— Ось тут, діти, й поховано велику дочку українського народу, нашу видатну співвітчизницю, поетесу Лесю Українку, справжнє ім’я якої Лариса Петрівна Косач-Квітка.
Школьники стояли полукругом перед невысокой черной оградой, в которой кроме Леси Украинки спали вечным сном Михаил Петрович Косач, Петр Антонович Косач и Ольга Петровна Косач (она же Олена Пчилка), а учительница украинской литературы Ольга Васильевна рассказывала им о жизни и деятельности поэтессы, о вкладе семьи Косачей в развитие культуры украинского народа, не забывая цитировать выдержки из работ Ленина.
Свете могила не понравилась. Нет, все здесь было очень торжественно, выдержано строго в черном и золотом тонах, около памятника — букетики живых цветов, дорожки чисто подметены, везде расставлены указатели: “К могиле Леси Украинки”.
Однако чрезмерная торжественность претила. Девушка не могла отделаться от мысли, что эти вот четыре человека вовсе не рассчитывали на то, что учительницы украинского языка и литературы станут водить к ним оболтусов-школьников и пэтэушников. Не желали этого и похороненные вокруг. Все они просто хотели навеки успокоиться и мирно почивать на Байковом кладбище, куда не долетал шум большого города, кроме разве скрипа трамваев и негромкого перестука железнодорожных составов. Впрочем, если “чугунка” в начале века, возможно, здесь уже была, то трамваи вряд ли ходили... А может и ходили, Света не знала наверняка. Во всяком случае, такие вот экскурсии точно не проводились.
Вообще-то, Ольга Васильевна молодец. Если украинская литература даже не стояла в расписании последним уроком, она менялась с кем-нибудь и раз-другой-третий в году водила ребят по всяким интересным местам. В прошлом году, когда по программе было “Слово о полку Игоревем”, Ольга Васильевна прокатила их класс на фуникулере, провела по Андреевскому спуску в маленький садик на Красной площади и вдруг сообщила, что Андреевский спуск назывался давным-давно Боричевым взвозом, а в земле садика под скамеечками, под огромными каштанами, травкой и увенчанной облупленным гипсовым бюстом Мичурина клумбой находятся остатки церкви Богородицы Пирогощей; значит, именно этим путем и именно сюда шел князь Игорь молиться после неудачного своего похода и побега из половецкого плена. Минувшей осенью, когда они начали проходить произведения классиков демократической литературы дооктябрьского периода, первым из которых был Нечуй-Левицкий, учительница водила ребят во Флоровский монастырь и рассказывала, куда бежала героиня “Кайдашевой семьи” Мелашка после одного из диких семейных скандалов. “Конотопскую ведьму” и “Сто тысяч” они смотрели в театре имени Ивана Франко, “Наталку-Полтавку” слушали в Оперном.
Молодец Ольга Васильевна, что и говорить! Только вот с кладбищем...
Впрочем, у Светы просто было особое отношение к кладбищам, связанное с (неудобно говорить!) видениями, случавшимися у нее во время каких-то странных припадков. Их было всего два или три в ее жизни. Насчет первого, самого раннего Света сомневалась, было ли оно вообще, так давно это произошло и так мало девушка помнила. Просто ночью ей приснился кошмар (либо подчиняясь прихоти странной детской фантазии она вбила себе в голову, что приснился), и если бы во второй и в третий раз действующие лица не были теми же самыми, Света вряд ли что-либо вспомнила. Однако самое худшее заключалось вот в чем:
в последний раз все происходило на кладбище.
Прошлым летом папа заезжал в гости к тете Рите и по ее просьбе взял дочку с собой (Чтобы похвастать лишний раз, как девочка вымахала). Света не упустила шанс и потихоньку расспросила дядю Игоря о Юре Петриченко.
Да, был такой. Никто в классе с ним однако не дружил, с этим мямлей, нюней и слабаком; не знали даже толком, где он жил. Впрочем, узнавать и не стремились. “Классные подлизы”, носившие по домам записочки учителей о плохом поведении детей и о плохих оценках, и те не могли бы назвать адреса Юры, потому что и учился, и вел он себя средненько, так что домой к нему никто никогда не ходил. Мать Юры приехала в Киев из какого-то села то ли сразу после того, как фашистов прогнали, то ли некоторое время спустя. Известно лишь, что она всеми правдами и неправдами втиснулась с тремя детьми и матерью в битком набитую коммуналку, утверждая, что они погорельцы. Позже они перекочевали в другую коммуналку, так как бабушка, а затем и мать Юры переругались в первой со всеми соседями. Так что коренными жителями Куреневки эти люди не были. Вдобавок, на несчастье Юры в их классе учился парень, с которым они жили через стенку в первой квартире и который его презирал. Этот парень был заводилой в классе, так что понять причину отчужденности Юры было нетрудно. Ненависти к нему не испытывали, но и держали на расстоянии. Про сель шестьдесят первого года дядя Игорь говорить почему-то наотрез отказался.
Света однажды поехала на Куреневку и попробовала разыскать все места, виденные во сне. Дом Юры не обнаружила; при этом было такое чувство, словно ходишь совсем рядышком, словно проклятый дворик здесь, за углом... Но за углом стоял совершенно другой дом, новый, белый и не было никакого одичавшего садика с покосившимися деревянными лавочками. Птичий рынок она нашла, нашла и дорогу к кладбищу. Только за забор зайти не решилась, посмотрела издали на серые ряды памятников — и отступила, попятилась. Девушке казалось, что если она увидит могилы Зиночки Савенко, Федора Величковского, случится... нечто нехорошее. Страшное. А на стене склепа Л.Я.Винницкого — сделанная вкривь и вкось надпись, безобразная надпись и шестиконечная звезда...
Света дала себе слово никогда в жизни не ходить на кладбища, но нельзя же было сегодня удрать с замечательного урока замечательной Ольги Васильевны. Может, она бы и удрала, но кто же знал, что учительница повезет их на Байковое!
Света предприняла отчаянную попытку отстать от всех, для вида заинтересовавшись длиннейшей надписью (почти поэмой!) на могилке некой Софьи Григорьевны Лейтцингер. Девушке было не по себе, она слегка дрожала, потому как венчавший памятник якорь живо напоминал Чубика, имя похороненной — Соню Ставскую, а все вместе — песню о рыбачке Cоне. Золотые буквы расплывались и плясали перед глазами...
— Світланко, ти чого не йдеш з усіма? Нумо, швиденько, — услышала она голос Ольги Васильевны и поплелась вслед за ребятами. Они перешли через Байковую улицу, миновав ворота с башенкой очутились на широкой аллее.
— Ось це, діти, меморіальна алея Байкового кладовища. Тут поховано видатних діячів української і радянської науки, культури та мистецтва. Я не буду вам нічого розповідати. Просто пройдіться алеєю, а потім поділимося враженнями.
Света опередила остальных, которые шли толпой, останавливались около каждого памятника и шумно обсуждали его, тыча пальцами в привлекшие внимание детали. Девушка заметила в конце аллеи маленькую церковь, узнала у Ольги Васильевны, что это мемориальный зал и что делать там внутри совершенно нечего, но решила побыстрее дойти туда и по пути собраться с мыслями. Сделать это было необходимо, ибо смутный, неопределенный страх, охвативший ее в начале экскурсии, сейчас окреп и стучал чугунным кулаком в самое сердце. Света с трудом переставляла ноги, однако решила во что бы то ни стало добрести до церквушки.
Богатые памятники на могилах писателей, композиторов, актеров и ученых, охраняемые различными Союзами, не привлекали внимания, воздвигнутые для помпы, в показном порядке “от благодарных потомков — гениальным предкам”. Пышность бронзово-гранитно-базальтовых монументов не притягивала, а с первого же взгляда отталкивала, потому что всем этим парадным захоронениям не доставало одной-единственной “мелочи”: простого человеческого чувства. Вот почему из всего ряда могил Света обратила внимание лишь на последний приют доктора медицины, действительного статского советника (и как только не стерли такой безобразный штрих с картины образцовой центральной аллеи!) Константина Григорьевича Соколова и на миленького беленького ангелочка на памятнике Любови Васильевне Склядневой (что тоже в общем непонятно: кладбищенскую церковь переделали в мемориальный зал, а ангелочка не тронули, даже крылышек не спилили). Памяти последней “скорбящие мама и брат Саша” посвятили выразительные строки:
“Тропинка к тебе травой зарастет,
Надгробная надпись сотрется,
Слезы уймутся и горе пройдет,
Но счастье назад не вернется”
Надписи все были старинные, дореволюционные еще, с буквами “ять”.
Рассеянно глядя на могилы Юрия Яновского и Днепровой-Чайки, девушка думала, до чего ж это верно: все проходит, даже горе. А счастье не возвращается. С другой стороны, вот лежат два писателя (хотя имя Днепровой-Чайки для нее — открытие), которых наверняка хоронили писатели же — а ни единой столь же теплой, печальной и правдивой строчки на их памятниках нет! Да что ж это за маститые писатели, если им нечего сказать в такой момент!..
Света прошла еще немного, миновала могилу Народного артиста СССР Юрия Шумского... и вдруг увидела милиционера! Со скучающим видом он прогуливался перед грандиозным гранитным монументом. Да, он охранял! Но кого? И зачем охранять могилу? Чтобы мертвец не сбежал?..
Света нервно хихикнула. Милиционер как бы невзначай посмотрел в ее сторону. Не прямо на нее посмотрел, но немного левее. Бегло так глянул. Девушка приблизилась к монументу. Милиционер повернулся к ней спиной и пошел прочь. Медленно пошел, даже слишком медленно. Свете казалось, что он внимательно слушает, что происходит сзади. Девушка остановилась напротив памятника и прочла:
ДОВОДОВ ОСИП АЛЕКСЕЕВИЧ
7.8.1907 -:- 20.10.1963
Справа на монументе вытесана огромная каменная голова. Зачесанные назад волосы, залысины на высоком лбу, сосредоточенный взгляд каменных глаз, сжатые губы, немного великоватый для такого лица нос...
А лицо-то знакомое!
Вот гранит оживает, меняет цвет. Под головой появляются строгий черный костюм, белая рубашка, галстук. В глазах из живого камня застыл испуг, граничащий с неподдельным ужасом. На правом виске шелушится грим, отваливается кусками, словно отсыревшая штукатурка. Под ним открывается круглая почерневшая рана...
Света не видела устремившегося к ней милиционера, не слышала криков Ольги Васильевны и ребят. Вокруг быстро темнело, с неба, или во всяком случае сверху звучал траурный марш...
* * *
— И все же хоть убей не пойму, зачем мы здесь!
Мышка громко расхохоталась этому “хоть убей” в применении к мертвому полтора года человеку, Миша и Соня понимающе заулыбались. Девушка взяла Юру за руку и попыталась растолковать:
— Тебе же говорили: готовится подобающая встреча одного из тех, кто организовал замывание Бабьего Яра.
— Экзекуцию ему устроим, — веско пообещал Миша, довольно потирая руки. — Как у Ярослава Гашека: “Торжественная порка”, “Продолжение торжественной порки”. Хорошо сказано!
Юру передернуло от этих слов. Он попробовал уточнить:
— Так что, его... прямо так и выдерут? — чем вызвал новый приступ убийственного смеха Мышки.
— В “Швейке”, между прочим, никакой порки нет и в помине. Просто воинские части отправляют на фронт как “пушечное мясо”. И все. У нас тоже не будет никакого рукоприкладства, за этим уж присмотрят, не бойся, — веско пообещал гитарист. — Смешной ты все-таки, Юра. Не знаешь даже обычных способов поразвлекаться здесь. Да если бы ты не был таким дремучим невеждой и хоть изредка перечитывал “Князя Серебряного”, то знал бы, как происходит экзекуция.
Тут Миша встал на цыпочки, засеменил перед ними, загнусавил:
— Здоров будь, царь наш батюшка Иоанн Васильевич! Здоров будь, городской голова наш Осип Лексеевич! — кланяясь после каждого “здоров будь”.
— Сам все увидишь и сам все скажешь, — подтвердила Соня. — Главное, не бойся: в нужный момент нужные слова приходят сами.
— А ты устраивала кому-нибудь экзекуцию? — с замиранием сердца спросил Юра.
— Не я, а мы, — ответила девушка. — Много, очень много людей, наших и не наших организовали Бабий Яр, и все они очень заслужили и заслуживают горячую встречу. А ты... Неужели ты думаешь, что самое страшное наказание для души — высечь розгами тело! Мертвому телу вдобавок не больно. Кроме этого несправедливо, чтобы из-за души страдала материальная оболочка. Столь буквально наказывают лишь наверху. А самое большое наслаждение и самое страшное наказание (тут уж с какой стороны смотреть) — это говорить правду в глаза.
Юноша опустился на земляной пол, поудобнее устроился у ног Сони, обхватил голову руками и принялся думать, что же он скажет этому человеку, которого сейчас увидит впервые. Но мысли путались, сплетались и разбегались подобно железнодорожным рельсам на большой товарной станции.
Гитарист сказал, что будут хоронить Осипа Алексеевича Доводова, председателя Горсовета. Закопают его там, где с черного потолка свешивается упираясь в самый пол уродливый нарост, напоминающий то ли гигантский сталактит, то ли опрокинутую пирамиду. Юра помнил, как подобная пирамида росла над попавшим в сель трамваем. Наверху вот была яма, здесь же — сталактит на потолке. Когда яму закопают, все вернется на место, а на земляном полу останется гроб. Скоро он будет крайний в правильном ряду других гробов, некоторые из которых победнее, но подавляющее большинство весьма богатые, некоторые полуистлевшие, изъеденные червями, а некоторые новехонькие. Говорят, это центральная аллея Байкового кладбища, однако при жизни Юра здесь никогда не бывал.
Вообще-то странно будет видеть такого большого начальника, запросто стоять с ним лицом к лицу. Юноша помнил, что мама много писала в разные инстанции насчет квартиры, и самой высокой из этих инстанций был как раз Горсовет (ей советовали обратиться в Це-Ка, однако она так и не отважилась, несмотря на неисчерпаемую решимость добиться отдельной квартиры; Юра знал, чего боится мама: никакими “погорельцами” они на самом деле не были, папа погиб на фронте как-то плохо, не так как надо, и его вдова до сих пор опасалась неожиданностей от партии, как и от органов). Значит, вопрос об их квартире решал этот самый Доводов. То есть не решал, потому что мама все время ругалась, что все ее письма “спускают” назад в районный Исполком. А потом бабушка Маня вернулась в село и там умерла (затосковала в городе, а из-за папы они даже на похороны к ней не поехали, просто оборвали все связи, и концы в воду! ищите их где хотите), старший брат подался в Узбекистан, сестра вышла замуж и переехала, и мама осталась в коммуналке с Юрой, а два человека в комнате — разве это тесно, гражданка Петриченко?! Да и младший сын вот-вот пойдет в армию служить... И никакой квартирной проблемы для них более не существовало.
А сынок-то не в армию ушел, а на тот свет. Дезертировал, подлая душа, как батя... А тьма — как штрафной батальон...
Но что же все-таки сказать Доводову? “Ох и сволочь Вы, Осип Алексеевич, если в подчиненном Вам городе такая жизнь!” Нет, ругаться сходу, да еще по адресу незнакомого человека — некрасиво как-то, да и вообще Юра не ругался почти. Вот Мышка — другое дело... “Плохим предгорсовета Вы были, если...” Не годится. На месте Бабьего Яра как раз и предполагалось выстроить побольше новых домов, чтоб меньше было коммуналок.
При чем здесь коммуналки, в самом деле?! Вот прицепились некстати... “И охота была Вам, Осип Алексеевич, затевать стройку в таком месте...” А чего тебе-то было соваться в проклятое место! Сам виноват.
М-да-а-а, положение...
Юноша оглянулся кругом и удивился, сколько народу появилось, пока он раздумывал. И все больше в белых одеждах, как Миша и Соня, с сияющими лицами. Есть и такие, как он, нормальные обитатели преисподней, объединенные чем-то неуловимым, общим в выражении глаз. Некоторые вроде бы знакомы Юре, видены прежде, давным-давно. Полтора года тому назад...
Гитарист разговорился с женщиной средних лет. У ее белоснежного платья нет откидного капюшона, который придумала себе Соня (странно это: как можно придумать одежду или часть тела, волосы, например? Оказывается, можно, хотя юноша до сих пор не понимал, как это делать), юбка спадает до щиколоток ровными складками, рукава точно надуты, на голове чепчик с “рожками”. Когда женщина поворачивалась лицом к Юре, он поражался ее красоте. Была она чем-то похожа на Катерину, которую изобразил на своей картине Шевченко. Только Катерина была молоденькая и грустная, а эта постарше и веселая, да к тому же просветленная.
— Опять он с ней снюхивается, — прозвучал над ухом недовольный хриплый голос Мышки. — Как же, оба стихоплеты, брат и сестра по перу, перья им в задницу обоим! Сопёрники вшивые, шмотки белые...
Девица зашипела сквозь сцепленные зубы, повернулась на сломанных каблучках и призывно покачивая бедрами пошла прочь, но неожиданно махнула рукой, рассмеялась беззлобно и сказала:
— Ну и пусть.
— Вот это уже не похоже на Мышку. Никак не похоже, правда?..
Соня опустилась на земляной пол рядом с юношей и ласково обняла его за плечи.
— Это та самая поэтесса, которой Мышка обещала выцарапать глаза?
— Она, она. Правда, ее желание столь же бессмысленно, как желание Чубика побить Мишу. Помнишь, они ссорились из-за Сталина?
— Конечно, помню.
Кстати, давненько не видно матроса. Мышка ушла. Миша, кажется, потерял к ним всякий интерес. Одна Соня как всегда рядом. Распадается и без того непрочная компания! Как бы в подтверждение Юра услышал слова девушки:
— Поссорились, помирились, а все же разошлись. Мише бы в экзекуции поучаствовать, а потом только мы его и видели в преисподней! Уйдет своей дорогой...
В этот момент Юре показалось, что он наконец понял смысл этих полутора лет, проведенных во тьме: все, чего ему не хватало и что от него требовалось — сделать наконец выбор и идти намеченным путем. Здесь все находится в состоянии покоя; движение в любую сторону означало немедленный выход в иной мир. Тьма была этаким пересыльным пунктом, все дороги вели в нее; сама же она дорогой не была. Начать движение можно было лишь пресытившись ожиданием.
Это же так просто! И именно об этом говорил Сонин дедушка: “Желаю вам оставить здесь свои свечки и поскорее уйти”. В самом деле, очень все просто.
Но Юра тут же испугался. Обладатели белой одежды устремлялись во второй, более высокий мир. Значит... Соня тоже готова уйти туда?! А как же он!!!
— Соня, а как же... как же... — юноша не мог произнести ни одного местоимения: ни “я”, ни “ты”, ни “мы”, — лишь открывал и закрывал рот, как рыба, да бессмысленно хлопал глазами.
— Ради тебя я пропустила один Духов день. Потерплю.
Тут все пришедшие засуетились, зашикали и начали пододвигаться поближе к свисающему с потолка наросту. “Несут, несут”, — слышалось отовсюду. А сверху мягкими невидимыми волнами накатывался траурный марш, приближался, лился вдоль аллеи точно некая материальная субстанция.
Юра и Соня стояли в толпе плечом к плечу. Никто здесь не распоряжался, не командовал другими, но каждый молча занимал то место, какое должен был занять согласуясь с внутренним чувством.
Высокий старик, совершенно седой, в странной серебристой одежде стоял возле самого сталактита. Позади него полумесяцем расположились белые личности, из которых юноша наглядно знал лишь Старого Сему и Катерину, незадолго перед тем беседовавшую с Мишей. Еще дальше расположились обыкновенные (среди которых находился и Юра), а позади всех — опять же белые. Света здесь было столько, что никто почти не принес неугасимых свечей. Однако старик в серебристом зачем-то держал на ладони маленькую свечку, правда, незажженную (хотя совершенно непонятно было, зачем ему какой бы то ни было источник света).
Пока все ждали начала похорон, Юра напряженно обдумывал слова девушки: долго ли она будет ждать, не бросит ли его, когда ей все же надоест ожидание и так далее, — как вдруг поймал себя на том, что в последнее время размышляет слишком много, просто необычайно много, что на него совершенно не похоже.
Нет, не только все его здешние знакомые изменились — он сам также изменился! В этом все дело. Только что посетившее его озарение насчет дальнейшего пути отнюдь не случайно. Судьба до срока безжалостно вырвала его из жизни и бросила в черноту; он отбыл здесь свою ссылку и созрел, как дозревает в темном месте зеленый помидор.
И наконец понял главное:
Хочется ему не в блистающий мир, а назад, на землю!
Это было ясно не только в Духов день — еще во время первой встречи с Мишей среди развалин корпуса психиатрической больницы, когда Юра в бессильной ярости взбирался на наклонно стоящую балку и отчаянно прыгал вверх. Но тогда он был именно бессильным. А чтобы уйти наверх, надо набраться сил, созреть, стать сильным.
Чтобы уйти — надо уйти.
Юноша счастливо улыбнулся и подумал, что сегодняшний день — день открытия простых и даже тривиальных истин. Ничего никому он не станет говорить. Просто уйдет. Уйдет, и все. Если все хотят в блистающий мир, если пугают его какими-то там страшными последствиями необдуманного шага, пусть трусят и катятся в свой свет. А он все обдумал и все давно для себя решил.
Он возвращается.
Хватит бояться! Достаточно подлостей делает человек из страха. Вон бабушку Маню они отпустили одну по-собачьи сдохнуть в одиночестве. А ведь это подло! Никто их и не искал из-за отца, все это надуманные мамины страхи. Юра и прежде ощущал неясную вину перед бабушкой, только не осознавал ее до конца. Так вот, значит, что было в корне вины: ощущение собственной подлости! И неизвестно еще, извиняет ли его юный возраст...
Нет, нельзя больше трусить! Довольно.
И сразу на душе стало легче. Теперь Юра знал, что скажет Доводову. он с каким-то новым, совершенно незнакомым чувством смотрел на черный нарост ямы.
А наверху давно уже смолк похоронный оркестр, и через неравные промежутки времени оттуда доносились приглушенные землей голоса: официальные лица бубнили заготовленные заранее траурные речи. Но вот в черном наросте раздалось наконец шуршание, что-то тяжелое опустилось на дно. Тогда сверху послышались рыдания, выворачивающее наизнанку душу гудение труб и уханье барабана. Схваченные легкими осенними заморозками комья земли гулко забарабанили по дереву; нарост начал уменьшаться подобно надсеченному фурункулу, из которого вытекает гной, и все увидели на земляном полу роскошный гроб, из-под крышки которого торчали придавленные живые цветы.
Траурный марш безумствовал, метался и бился под ровным теперь сводом, точно будил лежащего в гробу. Стоявшие полумесяцем белые вытянули руки вперед, крышка задрожала, сделалась прозрачной, и все увидели под ней пожилого мужчину в дорогом костюме, солидного и благообразного, с залысинами на высоком лбу.
В воздетой к потолку руке серебристого старца вспыхнул неугасимый отныне огонек. Он распространял вокруг ровный мертвенный свет, и под его влиянием крышка гроба помутнела и обрела прежний вид, однако покойник остался сверху. Белые опустили руки, оркестр умолк, звуки музыки словно ножом срезало. В наступившей тишине прозвучал раскатистый бас серебристого старца:
— Вставайте, Осип Алексеевич Доводов!
Тогда глаза мертвеца раскрылись, он чрезвычайно медленно сел (казалось даже, не сел, а перетек в сидячее положение). Юра на несколько секунд зажмурился, потому что вспомнил свои первые мгновения во тьме, и ему стало не по себе, и еще стало очень жаль похороненного. Когда же он вновь отважился взглянуть на гроб, сидящий человек затравленно озирался кругом, как бы ища спасения. В глазах его читались смятение и ужас. Серебристый старик сунул ему в руки свечку и немного смущенно пробасил:
— Такие вот дела, Осип Алексеевич! Могилу мою раскопали, косточки на свалку отправили, и теперь на моем месте лежать будете вы. Но я не в претензии, поверьте. Наши тела хоронят живые, им же и распоряжаться прахом. А душу мы принимаем к себе. Вот, собственно, и все. А засим добро пожаловать, товарищ Доводов!
С этими словами серебристый старец отступил — и исчез. Похороненный моментально взвился на ноги, однако из мрака перед его лицом выдвинулась серебряная рука и так хлопнула Доводова по плечу, что он тут же очутился на прежнем месте.
Из белого полумесяца выступила Катерина, с поклоном повторила по-украински:
— Ласкаво просимо, Йосипе Олексійовичу! — однако тут же спохватилась и улыбнувшись добавила: — Впрочем, я забыла, что вы желаете разговаривать лишь на великом и могучем. Прошу прощения, Осип Алексеевич. Добро пожаловать!
Свеча задрожала в руке Доводова, однако он нашел в себе силы кивнуть в ответ.
— Я сегодня также не главное встречающее вас лицо, — продолжала женщина. — Я из Бабьего Яра, и они оттуда же.
Люди белого полумесяца с достоинством поклонились, и многие десятки тысяч душ, образовавшие на склоне земляного пола как бы белое море голов заволновались, пришли в движение. И стоявшая за спиной юноши Соня надвинув почти на самые глаза широкий капюшон также поклонилась.
— Посмотрите на нас, Осип Алексеевич, посмотрите внимательно. Вы разрешили, более того — решили строить дома там, где нас убивали. Смотрите внимательно: вот мы здесь все, такие, как были и есть. При жизни вы очень любили делить людей по национальности. Многие из нас, чего скрывать, также любили, многие наоборот не любили. Но все мы умерли одинаково, смерть все это стерла и подравняла. Здесь свои законы, Осип Алексеевич, и всем пришлось подстраиваться под них. Мне тоже пришлось в свое время. Тем не менее мы не можем не удовлетворить самых сокровенных желаний такого высокого гостя оттуда, как вы. И вот догадываясь о ваших вкусах, уважаемый Осип Алексеевич, мы решили выделить для встречи с вами по одному человеку каждой национальности, какую он имел наверху. Например, я была украинкой. Специально для вас уточню: чистокровной украинкой.
— Я был евреем, — сказал Старый Сема.
— Я русским.
— Я наполовину украинкой, наполовину еврейкой.
— Я цыганкой.
— Я белорусом.
— Я на четверть евреем, на четверть чехом и наполовину украинцем...
Покуда каждый из белого полумесяца называл бывшую свою национальность, порой невероятно сложную, похороненный все шире раскрывал глаза, так что под конец они едва не выскакивали из орбит.
— Надеюсь, ваше честолюбие, чувство пролетарского интернационализма и национальное самосознание хоть немного удовлетворены? — слегка ироничным тоном спросила Катерина. Доводов дико посмотрел на нее, неожиданно резко рванул красиво завязанный галстук и едва сумел расстегнуть непослушными пальцами ворот белой рубахи.
— Вижу, что удовлетворены, — сказала довольная эффектом этого нелепого фарса Катерина. — Однако повторяю, Осип Алексеевич, что дело не совсем в нас... Да, чуть не забыла: не меньше раскопок по нацвопросу вы обожаете почести. Вы уж простите меня, темную. Прошу эскорт!
Люди белого полумесяца медленно обогнули пышный гроб с ожившим покойником и выстроились позади него точно в таком же порядке. А из толпы вышли солдаты и матросы с пергаментно-желтыми изможденными лицами, одетые кое-как (некоторые голые до пояса, остальные в изодранных гимнастерках и тельняшках и все без исключения босые, со сбитыми до крови ногами). Юноша удивился было, почему среди них нет ни одного белого, но вспомнил преображение к прежнему виду Боруха Пинхусовича.
Чубик был среди матросов и, правду сказать, смотрелся в сравнении с другими щеголем. Он с удовольствием подкрутил усы, оказавшись прямо за спиной Доводова.
— Ну вот, теперь все в полном порядке. Правда, Осип Алексеевич? — спросила Катерина.
— Чего вы от меня хотите, — прохрипел сидящий на гробе, и это были его первые слова, сказанные здесь.
— Я же сказала: дело не совсем в нас. Раз все готово, настало время вам увидеть, кого вы убили. Миша!
Гитарист отделился от толпы, наигрывая знакомую мелодию.
— Привет, дядя, — сказал он весело, устраиваясь на полу по правую руку от Доводова. — Я тут был записан в сумасшедшие...
Явно не поняв намека, похороненный заерзал на крышке гроба, словно она сделалась вдруг горячей.
— Да ты не нервничай, дядя, — успокоил его Миша. — Я был политическим сумасшедшим, вот и все. Так что не кусаюсь, не бойся. Мне-то от тебя ничегошеньки и не надо, никакого такого зуба у меня на тебя нету. Хорошая психушка, и кормят в ней что надо. Меня и не лечили даже, просто слишком долго держали на обследовании. Правда, знаю я одного, которого лечили от антисоветизма. Вот он тебе может сегодня сказать... А я что? Я ничего. Попеть только хочу.
Миша улыбнулся от уха до уха, потянулся, зажмурился и со смаком процедил сквозь зубы:
— Давненько я уже не играл на моей шестиструночке! Но сейчас, ради праздника я исполню специально для большого дяди... — он выдержал паузу и зловеще изрек: — ...самую свою аполитичную песенку. Никита Сергеевич обещал коммунизм через три семилетки. Как вы относитесь к сему прожекту, дядя?
Доводов с ненавистью и презрением смотрел на Мишу. Парень же изображал саму невинность, бренчал на гитаре и улыбался. Только брови его взметнулись подозрительно высоко.
— Кстати, вы не вспотели? — вдруг спохватился он и бойко крикнул: — Мышка, платочек городскому голове! А то знаете, тут некоторых поначалу то в жар, то в холод бросает, — добавил виновато.
Девица выглядела потрясающе: сбросив рваное пальтишко, платье и негодные туфельки, осталась в прозрачной рубашке, под которой виднелись кружевные трусики и лифчик.
— Бедненький товарищ Осип Алексеевич, — сказала она самым серьезным тоном, протягивая к правому виску Доводова руку с миленьким вышитым платочком. — И никто ему лобик не вытрет, не позаботится...
Доводов вскрикнул и хотел было удержать девицу, но Мышка ловко увернулась и коснулась платочком его виска. Грим начал шелушиться и с тихим шелестом опал на крышку гроба, открыв всеобщему обозрению небольшую дыру с почерневшими краями. Доводов был взбешен.
— Ой, что это?! — взвизгнула девица и закатила глаза, изображая обморок.
— Это у товарища Доводова инфаркт, — раздался голос Катерины.
— Инфаркт, — спокойно и авторитетно подтвердил гитарист. — Только не инфаркт миокарда, а пистолетный. Есть такая очень тяжелая болезнь, когда предлагают на выбор: либо позорный суд, либо пуля в лоб. Не пойму однако, зачем симптомы скрывать. У нас тут правду уважают, дядя. Обратите внимание хотя бы на эскорт: там у всех полным-полно ран, но никто же их не гримирует!
Доводов переводил ненавидящий взгляд с Миши на Мышку и обратно, однако сидел смирно, очевидно, помятуя похлопывание серебристой руки. Девица же сдернула косынку, открыв едва начавшие отрастать золотисто-рыжие волосы, сделала вид, что кокетливо поправляет прическу, мило зарделась и сказала:
— Но вас же надо пожалеть. Хоть я не Мерилин Монро и не Лолита Торес, а вы не Ив Монтан и даже не Жан Габен, я сделаю все, что в моих силах. Вообще я ничего, ведь правда? Так думали многие.
С этими словами она растянулась на полу слева от гроба, приняла весьма вульгарную позу и болтая ножками в миленьких чулочках поинтересовалась:
— Вы же были кутилой и бабником в свободное от работы время, правда?
Самые противоречивые чувства объяли Доводова. Это отразилось на его лице, выдали внутреннюю борьбу и нервно шевелящиеся пальцы. Наконец он рванулся к Мышке, но на его плечи легли руки Чубика, и матрос приказал:
— Сидеть. Сиди, смотри и слушай.
Миша запел:
— Глядите, мы не робкого десятка,
Глядите, наши руки в мозолях.
Поэтому всегда с нас взятки гладки:
Ведь мы сжимаем молоты в руках!
Ох, если нам шарахнуть постараться,
Чтоб мир капитализма сразу сдох...
До коммунизма остается
лет пятнадцать-двадцать,
А семилеток — чтой-то вроде трех.
И началась шествие.
Погибшие во время селя выстроились длинной цепочкой, по очереди подходили к гробу и молча смотрели Доводову в глаза. Потом говорили что-нибудь, кланялись и удалялись. Были здесь девушки из телефонной будки, обе в длинных белых платьях; был старичок в ушанке, ватнике, ватных штанах и в валенках, собиравший принесенный потоком воды хворост. Были и многие другие, кого Юра не знал и к стыду своему так и не узнал за полтора года тьмы. Он же подойдя к Доводову смущенно откашлялся и тихо заговорил:
— Вы не подумайте, товарищ Доводов, я вас ни в чем таком не виню. Честно. И вообще я не разбираюсь... Но я тут подумал и вот что решил: уйду на землю. Наверх, — юноша замолчал и вздохнул, словно переносчик тяжестей, сбросивший с плеч тяжелый мешок (да он и в самом деле избавился от груза, высказав вслух свое решение, которое хотел оставить втайне). Потом продолжал: — Миша, который вот на гитаре играет, сказал, что это не последнее несчастье у нас в Киеве. А я не хочу! Понимаете, не хочу, чтобы еще кто-то погибал. Поэтому я вернусь наверх и расскажу все-все... про все. Вот.
Безумный взгляд Доводова, доведенного погибшими до полного отчаяния, на секунду сделался более осмысленным. Кажется, Юра был единственным, кто не укорял бывшего городского голову или не издевался над ним. Однако юношу оттеснили, едва Чубик заметил, что похороненный тянется к нему. Теперь перед Доводовым дергаясь и бессмысленно тараща глаза проходили сумасшедшие из обвалившегося в поток корпуса психиатрической больницы. Впрочем, один из них, степенью измождения лица похожий на солдат военного эскорта, держался вполне по-человечески. Он дружелюбно улыбнулся и махнул рукой Мише, гитарист кивнул в ответ. Человек этот задержался перед Доводовым надолго.
Тем временем к юноше подбежала взволнованная Соня и быстро зашептала:
— Юра, Юрочка, что ты надумал! Как же это ты отправишься на землю? А как же я, как же мы, Юрочка?!
Он уставился себе под ноги и неожиданно твердо заявил:
— Нет, я уйду наверх. Я должен предупредить их...
— Но ты не сможешь! — перебила юношу Соня. — Просто не сможешь. Кто выходит отсюда, тот все забывает. Таков закон. Юрочка, пойми: ты забудешь!
— Не забуду, не забуду, — упрямо повторял юноша, сжимал зубы, стискивал кулаки, шипел, дрожал и вновь твердил как заклинание: — Не забуду!
— Пусть так, — не очень уверенно согласилась Соня. — Но кто тебе поверит? Представь, что выходишь на улицу и говоришь: люди, завтра случится беда, вы все умрете. Да тебя живо засадят в то учреждение, откуда явился Миша! Или ты хочешь в “Павловку”? Быть среди них месяцы! возможно, годы! Убеждать исключительно их, слабоумных...
Девушка показала на толпу дергающихся подвывающих личностей и добавила:
— Не слишком приятная перспектива! Наверху не принято верить в такие вещи. Кассандре и той не поверили, Юрочка.
Тут мимо гроба пошли дети, маленькие хорошенькие амурчмки с зажженными свечечками в ручках, девочки в платьицах, мальчики в чистеньких костюмчиках, в беретиках или в картузиках. Круглосуточный детский сад. Шли парами: мальчик-девочка, мальчик-девочка... Вели их две воспитательницы, тоже со свечками. У Доводова затряслась нижняя челюсть, он попробовал отвернуться.
— Смотри, — коротко приказал Чубик.
Неожиданно шедшие четвертыми по счету мальчик и девочка бросились к гробу, ловко вскарабкались на колени к похороненному и теребя ручонками лацканы его пиджака жалобно затянули:
— Дя-адь, а, дядь, а скоро наши мамы заберут нас отсюда? Дя-адь, а, дядь, скажи, а?
Доводов брезгливо отбивался от детей, пытался ссадить их на земляной пол. Но Чубик молча встряхнул его, и несчастный перестал сопротивляться, лишь мелко дрожал и всхлипывал. Шедшая в конце воспитательница села рядом с Мышкой, чтобы после увести детей.
— А ко мне мама уже пришла, ага! — хвастливо сказал малыш в беленькой рубашечке, в синеньких штанишках со шлеечками и в крохотных ботиночках. Его вела за руку молодая женщина в халате и тапочках, вокруг горла которой шла багрово-фиолетовая полоса, а лицо имело лилово-черный оттенок. Поравнявшись с гробом, она остановилась, размахнулась и влепила Доводову увесистую пощечину.
— Нельзя! — крикнул один солдат, выскочил из строя и схватив ее за свободную руку повторил: — Нельзя. Только говорить.
— Ничего, товарищу Осипу Алексеевичу полезно. Надо же остатки грима стряхнуть! — холодно заметила Мышка, пожимая плечиками.
— Врачи сказали, что у меня больше не будет детей. Коленька первый и последний, — отчеканила удавленница. — Этот убил Коленьку, а я не смогла жить без него.
— Решал не он один. И вообще наш дядя — жалкий стрелочник. А остальные живы. Но мы и их встретим. В свое время, — пообещал гитарист, прервав на несколько секунд пение.
Пристроившиеся на коленях у Доводова мальчик и девочка с завистью провожали взглядами счастливчика, к которому пришла мама. А тот шагал с гордым видом, лихо подтягивая штанишки со шлеечками.
Разыгравшаяся у гроба сцена придала юноше решимость. Он показал на удаляющихся детей и спросил Соню:
— Разве ты хочешь, чтоб когда-нибудь еще погибли вот такие малыши?
Девушка не ответила.
— Значит, надо пойти и рассказать.
— А и правда, пусть идет, — сказал Борух Пинхусович, неслышно приблизившийся сзади. — Пусть поднимется наверх. А если даже он все забудет, как то и положено, мы напомним.
— Но дедушка! — воскликнула Соня. — Разве не ты говорил...
— И повторю то же самое, — подтвердил старик. — Это необдуманный шаг, это глупо, это в конце концов опасно и вредно для него. Но привязанный груз земли тянет его назад, а веревку ты обрезать не сумела. Юра уйдет, Сонюшка. Ничего не поделаешь.
Они стояли втроем и смотрели на проходивших мимо гроба людей, на апатичного, уже безразличного ко всему Доводова, жалкого, подавленного, на сидящих у него на руках деток. Воспитательница ожидала окончания шествия. Мышка виляла задом и болтала ножками в чулочках. Миша пел:
— До коммунизма остается
лет пятнадцать-двадцать,
А семилеток — чтой-то вроде трех.
А его песня была ох какая длинная!..
* * *
Вокруг Светы хлопотали одноклассницы и Ольга Васильевна. Ребята столпились на небольшом расстоянии, о чем-то шептались и показывали на Свету пальцами. Милиционер неспеша возвращался на свой пост, изредка оглядываясь.
— Що з тобою трапилося? — встревожено спросила учительница. Девушки поставили Свету на ноги и приводили в порядок ее школьную форму, отряхивая пыль и оттирая пятнышки от прилипшей грязи.
— Дрібниці, Ольга Васильєвно. Голову закружляло... обнесло... в очах потемніло, я й впала, — ответила она, стараясь казаться бодрой и веселой. А сама тем временем думала: это ж там, внизу, у нее под ногами все было!..
— Такое с ними случается. Гы-ы-ы, — Сережка Безбородько глупо ухмылялся и весь сиял, заранее предвкушая удовольствие от собственной шуточки. — Сначала в обморок хлопаются, потом их тошнит, потом животик растет, потом...
— Ты-ы, Бородатый! — заорала Лариска Карпенко и бросилась к Сережке.
— А потом бэби... Бэ-э-э!.. Э-э-э!.. М-мэ-э-э!.. Ма-а-а!.. — заблеял и заорал тот, за что немедленно получил сумкой по голове от догнавшей его Лариски и взвизгнул уже почти неподдельно: — Ой, ма-а!
Ребята заржали, точно стадо молоденьких горячих жеребчиков.
— Та схаменіться ви нарешті! Припинiть негайно! — закричала учительница. — Ви ж на кладовищі, кінець кінцем. Карпенко, Безбородько! Ти в мене, Сергію, двійку по поведінці отримаєш обов’язково! Це я тобі твердо обіцяю.
Наконец все угомонились и медленно вернулись к воротам. Света шла позади всех, осторожно ступая по асфальту узенького тротуарчика и думала, что вдруг до сих пор Доводов сидит на крышке гроба, а перед ним проходят убитые росчерком его пера на каком-то приказе, плане застройки района или другом документе, возвещающем неудавшийся конец Бабьего Яра и начало светлого города будущего... И разумеется она не замечала ни могил славных партизанских командиров Ковпака и Федорова, ни памятника крупному ученому Патону, ни Максиму Рыльскому, ни другим писателям и поэтам. Не заметила она даже ангелочков, также чудом сохранившихся над старыми могилами с этой стороны аллеи. Даже когда Ольга Васильевна указала на ажурную беседку около самых ворот и шепотом сообщила ребятам, что по слухам там похоронена мать самого Молотова, девушка не вышла из полусонного состояния. Впрочем, никто не прореагировал на слова учительницы, потому что подростки не знали, кто такой Молотов.
— Все на сьогодні, діти. Йдіть додому, на наступному уроці вивчаємо й розповідаємо біографію Лесі Українки, а також читаємо першу дію “Лісової пісні”. До побачення.
Ребята повалили гурьбой вниз по Байковой улице к остановке трамвая. Ольга Васильевна вызвалась проводить немного Свету, взяла ее под руку.
— Давай-но пройдемося, — предложила учительница. — Тобі корисне свіже повітря після того, як ти опритомніла.
Девушка шла рядом с Ольгой Васильевной, с удовольствием подставляя лицо порывам свежего весеннего ветерка. После кладбищенских переживаний, полных мрака, удовольствие было особенно ярким и сладким, как стакан лимонада с пузырьками газа и пеной наверху, выставленный на стол против солнца.
Больше всего радовало то, что Юра Петриченко вернулся на землю, наверх, как говорили в преисподней. Только интересно, удалось ли ему предупредить людей о грозящей городу катастрофе? И что это за катастрофа...
Света помрачнела, споткнулась о выбоину в асфальте. Ольга Васильевна вовремя поддержала ее.
А что произойдет, если Юра не сможет предупредить? Если ему не поверят... Если он в самом деле забыл...
Где-то Юра бродит сейчас, бледная, просвечивающаяся тень. Бедненький, одинокий... Как его найти? Как помочь?
— Света, скажи, что с тобою произошло?
Ольга Васильевна привыкла говорить по-украински, и русская речь звучала в ее устах грубо, коряво и фальшиво. В украинских словах вообще много твердых гласных, поэтому учительница говорила по привычке твердо, к тому же “окала”, но не как волжане, а на особый украинский манер. Тем не менее несмотря на плохое произношение она оставалась любимой учительницей Светланы.
— Скажи, Света, только честно.
— А что, видно, что случилось? — нехотя спросила девушка.
— Видно. Ты ступала по кладбищу как по битому стеклу. Ты что, могил испугалась?
Они стояли облокотившись о перила небольшого мостика через Лыбедь, быстрая мутная вода которой неслась прямо у них под ногами. За спиной скрипели трамваи, справа по насыпи время от времени проносились со свистом и ревом железнодорожные составы.
А девушка молчала, потому что... растерялась, не зная, помогать ли Юре, как помогать, что делать, где искать его...
— Понимаете, Ольга Васильевна, — начала она осторожно... и вдруг ее словно прорвало! Света рассказала все, что помнила, начиная с первого сна и вплоть до мучающих ее в настоящий момент сомнений. Девушка не знала, что с ней творится. Сама себя не понимала. Конечно, Ольга Васильевна просто замечательная, любимая учительница, Света вполне ей доверяла. Но рассказывать такое...
— Девочка, послушай, а тебя не водили к психиатру?
Вот этого и следовало ожидать! Этого девушка боялась больше всего! Ее отчаяние было настолько велико, что она готова была прямо с мостика прыгнуть в грязный холодный поток.
— Как-то мама таскала к невропатологу. Оказалось все в порядке. Давно, — с трудом призналась Света (а в голове мутилось от отвращения и стучало: вот дура набитая, доверилась на свою голову!). — Но потом я никому ничего не рассказывала. Вам первой...
Девушка вздрогнула, потому что рука Ольги Васильевны осторожно легла ей на плечи.
— Что я могу тебе сказать...
(А что вы можете сказать, дорогая и любимая учительница! Все это сплошные
бредни...)
— Твои сны... или не знаю, как их назвать... Кажется, ты начиталась на ночь Гоголя. “Майская ночь”, “Страшная месть” или еще что-нибудь в этом роде. “Вий”, например. Все эти живые мертвецы под землей — бред какой-то.
(Разумеется, Ольга Васильевна!)
Света задрожала, учительница принялась осторожно поглаживать ее волосы.
— Но кто рассказал тебе про Куреневку? Откуда ты все знаешь?
Она ослышалась?!
Света медленно повернула голову и посмотрела на учительницу. Ольга Васильевна пытливо вглядывалась в лицо девушки, словно ответ был написан в глубине ее глаз.
— Никто не рассказывал. Я видела, — пролепетала Света.
— Но ты же не родилась еще в шестьдесят первом году, как же ты могла видеть? Во сне? В том сне? — допытывалась учительница. Света молча кивнула.
— Странно.
Ольга Васильевна смотрела вдоль “коридора”, образованного железнодорожной насыпью и бетонным забором мебельной фабрики. Говорила медленно, нестерпимо медленно:
— Я была тогда не Куреневке и видела все. Только вот не помню, в марте это было или в апреле. Понедельник был точно, и число тринадцатое. (Света вздрогнула.) Господи, какая тогда была гроза! (Света вновь вздрогнула.) Моя мама проснулась ночью и говорила, что отродясь не помнит такого. А утром соседи сказали: на Куреневке наводнение, разлилась грязь, есть погибшие. У меня отец работал на обувной фабрике, у них что-то там с планом было, по ночам продукцию “гнали”, и он как раз должен был ехать домой после ночной смены. (“Как Юра”, — с ужасом подумала девушка.) На свое счастье папа задержался на работе дольше, чем рассчитывал и не попал под сель. Господи, девочка, ты не представляешь, что там было! Люди возвращались с третьей смены и ехали на первую, пересменка в трамвайном депо, где куча народу; тут все и полилось. Мы с мамой ничего не знаем, телефон на фабрике не отвечает. У нее руки-ноги отнялись, я дала ей валерьянки, сама кинулась на улицу, добралась с Шулявки на Подол — трамваи не ходят, линию на Пущу перерезало. Остановила грузовик, сказала: “У меня папа на Куреневке”. Водитель без разговоров посадил в кабину, едем, я реву в три ручья, девчонка еще, двадцать лет...
Ольга Васильевна на некоторое время замолчала, сглотнув подкативший к горлу комок. По насыпи мчался длиннющий товарный состав. Колеса отрывисто стучали на стыках рельсов: тк-тк, тк-тк, тк-тк... Казалось, конца не будет пропыленным вагонеткам, цистернам и платформам.
— Около “Эталона” он меня ссадил, дальше шла пешком. Ноги заплетаются, а я иду... Все болото грязи было оцеплено поднятыми по тревоге солдатами и милиционерами в два или три ряда. Я ору: “Там папа!” Не пускают. Поплелась обратно. Помню, мчится мимо грузовик, кузов забит мебелью. Дверца шкафа открыта, хлопает, с внутренней стороны зеркало, и в нем отражается вся улица. Потом вертолет пролетел, смотрю — с него лестница спущена, а на ней прицепился ма-ахонький человечек, черненькая такая букашка. Я подумала: “Хоть бы моего папу так вытащили!” Но он задержался на фабрике, а я не знала. Домой пришла уже днем, а там — папа. Живой. Что тут со мной было! Господи, что было...
— А грязь раскапывали? — спросила Света, когда учительница вновь замолчала.
— Раскапывали. Наши потом сообщили: погибло десять человек. Те, кто слушал “Голос”, говорили, что погибло десять тысяч. Но в таких случаях всегда надо брать среднее, — Ольга Васильевна выразительно посмотрела на девушку, и она прекрасно поняла значение этого взгляда: ни учительница, ни ее знакомые — никто не слушает вражеские радиостанции, и вообще Ольга Васильевна ничего ей только что не говорила. — Погибло сотни две-три, не больше. Только никто никогда их не пересчитывал.
— А кого все-таки откопали? — настаивала Света.
— Депо трамвайное раскапывали, рядом с депо трамвай с пассажирами занесло. Кассира какого-то с большими деньгами накрыло. Двух девушек в телефонной будке нашли...
Не вытерпевшая при упоминании о последних, Света с надеждой спросила:
— А Юру... Юру Петриченко тоже нашли? Он там был, чуть выше по склону. Ему деревом ноги придавило, но он вырвался... — однако учительница так взглянула на девушку, то она тут же замолчала.
— Откуда я знаю, как их всех звали! Достаточно народу погибло, и все. Еще ведь внизу у “Спартака” больница была и домов сколько, и на улицах. Говорят, горку подмыло, и корпус “Павловки” обвалился, детсад снесло.
“Значит, все это правда! Все точно так и было”, — подумала Света, услышав последние слова.
— А ты говоришь, Юра Петриченко. Кто ж его знает! Кроме того, как раскапывали? Идет сапер с миноискателем, где услышит звонок, там и копают. А остальное, говорят, бульдозерами заровняли, когда Бабий Яр засыпали.
Девушка удивленно посмотрела на учительницу.
— Что ты на меня уставилась! — непонятно почему рассердилась Ольга Васильевна, но тут же одумалась и тихо сказала: — Прости, погорячилась. Неприятно все это... Да, засыпали! Не замыли, так засыпали. Нет там ничего, поедь и посмотри. Деревья, то есть, выросли, и стоит то ли дикий парк, то ли хилый лесок посреди Киева. Так что никто бы твоего Юру и искать не стал. Даже при желании. Не было его. И вообще ничего не было!
Света не понимала Ольгу Васильевну. Как то есть не было?! Она ж сама говорила...
— Так нельзя, Ольга Васильевна! Надо предупредить людей.
Учительница улыбнулась ей, но сказала вполне серьезно:
— Ты пойми меня правильно, девочка. Не лезь куда не следует. Не суйся. Не падай в обморок...
— А Доводов! — воскликнула моментально оживившаяся Света. И вновь лицо Ольги Васильевны омрачилось.
— Что Доводов? Ну, нос ему на памятнике несколько раз отбили, так теперь милиционер караулит. Но разве ж он один был! Один решал, где строить?
— Вот именно, не один! — запальчиво выкрикнула Света. — А если так, остались другие. И они готовят новую беду!
— Какую? — учительница смотрела на девушку как-то удивленно и в то же время с сожалением. Но что Света могла сказать, если сама задавалась этим же вопросом!..
— Шестьдесят один плюс двадцать... — прошептала она. — В восемьдесят первом что-то случится, Ольга Васильевна. Так Миша сказал...
— А именно?..
— Случится, и все, — не сдавалась Света. Учительница всплеснула руками и отчеканила:
— Тебе что, на Короленко пятнадцать захотелось?
— А что там? — не поняла Света.
— КГБ.
Девушка задрожала.
— Ты какого года рождения?
— Шестьдесят четвертого.
— Значит, это произошло за три года до твоего появления на свет. Прекрасно, — Ольга Васильевна заговорила назидательно: — Какое тебе вообще до этого дело? И куда ты суешься, дурочка! Понимаешь, чем это пахнет? Мне сказала, и ладно. Другим не советую. Везде есть глаза и уши. Ты... ты хоть понимаешь? Евтушенко шельмовали, Кузнецова выслали, а она о Бабьем Яре! Глупая ты, хоть так говорить непедагогично. Опомнись, очнись — и забудь. Ты еврейка?
— Н-нет, — Света испуганно отшатнулась, но тут же спросила: — А почему еврейка? Там что, других не стреляли?
Ольга Васильевна закусила губу.
— Стреляли. И свой лагерь там был, и из Дарницы гоняли, и Днепровскую флотилию покосили. (“И Чубика”, — подумала Света.) Мы же про это рассказ проходили, помнишь? (“Как не помнить, Ольга Васильевна!”) А гражданских сколько! Просто они громче всех кричат. Но они едут в свой Израиль, им можно. (Света вспомнила надпись на домике.) А ты тут останешься.
— Но... — попыталась возразить Света.
— Никаких “но” с этого момента! — строго велела учительница. — Бабьего Яра нет, и Юры никакого нет и не было. И на Куреневке ничего не было. А улица имени Доводова в Киеве есть и будет. Все молчат, и ты молчи. А беды никакой не случится, это уж точно твои фантазии... Ясно?
В конце концов, раз Юра вызвался, пускай сам и предупреждает, она-то здесь при чем? Права Ольга Васильевна...
Света безнадежно посмотрела в лицо взволнованной учительнице (казалось, глаза ее умоляли девушку: ну скажи, скажи! Согласись для своего же блага!), перевела взгляд на перила моста, на насыпь, за которой садилось солнце и с трудом выдавила:
— Ясно.
И тотчас внутренним слухом уловила странный звук, словно в небе лопнула туго натянутая струна, а потом кто-то вздохнул.
— Вот и замечательно, если ясно, — учительница сразу смягчилась. — А теперь пошли на трамвай, поздно уже. Тебе лучше? Тогда бегом! Вон как раз “девятка” едет.
И они заторопились к остановке.