Я там пряталась.

— Во! Блеск! Треск! — обрадовался Миша. — Браво, Соня! Это называется сразить наповал. Слушай, пусюнчик, как это ты не поинтересовался видом излюбленного места уединения Сонечки? Просто поражаюсь тебе! Сопляк ты еще, нюня. А побывал бы там хоть однажды, так знал бы: озеро и множество ручейков, текущих под землей, находятся над слоем глины. А выше — песочек. Это так и бывает, когда течет себе речка, течет, а потом и уйдет под землю. В Киеве так сплошь да рядом: Почайна и Глубочица исчезли давным-давно, Лыбедь совсем обмелела. А на месте речки что остается? Овраг. Яр. Бабий Яр. А место почему Сырцом называется? От реки Сырец. Сырое потому что, — Миша яростно жестикулировал, точно разговаривал с глухонемым.

— Ну вот. Песок над водой и глиной похож... — он на несколько секунд задумался, пощелкивая при этом пальцами. — ...на сыр на хлебе с маслом! Ты бутерброд когда-нибудь ел? Удивительно. А что делали на вашей дурацкой стройке, скажи на милость? Замывали Бабий Яр и сверху возводили светлый город будущего. Коммунистический город, где все будут счастливы, ах-ах! А на что это похоже? Да как будто резали и клали сверху все новые и новые куски сыра. А теперь вспомни грозу. Бабий Яр залили водой с песком, да на песок, да дождевая вода вниз просочилась. А какой ливень-то был, помнишь? Что вышло?

— Много воды, — уныло сказал Юра. Однако он все еще не понимал, куда клонит гитарист.

— Умница, пусюнчик. А так как масло, то есть вода, у нас жидкое, что сделал светлый коммунистический город?

Юра молчал. Выждав немного Миша подбоченился и презрительно процедил:

— Светлый коммунистический город оказался слишком тяжелым. Вся твоя стройка и дома со спящими людьми, и все остальное съехало по воде, сползло как по маслу. Как по маслу! Вот тебе и сель на ровном месте. А про Веньку твоего... Так на твоем месте я бы радовался, что не он погиб, а ты. Придурок, — гитарист презрительно цыкнул.

— Наверное, ты на геофаке учился, — огорченно произнес юноша, пораженный легкостью, с которой Миша объяснил катастрофу. Тот постучал костяшками пальцев по гитаре, напыжился и произнес:

— Учился я в нормальной средней школе, как и ты. В университет поступал трижды (не спорю, это определенная школа), но на журналистику. И так и не поступил. А потом... не до того было, — гитарист с нарочитой небрежностью смахнул с больничной пижамы несуществующую здесь пыль. — Относительно же нашей маленькой неприятности... Хочу перефразировать русского поэта: геологом мог бы ты не быть, но головою думать был обязан. И тогда все мгновенно становится яснее ясного. И все очень легко понять.

— Ничего вы не объяснили, молодой человек, — спокойно сказал Сонин дедушка. Исходящее от него сияние усилилось. Только что все смотрели на Мишу, теперь же обернулись к Боруху Пинхусовичу.

— Как так ничего? — возмутился гитарист.

— Да вот так. Разумеется, вы очень ясно и доходчиво объяснили, откуда взялся поток воды и грязи. Но никому из вас по-прежнему непонятно, почему это произошло с вами. Я отнюдь не собираюсь выяснять, что привело сюда каждого из вас. Я говорю о всех вместе, в общем. Но в одном вы, Миша, абсолютно правы: Юра должен радоваться, что погиб он, а не его друг. Это плохо, молодой человек, очень плохо! Мне кажется, у Вениамина есть жена с грудным ребенком, — Борух Пинхусович внимательно посмотрел на юношу. Ему сделалось очень неуютно под этим проницательным взглядом, и он поспешил оправдаться:

— Да что вы! Я и не радуюсь вовсе. Я просто не понимаю, почему именно я... — разумеется, Юра не хотел, чтобы Венька очутился здесь вместо него. Ну может кто-либо другой, совершенно чужой и незнакомый... А если бы он не знал Веньку, не знал, что у того жена и ребенок, что Венька так умеет поддержать в трудную минуту! Получается, его друг вполне мог бы стать тем самым чужим... Не предательство ли это, не подлость ли?! Юноша страшно разволновался и не мог больше вымолвить ни слова, лишь беззвучно открывал и закрывал рот.

— Молчи в тряпочку, пусюнчик, когда умные люди говорят умные вещи, — напустился на него гитарист, однако тут Мышка подскочила как ужаленная и воинственно спросила:

— А чего вы не договариваете? Вы скажете наконец, чего это случилось с нами? Я так не люблю, когда не договаривают. Я люблю, чтоб р-раз — и есть!

Было видно, что несмотря на явное и глубокое почтение к Сониному дедушке девица крепко обиделась на его замечание в адрес Миши.

— А память. Просто память, — спокойно сообщил старик. — Вы все забыли про нас, про Бабий Яр. За-бы-ли. И даже в ваших абсолютно верных рассуждениях, — Борух Пинхусович одобрительно кивнул гитаристу, — ...такой важнейший элемент как ранняя и небывало сильная гроза упоминается лишь вскользь. Молодой человек, ну что было бы без ливня! Дома были бы построены. Ну, стали бы они оседать, ну, произошло бы два, может, три небольших таких себе оползня. С минимальными разрушениями и без жертв. Так укрепили бы насыпанное, и все! Вы человек более-менее образованный, поэтому могли слышать, что некий Иисус Христос не рекомендовал ставить дом на песке еще так пару тысяч лет назад, — старик улыбнулся и развел руками. — Две тысячи лет — достаточный срок, чтобы забыть, да. При жизни я конечно ни в какого вашего Христа не верил, а теперь знаю, что на самом деле все вообще было не так, как представляют люди, но не будем отвлекаться. Просто отметим, что совет Иисуса очень ценный, и хотя бы за него он таки достоин уважения. Но теперь научились строить даже на зыбкой почве! Правда, не всегда удачно. Особенно это касается выбора места.

Тут Борух Пинхусович нахмурился.

— Нельзя строить счастье на костях. Ни в коем случае нельзя! Вот истинная причина необычайно ранней и сильной грозы в понедельник тринадцатого числа. Вы не находите, что случайностей слишком много? И что все эти случайности, достаточно необычные сами по себе, дали очень страшный результат?

Юра содрогнулся, потому что сразу вспомнил свои мысли по дороге с работы в ту роковую ночь. И ему показалось, что старик заметил это, хотя смотрел совсем в другую сторону, обращаясь преимущественно к Мише.

— Вот истинная причина селя: строить в Бабьем Яру не следовало не из-за грунтовых вод, а из-за того, что здесь убили столько невинных людей! Ладно, не будем даже трогать Бабий Яр. Хотя бы на минуту. Скажите мне, неужели Ленинград периодически затопляет водой только потому, что сильный ветер начинает гнать воду в Неве против течения? Да Петр Первый просто не должен был ставить свой город на костях! Кости — самый ненадежный фундамент, молодой человек. И попранная память тех, на чьем прахе возводится постройка, когда-нибудь воззовет к отмщению, и последствия будут самыми ужасными.

А вы в частности, повторяю, забыли о нас. Все вы забыли!

Вот почему вы, молодой человек, придя работать на стройку, которая по сути велась на гигантском кладбище, в ту самую ночь отправились с работы пешком. А вы, Маша, захотели заработать на Сырце немного денег в такую неподходящую погоду, когда можно запросто простудиться, если останешься в живых.

— Но я! Я, — гитарист весь дрожал от долго сдерживаемого возмущения. — Я же знал, помнил...

— Ну и что, — в словах Боруха Пинхусовича не было ни тени укора, но Миша все равно потупился, точно ощутив вдруг непонятную провинность. — А напомнили вы хоть кому-нибудь о нас? Я же вижу вас насквозь и все про вас знаю. Согласен, вы сочинили море песенок, однако есть ли среди них хоть одна — хоть одна, молодой человек! — про Бабий Яр? Да и что у вас за песенки! Вы же не певец, не поэт. Вы натуральный пересмешник, молодой человек! Вы до последней своей секунды оставались в долгу перед расстрелянными и сожженными, перед малыми детьми, на которых даже пуль не тратили и сбрасывали в Яр живыми. Перед теми, кто пытался укрывать нас от нелюдей и зачастую гиб вместе с нами, перед военнопленными — перед всеми!

Старик повел рукой... и случилось невероятное: мертвые огоньки маленьких свечек заколебались и вспыхнули нестерпимо ярко. Испуганные тени метнулись под бескрайним черным сводом. Пол сделался прозрачным и там, внизу, на недосягаемой глубине открылось взору такое...

Юре стало плохо. Он крепко зажмурился, а когда вновь открыл глаза, все вокруг стало как прежде.

— Поймите, молодой человек, своими едкими куплетами вы заставляли в лучшем случае хохотать. Это безусловное достижение, но в то же время это относительно легко. Ни единой строчкой не заставили вы рыдать! Никогда. Никого. Вот почему вместе со всеми вы до отпущенного вам срока очутились в преисподней, — внушительно произнес Борух Пинхусович.

Мышка взвизгнула и бросилась Мише на шею. Юра раскрыл рот, но ледяной страх вцепился мертвой хваткой в горло, и кричать он не смог.

Если это преисподняя, значит, неподалеку прячутся черти с котлами, где кипит смола! Эта мысль вынырнула из таких глубин сознания, о которых юноша и не подозревал...

— Эй, эй, спокойно! — возвысил голос гитарист. — Здесь расстреляли слишком много верующих евреев, а у них, я знаю, нет ни рая, ни ада, лишь темный потусторонний мир, пустопорожний и безрадостный; вот мы и влипли в эти представления...

— При чем здесь евреи, — мягко возразил Сонин дедушка. — Просто таков первый мертвый мир сам по себе. Он одинаков во всех своих частях, поверьте, молодые люди. Вспомните хотя бы греческие Тартарары...

— Или римские Елисейские Поля, — съязвил Миша.

— А вот это уже второй из неземных, — возразил Борух Пинхусович. — Я нахожусь теперь там. Туда все попадают после преисподней, вне зависимости от веры: и иудеи, и христиане, и магометане, и буддисты, и индуисты, и даже атеисты. Разумеется, если дозреют и если желают попасть. И если пройдут преисподнюю...

— А есть такие болваны, которые не желают? — удивился Миша.

— А как же! Только зачем же болваны? Те, кто любит темные дела, предпочитают темноту, любящие земное — землю...

Юноша вновь вздрогнул. В словах старика почудился проблеск надежды. И вновь ему показалось, что Борух Пинхусович внимательно посмотрел на него загадочным внутренним оком, но на этот раз с легким недоумением... и даже с осуждением.

— Каждому свое, — продолжал между тем Сонин дедушка. — И неужели вы думаете, что теперешний мир последний? Есть еще более высокие миры, и второй по сравнению с ними столь же мрачен, как ваша преисподняя по сравнению с ним.

У Юры отлегло от сердца. Он успокоился так же быстро, как испугался. В самом деле, если черти с громадными кухонными принадлежностями не появились до сих пор, откуда же они возьмутся теперь?! И чего ради! Он и так сильно мучался, тосковал по земле. И то, что сообщил старик, было чрезвычайно интересно. Вернуться бы наверх...

— Вот бы попасть к вам во второй мир, — мечтательно сказал гитарист. И Юра с изумлением ощутил, как между ними вырастает тоненькая как паутинка стена непонимания. Неужели же никто не поймет его? Вот и Миша такой умненький, а наверх вроде бы и не рвется... И Соню он принять не может... Даже Мышка на него накричала... Не говоря уж о таинственном взгляде Боруха Пинхусовича...

— Да, для вас это проблема, — старик пригладил волосы и покачал головой. — Но я с вами согласен, Миша: преисподняя — место малоприятное, и отсюда надо выбираться.

— Но как? — настаивал гитарист.

— Изжить! Изжить то, что держит вас здесь, — Борух Пинхусович доброжелательно улыбнулся. — Думаете, я сразу ушел отсюда? Как бы не так! Вы совершенно правы насчет веры наших стариков, как вы их назвали. И пока я был одним из них... вот таким...

После этих слов Сонин дедушка преобразился на глазах. Он сгорбился и весь как-то съежился. Борода больше не напоминала застывшие струи водопада — так себе бороденка, средненькая. Выпуклый лоб и тот уменьшился, словно из туго накачанного мяча стравили через ниппель воздух. Руки и голова затряслись, на губах заиграла угодливая старческая улыбочка. Белая одежда сменилась грязно-серым балахоном.

— И пока я был Борухом Ставским, который так любил пофилософствовать напару из Семой Сахновским, из умнейшим человеком, между прочим, который жил на Малой Васильковской возле синагоги и был даже завмагом...

— Где жил? — рассеянно переспросил Юра, занятый мыслями о земле.

— На Шота Руставели около Театра кукол, — перевел гитарист, явно заинтригованный превращением старика.

— Ай, как приятно видеть такого молодого гоя, который знаеть, де у Киеве была синагога! — Борух Пинхусович совсем по-детски захлопал в ладоши и заулыбался еще сильнее. — А ви знаете, де еще синагога?

— На Подоле, на Щекавицкой. И если считать синагогой кенасу караимов, что на Подвальной, которая теперь Полупанова... была кенаса.

— Ай какой умный гой! — старик просто расцвел. — Так вот, ви таки можете видеть того Боруха Ставского, которого сосед-полицай таки виволок за бороду на улицу и вместе из Сонечкой погнал до Бабьего Яра. Которого били прикладами в грудь и в живот, когда он таки не захотел отпускать от себя внучку, потому как он не окончательный дурак и понимал все, кроме того, что нас вели не виселять, а стрелять.

Борух Пинхусович раздвинул края балахона, демонстрируя кровоподтеки — и тут превращения пошли вспять. Когда он вновь стал патриархальным старцем в сияющем одеянии, то заговорил торжественно, обращаясь ко всем по очереди:

— Потому слушайте меня.

Михаил! Вас переполняет желчный сарказм и отрицание всего на свете. Для начала поверьте хотя бы мне. Если бы Бабий Яр не стали засыпать, а главное — забывать, не было бы никакой катастрофы. И главное здесь, повторяю — память.

Мария! Вы не окончательно пропали и зря мучаетесь, вспоминая, чем занимались при жизни. Продажа тела — это еще не продажа души.

Юрий! Постарайтесь пока не думать о земле и о матери, которая осталась там. Ее сын погиб безвозвратно, но вы есть. Вас же есть кому поддержать здесь!..

Сонечка! — голос старика сделался особенно проникновенным. — Забудь о Дорогожицкой улице, о трех пулях и надругательстве. Ты пока что правильно сделала, уйдя с Озера Непролитых Слез. Но не задерживайся в преисподней!

Пусть все ваши свечки останутся здесь, как осталась моя. Та...

Старик воздел руки к черному своду. Его одеяние вспыхнуло, и словно впитав эту вспышку где-то в отдалении сверкнул ярче других крохотный огненный язычок.

— Так я уже никогда не попаду на землю? — еле слышно прошептал Юра. Сонин дедушка сурово взглянул на него.

— Вот что я скажу вам, молодой человек. Если вы слабый щенок или котенок, то привязанный к шее камень безжалостно потянет вас на дно реки, и вы от этого никакой пользы не получите, один вред. Но опытному пловцу камень поможет нырнуть на дно лагуны и найти драгоценную жемчужину.

Память о земле — это груз. Камень. Если вы очень захотите, то попадете туда довольно быстро. Не торопитесь! Забудьте о земле на время, уйдите в блистающий мир и только оттуда ныряйте. На здоровье! Ласточкой легче прыгать с обрыва, чем с едва выступающей над водой кочки. Выше, молодой человек, выше! Тогда с вами ничего не случится...

* * *

— Света, почему ты молчишь? Кажется, я о чем-то спросил тебя.

Невропатолог по-прежнему шуршал исписанными беглым почерком страничками и даже не взглянул в широко раскрытые глазки девочки.

— Вспомнила... — прошептала она, не вполне еще опомнившись после всего увиденного. Доктор все же взглянул на девочку, удивленный не совсем обычным тоном ее голоса.

— Что вспомнила? Тот сон?

Действительно, что она вспомнила? Что вообще это такое?

Видение, слишком сложное для неразвитого детского сознания, уже распалось на куски подобно разбившейся об пол тарелке и исчезало фрагмент за фрагментом.

— Да, сон, — пробормотала Света, но неожиданно вытянув вперед руку, указала на карточку и выпалила: — Ставская Софья двадцать четвертого ученица десятого Жадановского сорок один квартира одиннадцать!

Врач взял со стола карточку, пробежал глазами надпись, рассмеялся и принялся журить девочку:

— Ай-я-яй, нехорошо читать чужие документы. Да еще с какими ошибками! Ай-я-яй!

Он сунул карточку прямо в руки покрасневшей Свете.

— Во-первых, год рождения не двадцать четвертый, а пятьдесят седьмой. Ну, перепутать двойку с пятеркой, когда смотришь вверх ногами, еще можно. Но не отличить семерки от четверки!.. Во-вторых, улица Жадановского совсем в другом районе, а у нас на Подоле улица Жданова. И еще номер дома одиннадцатый, а квартира сорок один, а не наоборот.

Врач изобразил на лице строгость. Света убедилась в справедливости его слов, перечитав надпись, и с грустью подумала, что может и не выиграть лимонное пирожное.

— А что, ты знаешь эту Софью Ставскую? — полюбопытствовал невропатолог.

— Нет-нет. И сны мне больше не снятся, — поспешно заверила его девочка. Доктор хмыкнул, вернулся за стол и сказал:

— Ладно, Света, тогда до свидания. И пригласи следующего.

Идя по коридору, девочка пыталась понять, что заставило ее солгать доктору насчет снов. И кто такие на самом деле эти Юра, Соня и все прочие, кого она уже и не помнила хорошенько.