О том, как ты лежал в коме, много не расскажешь.

Целых шесть недель я был не столько человеком, сколько крайне непродуктивным потребителем единой энергосети Великобритании. Своей жизнью я обязан сотрудникам «Сазерн электрик». Шесть недель вырабатываемое ими электричество дышало за меня, контролировало мой пульс, согревало и кормило меня, красноречиво попискивало от моего имени и следило буквально за каждым аспектом моего физического и умственного существования.

Это была болезнь-сон: болезнь, в которой ты сам участия не принимаешь.

Вот лучшая аналогия, которая приходит мне в голову: состояние комы можно сравнить с прекрасно работающим, «навороченным» телевизором, помещенным на Луну. Не получая телесигнала, мой ум воспринимал только чистейшую статику. В статических всполохах, как и в пламени, если долго на него смотреть, начинаешь замечать разные узоры и картины. Эти картины и дали повод для бурной дискуссии о так называемых коматозных снах. Моим главным кошмаром был волк, который периодически появлялся в моем сознании, — хотя никакого реального представления о времени у меня не было. Волк приходил и начинал грызть мои ноги. Другие пережившие кому люди, с которыми я общался через специальный Интернет-форум, также сообщали, что видели волка, но только после того, как я первым упоминал о нем.

Очнувшись, я обнаружил, что весь покрыт синяками, особенно руки выше локтей. Кроме того, мне показалось, что моя крайняя плоть иссечена каким-то острым предметом, возможно, скальпелем.

Мои ноги несколько утратили силу, поэтому мне пришлось пройти специальный курс реабилитации, чтобы вновь обрести уверенность при ходьбе.

За всю жизнь у меня не было таких длинных, таких необкусанных ногтей, как в течение первых нескольких часов после выхода из комы.

В палате интенсивной терапии стоял полумрак. Лампы направленного освещения заливали светом только столы медсестер. Мониторы приборов поблескивали зеленым и красным.

Мама дежурила у моей кровати большую часть этих полутора месяцев, и первое, что я увидел, когда открыл глаза, было ее улыбающееся лицо.

Моей первой мыслью было: Я должен пописать, второй: Теперь я обязан кого-то убить.

Да, именно так я и подумал: обязан.

Еще через несколько часов меня отключили от системы поддержки дыхания, после чего я долго кашлял и отплевывался.

На меня излилось море материнской любви.

Но еще раньше, чем я произнес первые слова, я начал грызть ногти. (Как только понял, что рядом действительно моя мать.)

— Бабушка передает тебе привет, — сказала она.

Это была неправда: бабушка страдала болезнью Паркинсона и все время забывала, какой она пьет чай, с сахаром или без, не говоря уже о существовании какого-то абстрактного внука. (Она предпочитала класть два кусочка.)

Периодически в палате появлялись врачи и медсестры.

Я начал выздоравливать.

Просыпаться было особенно тяжело, и я предпочитал оказываться в этот момент один. Я вел себя агрессивно — так, по крайней мере, считали окружающие. Я и на самом деле старался прогнать их подальше со своих глаз, чтобы избавиться от их навязчивого физического присутствия.

Я боялся цветов и других подношений, в панике съеживался при их появлении. Чтобы справиться со страхом, я заставлял себя подсчитывать виноградинки в каждой принесенной грозди.

Люди вокруг занимали слишком много места: гигантские существа с кратерами пор на коже, футбольными мячами прыщей и торчавшими из носа копьями волос. Я всегда вскрикивал, когда врачи склонялись к моему лицу с фонариками.

— Не бойтесь, больно не будет.

Но мне уже больно!

Будь моя воля, я бы посоветовал медсестрам использовать еще больше косметики, чтобы они казались предельно неестественными. Как же мне хотелось, чтобы они превратились в этаких «мед-гейш».

Мне казалось, что я влетел в мир ecorche — с начисто содранной кожей, как фигура в анатомических атласах: легкий сквозняк был для меня все равно что ураган, кашель — землетрясение, приятный запах — оргазм, неприятный — харакири, а любое прикосновение было пыткой. Мне не хотелось быть сверхчеловеком. Я хотел вернуться в привычную и прочную оболочку своего прежнего «я». Хиппи думали, что «врата восприятия» можно очистить одной всем известной «кислотой» — наркотиком ЛСД. Что до меня, то мне средство показалось кислотой совсем другого рода. Меня как будто погрузили в ванну с соляной кислотой, и все мои внешние оболочки растворились, так что внутренности открылись воздействию сил, на соприкосновение с которыми они не рассчитаны.

Мира вокруг слишком много.

Это единственная мысль, которая приходила мне в голову.

Мира вокруг слишком много.

(Помните садистскую шутку из детства — что такое «плюх, плюх, п-ш-ш-ш»? Это двух младенцев уронили в ванну с кислотой.)

Я отказывался расточать свои ощущения. Я закрыл глаза и стал слушать, как поскрипывают стены и пол.

Я заработал себе репутацию слегка эксцентричного человека.

Почему бы им не признать меня выжившим, похвалить за стойкость и отпустить домой? Большего мне не надо.

Обратно в человеческий мир меня вытащила музыка, больничное радио, которое было как успокаивающий наркотик, депрессант, замедляющий мир и пропускающий его через фильтр дымчатой, зыбкой, тронутой позолотой ностальгии. Я часами просиживал в серых казенных наушниках, просто ловя кайф от музыки. Больничное радио — настоящий аудиогероин. Ходили слухи, что некоторые санитары тайком записывали больничную музыку на пленку и брали ее с собой, когда отправлялись к знакомым наркоторговцам, — за стопку девяностоминутных кассет и упаковку-другую выкраденных лекарств (валиум, метадон или могадон) можно было получить десятипроцентную скидку на несколько доз кокаина. Больничное радио доводило меня до состояния печального экстаза. Это была музыка иного поколения, к которому я временно принадлежал. Фрэнк Синатра, Бинг Кросби, Дин Мартин, Дорис Дей — эти люди прекрасно знали, что такое боль и страдания, и понимали значение умиротворения и забвения. Они были настоящими святыми в церкви Матери Нашей Беззаботности. Благослови их, Боже, всех до одного.

Я достаточно быстро выздоравливал.

Затем, будто сговорившись, окружающие разом начали вываливать на меня новости, хорошие и плохие.