Джозефин, которой вскоре предстояло окончательно превратиться в старуху, уже начала покрывать свое тело слоем ароматных присыпок и пудр. Приблизившись к нему на расстояние поцелуя (надо признать, что одним поцелуем я все же не ограничился), я начал безудержно кашлять. Несомненно, все эти пудры, по замыслу Джозефин, должны были скорее притягивать, чем отталкивать партнера, но для меня они с самого начала послужили предупреждением, чтобы я не приближался к ней слишком близко — во всех смыслах. Дом Джозефин тоже оказался хранилищем пудр и прочих сухих веществ, главным образом пыли, ряда бутылочек с разноцветным песком, собранным в пустынях и на пляжах мира, бесчисленного множества ароматических смесей из цветочных лепестков, банок риса, горошка и фасоли. Казалось, что даже у Порчи и Хаоса организм обезвожен, — они лакали молоко, которое им налила Джозефин, с такой жадностью, что оно пенилось. (Джозефин не без удовольствия отметила, что кошки никак не отреагировали на мое появление.)

Я, конечно, бывал у нее дома и раньше, но только когда сопровождал Лили, что делал не очень-то охотно.

По фотографиям прелестной хозяйки, развешанным в гостиной (ни на одной из них Ляпсуса не было), можно было видеть, что Джозефин, в отличие от Лили, в молодости отличалась округлостью форм. Во время моих прошлых посещений мне показывали фотографии из детского альбома Лили, которая всегда была высокой и тонкой, как стебелек.

Теперь фигура Джозефин была скорее резко очерченной, чем пышной. Кости ее лица казались такими хрупкими, что я опасался повредить их своим дыханием. Волосы на ее лобке были какими-то пыльными — как перекати-поле на сером мягком песке пустыни. Однако в тот момент сила физического желания настолько исказила координаты моей сексуальной вселенной, что все это не вызвало у меня отвращения и не ассоциировалось с материнским лоном.

Кстати говоря, лежа на Джозефин, я действительно потратил немало умственной энергии, стараясь не думать о собственной матери, о том, что я призываю ее или трахаю.

Сначала мне казалось, что Джозефин была предметом, к которому можно прикасаться только с крайней осторожностью. О существовании ее скелета нельзя было забыть ни на секунду — он прямо выпирал из-под кожи. Но она сама, как выяснилось, считала себя более стойкой и хотела от меня грубости.

— Не будь ты таким нежным, — потребовала она по ходу дела, — терпеть не могу нежности. Меня от нее тошнит. Я не для этого тебя сюда привела.

Я не мог не вспомнить о Роберте — а с ним она вела себя так же? А он, как настоящий джентльмен, отказывался относиться к ней грубо?

Я с омерзением представил себе их медовый месяц. Может быть, из-за этого она так сильно разочаровалась?

Когда мы с Лили жили вместе, у меня время от времени возникало ощущение, что однажды ее отец проделал с ней нечто чудовищное, и именно поэтому Джозефин его бросила. Это бы объяснило отвращение, которое питала к нему Лили. Но теперь мне казалось, что это отвращение можно было объяснить как раз обратным — он вовсе не домогался ее и тем самым лишил ее явного, четкого, однозначного оправдания ее испорченности. (Я не сомневался, что Лили обвиняла отца в том, что он ее испортил, не важно, произошло это на самом деле или в ее фантазиях.)

Я занимался возмутительным вторжением в психологическую предысторию Лили. Все это напоминало инцест, половину привлекательности которого составляет наложенное на него обществом табу. Второй половиной, в моем случае, было здоровое стремление к извращению: я не хотел этого делать и поэтому делал. Извращенность выбора — торжество выбора над желанием: вот что я стремился здесь доказать.

Джозефин прошлась ногтями сверху вниз по моей спине.

Она была жива, ее дочь — мертва. Я начал выражать свою ненависть к ней и возмущение этим фактом в том, как я ее трахал. И похоже, ей такое выражение ненависти нравилось. Именно этого она хотела, на это намекала.

Мы больше не двигались в сладком единении: как в джазе, я намеренно сбивался с ритма, стараясь угадать, когда начнет сжиматься ее вагина, и разочаровывал ее, сдерживал ее слишком легкий и быстрый оргазм.

— Так-то лучше, — бормотала она. — Гораздо лучше.

Ненависть Джозефин к самой себе находила выражение в том, что мой член, которого она не желала, пробивался к ее бесплодной матке.

Мой лобок терся о ее лобок, постепенно увлажняясь. Чем легче мне становилось, тем яростнее я сопротивлялся этой легкости.

Линиями и изгибами тела совокупляющаяся Джозефин все больше напоминала мне Лили за тем же занятием. С закрытыми глазами эту иллюзию (а значит, и мою эрекцию) было поддерживать тяжелее, потому что старушечий запах Джозефин отбивал у меня всякое желание, и я начинал представлять себя Джеком-Потрошителем, насилующим хныкающую пенсионерку. Я старался не закрывать глаза и таращился на складку кожи в форме буквы Y между ее подмышкой и рукой. Этим она была больше всего похожа на Лили.

Когда мы с Лили занимались сексом, она предпочитала, чтобы я тянул ее за волосы, царапал, больно впивался ногтями в ягодицы, бил по лицу, щипал соски и занимался кровопусканием.

«Это помогает», — обычно объясняла она.

Джозефин вела себя точно так же, что меня вовсе не радовало.

Откуда только Лили всего этого набралась? Узнала еще девочкой, хрестоматийно заглянув в спальню матери, когда та с кем-нибудь совокуплялась? Если так, то с кем в этот момент была Джозефин — с Ляпсусом или с кем-нибудь еще? Или они с матерью делились друг с другом своим сексуальным опытом? А может, такое поведение было каким-то образом заложено в ее генах?

Мы с Джозефин узнавали друг о друге настолько непристойные вещи, что, казалось, мы никогда больше не сможем общаться в нормальной обстановке. Встреча за обеденным столом вызвала бы у обоих тошноту. Случайная встреча на улице кончилась бы приливом крови к лицу и желанием немедленно остановить такси. Одно только воспоминание о том, чем мы с ней занимались, гарантировало нам рвоту и судорожные объятия с унитазом. Но все это было делом будущего, о котором мы упорно старались не думать.

Наши тела больно терлись друг о друга во всех точках соприкосновения. Лобковые волосы сдирали кожу подобно кухонным губкам из металлической проволоки.

Джозефин уже была готова к оргазму и выходу из него. Ей было достаточно повторения одних и тех же движений, снова и снова. А мне хотелось задолбать ее до смерти — обычного оргазма мне было мало.

Я вспомнил о Дороти, о том, что подо мной сейчас вполне могла бы быть и она. Но в нее я хотел послать пули, а не порции своей спермы. Требовались ускорение, твердость, масса, температура — все свойства пули, убивающие организм. Жаль, что мой член, при всем своем сходстве с пулей, мог обеспечить лишь жалкое подобие настоящего трахания, которое кое-кто скоро должен был получить.

Я считал свои движения: раз, два, три, четыре, пять, шесть. (В нас с Лили выпустили шесть пуль.)

К моему неудовольствию, Джозефин начала кончать на трех с половиной. Я же продолжал двигаться, непременно стараясь завершить каждую новую серию фрикций.

Затем я вынул из нее член, залез ей на грудь и стал дрочить, целясь в лицо. Пора было покончить со всеми этими присыпками и пудрами, заменив их жидкостью, самым натуральным кремом для лица, который способствует сохранению здорового цвета кожи; мне хотелось хоть отчасти вернуть ей утраченную молодость.

Но Джозефин поняла мои намерения по-своему (возможно, умышленно). Она не хотела пачкать лицо, поэтому взяла мой член в рот, обхватила яйца ладонью, и я кончил прямо ей в небо. Отвратительную устрицу моей спермы она проглотила без малейших колебаний. Какие бы планы она ни строила, что бы она там себе ни навыдумывала, какие бы сомнения ее ни терзали, роль должна была быть сыграна без помарок.

Я, со своей стороны, тут же откатился от нее подальше. Больше всего я боялся расслабиться, пригреться и принять произошедшее как зарождение каких-то отношений. Даже поднесенный ею стакан воды, выпей я его, стал бы жестом оцененного гостеприимства, намеком на мою признательность, на взаимность чувств. Я опрометью выскочил из постели и начал искать брюки.

— Что случилось? — спросила Джозефин, вытирая рот рукой, хотя этого можно было не делать: она знала, что проглотила все до капли.

Развратная поза, нагота, помятая постель придавали ей вид шлюхи; я же был ее клиентом, растратившим себя, смущенным, мечтавшим о бегстве назад, к своей стабильной жизни, обливавшимся потом, снедаемым чувством вины. Если бы у меня была с собой какая-нибудь приличная сумма, например сто фунтов, я бы, наверное, оставил их Джозефин на ночном столике, сунул бы под пурпурное основание фарфоровой лампы.

Я покачнулся, стараясь стоя попасть в трусы сначала одной, а потом другой ногой. Мне почему-то было противно куда-либо садиться или на что-либо опираться в ее спальне. Я хотел убраться оттуда, не навлекая на себя новых долгов, пусть даже незначительных.

— Ты куда? — спросила Джозефин. — Что-то не так?

— Мне нужно домой, — сказал я, а затем добавил невпопад: — Я скоро переезжаю в квартиру Лили.

Джозефин дотянулась до пачки сигарет с низким содержанием смол, лежавшей на столике.

— А ты не думаешь, что тебе там придется трудно? — сдержанно поинтересовалась она, все еще сохраняя посткоитальное дружелюбие.

— Трудности меня не остановят. У меня есть свои причины для переезда.

Джозефин зажгла сигарету и откинулась на подушку.

— Я так и не поняла, что Лили в тебе нашла, — уж точно не сексом ты ее привлек.

В этот момент я как раз натягивал белую нательную футболку, поэтому не нашелся, чем ответить на оскорбление. Джозефин хитрила. Возможно, в этом и состояла причина, по которой она оказалась со мной в постели (или, правильнее сказать, затащила меня в постель), — она хотела получить власть надо мной, чтобы иметь возможность причинить мне еще более сильную боль. Как будто я испытал мало боли. Как будто я заслуживал новых страданий. Но если так, то все это было очень по-взрослому — секс с намерениями, не имеющий к сексу никакого отношения. (Какими по-детски наивными иногда бывают фильмы для взрослых.)

Тот факт, что я оставил себе квартиру Лили, явно значил для нее очень многое.

Внезапно наше усердно оберегаемое мягкорисующее восприятие отказало. Главный оператор разлюбил нашу кожу — вообще человеческую кожу. Все вырисовалось в самом откровенном и грубом виде: поры размером с дырки в грязном дуршлаге, волосы там, где их быть не должно, вежливо не замечавшиеся еще несколько минут назад складки жира, серебристые следы от растяжек на коже Джозефин.

Еще несколько нелепых прыжков и пошатываний, и я справился с носками и ботинками.

Джозефин спокойно наблюдала за мной с кровати, выпуская к потолку дым с пониженным содержанием смол.

С Джозефин я состязаться не мог: против меня было знание и ощущение уверенности, которое дает человеку осведомленность. Я вообразил себя страдающим от жажды ребенком, которому не спится, который отправился на кухню за стаканом воды и вдруг встретил там алкоголичку-гостью, оставшуюся ночевать по приглашению родителей и тайно отыскивающую кулинарный херес. С ней можно было немного пошептаться в темной кухне. Но когда она, спотыкаясь, уходила, — в ее дыхании был одновременно тяжелый запах, как при гриппе, и сладость капельки хереса, — каждое ее неловкое движение сводилось к идиоме, к особому языку, который, как она понимала, ребенку неведом, — это был язык стыда. Мне не было стыдно, и поэтому я не впал в особую степень взрослости; мои удовольствия еще не сопровождались болью, как у взрослых; мне еще предстояло пройти через деинтоксикацию после множества интоксикаций. Меня шумно посвятили в тайну стыда, и тот факт, что меня в него посвятили, лишний раз доказывал, как далек я был от подлинного опыта. Наверное, я мог бы убежать наверх со своим стаканом воды, оставляя за собой серебристые брызги на ковре в коридоре, и, наверное, лег бы спать взволнованным от приобщения к чужой лжи и не до конца понятого мной унижения. Но на следующее утро я бы проснулся все тем же не ведающим стыда ребенком.

— Я позвоню, — это были мои последние слова перед уходом.

— Да уж, сделай одолжение, — с иронией отреагировала Джозефин.

Я вышел из дома, даже не попросив ее вызвать для меня такси. В результате мне пришлось слоняться по Сент-Джонз-Вуд не меньше получаса, пока рядом со мной не остановилось черное такси с янтарным огоньком.

Вскоре я понял, что за нами следовала машина, которую я сначала принял за нелегальное такси. Это был не «мондео», а «мерседес».