Путь из Минвод на север оказался тяжелым: на железной дороге царила полнейшая неразбериха, мне пришлось сделать множество пересадок. В грязных вокзальных помещениях сотни солдат подпирали стены или валялись на вещмешках в ожидании, что им плеснут немного супа или чего-то, отдаленно его напоминающего, прежде чем отправить неизвестно куда. Если удавалось, я пристраивался где-нибудь в углу лавки и проваливался в сон, из которого меня выдергивал очередной совершенно ошалевший начальник вокзала. В Сальске меня наконец определили в ростовский поезд с солдатами и снаряжением для армии Гота. Новые соединения формировались - бессистемно и в спешке - из отпускников, которых перехватывали по пути в Рейх на пространстве от Люблина до Познани и возвращали в Россию; из совсем юных призывников, не прошедших даже ускоренной подготовки; из едва оправившихся после лазарета раненых, а также из солдат 6-й армии, выживших после поражения в «котле». Немногие отдавали себе отчет в серьезности ситуации, что, впрочем, было не удивительно: наши сводки упорно замалчивали правду и сообщали лишь об активной деятельности в секторе Сталинграда. Разговаривать мне не хотелось, я пристроил багаж, забился в угол купе и устремил рассеянный взгляд в окно, которое иней разрисовал причудливыми растениями. Я старался ни о чем не думать, но горькие мысли и жалость к себе одолевали меня. Лучше бы Биркамп поставил меня перед строем, - возмущался я в душе, - а не лицемерил по поводу того, что русская зима в «котле» послужит мне хорошим уроком. Слава богу, - напоминал я себе, - у меня хоть есть шуба и сапоги. Я действительно не понимал, чему могут научить кусочки горячего металла, впивающиеся в тело. Расстрелянных евреев или коммунистов эти кусочки точно ничему не научат, раз они уже убиты, хотя у нас по этому поводу произносится множество благоглупостей. Большевики в качестве наказания используют штрафбат, где практически невозможно выжить больше нескольких недель - мера жесткая, но честная, как вообще-то все, что они делают. И тут, не говоря уж о бесчисленных дивизиях и танках, они имеют перед нами явное преимущество: знают, по крайней мере, как и когда им действовать.

Железнодорожные пути были перегружены, нас часами держали на запасных путях, в соответствии с инструкциями неведомых далеких инстанций мы пропускали другие составы. Иногда я пересиливал себя и шел размяться и глотнуть холодного воздуха. Снег, сухой и твердый, хрустел под ногами, я, пряча лицо от обжигающего ветра, смотрел на белые, безжизненные просторы, на вагоны с посеребренными изморозью окнами. Народ из поезда выходил редко - только подышать или по большой нужде, многие страдали поносом. Мной овладевали нелепые желания - запахнуть плотнее шубу, лечь в сугроб и, пока поезд не тронется, замереть, спрятаться под тонким слоем снежной ваты, затаиться в мягком коконе, уютном, как материнское лоно. Приступы уныния пугали меня, и, с трудом подавляя их, я принимался гадать, с чем они связаны. Прежде со мной подобного практически не случалось. Страх, да, допустим. Хорошо, но страх чего? С перспективой смерти я смирился, и, кстати, задолго до наших операций на Украине. Может, моя тоска - иллюзия, ширма, которую мозг использует, чтобы скрыть примитивные животные инстинкты? Тоже вероятно. А возможно, меня пугала мысль об ожидающей меня ловушке: очутиться в котле, в огромной западне под открытым небом, означало потерять надежду на возвращение. Я хотел служить и, переступая через себя, совершал из чувства долга перед Нацией вещи ужасные, отвратительные, а в итоге я - изгой, меня изолировали от общества и сослали к брошенным на произвол судьбы и обреченным на смерть. Надеяться на атаку Гота? Сталинград не Демянск, наши силы иссякли значительно раньше 19 ноября, мы, могущественные, свято верившие в стремительную победу, уже использовали абсолютно все резервы. Сталин, коварный осетин, применил против нас тактику предков-скифов, которые, по словам Геродота, отступали, завлекая врага в свою землю, подстерегали вражеских воинов, когда те добывали себе пищу, то и дело нападали на них по ночам. Скифы же, замечая замешательство персов, поступали следующим образом, стараясь как можно дольше удержать персов в своей стране и терзая их нуждой и лишением всего необходимого. Скифы оставляли часть своих стад вместе с пастухами, а сами уходили в другое место. Персы же приходили, захватывали скот, каждый раз при этом гордясь своей удачей. Это повторялось довольно часто, пока в конце концов Дарий не оказался в затруднительном положении [Геродот, «История», IV, 130-131. Перевод Г. Стратановского]. Поняв это, продолжает Геродот, скифские цари отправили Дарию загадочное послание, странные дары: птицу, мышь, лягушку и пять стрел. А вот нас ждали не дары и послания, но лишь поражение, безысходность, гибель. Посещали ли меня эти мысли уже тогда, в дороге? Или они появились позже, ближе к развязке, или даже после войны? Не исключено, что я прозрел именно между станциями Сальск и Котельниково: доказательств, подтверждающих мои догадки, искать не приходилось, достаточно было оглядеться кругом, да и уныние мое располагало к подобным выводам. Расшифровать теперь ход моих мыслей так же сложно, как сон, оставивший утром лишь смутный неприятный осадок, или беспорядочное переплетение линий, которые я, словно ребенок, чертил на заиндевевшем окне купе.

В Котельниково, отправном пункте наступления Гота, прямо перед нашим поездом разгружали другой, мы застряли на долгие часы. Здание маленького деревенского вокзала обветшало, кирпич местами отвалился, между путями тянулись убогие бетонированные платформы; на вагонах в наших составах стояли чешские, французские, бельгийские, датские, норвежские маркировки: мы теперь скребли по сусекам Европы. Я прислонился к распахнутой двери вагона, закурил и принялся наблюдать за снующей туда-сюда толпой. Наши солдаты всех видов войск, русские и украинские полицаи с повязками со свастикой на рукаве, хиви с тупыми рожами, разрумянившиеся на морозе крестьяне, предлагавшие купить соленья или тощих кур. Немцы были в теплых шинелях или шубах, русские - в основном в телогрейках с дырами, из которых часто торчали клочки соломы или газет. И вся эта разношерстная шатия-братия сновала, толкалась, переругивалась, галдела у меня под ногами. Прямо передо мной с грустью прощались два рослых пехотинца; за ними плелся худой, трясущийся от холода русский мужичонка в одном пиджаке и с аккордеоном. Мужичонка подходил к группе солдат и полицаев, те ругались, отпихивали его или просто отворачивались. Когда он поравнялся со мной, я вынул из кармана мелкую купюру и протянул ему. Я думал, что мужик продолжит путь, но он спросил, мешая русские и немецкие слова: «Что желаешь? Народную, популярную или казачью?» Я не понял, о чем он, и пожал плечами: «Сам выбирай». Он на минуту замешкался, а потом заиграл казачью песню, я часто слышал ее на Украине, жуткая история девицы, которую похитили казаки, за косы привязали к сосне и сожгли заживо, но припев там задорный: «Ой ты, Галю, Галю молодая…» Это было замечательно. Мужик пел, подняв ко мне лицо: его голубые глаза, хмельные и слезящиеся, блестели, рыжеватая бороденка подрагивала, но низкий, сильный, хоть и осипший от дурного табака голос звучал удивительно чисто. Мужик выводил куплет за куплетом, казалось, конца этому не будет. Щелкали под пальцами клавиши аккордеона. Все на перроне замерли и с удивлением смотрели и слушали, красота незатейливой мелодии заворожила даже тех, кто только что с руганью отгонял его. От деревни по тропке гуськом спускались три толстые колхозницы, вязаные белые шерстяные платки закрывали лица, как треугольные маски. Аккордеонист загородил им дорогу, они, плавно покачиваясь, обходили его, как лодочки утес, а он, не прерывая песни, пританцовывал вокруг них. Потом бабы засеменили дальше, с трудом протискиваясь сквозь толпу, за мной в тамбуре теснились солдаты, высыпавшие из купе, чтобы лучше слышать музыканта. А тот пел и пел, и никому не хотелось, чтобы песня оборвалась. Наконец мужичонка замолчал и, не рассчитывая на дополнительное вознаграждение, побрел к следующему вагону, и тут же внизу под ступенькой, на которой я стоял, началось движение, народ быстро рассредоточился и вернулся к прежним заботам.

Наконец объявили посадку. На перроне фельджандармы проверяли документы и отсылали людей к разным сборным пунктам. Меня отправили в кабинет к одному из служащих вокзала, младшему офицеру, он окинул меня усталым взглядом и сказал: «Сталинград? Понятия не имею. Здесь сейчас армия Гота». - «Мне приказано явиться к вам, и отсюда меня должны доставить на аэродром». - «Аэродромы на противоположном берегу Дона. Вам надо в штаб». Другой фельджандарм определил меня в грузовик, ехавший в штаб армии. Там в итоге я нашел более или менее осведомленного офицера: «В Сталинград летают из станицы Тацинская. Но обычно, чтобы соединиться с 6-й армией, офицеры следуют в Новочеркасск, где располагается Генеральный штаб группы армий “Дон”. Мы совершаем рейсы до Тацинской каждые три дня. Я никак не соображу, почему вы тут оказались. Ладно, попытаемся сделать для вас что-нибудь». Он проводил меня в комнату, где стояли двухъярусные кровати. И вернулся только через несколько часов: «Порядок. Тацинская высылает за вами “шторх”. Пойдемте». Шофер повез меня за город по дороге, проложенной прямо в снегу. Потом я ждал в какой-то сараюшке, отапливаемой печкой, и пил эрзац-кофе с младшими офицерами люфтваффе. Идея воздушного моста со Сталинградом глубоко их удручала: «Мы ежедневно теряем пять-десять машин, а наши в Сталинграде, похоже, пухнут с голода. Если генерал Гот не прорвет блокаду, им крышка». - «На вашем месте, - дружески посоветовал второй, - я бы не слишком туда торопился». - «А вы не можете ненароком заблудиться?» - добавил его приятель. Маленький «Физелер-Шторх» приземлился, чуть покачиваясь. Пилот даже не удосужился заглушить мотор, проехал до конца полосы, развернулся и приготовился к взлету. Один из офицеров люфтваффе помог мне погрузить вещи. «Хорошо, что вы хотя бы тепло одеты», - шум пропеллеров перекрывал его голос. Я забрался на борт и сел за пилотом. «Спасибо, что прилетели!» - крикнул я. «Не за что! - заорал он в ответ. - Уже привык работать таксистом». Я еще не успел пристегнуть ремни, как самолет поднялся в воздух и взял направление на север. Вечерело, но небо было ясное, и я впервые видел землю с высоты. До самого горизонта расстилалось ровное белое полотно, лишь кое-где его поверхность пересекали прямые, как стрела, трассы. В закатных лучах, омывающих степь, балки казались бездонными черными провалами. На магистральных перекрестках стояли полуразрушенные деревни, дома без крыш уже занесло снегом. Потом мы летели над Доном, огромный извивающийся змей сливался с равнинной белизной, и разглядеть его можно было только благодаря синеватым бокам, холмы на правом берегу отбрасывали тень. Гигантский красный шар солнца опускался все ниже и ниже, но снег оставался холодным, светло-голубым. Полет наш проходил гладко, под монотонный гул пропеллеров, внезапно «шторх» резко взял влево, прямо под нами я увидел ряды больших транспортных самолетов, и вот уже колеса шасси коснулись утрамбованной полосы, и «шторх», подпрыгивая, покатился к ангару. Пилот выключил мотор и кивнул на длинное малоэтажное здание: «Туда. Вас уже ждут». Я поблагодарил и быстро зашагал к двери, над которой горела электрическая лампочка. На аэродром тяжело приземлился «юнкерс». С наступлением ночи температура стремительно падала, лицо от мороза горело, словно от пощечин, дыхание перехватывало. Внутри младший офицер показал, где оставить багаж, и проводил меня в приемную, гудевшую как улей. Обер-лейтенант люфтваффе поздоровался, проверил мои документы: «К сожалению, - сказал он, - на сегодня рейсы заполнены. Я могу определить вас в утренний самолет. Кстати, у нас имеется еще один пассажир». - «Вы летаете по ночам?» Он удивленно посмотрел на меня: «Конечно. А почему нет?» Я покачал головой. Меня с вещами отвели в общую спальню, находившуюся в другом помещении. «Постарайтесь поспать», - посоветовал мне на прощанье обер-лейтенант. В спальне никого не было, но на одной из кроватей лежал чей-то чемодан. «Это офицера, который едет с вами, - объяснил мой провожатый, - он, наверное, в столовой. Вы голодны, герр гауптштурмфюрер?» Я проследовал за ним в комнату с желтоватой тусклой лампочкой под потолком, где за столами на табуретках сидели, ели и тихо переговаривались пилоты, диспетчеры и прочий персонал. В углу в одиночестве притулился Хоенэгг. Увидев меня, он расхохотался: «Дорогой гауптштурмфюрер! Каких глупостей вы еще успели натворить?» Я расцвел от радости и, раздобыв большую тарелку горохового супа, хлеб и чашку суррогатного чая, устроился напротив него. «Уж не злополучной ли дуэли я обязан удовольствием встретить вас вновь? - голос у Хоенэгга был веселый, приятный. - Я бы себе никогда не простил». - «Почему вы так говорите?» Он, с видом одновременно сконфуженным и лукавым, ответил: «Должен признаться, что я выдал ваш план!» - «Вы!» - я не знал, что делать: плакать или смеяться. Хоенэгг напоминал нашкодившего мальчишку. «Да. Но позвольте прежде заметить, что идея у вас возникла идиотская, в духе совершенно неуместного немецкого романтизма. И потом, не забывайте, они готовили нам ловушку. Я не хотел, чтобы меня убили вместе с вами». - «Доктор, вы скептик. Мы бы не попали впросак». Я в двух словах рассказал ему о ссоре с Биркампом, Приллем и Туреком. «Ну, не стоит унывать, - заключил Хоенэгг. - Уверен, что вы приобретете весьма интересный опыт». - «Вот и мой оберфюрер так считает. Но я не согласен». - «Вы не умеете философски относиться к жизни. Вот уж не думал». - «Да, я, вероятно, изменился. А вы, доктор, почему здесь?» - «Один бюрократ в Германии, врач-теоретик, решил, что надо непременно воспользоваться случаем и изучить, как плохое питание влияет на солдат. В штабе 6-й армии его фантазию не поддержали, но Главное командование настаивало. И мне поручили столь увлекательное исследование. Если честно, несмотря на все обстоятельства, мне самому это любопытно». Я ткнул ложечкой в его круглое пузо: «Надеюсь, что вам не грозит стать объектом собственных наблюдений». - «Грубо, гауптштурмфюрер. Доживите до моих лет, а там шутите. Кстати, что слышно про нашего юного друга-лингвиста?» Я поднял глаза на Хоенэгга: «Он погиб». Доктор помрачнел: «О! Мне очень жаль». - «Мне тоже». Я доел суп и теперь пил чай, отвратительный, несладкий, но по крайней мере утоляющий жажду. Потом закурил. «Не хватает вашего рислинга, доктор», - улыбнулся я. «У меня еще есть бутылка коньяка, - утешил он. - Но ее мы прибережем и разопьем уже в котле». - «Доктор, никогда не загадывайте на завтра, не прибавляя: если будет воля Божья». Он кивнул: «Да, гауптштурмфюрер, проповедовать - ваше истинное призвание. Идемте спать».

Спал я плохо, в шесть утра меня разбудил младший офицер. В столовой было пусто и холодно, обхватив жестяную чашку руками в попытках согреться, я даже не замечал горького вкуса чая. Затем нас отвели в промерзший ангар, где в томительном ожидании мы прохаживались туда-сюда среди ящиков с запчастями и промасленных самолетов. Дыхание образовывало во влажном воздухе облачка пара, обволакивающие лицо. Наконец появился пилот: «Сейчас заправимся - и в путь, - пообещал он. - К несчастью, для вас нет парашютов». - «А они нужны?» - поинтересовался я. Он усмехнулся: «Теоретически, если нас собьет советский истребитель, мы должны успеть выпрыгнуть. В действительности так никогда не бывает». Небольшой грузовик довез нас до «Юнкерса-52», стоявшего на краю взлетной полосы. Ночью небо затянуло плотными, словно вата, облаками, но теперь на востоке сквозь них пробивался свет. Несколько человек грузили на борт ящики, пилот усадил нас на узкую банкетку и объяснил, как пристегнуться. Место перед нами занял коренастый механик, саркастически ухмыльнулся и больше не обращал на нас внимания. Радио шипело, до нас доносились обрывки фраз, разные голоса. Пилот, перешагивая через ящики и мешки, закрепленные толстой веревкой, прошел в кабину, что-то проверил. «Хорошо, что вы улетаете сегодня, - бросил он нам невзначай. - Красные уже у самой Скосырской, к северу отсюда. Скоро лавочку прикроют». - «И вы эвакуируете аэродром?» Он скривился и отвернулся к штурвалу. «Вы же знаете наш обычай, гауптштурмфюрер, - вступил Хоенэгг. - Не отступать, пока всех не убьют». Один за другим загудели, заработали моторы. Самолет мелко трясся; все дрожало: сиденья, стена за спиной, на полу дребезжал разводной ключ. «юнкерс» медленно покатился по полосе, совершил пол-оборота, набрал скорость, приподнял хвост и тяжело оторвался от земли. Мы не догадались привязать чемоданы, и они поехали вперед, Хоенэгг завалился на меня. Я посмотрел в иллюминатор: мы утонули в тумане, я с трудом различал пропеллер. Вибрация мучительно отзывалась в теле. Потом мы вырвались из туч, холодный свет восходящего солнца разливался по стальному синему небу и бескрайним грядам облаков, похожим на степные балки. Ледяной воздух щипал кожу, внутренняя обшивка салона заиндевела, я запахнул плотнее шубу, съежился. Хоенэгг, руки в карманах, голова опущена, вроде бы спал; последовать его примеру мне мешала жуткая тряска. К счастью, мы стали снижаться, самолет скользнул по облачным вершинам, нырнул, и опять вокруг потемнело. Сквозь монотонный шум пропеллеров послышался глухой взрыв, или это мне только показалось? Пару минут спустя пилот крикнул нам: «Питомник!» Я толкнул Хоенэгга, он тут же очнулся, протер стекло иллюминатора. Мы уже выбрались из мглы, под нашим крылом расстилалась степь. А дальше начинался хаос: белую равнину уродовали огромные грязно-коричневые пятна, кратеры, образовавшиеся от взрывов, повсюду громоздились груды покореженного металла, припорошенные снегом. Самолет стремительно шел вниз, но аэродрома я не видел. Посадка, скачок, остановка. Механик уже отстегнулся: «Быстрее, быстрее», - торопил он. Я отчетливо услышал взрыв, волна снега ударила в борт и иллюминаторы. Я лихорадочно дернул ремень. Самолет стоял, накренившись, механик распахнул дверцу и сбросил лестницу. Пилот не глушил мотора. Механик подхватил наши вещи и без лишних церемоний выкинул наружу, потом яростно замахал, чтобы мы поскорее спускались. Порыв ветра с мелким колючим снегом ударил в лицо. У самолета суетились закутанные с головы до ног люди, подкладывали колодки под шасси, открывали люки. Я скатился по лестнице, отыскал чемодан. Фельджандарм с автоматом наперевес приветствовал меня и приказал следовать за ним, я крикнул: «Подождите, подождите!» Хоенэгг спешил за мной. В десятке метров от нас разорвался снаряд, но никто даже не обратил на это внимания. Снег расчистили, по обочинам дороги высились сугробы; неподалеку в оцеплении вооруженных фельджандармов, на груди которых тускло поблескивали металлические бляхи, топтались люди. Мы с нашим сопровождающим направлялись к ним, вблизи я разглядел, что большинство солдат в бинтах, перевязках или опираются на самодельные костыли, двое распластались на носилках, у всех к шинелям были приколоты учетные карточки раненых. По сигналу они кинулись к самолету. Началось нечто невообразимое: выход за колючую проволоку перекрыли, перепуганные солдаты толкались, вопили, умоляли, махали перебинтованными руками, доказывали что-то фельджандармам, те орали и грозили автоматами. Новый взрыв, совсем рядом, фонтаны снега, раненые попадали на землю, но фельджандармы не потеряли хладнокровия. Позади нас раздались крики, задело несколько человек, разгружавших самолет, их оттаскивали в сторону, солдаты еще кидали с борта мешки и ящики, а раненые - те, кого пропустили за кордон, - лезли по лестнице, отпихивая друг друга. Сопровождавший нас фельджандарм сделал предупредительный выстрел и, работая локтями, начал продираться сквозь обезумевшую, стонущую толпу, я старался не отставать и тащил за собой Хоенэгга. Мы вышли к рядам обледеневших палаток и темным входам в бункеры, дальше перед нами вырос целый лес вышек, антенн, проводов вплотную припаркованных передвижных радиостанций; на краю взлетной полосы образовалась огромная свалка развороченной техники: из-под снега торчали разбитые самолеты, сожженные грузовики, танки, смятые машины. Нас уже встречали офицеры, мы обменялись приветствиями. К Хоенэггу подошли два военных врача, моим собеседником оказался молодой лейтенант абвера, он представился и поздравил меня с благополучным прибытием: «Мне поручили позаботиться о вас, сейчас найду машину и отвезу вас в город». Я должен был расстаться с Хоенэггом: «Доктор!» Я сжал его ладони. «Мы непременно увидимся, - с жаром ответил он. - Котел не слишком велик. Если загрустите, жду в гости, выпьем коньяку». Я развел руками: «Думаю, доктор, мы скоро расправимся с вашим коньяком». Я последовал за лейтенантом. Около палаток я заметил какие-то странные кучи, припорошенные снегом. Время от времени со стороны аэродрома доносились глухие взрывы. Вот медленно вырулил наш «юнкерс». Мы с лейтенантом остановились посмотреть, как он взлетит. Мела сильная вьюга, я щурился, чтобы не ослепнуть. «Юнкерс» приготовился, развернулся, моментально разогнался, резкий поворот, еще один в опасной близости от гигантского сугроба, колеса оторвались от полосы, завыли моторы, самолет поднялся и, покачиваясь, скрылся за непроницаемой толщей облаков. Я снова взглянул на кучи и лишь теперь понял, что это трупы, уложенные, как дрова в поленнице, застывшие зеленовато-бронзовые лица, жесткая щетина, уголки губ, ноздри, глазницы подернуты ледяной коркой. Сотни мертвецов. Я спросил у лейтенанта: «Вы их не хороните?» «Невозможно: земля как каменная, а взрывчатку тратить нельзя. Мы даже траншеи не роем». Мы отправились дальше, гладкие накатанные колеи были такими скользкими, что легче было идти прямо по снегу. Лейтенант привел меня к низким длинным постройкам, за бункеры я принял наполовину закопанные вагоны, у стен и на крышах которых лежали мешки с песком, ко входу спускались выдолбленные в земле ступени. Лейтенант пропустил меня вперед, внутри в коридоре суетились офицеры, купе приспособили под кабинеты, лампочки горели слабо, все тонуло в желтоватой мути, холода не ощущалось, где-то, наверное, топили печку. Лейтенант убрал папки и бумаги с нижней полки купе и пригласил меня присесть. Окна, заваленные мешками и снегом, украшали неумело вырезанные из цветной бумаги рождественские гирлянды. «Хотите чаю? Больше предложить вам нечего», - сказал лейтенант. Я согласился. Он вышел. Я снял шапку, расстегнул шубу и вытянулся на кушетке. Лейтенант принес две чашки эрзац-пойла, свою он пил, стоя в проходе. «Не повезло вам, - робко начал он, - прямо в канун Рождества сюда». Я пожал плечами и подул на кипяток: «Для меня Рождество не слишком много значит». - «А здесь оно для нас очень важно». Он показал на украшения: «Люди в предвкушении праздника. Надеюсь, что красные дадут нам передышку. Впрочем, слишком на это рассчитывать не приходится». Меня удивили его слова: Гот планировал соединиться с 6-й армией, и ее офицерам следовало бы заниматься подготовкой к отступлению, а не к Рождеству. Лейтенант посмотрел на часы: «Передвижения строго ограничены, в город вас отправят после полудня, раньше никак нельзя». - «Отлично. А вы не в курсе, куда мне, собственно, обращаться?» Он опешил: «Вероятно, в городскую комендатуру. Там все офицеры СП». - «Я еду в ведомство фельдполицайкомиссара Мёрица». - «Тогда точно туда». Он замялся: «Отдыхайте. Я вернусь за вами». Буквально через несколько минут в купе вошел другой офицер, рассеянно поздоровался со мной и принялся печатать. Я выбрался в коридор, но там толкалось много народу. Я почувствовал, что проголодался, но поесть мне никто не предлагал, а просить не хотелось. Я выходил курить на улицу, где слышен был рокот самолетов, а порой и грохот взрывов, затем возвращался в купе и ждал дальше под монотонный стрекот пишущей машинки.

Лейтенант появился только к пяти. Меня уже мутило от голода. Он кивнул на мой чемодан: «Машина отправляется». Я последовал за ним к «опелю» с цепями на колесах; за рулем, к моему удивлению, сидел офицер. «Удачи», - пожелал лейтенант и отдал честь. «Счастливого Рождества», - сказал я. В машину набилось пять человек в шубах, места практически не осталось, мне не хватало воздуха. Прижавшись щекой к заледеневшему стеклу, я подышал на него в надежде хоть что-нибудь разглядеть. Машина тронулась, трясло жутко. Дорога с множеством указателей, прибитых к кольям, доскам и даже лошадиным ногам, торчащим копытами вверх ногам мертвых лошадей, была ужасно скользкой, цепи не помогали, «опель» то и дело заносило на поворотах; чаще всего офицер ловко выруливал, но иногда мы застревали в сугробе, вылезали наружу и толкали машину. Я знал, что аэродром «Питомник» находится почти в центре «котла», но мы не сразу очутились в Сталинграде, кружили по окрестностям, высаживали офицеров в разных пунктах, их место тут же занимали другие. Ветер усилился, завьюжило, мы медленно, словно на ощупь, пробирались сквозь буран. Наконец показались разрушенные дома, кирпичные трубы и осыпавшиеся стены. Пурга немного утихла, и я прочел на предупреждающей табличке: СТАЛИНГРАД - ВЪЕЗД ЗАПРЕЩЕН - СМЕРТЕЛЬНАЯ ОПАСНОСТЬ. Я спросил у своего соседа: «Это шутка?» Он мрачно посмотрел на меня: «Нет. Отчего же?» Дорога, петляя, шла вниз по склону, превращенный в развалины город находился теперь под нами - обугленные от взрывов остовы огромных зданий с черными зияющими дырами вместо окон. На шоссе кое-как в спешке расчистили от обломков узкий коридор для транспорта. Воронки от снарядов занесло снегом, если мы попадали туда колесом, амортизаторы не смягчали удара. Повсюду нам встречались опрокинутые сожженные машины, грузовики, столкнувшиеся немецкие и русские танки. На улицах то и дело попадались патрули и - поразительно! - штатские, жалкие, в лохмотьях, в основном женщины, тащившие ведра или мешки. «Опель», гремя цепями, въехал на длинный мост, наши умудрились отремонтировать его подручными средствами: внизу на путях, под снегом, простаивали сотни вагонов, и уцелевшие, и искореженные бомбами. Степная тишина, которую нарушал лишь гул двигателя, скрежет цепей или вой ветра, здесь сменилась непрекращающимся шумом - близкие и отдаленные взрывы, сухой треск противотанковых пушек ПАК, пулеметная дробь. После моста мы взяли левее, вдоль железнодорожного полотна и бесхозных товарных составов. В парке справа покосило все деревья; снова черные, безмолвные руины, стены домов, обрушившиеся на тротуары, или фасады, за которыми, как за театральными декорациями, была пустота. Дорога огибала огромный, дореволюционной постройки вокзал, некогда покрашенный желтой и белой краской; площадь перед ним превратилась в кладбище сожженных, вспоротых прямым попаданием снарядов машин. Наша машина свернула на длинную улицу, по диагонали пересекающую город: выстрелы раздавались теперь чаще, впереди клубились черные дымовые столбы, но где фронт, я не мог определить. Снова разбомбленная площадь, необозримая, безлюдная, потом мы по периметру объехали сквер с фонарями. Офицер припарковал машину у внушительных размеров здания с полукруглой колоннадой, изрешеченной пулями, и квадратными окнами без стекол, флаг со свастикой вяло трепыхался на древке под крышей. «Вам сюда», - закурив, сказал шофер. Я выкарабкался из «опеля», вытащил чемодан из багажника. У колонн стояли вооруженные автоматами солдаты, но никто не сделал шага навстречу. Я захлопнул багажник, шофер сразу нажал на газ, резко крутанул руль, и вот уже машина на большой скорости, грохоча цепями, устремилась обратно к вокзалу. Я разглядывал опустошенную площадь: в самом ее центре располагался фонтан, фигуры детей, то ли из гипса, то ли из камня, словно бросали вызов войне и разрухе. Я подошел к колоннам, солдаты отдали честь, но не пропустили меня, я с удивлением заметил у них белые повязки хиви. Один, по-немецки, коверкая слова, попросил у меня бумаги, я предъявил свой зольдбух, воинскую книжку. Он тщательно изучил ее, вернул, отсалютовал и что-то по-украински сказал своему напарнику. Тот сделал знак следовать за ним. Осколки стекла и куски штукатурки, усеивавшие ступени парадной лестницы, скрипели под моими сапогами, внутрь мы попали через широкую пробоину без дверных створок. Сразу перед нами выстроились ряды розовых пластмассовых манекенов, наряженных в платья, синие рабочие блузы, двубортные пиджаки; приняв изящные позы, куклы с продырявленными головами лукаво улыбались, разводя руками. За ними в полумраке высились полки с хозяйственными товарами, разбитые и перевернутые прилавки, засыпанные побелкой и щебнем, вешалки с платьями в горошек и бюстгальтерами. Украинец вывел меня из лабиринтов магазина-фантома к подвальной лестнице, охрана из хиви по приказу моего спутника расступилась. Мы спустились, лампочки горели слабо, по коридорам и подсобным помещениям сновали офицеры и солдаты вермахта, одетые кто во что горазд - и в форменные шинели, и в серые ватные телогрейки, и в русские шинели с немецкими нашивками. Чем дальше мы продвигались, тем становилось жарче, воздух был спертый, влажный, я буквально обливался потом в своей шубе. Еще ниже располагался просторный, с высокими потолками, зал заседаний, освещенный люстрой с множеством стеклянных подвесок и заставленный мебелью в стиле Людовика XVI, на столе с картами и документами расставлены были хрустальные бокалы; из граммофона, водруженного на ящики с французским вином, сквозь помехи и хрипы неслась ария Моцарта. Офицеры работали в тренировочных штанах, тапочках и даже спортивных трусах, на меня никто не обратил внимания. В коридоре за залом я наконец увидел людей в форме СС: украинец ушел, к Мёрицу меня проводил уже унтерштурмфюрер.

Фельдполицайкомиссар Мёриц, коренастый, похожий на бульдога, в круглых очках, брюках на подтяжках и заляпанной майке, принял меня довольно сухо: «Вы, однако, припозднились. Я три недели прошу, чтобы мне кого-нибудь прислали. Ладно, Хайль Гитлер». Комиссар протянул мне руку, едва не задев низко болтавшуюся лампу, на пальце у него блеснуло массивное серебряное кольцо. Я смутно припоминал: в Киеве наше подразделение сотрудничало с тайной полевой полицией, и мне, скорее всего, доводилось пересекаться с Мёрицем. «Я получил назначение четыре дня назад, герр комиссар. Быстрее добраться не мог». - «У меня нет к вам претензий. Это все чертовы бюрократы. Садитесь». Я снял шубу и шапку, с трудом нашел место в тесном, захламленном кабинете. «Вам известно, что я не офицер СС, моя группа тайной военной полиции подчиняется АОК. Но я, как советник криминальной полиции, руковожу всеми полицейскими структурами котла. Ситуация щекотливая, но мы неплохо уживаемся. Ликвидациями занимаются фельджандармы или мои украинцы-добровольцы. Сначала их было восемьсот, теперь меньше: боевые потери. Оставшиеся распределены между двумя комендатурами - нашей и той, что на юге от Царицы. В котле вы - единственный офицер СД, вам придется исполнять разные задачи. Мой начальник службы четыре объяснит все подробнее и позаботится о вас. Он - штурмбанфюрер СС, в случаях крайней необходимости докладывайте ему обо всем, он составит для меня рапорт. Удачи».

Я подхватил шубу и чемодан под мышку, отыскал в коридоре унтерштурмфюрера: «Подскажите, где начальник службы IV?» - «Идите за мной». В маленькую комнатку втиснули несколько письменных столов, на которых теперь громоздились кипы документов, папок, досье, повсюду на свободных пятачках стояли свечи. Один из офицеров оторвал взгляд от бумаг: это был Томас. «О, - весело воскликнул он, - не слишком же ты спешил». Он встал из-за стола, дружески похлопал меня по плечу. Я смотрел на него, не в силах произнести ни слова, потом выдавил: «Что ты здесь делаешь?» Томас развел руками; как обычно, он выглядел безупречно, свежевыбрит, волосы уложены бриллиантином, мундир застегнут на все пуговицы, грудь в орденах. «Я тут по доброй воле, дорогой. Ты привез нам еды?» Я вытаращил глаза: «Еды? Нет, зачем?» Он изобразил ужас: «Ты явился из тыла в Сталинград без продуктов? Тебе не стыдно? Ты не в курсе происходящего?» Я кусал губы, не понимая, шутит он или нет: «Если честно, я не подумал. Я считал, что у СС есть все, что нужно». Томас вернулся за стол, голос его звучал насмешливо: «Присядь на какой-нибудь ящик. Уясни себе, СС не контролирует ни самолеты, ни их грузы. Мы все получаем от АОК, наш паек составляет… - он порылся в столе и вытащил листок, - двести граммов мяса, преимущественно конины, двести граммов хлеба и двадцать граммов маргарина или жира на человека в день. Бессмысленно говорить, - продолжил он, откладывая бумажку, - что мужчину такой порцией не накормишь». - «Но ты вроде не голодаешь», - заметил я. «Да, к счастью, некоторые из нас более дальновидны, чем ты. К тому же наши добровольные помощнички из украинцев весьма расторопны, особенно когда не задаешь им лишних вопросов». Я достал из кармана кителя сигареты, закурил. «Ну, хотя бы курево у меня есть». - «А! Вот это правильно! Итак, ты что - поссорился там с Биркампом?» - «Да, вроде того. Недоразумение». Томас наклонился вперед и погрозил мне пальцем: «Макс, я годами без устали твержу тебе: будь разборчивее в связях. Однажды это плохо кончится». Я кивнул на дверь: «Да, пожалуй, уже кончилось. Но, тем не менее, и ты тут». - «И что? Меня здесь все устраивает, за исключением жратвы. Зато потом будут награды, почет, высокие должности e tutti quanti [Здесь: и все такое прочее (итал.)]. Мы превратимся в настоящих героев и сможем щеголять медалями в лучших салонах. И даже твои проделки забудутся». - «Похоже, ты упускаешь одну деталь: между тобой и салонами затесалась Советская армия. Манштейн идет, да никак не дойдет». Томас скривился: «Вечно ты со своими упадническими настроениями. Кстати, тебя плохо проинформировали: Манштейн не придет вообще, уже несколько часов назад он приказал Готу отходить. Итальянский фронт рушится, и там он нужнее, иначе мы потеряем Ростов. В любом случае, даже если бы он добрался до нас, приказа о выходе из окружения не последует. А без приказа Паулюс никогда с места не двинется. Что касается истории с Готом, все это, если хочешь моего мнения, для легковерных. Манштейну надо успокоить совесть. Да и фюреру тоже. Я, признаюсь тебе, никогда не рассчитывал на Гота. Дай закурить». Я дал ему сигарету, поднес спичку. Он глубоко затянулся, откинулся на спинку стула. «Незаменимых офицеров, специалистов вывезут под занавес. В списке Мёриц, я, конечно, тоже. Другие останутся: кто-то же должен удерживать позиции. В общем, дело дрянь. Это касается и наших украинцев: они знают, что обречены, и потому страшно озлоблены и торопятся отомстить за себя». - «Но тебя могут убить и раньше. И даже во время отъезда: я видел, сколько самолетов здесь уничтожено». Томас широко улыбнулся: «Ну, дорогой, ты говоришь о профессиональных рисках. С тем же успехом можно и под машину угодить на Принц-Альбрехтштрассе». - «Я рад, что ты не утратил цинизма». - «Макс, милый, я сто раз тебе растолковывал, что национал-социализм - джунгли, где отношения организуются строго по дарвиновским принципам. Выживает или самый сильный, или самый приспособленный. Но ты по-прежнему отказываешься мне верить». - «У меня просто другой взгляд на вещи». - «И что в результате? Ты в Сталинграде». - «А ты правда ходатайствовал о переводе сюда?» - «До окружения, разумеется. Вначале тут все шло нормально. А у меня не было ни малейшего желания командовать подразделением СП и СД в какой-нибудь украинской дыре. Сталинград открывал новые интересные перспективы. Игра стоит свеч, только бы выкрутиться из переделки. А если не повезет… - Томас беспечно хохотнул, - c’est la vie [Это жизнь (фр.)]». - «Восхищаюсь твоим оптимизмом. А что готовит будущее мне?» - «Тебе? Боюсь, у тебя проблем побольше. Вряд ли ты в числе незаменимых, коль тебя сослали в Сталинград, - уж поверь мне. Я подумаю, как включить тебя в списки на вывоз, но ничего не гарантирую. А если не получится, всегда есть шанс отправиться на родину в числе раненых. О них позаботятся в первую очередь. Но будь осторожен! Смотри, чтобы тебя не ранили тяжело: вывозят лишь тех, кто оклемается и опять ринется в бой. Кстати, теперь солдаты специально наносят себе телесные повреждения. И поразительно, до чего же они хитры на выдумку! С конца ноября мы расстреливаем наших больше, чем русских. “Чтобы придать храбрости другим”, - как сказал Вольтер об адмирале Джоне Бинге». - «То есть тебе нечем меня обнадежить…» Томас отмахнулся: «Нет, нет! Не обижайся. Я так просто болтаю. Ты перекусил?» Я уже отчаялся получить хоть что-нибудь, и тут в животе у меня так сильно заурчало, что Томас рассмеялся. «Честно говоря, маковой росинки с утра во рту не было. На аэродроме “Питомник” меня не угощали». - «Да, гостеприимство потихоньку исчезает. Давай я покажу тебе, куда положить вещи. Спать будешь в моей комнате, хочу понаблюдать за тобой попристальнее».

После обеда я почувствовал себя лучше. Пока я хлебал бульон с тонкими волокнами мяса, Томас вкратце обрисовал мои задачи: собирать слухи, сплетни, толки и докладывать о моральном настрое солдат, бороться с пропагандой русских, следить за осведомителями из гражданских лиц, в том числе и за детьми, которые бегают туда-сюда через линию фронта. «Учти, это палка о двух концах, - объяснял Томас, - они передают русским столько же информации, сколько и нам. Часто лгут. Но иногда и помогают». В узкой комнате еле помещались двухъярусные железные нары, на ящике из-под боеприпасов стоял эмалированный таз, на стене приладили потрескавшееся зеркальце для бритья. Томас принес мне зимний комбинезон, на одну сторону белый, а если вывернуть - серо-зеленый, типичный продукт немецкой изобретательности. «Надевай, когда будешь выходить в город, - посоветовал он мне. - Твоя шуба хороша для степи, но здесь в ней тебе будет неудобно». - «Прогуляться можно?» - «Даже нужно. Я тебе дам провожатого». Томас отвел меня на пункт охраны, где наши украинские пособники играли в карты, попивая чай. «Иван Васильевич!» Головы подняли сразу трое, Томас вызвал одного к нам в коридор. «Вот Иван. Один из моих лучших помощников. Я поручаю тебя ему». Томас обратился к Ивану по-русски, дал ему какие-то указания. Иван, хлипкий, светловолосый, скуластый, слушал внимательно. Томас повернулся ко мне: «Иван не слишком дисциплинированный, но очень надежный и город знает как свои пять пальцев. Без него никуда не ходи, делай все, что он тебе велит, без лишних “почему” и “зачем”. Он немного говорит по-немецки, так что друг друга вы поймете. Capisce? [Понятно? (итал.)] Я Ивану сказал, что отныне он твой личный телохранитель и отвечает за тебя головой». Иван поздоровался со мной и пошел к напарникам. Я ужасно устал. «Ну, тебе надо отдохнуть, - сжалился Томас. - Завтра вечером празднуем Рождество».

В первую ночь в Сталинграде, как сейчас помню, мне снова приснилось метро. Станция с множеством соединенных между собой уровней, гигантский лабиринт стальных балок и лестниц, приставных, отвесных, закрученных спиралью. Поезда прибывали на платформы и с оглушительным грохотом мчались дальше. Я не взял билета и боялся контролеров, поэтому решил спуститься на несколько уровней и юркнул в отъезжающий поезд, который с нарастающей скоростью понесся вниз почти вертикально, затормозил внезапно, но не остановился на перроне, а поменял направление и с жутким шумом опрокинулся в глубокую пропасть, озарявшуюся яркими вспышками света. Проснулся я опустошенным, огромным усилием воли заставил себя умыться и побриться. Тело чесалось - только бы уберечься от вшей! Несколько часов подряд я изучал карту города и документы, Томас помогал мне сориентироваться: «Русские удерживают узкую прибрежную полосу. Сначала, когда река подернулась льдом, но еще не совсем замерзла, они были у нас в ловушке, теперь река у них за спиной стоит, и они взяли нас в кольцо. Вот тут наверху Красная площадь, в прошлом месяце нам удалось - смотри ниже, вот здесь, - расколоть их фронт надвое и занять позицию на Волге, где прежде располагался их десантный мост. Если бы хватало боеприпасов, мы бы без труда лишили русских снабжения, но нам приказано стрелять, лишь когда они атакуют. Их солдаты беспрепятственно передвигаются по реке даже средь бела дня. Все, что касается организации тыла и материально-технического обеспечения, их склады, госпитали, артиллерия находятся на другом берегу. Время от времени туда наведываются наши бомбардировщики - “штуки”, так только, чтобы подразнить. Русские прочно обосновались в квартале вдоль реки, недалеко от нас и за ними остается огромный нефтеперегонный завод и площади до подножия сто второго холма, древнего татарского кургана, который мы брали и теряли уже десятки раз. За этот сектор отвечает сотая стрелковая дивизия, австрияки, разбавленные хорватским полком. За заводом тянутся отвесные скалы, спускающиеся к реке, русские сосредоточили там инфраструктуру, тоже неуязвимую, наши снаряды пролетают над ними, не достигая цели. Мы пытались уничтожить их туннельную систему, взорвав нефтехранилища, но русские потушили пожар и моментально все восстановили. В их распоряжении также большая часть химического завода “Лазурь” и прилегающая территория, которую из-за окружающих ее дорог называют “Теннисная Ракетка”. Дальше на север заводы в основном наши, кроме зоны литейного производства “Красный Октябрь”. От этого пункта река до Спартаковки, что на северной границе котла, в наших руках. Город закреплен за пятьдесят первым корпусом генерала Зейдлица, но район фабрик и заводов - за одиннадцатым корпусом. На юге та же ситуация: русские окопались на полосе шириной не более ста метров, но отрезать хоть пядь нам никак не удается. Русло Царицы практически разделяет город на две части, нам достался обрывистый берег с пещерами, где теперь размещен наш главный госпиталь. За вокзалом сталаг, которым управляет вермахт, у нас - небольшой лагерь в колхозе на хуторе Вертячий - арестовываем гражданских, но расстреливаем не сразу. Что еще? В подвалах есть бордели, сам найдешь, если тебе интересно. Иван подскажет. Но предупреждаю, девки почти все вшивые». - «Кстати, про вшей…» - «А что, привыкай. Смотри». Томас расстегнул мундир, засунул руку за пазуху, поскреб и вытащил пригоршню мелких серых насекомых, стряхнул их на печку, где от жара они стали подпрыгивать и лопаться. Томас невозмутимо продолжил: «С горючим колоссальные проблемы. Шмидт, начальник штаба армии, тот, что заменил Хайма, - помнишь? - контролирует резервы, и в том числе даже наши, и отпускает бензин по капле. Короче, увидишь: всем тут заправляет Шмидт, а Паулюс лишь марионетка. В результате транспортные передвижения запрещены. От сто второго холма и до южного вокзала все ходят пешком; на дальние расстояния ловят попутки вермахта. Вермахт осуществляет регулярное патрулирование между секторами». Информации было много, но Томас проявлял терпение. Ближе к полудню стало известно, что на рассвете пала Тацинская; люфтваффе потребовалось дождаться появления русских танков, чтобы приступить к вывозу контингента, в результате потери составили 72 самолета, то есть около десяти процентов летательной техники. Томас показал мне цифры по объему полученного продовольствия - дела обстояли просто катастрофически. В прошлую среду, 19 декабря, 154 самолета доставили в котел 289 тонн, но в некоторые дни груз составлял 20, а то и 15 тонн, хотя АОК требовал минимум 700 тонн ежедневно, а Геринг твердо обещал 500. «Ему бы самому не мешало посидеть несколько недель на диете в котле», - сухо констатировал Мёриц на конференции, где офицерам объявили о взятии Тацинской. Планировалось перенести базу люфтваффе в Сальск на триста километров от котла, в пределе радиуса действия «Юнкерсов-52». Рождество ожидалось веселое.

Днем, поев супу и галет, я решил: пора браться за работу. С чего начать? Моральный дух войск? Почему бы и нет? Я не сомневался, что дух этот оставляет желать лучшего, но хотел утвердиться в своем мнении. Для того чтобы понять, как настроены солдаты вермахта, надо было выйти в город; вряд ли Мёрица интересовало моральное состояние солдат, меня окружавших, то есть украинских аскарисов. Идея покинуть бункер пугала меня, но не отсиживаться же все время в убежище. Кроме того, мне хотелось осмотреть город. Освоившись, я наверняка почувствую себя лучше. После недолгих раздумий я надел комбинезон серо-зеленой стороной, но по недовольной физиономии Ивана догадался, что совершил ошибку. «Сейчас снег идет. Выверни белой стороной наружу». Я смолчал, хотя его «тыканье» меня коробило, и без возражений переоделся, да еще по указанию Томаса нацепил каску: «Ты убедишься, что это просто необходимо». Иван протянул мне автомат, я покрутил оружие, сильно сомневаясь, что сумею им воспользоваться, но, тем не менее, вскинул его на плечо. Снаружи свирепствовал ветер, снег валил крупными хлопьями, с крыльца универмага невозможно было различить фигуры детей, украшавшие фонтан. После влажной духоты бункера я взбодрился на свежем морозном воздухе. «Куда?» - спросил Иван. Я и сам смутно представлял и брякнул наугад: «К хорватам»; с утра мне о них рассказывал Томас. «Далеко отсюда?» Иван проворчал что-то в ответ и двинулся по длинной улице, направо, наверное, к вокзалу. В городе оказалось относительно спокойно, но я вздрагивал даже от дальних, приглушенных снежной завесой залпов, не осмеливался по примеру Ивана идти посередине тротуара и жался к стенам домов. Я ощущал себя голым, уязвимым, как краб без панциря, меня внезапно пронзила мысль, что за полтора года, проведенных в России, я впервые нахожусь под огнем. От гнетущего страха тело стало ватным, мысли путались. Я сказал «страх», но нет, тогдашние мои ощущения не были обычным, реальным страхом, это была почти физическая мука, зуд, свербящий во всем теле. Пытаясь отвлечься, я стал смотреть по сторонам. Фасады рухнули при бомбежке, открыв внутренности зданий, которые теперь, словно белой пудрой, присыпало снегом. Ряды квартир, диорама повседневной жизни с предметами, поражавшими своей несуразностью: велосипед на стене третьего этажа; на четвертом, в комнате, оклеенной обоями в цветочек, нетронутое зеркало и репродукция «Незнакомки» Крамского в синих тонах; зеленый диван, с которого безвольно свисает рука мертвой женщины, на пятом. Обманчивое затишье вскоре нарушилось, в крышу ударил снаряд: я присел, сжался, стало ясно, почему Томас настаивал на каске: на меня посыпался каскад щебенки, кирпича, черепицы. Подняв голову, я увидел, что Иван даже не нагнулся, лишь прикрыл глаза рукой. «Пойдем, - сказал он, - ерунда». Я прикинул расстояние до реки и линии фронта и понял, что дома частично нас защищают: снаряды, чтобы упасть на улицу, должны перелететь крыши, то есть вероятность взрыва на земле невелика. Слабое, однако, утешение. Мы вышли к руинам железнодорожных депо и складов, Иван рысью пересек площадь и через раздвижную железную дверь, напоминавшую крышку консервной банки, проник в одно из складских помещений. Я помедлил немного, потом полез за ним. Пробрался сквозь горы ящиков, содержимое которых давным-давно уже разворовали, обогнул обрушившуюся внутрь крышу и выбрался на свободу через дыру в кирпичной стене; на снегу у лаза отпечаталось множество следов. Тропинка пролегала вдоль депо, на откосе стояли товарные поезда, я заметил их еще накануне с моста; на вагонах, кроме пробоин от пуль и гранат, красовались рисунки и надписи на русском и немецком, и смешные, и скабрезные. На одной карикатуре, особенно удачной, Сталин и Гитлер слились в объятиях, а Рузвельт и Черчилль стояли сбоку и дрочили. Не имея возможности выяснить, наши это рисовали или красные, я решил не упоминать ее в рапорте. Вдалеке замаячил патруль, поравнялся с нами и без слов и приветствий проследовал мимо. Измученные, желтые, заросшие щетиной лица, руки втиснуты в карманы, сапоги с плетенными из соломы огромными галошами или обмотанные тряпками, солдаты еле тащились, потом скрылись за сугробами. Повсюду: в вагонах, на рельсах - я замечал застывшие силуэты мертвецов, понять, немцы они или русские, было трудно. Взрывы смолкли, передышка. И вдруг впереди снова раздались выстрелы, треск пулеметов, замелькали огненные вспышки. За спиной остались последние железнодорожные постройки и еще один жилой район, мы очутились на заснеженном поле, слева возвышался огромный круглый холм, и периодически - после взрывов - над его вершиной, словно над вулканом, клубился черный дым. «Мамаев курган», - кивнул Иван, свернул налево и прошмыгнул в какую-то дверь.

В пустых комнатах на полу, прислонясь к стене, подобрав колени к груди, сидели солдаты. На нас они смотрели ничего не выражающим взглядом. Мы с Иваном проходили какие-то помещения, внутренние дворики, ныряли в переулки, наконец, видимо отдалившись от линии фронта, вышли на очередную улицу. Постройки здесь, скорее всего рабочие бараки, были максимум в два этажа; снова обрушенные, перевернутые вверх дном, обгоревшие здания, но не такие страшные, как на въезде в город. Копошение, шаги, шум иногда выдавали присутствие людей, продолжавших жить среди руин. Ветер не унимался, на вершине кургана, справа от нас, за домами, раздавался грохот канонады. Иван вел меня мимо каких-то палисадников с погребенными под снегом заборами и калитками. Вокруг ни души, но дорога утрамбована, значит, пользовались ею часто. Иван спрыгнул в балку, мы спустились по склону, курган исчез из поля зрения. В овраге не так сильно дуло, медленно падали белые хлопья, и вдруг все ожило, фельджандармы преградили нам путь, за ними я увидел сновавших туда-сюда солдат. Я показал документы, жандармы отдали честь и пропустили нас, я заметил, что восточный откос балки, граничащий с курганом и фронтом, испещрен черными, укрепленными досками и брусьями бункерами, штольнями, откуда торчали дымящие, собранные из консервных банок, трубы печей. В эти норы троглодитов солдаты вползали на четвереньках и выползали оттуда задом. В овраге двое разделывали топором на деревянном чурбане замороженную лошадиную тушу, кое-как отколотые куски кидали в котел с кипящей водой. Дальше дорога разветвлялась, минут через двадцать мы оказались в другой балке с бункерами. Мы огибали курган, к нему на некотором расстоянии друг от друга поднимались неглубокие траншеи; то здесь, то там нам попадались танки, зарытые в землю почти до ствола и теперь выполняющие функцию осадно-полевых орудий. От пронзительного, резкого свиста русских гранат, разрывавшихся рядом со рвами, у меня сжимались внутренности, каждый раз я еле сдерживался, чтобы не броситься на землю, и старался брать пример с Ивана, плевавшего на опасность. Постепенно я освоился и начал воспринимать происходящее как увлекательное приключение, предел мечтаний восьмилетнего мальчишки: шумы, пиротехнические эффекты, таинственные маршруты, я почти смеялся от восторга, я словно попал на прекрасную детскую площадку и опять играл в любимейшую свою игру, но тут внезапно Иван сбил меня с ног и подмял под себя. Жуткий взрыв сотряс белый свет, снаряд разорвался так близко, что барабанные перепонки чуть не лопнули, нас накрыло землей вперемешку со снегом. Я пытался сжаться в комок, но Иван потрепал меня по плечу и поднял, буквально в тридцати метрах от нас на дне балки лениво курился черный дымок, пыль и пепел медленно ложились на снег, в воздухе разлился едкий запах пороха. Сердце мое отчаянно колотилось, тяжесть сковала ноги, я хотел сесть, но тело не слушалось. А Иван невозмутимо почистил форму, потом, пока я оттирал рукава, тщательно отряхнул мне спину. Мы тронулись дальше. Теперь я считал свою затею абсолютно идиотской: что я тут забыл? Я, вероятно, не совсем еще осознавал, что это не Пятигорск. Наконец мы выбрались из балок, перед нами расстилалось пустынное, дикое плоскогорье с возвышающимся на заднем плане курганом. На вершине, занятой нашими войсками, беспрерывно гремели орудия, частота залпов гипнотизировала меня: возможно ли, что там, под шквалом огня и пуль, остаются люди? Я, в одном или двух километрах оттуда, и то испытывал ужас. Наша тропинка петляла между заснеженными холмами, то тут, то там ветер обнажал пушки, задранные к небу, погнутую дверь грузовика, колеса опрокинутой машины. Мы опять уперлись в железную дорогу, поездов на этом участке не было, рельсы терялись где-то в необозримой степной дали, расстилавшейся за курганом, и я испытал мистический ужас, увидев колонну Т-34, вырулившую из-за насыпи и движущуюся вдоль полотна. Равнину перерезал еще один овраг, я за Иваном скатился по склону вниз, словно погружаясь в надежное тепло родительского дома. Те же бункеры, солдаты, перепуганные, оцепеневшие от холода. Я мог бы остановиться в любой момент, расспросить людей и вернуться назад, но безропотно следовал за Иваном, будто именно он знал, что мне надо делать. Длинная балка кончилась, мы снова оказались в жилой зоне, дома здесь снесли до основания или сожгли дотла, даже печные трубы не уцелели. На улицах ни пройти, ни проехать - везде завалы, разбитые танки, штурмовые и артиллерийские орудия, и наши, и советские. Околевшие лошади нелепо раскорячились, запутавшись в упряжи переломанных повозок; под снегом в странных позах, врасплох застигнутые смертью, застыли до весенней оттепели трупы. Иногда нам попадался патруль; фельджандармы на контрольных пунктах, где условия были получше, чем у солдат, разрешали пройти, лишь дотошно изучив наши документы. Иван выбрался на довольно широкую улицу, навстречу нам брела закутанная в два пальто и шаль женщина с полупустым мешком на плече. Я посмотрел ей в лицо - и не скажешь, сколько ей лет, двадцать или пятьдесят. Обломки взорванного моста устилали дно глубокого лога, на востоке через его устье к реке вел другой, очень высокий мост, непонятно, каким образом уцелевший. Сначала мы спускались, цепляясь за разломанные сваи, карабкались по бетонным плитам и потом выбрались по противоположному склону наверх. В нише, под обрушенным настилом моста, разместился пост фельджандармерии. «Хорваты?» - спросил их Иван. По словам фельджандармов получалось, что это совсем рядом. Мы опять оказались в жилом квартале, повсюду заброшенные доты, красные предупреждающие щиты «ВНИМАНИЕ! МИНЫ!», обрывки колючей проволоки; траншеи, проложенные между зданиями, уже наполовину засыпало снегом, а еще недавно здесь был участок боевых действий. Иван тащил меня дальше по переулкам, стараясь держаться ближе к стенам, на углу он махнул мне: «Ты кого хочешь видеть?» Меня раздражало его тыканье. «Не знаю. Офицера». - «Подожди». Он скрылся в каком-то корпусе, стоявшем немного поодаль, потом появился в сопровождении солдата, который что-то ему растолковывал, указывая на улицу. Иван жестом подозвал меня, я подошел. Иван вытянул руку в направлении реки, откуда несся дробный треск зениток и пулеметов: «Там “Красный Октябрь”. Русские». Мы проделали большой путь - теперь мы находились около одного из последних заводов, занятых большевиками. Вокруг громоздились постройки, вероятно служившие общежитиями для рабочих. Иван остановился у барака, поднялся на крыльцо из трех ступеней и обменялся парой фраз с охранником. Тот отдал мне честь, посторонился, я прошел в коридор. Внутри в темных каморках - окна были забиты досками, заложены кирпичами или просто занавешены тряпками - ютились солдаты. Многие спали, прижавшись друг к другу, порой по нескольку человек под одним одеялом. От их дыхания в воздухе образовывались маленькие облачка пара. Смрад стоял ужасный, воняло сразу всеми выделениями мужского тела, но особенно мочой и гнусным приторным запахом поноса. В вытянутой просторной комнате, вероятно, бывшей столовой, у печки толклись люди. Иван кивнул на офицера, сидевшего на низкой лавке, на серо-зеленом рукаве немецкого кителя у него, как и у остальных, имелась нашивка в белую и красную шашечку. Большинство присутствующих знали Ивана и затеяли с ним беседу на смеси украинского и хорватского, приправленного матерными словами («пичка», «пизда», «пиздец» есть во всех славянских языках и запоминаются легко). Я подошел к офицеру, он встал, приветствуя меня. Я щелкнул каблуками, отсалютовал, потом спросил: «Вы говорите по-немецки?» - «Да, да». Он с удивлением смотрел на меня: действительно, на моей новой форме отсутствовали знаки отличия. Я представился. За спиной у офицера висели убогие рождественские украшения: гирлянды из газет, жестяные звезды и прочие поделки солдат украшали елку, намалеванную углем на стене. Был здесь и прекрасно выполненный рисунок, на котором изображены были ясли, но не в хлеву, а в разрушенном доме, среди обугленных руин. Я подсел к офицеру. Этот молодой обер-лейтенант командовал 369-м пехотным полком хорватского соединения. Часть его людей обороняла фронтовую зону перед заводом «Красный Октябрь», другие пока отдыхали тут в бараке. В течение нескольких дней русские не предпринимали ничего особенного, разве что время от времени палили из гранатометов, но, как считали хорваты, только для острастки. Напротив траншей русские установили громкоговорители и целыми днями крутили музыку, и грустную, и веселую, которая периодически прерывалась призывами сдаться или дезертировать. «На пропаганду солдаты почти не обращают внимания, ведь на записи произносит все это серб, но вот музыка приводит их в жуткое уныние». Я поинтересовался, случались ли попытки дезертирства. Офицер ответил уклончиво: «Иногда… но мы делаем все, чтобы им помешать». И сразу с энтузиазмом принялся рассказывать мне про подготовку к Рождеству: командующий дивизией, австриец, обещал выделить дополнительную пайку, сам он припас бутылку сливовицы (отец гнал) и рассчитывает распить ее с солдатами. Но пуще всего ему хотелось бы получить новости о Манштейне. «Манштейн на подходе, верно?» О том, что наступление Гота не состоится, войскам, естественно, не сообщали, и теперь настал мой черед увиливать от ответа: «Будьте наготове», - позорно соврал я. Офицер, прежде, видимо, элегантный и симпатичный молодой человек, сейчас выглядел жалко, как побитая собака. Говорил он, с трудом подбирая слова, словно с трудом соображал. Мы коротко обсудили проблемы снабжения продовольствием, и я собрался уходить. Опять я задавался вопросом, какого черта мне здесь надо: о чем таком, что я не прочитал бы в разных рапортах, мог проинформировать меня офицер, находящийся, по сути, в изоляции? Безусловно, я видел бедственное положение солдат, их изможденность и отчаяние, но я об этом знал и раньше. По дороге я предвкушал беседу о политических мотивах, побудивших хорватов принять сторону Германии, об идеологии усташей, но сейчас осознавал, что все бессмысленно, ненужно, глупо, - наверное, обер-лейтенант и ответить бы не сумел, его теперь заботили только мысли о еде, доме, семье, плене или скорой смерти. Я вдруг ощутил усталость и отвращение и самому себе казался лицемерным идиотом. «Счастливого Рождества», - с улыбкой пожелал офицер, пожимая мне руку. Его люди смотрели на меня с глубочайшим равнодушием. «И вам счастливого Рождества», - выдавил я. Я кликнул Ивана и вышел, жадно вдыхая холодный воздух. «Куда сейчас?» - поинтересовался Иван. Я прикинул: уж если я добрался сюда, то, по крайней мере, должен увидеть хоть один из аванпостов. «У нас есть возможность приблизиться к линии фронта?» Иван пожал плечами: «Как пожелаешь, шеф. Но надо спросить офицера». Я вернулся в столовую, офицер по-прежнему сидел на лавке, тупо уставившись на печку. «Я могу проинспектировать вашу передовую позицию, обер-лейтенант?» - «Если вам угодно». Он подозвал солдата, отдал ему приказ по-хорватски. Потом обратился ко мне: «Вас проводит гаупт-фельдфебель Нишич». Внезапно меня осенило, я предложил обер-лейтенанту закурить, он просиял и медленно потянулся за сигаретой. Я потряс пачку: «Возьмите больше». - «Спасибо, спасибо. Еще раз веселого Рождества». Я угостил и гаупт-фельдфебеля, тот поблагодарил: «Хвбла» - и бережно спрятал сигарету в портсигар. Я взглянул на молодого офицера: в ладони зажаты три сигареты, лицо светится неподдельной детской радостью. Долго ли мне ждать, подумал я, чтобы превратиться в нечто ему подобное? На глаза навернулись слезы. Я вышел за гаупт-фельдфебелем, который повел нас сначала по улице, потом через подворотни, и дальше - по какому-то складскому помещению. Мы уже вступили на территорию завода, где царили чудовищные беспорядок и разруха. В земляном полу на складе прорыли траншею, куда мы спустились вместе с гаупт-фельдфебелем. Мы пролезли под стеной, траншея пересекала двор и терялась в развалинах административного здания из красного кирпича. Нишич и Иван пригнулись, чтобы не высовываться, я старательно повторял все за ними. Впереди все как-то странно стихло, только вдалеке, правее, слышались отдельные выстрелы и короткие залпы. В административном здании было темно и воняло еще хлеще, чем в бараке, где спали солдаты. «Вот», - спокойно сказал Нишич. Опять подвал, свет проникал сюда только через люки и зазоры в кирпичной кладке. Появившийся из мрака человек заговорил по-хорватски с Нишичем. «У них тут случилась стычка с врагом. Русские пытались просочиться. Они парочку убили», - с запинками перевел Нишич на немецкий. Потом подробно описал мне диспозицию: где минометы, где пулеметы МГ 08/15, где установили легкие автоматические пушки, разъяснил, каков их радиус поражения и где остаются «мертвые углы». Меня не слишком трогала эта тема, но я не перебивал Нишича, да и не знал, чем, собственно, интересоваться. «А пропаганда?» - спросил я. Нишич перевел слова солдата: «После боя прекратилась». Мы немного помолчали. «Можно ли посмотреть линии укреплений?» - осведомился я, показывая, что явился сюда не просто так. «Идемте со мной». Я прошел погреб и вскарабкался по лестнице, засыпанной штукатуркой и осколками кирпича. Иван, с автоматом под мышкой, замыкал шествие. Пройдя коридор, мы оказались в комнате, окна которой были завалены кирпичом или досками, но через множество отверстий пробивался свет. В другой комнате, прислонясь к стене, сидели солдаты с пулеметом. Нишич указал мне дыру, проделанную между мешками с песком, подпертыми балками. «Вот, глядите. Но недолго. У русских отличные снайперы, вроде бы женщины». Я опустился на колени и медленно вытянул голову, щель была узкая, и я ничего не видел, кроме бесформенных развалин. И тут я услышал крики, где-то слева, - вот долгий хриплый вой внезапно оборвался и возобновился с новой силой. Вокруг ни единого шороха, лишь эти надрывные вопли. Молодой парень, орал он пронзительно, истошно, - скорее всего, ранен в живот, подумал я. Я наклонился, увидел его голову и верхнюю часть туловища. Он кричал, пока хватало дыхания, останавливался, сглатывал воздух и начинал снова. Не зная русского, я понимал, что он звал: «Мама! Мама!» Невыносимо. «Что это такое?» - задал я Нишичу идиотский вопрос. «Один из недавних молодцов». - «Почему не прикончите?» Нишич смерил меня презрительным взглядом: «Мы не можем тратить патроны на ерунду», - произнес он наконец. Я сел к стене, как солдаты. Иван оперся о дверной косяк. Никто не проронил ни звука. А парень снаружи по-прежнему надрывался: «Мама! Я не хочу! Я не хочу! Мама! Я хочу домой!», больше я ничего не сумел понять. Я съежился, обнял колени руками. Нишич, сидевший на корточках, не спускал с меня глаз. Я хотел заткнуть уши, но взгляд Нишича словно парализовал меня. Крик мальчишки вонзался в мозг, как нож в густую липкую грязь, кишащую червями и паразитами. Я спрашивал себя, стал бы я плакать по матери в такой момент? Ее образ рождал во мне волну ненависти и отвращения. Я годами с ней не встречался, и желания у меня не возникало, звать ее на помощь мне бы и в голову не пришло. И тем не менее я смутно догадывался, что кроме этой матери существует другая, мать того ребенка, каким я был, пока что-то навсегда не сломалось во мне. Вот ее я бы звал, корчась в муках. «Не надо вам было сюда приходить, - грубо отрезал Нишич. - Незачем. И опасно. В любой момент может что-нибудь случиться». Нишич уставился на меня с явной враждебностью. Автомат он держал за приклад, палец на спусковом крючке. Я посмотрел на Ивана: он тоже приготовился и взял на прицел Нишича и двух солдат. Нишич проследил за моим взглядом, зыркнул на Ивана, на его оружие и сплюнул на землю. «Лучше бы вам вернуться». Раздался сухой треск, я подпрыгнул, короткий взрыв, наверняка граната. На миг крики прекратились, потом возобновились, однообразные, душераздирающие. Я поднялся. «Да. В любом случае мне надо добраться до центра. Уже поздно». Иван посторонился, пропустил меня и Нишича и пошел следом, до последней минуты, пока мы не оказались в коридоре, не выпуская из поля зрения двух солдат. Мы молча возвращались по той же траншее; в бараке, где располагался полк, Нишич ушел, не попрощавшись со мной. Снег перестал, облака рассеялись, на стремительно темнеющем небе я увидел луну, белую, круглую. «Мы успеем до ночи?» - спросил я Ивана. «Да. Даже быстрее получится. Часа полтора». Вероятно, где-то срежем путь. Я чувствовал себя опустошенным, старым и никчемным. Вообще-то гаупт-фельдфебель был прав.

По дороге мою душу терзало воспоминание о матери, грязное, развязное, как пьяная баба. Такого со мной давно уже не было. В Крыму, рассказывая Партенау о матери, я выбирал ничего не значащие эпизоды. Теперь это были мысли совсем иного рода, горькие, с осадком ненависти и стыда. Когда все началось? С рождения? Возможно, я не простил ей самого факта своего рождения, того факта, что она присвоила себе право произвести меня на свет? Странно, но ее грудное молоко вызывало у меня сильнейшую аллергию, и я, как она со смехом рассказывала позднее, довольствовался бутылочкой, с тоской глядя, как сосет материнскую грудь моя сестра-близняшка. Конечно, в раннем детстве я, как все дети, любил мать. До сих пор помню нежный женский запах ее ванной комнаты, вызывавший у меня такое восторженное оцепенение, словно я вновь оказывался в материнском лоне. Как я теперь понимаю, то была смесь теплого пара, духов, мыла, а еще, быть может, запаха ее вагины и испражнений; и хотя мать не разрешала мне залезать в ванну, когда мылась, я садился на унитаз и испытывал блаженство от ее близости. Потом все изменилось. Но когда именно и почему? Я не сразу стал винить ее в исчезновении отца, мысль об этом возникла у меня гораздо позже, после того как мать продалась Моро. Хотя, пожалуй, и до встречи с ним она порой вела себя так, что я просто выходил из себя. Возможно, из-за отъезда отца? Кто ее знает, но временами действительно казалось, что от горя она повредилась рассудком. Однажды вечером в Киле она совершенно одна отправилась в портовый кабак и там, среди иностранцев, докеров и моряков, напилась. Не исключено, что она даже сидела на столе, задрав юбку и раздвинув ноги. Как бы то ни было, дело кончилось скандалом: респектабельную даму вышвырнули на улицу, и дама упала в лужу. Домой ее, мокрую, расхристанную, в грязном платье притащил полицейский; я думал, что умру со стыда. Несмотря на нежный возраст - лет десять от силы, - у меня руки чесались ее прибить, и ведь она не смогла бы даже защититься, но тут вмешалась сестра: «Пожалей ее. Она страдает. Не сердись, она этого не заслуживает». Я долго не мог успокоиться. Но даже в тот момент ненависти к ней я еще не испытывал, только унижение. Ненависть родилась позднее, когда она вычеркнула из памяти отца и пожертвовала детьми, чтобы отдаться иностранцу. Разумеется, все развивалось не в один день, постепенно. Моро, как я уже говорил, был неплохим мужиком и поначалу очень старался, чтобы мы с сестрой его приняли. Однако он всегда был ограниченным типом, пленником тупых буржуазных и либеральных убеждений, рабом страсти к моей матери, кстати, скоро выяснилось, что она даже похотливее своего муженька, а он превратился в исполнителя ее прихотей. Потом произошла та ужасная катастрофа, и меня отправили в коллеж. У нас случались и обычные конфликты, например когда я заканчивал лицей. Мне предстоял экзамен на бакалавра, и надо было определяться с будущим. Я интересовался философией и литературой, но мать категорически не соглашалась: «Тебе нужно зарабатывать. Или ты надеешься всю жизнь прожить за счет других? Выучись, а потом делай что хочешь». Моро тоже посмеялся надо мной: «Что? Учительствовать десять лет в заброшенном городке? Трехгрошовый писателишка, подыхающий с голоду? Ты не Руссо, малыш, вернись на землю». Господи, как же я их ненавидел! «Ты должен освоить настоящую профессию, - внушал мне Моро. - А после пожелаешь стихи писать на досуге, твое дело. Но, по крайней мере, получать ты будешь достаточно, чтобы прокормить свою семью». Так продолжалось неделю с лишним; побег не изменил бы ничего: при попытке к бегству меня сразу поймали бы. Пришлось уступить. Они решили определить меня в Свободную школу политических наук, которая обеспечивала пост советника в высших государственных органах, в Счетной палате, в Финансовой инспекции. Я стал бы государственным служащим, чиновником, представителем элиты, надеялись они. «Будет трудно, - объяснял Моро, - тебе надо проявить упорство», но у него есть знакомства в Париже, он мне поможет. Да, все пошло не так, как они рассчитывали: французские чиновники сейчас служили моей стране, а я застрял среди ледяных руин Сталинграда, где мне и предстоит подохнуть. Сестре повезло больше, особых надежд на нее не возлагали: девочка, что с нее взять! Ей достаточно было лишь приобрести некоторый лоск, чтобы нравиться будущему мужу. Ей разрешили уехать в Цюрих изучать психологию у некоего доктора Карла Юнга, с тех пор изрядно прославившегося. Самое ужасное уже стряслось. Где-то весной 1929 года - я еще находился в коллеже - я получил письмо от матери. Она сообщала, что ходатайствовала об официальном признании моего отца мертвым, поскольку давным-давно не имела от него никаких известий, а ее неоднократные запросы в немецкие консульства ничем не увенчались. С момента его исчезновения прошло семь лет, так что суд удовлетворил ее прошение, и теперь она собирается замуж за Моро, человека порядочного и щедрого, заменившего нам отца. Ее мерзкое послание привело меня в ярость. В ответном письме я осыпал ее оскорблениями: отец не умер, писал я, и их страстного желания недостаточно, чтобы его убить. Если она захотела продаться мерзкому ничтожному коммерсанту-французу - пожалуйста, но что касается меня, я буду рассматривать этот брак как незаконный и считать их двоеженцами. Я лишь надеюсь, что они не станут навязывать мне в дальнейшем своего ублюдка, которого я заранее ненавижу. Мать поступила совершенно разумно, не ответив на мою обличительную тираду. Я сумел получить приглашение богатых родителей одного моего приятеля провести лето у них и в Антибе не появился ни разу. Мать и Моро поженились в августе, приглашение я порвал и спустил в унитаз, не поехал я к ним и на следующие школьные каникулы. Наконец им все-таки удалось меня зазвать, но это уже совсем другая история. К тому времени моя непримиримая ненависть созрела, расцвела, налилась, я почти наслаждался ею, сложенный костер ждал спички. Но мстил я как умел - мелко и низко: я дрочил на фотографию матери или просил своих любовников кончать на нее. Делал я вещи и похуже. В просторном доме Моро я затевал диковинные, замысловатые эротические игры, вдохновляясь при этом «марсианскими» романами Берроуза (автора любимого мной в детстве «Тарзана»), которые я глотал с тем же увлечением, что и греческих классиков. Я запирался в большой ванной наверху, включал воду, чтобы не привлекать внимания, и давал волю воображению. Меня захватывали в плен зеленые многорукие воины с планеты Барсум, раздевали догола, связывали и вели к трону прекрасной марсианской принцессы с медной кожей, надменной и невозмутимой. Потом я, используя кожаный ремень, как наручники, и, воткнув в задницу бутылку или палку от щетки, извивался на холодной плитке пола: полдюжины мускулистых безмолвных телохранителей по очереди насиловали меня на ее глазах. Но бутылки и щетки причиняли боль, и я стал использовать толстые немецкие сосиски, которые обожал Моро. Затем я тщательно мыл их и, вытерев насухо, клал обратно в холодильник. Утром я отказывался от своей порции, ссылаясь на отсутствие аппетита, и с тайным злорадством наблюдал, с какой охотой поедают сосиски Моро и мать. Впрочем, происходило все это еще до их свадьбы, когда я регулярно к ним наведывался. По правде говоря, дело было не только в их союзе. А мое поведение - жалкое мщение беспомощного, обиженного ребенка. Повзрослев, я отвернулся от них, уехал в Германию и перестал отвечать на письма матери. Тем не менее оказалось достаточно пустяка, крика раненого, чтобы все опять разом всплыло, потому что на самом деле и не исчезало никогда. Мы возвращались вдоль рельсов с брошенными вагонами, я полностью погрузился в свои мысли и не заметил долгую дорогу вокруг кургана. Твердый снег, скрипевший под сапогами, отливал голубым под бледной луной, освещавшей наш путь. Еще через четверть часа мы добрались до универмага; ходьба взбодрила меня, и я почти не чувствовал усталости. Иван небрежно кивнул на прощанье и отправился к землякам, прихватив мой автомат. В просторном зале заседаний, под огромной люстрой, реквизированной в театре, офицеры штадткомендатуры пили и хором пели: «Тишь и покой ночью святой». Один из них протянул мне бокал, я опрокинул его залпом, хотя это было отличное красное французское вино. В коридоре я столкнулся с Мёрицем, он с изумлением спросил: «Вы выходили?» - «Да, герр комиссар. Я ознакомился с частью наших позиций и составил представление о городе». Лицо его потемнело: «Не надо рисковать собой понапрасну. Я еле вас заполучил, и если вас сразу убьют, то я уже не найду вам замену». - «Zu Befehl, герр комиссар». Я отдал честь и пошел переодеться. Чуть позже Мёриц выставил офицерам две бутылки коньяка, специально припасенные к празднику; он представил меня новым коллегам: Лейббандту, Дрейеру, Фопелю, офицеру-информатору, гауптштурмфюреру фон Альфену, Херцогу, Цумпе. Цумпе и Фопель, унтерштурмфюрер, которого я видел накануне, работали с Томасом. Был там и Вейднер, возглавлявший городское гестапо, подчиненный Томаса. Мы выпили за фюрера и окончательную победу, Endsieg, и пожелали друг другу счастливого Рождества. Праздник получился скромный и сердечный, и мне, честно говоря, эта атмосфера нравилась больше, чем сентиментальные или религиозные излияния солдат. В полночь мы с Томасом из любопытства пошли на мессу в большой зал. Там царило экуменическое согласие - католический священник и протестантский пастор служили по очереди, и верующие двух конфессий молились вместе. Некоторые из наших украинцев тоже молились, Томас объяснил, что это униаты из Галиции, в отличие от своих православных братьев празднующие Рождество одновременно с нами. Ивана среди них я не заметил. После мессы мы вернулись допить коньяк, потом я внезапно ощутил страшную усталость и ушел спать. Мне опять снилось метро - два параллельных пути проходили между ярко освещенными платформами и пересекались дальше в тоннеле за огромными разделительными столбами из бетона, но стрелочный перевод сломался, и бригада женщин в оранжевой спецодежде, среди которых была негритянка, лихорадочно его ремонтировала, а поезд, набитый пассажирами, уже отъезжал от станции.

Я наконец начал работать системно и конструктивно. В рождественское утро разразился снежный буран, и мы лишились надежд на дополнительную поставку провизии, в этот момент русские пошли в наступление в северо-восточном секторе и в направлении заводов, отбили у нас несколько километров, уничтожив более тысячи двухсот наших солдат. Согласно рапортам, особенно велики были потери среди хорватов, в списках погибших значился гаупт-фельдфебель Нишич. Carpe diem [Лови день, пользуйся мгновением (лат.)]! Надеюсь, он все же успел выкурить сигаретку. Что до меня, я занимался тем, что изучал многочисленные рапорты и писал свои. Рождество не слишком повлияло на настроение солдат, судя по донесениям и письмам, вскрытым цензурой, большинство сохраняли непоколебимую веру в фюрера и победу, но при этом мы ежедневно расстреливали дезертиров или тех, кто умышленно наносил себе телесные повреждения. Некоторые дивизии с виновными расправлялись самостоятельно, другие поручали это нам; казни проходили во дворе за зданием, где располагалось гестапо. Нам также передавали гражданских, арестованных фельджандармерией, мародеров или подозреваемых в шпионаже. Через несколько дней после Рождества я столкнулся в коридоре с украинцами, тащившими на расстрел двух грязных сопливых мальчишек, те чистили сапоги нашим офицерам, а ночью спускались в канализационную систему, пробирались к русским и рассказывали обо всем увиденном. У одного из них нашли русскую медаль, мальчишка утверждал, что это его награда, но, скорее всего, он просто ее украл или снял с убитого. Им было, по-видимому, лет по двенадцать-тринадцать, хотя выглядели они на десять, не больше. Пока Цумпе, руководивший взводом, вводил меня в курс дела, оба смотрели на меня огромными, умоляющими глазами, словно я мог спасти их. Это вывело меня из равновесия, мне хотелось заорать: «Чего вам от меня надо? Вы сейчас умрете, и что с того? Я тоже здесь умру, и все здесь умрут. Такова плата за пребывание здесь!» Чтобы прийти в себя, мне потребовалось несколько минут; позже Цумпе рассказал, что перед казнью они плакали, но не переставали выкрикивать: «Да здравствует Сталин!» и «Ура, победа!» «Поучительная история, верно?» - спросил я, и Цумпе удалился, немного озадаченный.

Я начал встречаться с так называемыми осведомителями, кого-то приводил Иван или кто-нибудь еще из украинцев, прочие приходили сами. И женщины, и мужчины были вонючими, грязными, вшивыми, в общем, вид имели самый плачевный; я сам уже успел заразиться вшами, но от запаха этих людей меня тошнило. Мне все они казались не агентами, а обыкновенными попрошайками: поставляемая ими информация была или бесполезной, или не поддавалась проверке, а взамен они получали от меня луковицу или мороженую картошку, которую на подобные случаи я хранил в особом ящике - настоящей черной кассе. Я совершено не понимал, каким образом мне следовало трактовать их доносы, изложи я их абверу, нас бы просто-напросто высмеяли. В конце концов я создал отдельную рубрику, назвал ее «Различные неподтвержденные факты» и каждые два дня посылал отчет Мёрицу.

Информация, связанная с подрывающей моральный дух нехваткой продовольствия, интересовала меня больше всего. Не составляло секрета, хотя вслух об этом не говорилось, что с определенного момента мы практически перестали кормить советских пленных, и среди них были зафиксированы случаи каннибализма. «Вот их истинное лицо», - презрительно бросил Томас, когда я попытался обсудить с ним эту проблему. Никто не сомневался, что немецкий солдат, в каком бы положении он ни оказался, не докатится до подобного. Поэтому известие о каннибализме в одной из рот, оборонявших западную границу котла, повергло высшее руководство в шок. А уж после выяснения обстоятельств дело предстало и вовсе чудовищным. Солдаты, доведенные голодом до крайности, но по-прежнему ярые приверженцы Weltanschauung, не могли решить, кого съесть - русского или немца? В основе мучившей их идеологической проблемы лежали сомнения, правильно ли употребить в пищу славянина, большевистского недочеловека. Не навредит ли его мясо немецким желудкам? С другой стороны, съесть павшего товарища недостойно, ведь если нет возможности похоронить павших за Heimat, надо хотя бы воздавать им уважение. После жарких споров они пришли к разумному компромиссу и выбрали хиви. Итак, они убили одного, и обер-ефрейтор, в прошлом мясник из Мангейма, приступил к свежеванию. Остальные хиви перепугались, троих застрелили при попытке к бегству, но четвертый добрался-таки до командного пункта полка, где рассказал офицерам о случившемся. Сначала ему не поверили, но следствие доказало его правоту: ротные не сумели полностью уничтожить останки жертвы, и на месте обнаружили грудину и часть кишок и внутренних органов, которые, очевидно, сочли непригодными к употреблению. Задержанные солдаты не отрицали своей вины, по их словам, мясо напоминало свинину и превосходило по вкусу конину. Мясника и четырех зачинщиков казнили в обстановке строгой секретности, и дело замяли, но оно породило сильнейшее беспокойство в штабах. Мёриц попросил меня подготовить подробный рапорт о ситуации с продовольствием: он подозревал, что официальные сведения сильно расходятся с реальностью. Я решил навестить Хоенэгга.

На этот раз я хорошенько продумал маршрут. Я позвонил в «Питомник» на пост доктора Ренольди, главного врача штаба 6-й армии, где мне сообщили, что Хоенэгг находится в центральном полевом госпитале в Гумраке. Там ответили, что Хоенэгг отправился в котел, в итоге я отыскал его в станице Ракотино, на юге котла, в секторе 376-й дивизии. Чтобы организовать поездку туда, я обзвонил разные штабы. Дорога занимала полдня, так что мне предстояло заночевать или в Ракотине, или в Гумраке. Мёриц не возражал. До Нового года оставалось еще несколько дней, с Рождества температура держалась около минус двадцати пяти, и я решил надеть шубу, меня не испугало даже то, что в ней могли завестись вши. Они донимали меня ужасно: несмотря на все мои усилия, ежевечерний осмотр и чистку одежды, мой живот, подмышки, ноги с внутренней стороны были красными от укусов, которые я расчесывал до крови. К этому присоединилась диарея, несомненно, от плохой воды и нерегулярного питания: баночная ветчина или французский паштет через день и водянистая похлебка с кониной. В штабе был пусть и загаженный, но туалет, а вот в пути меня ожидали серьезные проблемы.

Я поехал без Ивана: в котле он был мне не нужен, к тому же места в машинах были строго ограничены. На одной машине я добрался до Гумрака, другая доставила меня в «Питомник», где я несколько часов прождал попутки на Ракотина. Снег прекратился, но небо было серым, как разбавленное молоко, самолеты из Сальска прибывали нерегулярно. Беспорядок царил невообразимый, раненые кидались к каждому приземлившемуся самолету, падали, давили друг друга, фельджандармы стреляли в воздух, пытаясь оттеснить отчаявшихся людей. Я перекинулся парой фраз с курившим чуть поодаль пилотом «Хейнкеля-111», он был мертвенно бледен и, в смятении наблюдая за происходящим, шептал: «Немыслимо, немыслимо…» «Вы знаете, - обратился он ко мне, прежде чем уйти, - по вечерам, возвратившись в Сальск живым, я плачу, как ребенок». От такого простого признания у меня закружилась голова, отвернувшись от пилота и обезумевшей толпы, я разрыдался, на морозе слезы застывали на щеках, я оплакивал детство, то время, когда снег вызывал бесконечную радость, когда город был пространством, приспособленным для жизни, а лес еще не превратился в место, удобное для расстрела людей. За моей спиной, словно одержимые или бешеные собаки, завывали раненые, их вопли почти заглушали гул моторов. «Хейнкель», в отличие от следовавшего за ним «юнкерса», взлетел беспрепятственно. Бомбардировка возобновилась, а «юнкерс» - то ли его бак халтурно заправили горючим, то ли один из двигателей не завелся из-за холода - через несколько секунд, после того, как шасси оторвались от полосы, не успев набрать скорость, завалился на бок. Пилот попытался выровнять его, но крен оказался слишком большим, «юнкерс» упал на крыло и взорвался в сотне метров от полосы, на мгновение озарив степь гигантским огненным шаром. Из бункера, где я укрылся от бомбардировки, мне все было видно как на ладони, и снова я чуть на расплакался. Наконец меня позвали к машине, но это произошло уже после того, как артиллерийский снаряд попал в разбитую на аэродроме палатку с ранеными, разметав во все стороны куски человеческой плоти и оторванные конечности. Поскольку я оказался поблизости, мне пришлось помогать в разборе окровавленных обломков и вытаскивать оставшихся в живых. В какой-то момент я поймал себя на том, что внимательно изучаю размотанные на алом снегу кишки молодого солдата со вспоротым животом, стараясь прочесть знаки прошлого и будущего, и подумал, что все это начинает смахивать на жуткую черную трагикомедию. В тщетных попытках успокоиться я курил сигарету за сигаретой, невзирая на то, что запас их был весьма ограниченным, и каждые пятнадцать минут бегал в туалет. Мы тронулись, но уже через десять минут я попросил остановить машину и ринулся за сугроб. Путаясь в шубе, я испачкал подол, принялся очищать его снегом, но лишь отморозил пальцы. Я вернулся в машину, прижался к дверце и закрыл глаза, мечтая хоть ненадолго забыться. Я тасовал воспоминания, как карты старой потертой колоды, тщетно пытаясь вытянуть одну, которая хоть на миг воскресила бы в моем воображении образы прошлого - увы, они улетучивались, растворялись или оставались мертвыми. Даже сестра, последнее мое прибежище, сейчас виделась мне деревянной куклой. Если бы не сидящие рядом офицеры, я бы расплакался.

Едва мы достигли места назначения, опять повалил снег, в сером воздухе весело затанцевали легкие хлопья - легко было поверить, что огромная безлюдная белая степь на самом деле волшебная страна хрустальных, невесомых, как снежинки, беззаботных фей, чей смех тихонько звенит в шуме ветра. Но стоило вспомнить, насколько степь была осквернена, сколько боли, горя и страха разлито по ней, как иллюзия разбивалась вдребезги. Я наконец нашел Хоенэгга в Ракотине, в убогой, наполовину занесенной снегом избе, он что-то печатал на портативной машинке при свече, воткнутой в гильзу от противотанкового снаряда. Хоенэгг поднял голову и не выказал ни малейшего удивления: «Ишь ты! Гауптштурмфюрер. Что вас сюда привело?» - «Вы». Он провел рукой по лысому черепу: «Не подозревал, что я такой желанный. Но предупреждаю сразу: если вы больны, то явились ко мне напрасно, я занимаюсь только теми, кем вообще-то уже поздно заниматься». Я сделал над собой усилие и парировал: «Лишь одной болезнью, передающейся половым путем и неизлечимой, ее название - жизнь». Он скривился: «Мало того, что вид у вас бледный, теперь вы еще и шутите банально. Я видал вас в лучшей форме. Осадное положение не идет вам на пользу». Я снял шубу, повесил ее на гвоздь, без приглашения уселся на грубо сколоченную табуретку и прислонился спиной к стене. Комнату отапливали еле-еле, пальцы у Хоенэгга были синие. «Продвигается ли ваша работа, доктор?» Он пожал плечами: «Понемногу. Генерал Ренольди не слишком приветливо меня встретил, очевидно, мою миссию он считает абсолютно бесполезной. Я не обижаюсь, но лучше бы он свое мнение выразил раньше, когда я еще не уехал из Новочеркасска. Кстати замечу, он неправ: моя работа не завершена, но предварительные результаты поразительны». - «Именно это я и приехал с вами обсудить». - «СД интересуется питанием?» - «СД интересуется всем, доктор». - «Ладно, дайте мне закончить рапорт. Потом я схожу за так называемым супом в так называемую столовую, и мы поговорим за якобы едой». Он похлопал себя по круглому брюшку: «Сейчас я вроде как на оздоровительной диете. Но не хотелось бы, чтобы она затянулась». - «У вас хотя бы есть дополнительные резервы». - «Полнота ни о чем не говорит. Худые неврастеники вашего типа протянут дольше, чем крупные и сильные. Не мешайте мне работать. Вы же не торопитесь?» Я воздел руки: «Вы знаете, доктор, принимая во внимание исключительную важность всего, что я делаю для будущего Германии и 6-й армии…» - «Я так и предполагал. Тогда вы переночуете здесь, а завтра утром мы вместе вернемся в Гумрак».

В деревне Ракотино было неестественно тихо. Мы находились меньше чем в километре от линии фронта, но с самого приезда я слышал всего несколько выстрелов. В гулкой тишине раздавался лишь стрекот машинки, от чего становилось особенно жутко. Хорошо хоть колики у меня прекратились. Хоенэгг сложил бумаги в портфель, встал и натянул потрепанную шапку. «Дайте мне вашу солдатскую книжку, - велел он, - я пойду за супом. У печки вы найдете немного дров, но используйте их как можно экономнее, ведь нам надо протянуть до утра». Он вышел, а я захлопотал возле печки. Действительно, запас дров был невелик: несколько отсыревших кольев из ограждения с остатками колючей проволоки. Я расщепил один, и мне наконец удалось зажечь огонь. Хоенэгг вернулся с миской супа и внушительным куском солдатского хлеба, Komissbrot. «Мне очень жаль, - оправдывался он, - но они отказались выдать вам пайку без письменного приказа командования танкового корпуса. Так что поделим, что имеем». - «Не переживайте, - ответил я, - я это предвидел». Я подошел к шубе и вынул из карманов кусок хлеба, сухие галеты и мясо в консервной банке. «Чудесно! - воскликнул доктор. - Приберегите консервы на вечер, у меня есть луковица, устроим праздник. А на обед вот что». Он вытащил из мешочка кусок сала, завернутый в советскую газету. Карманным ножом порезал хлеб на куски и откромсал два больших ломтя сала, разложил все на печке, поставил туда же миску с супом. «Извините, но кастрюли у меня нет». Пока сало скворчало, доктор убрал пишущую машинку и расстелил на столе газету. Теплый черный хлеб из муки грубого помола с подтаявшим салом показался мне чрезвычайно вкусным. Хоенэгг хотел угостить меня супом, но я отказался, сославшись на проблемы с желудком. Доктор нахмурился: «Понос?» Я покачал головой. «Берегитесь дизентерии. В обычное время ее вылечить несложно, но здесь она уносит людей за несколько дней. Полное обезвоживание и смерть». Он объяснил мне, какие правила гигиены необходимо соблюдать. «Но сейчас это трудновыполнимо», - возразил я. «Да, вы правы», - грустно согласился Хоенэгг. Пока мы доедали бутерброды с салом, он рассказывал о вшах и тифе. «Мы уже столкнулись с несколькими случаями, больных стараются изолировать, - рассказывал он. - Но скоро вспыхнет эпидемия, ее не избежать. И это будет настоящая катастрофа. Люди передохнут, как мухи». - «По-моему, они и теперь довольно быстро умирают». - «А вы знаете, что творят товарищи на линии фронта нашей дивизии? Они включают на всю мощь запись тикающих часов, а потом гробовой голос объявляет по-немецки: “Каждые семь секунд в России умирает один немец!” - и снова - тик-так, тик-так. И так по полдня. Очень впечатляюще». И хотя цифры, по сравнению с теми, что я указал в начале своих воспоминаний, были несколько преувеличены, я понимал, в какой ужас они приводят людей, загибающихся от холода и голода, пожираемых паразитами, похороненных в бункерах под снегом и заледеневшей землей. Я в свою очередь рассказал Хоенэггу историю о премудрых каннибалах. Тот отпустил единственный комментарий: «Если судить по хиви, которых я периодически осматриваю, наесться ими нельзя». И мы перешли к цели моей командировки. «Я пока объездил не все дивизии, - сообщил доктор, - но уже могу констатировать, что ситуация не везде одинакова, и объяснения этому я не нахожу. Я вскрыл тридцать трупов, результаты неопровержимы: больше, чем у половины, обнаружены симптомы крайнего истощения. В общем, практически полное отсутствие жировой прослойки под кожей и вокруг внутренних органов, слизь в брыжейке, увеличенная печень, бескровные бледные органы, вместо красного и желтого костного мозга стекловидная субстанция, атрофия сердечного мускула, но с расширением желудочка и правого ушка. Проще говоря, тело, получающее недостаточно пищи, начинает само себя пожирать, чтобы найти необходимые калории; когда все резервы исчерпаны, организм перестает функционировать, как машина, в которой кончился бензин. Феномен известный, но вот что любопытно: несмотря на прискорбное сокращение рациона, еще слишком рано для такого количества случаев. Офицеры в один голос уверяют меня, что продовольствие поставляется штабом армии регулярно и солдатам ежедневно выдается положенная пайка, содержащая тысячу килокалорий. Мало, конечно, и все же что-то, люди должны были бы ослабевать, цеплять болезни и так называемые оппортунистические инфекции, но не умирать от голода. Поэтому мои коллеги ищут другие причины: переутомление, стресс, психологический шок. Но выглядит это неубедительно. Вот мои препарированные трупы как раз не врут». - «И что же вы в итоге думаете?» - «Не знаю. Видимо, есть целый комплекс причин, но в таких условиях трудно распознать каждую по отдельности. Я подозреваю, что способность разных организмов правильно расщеплять питательные вещества, переваривать их, если хотите, нарушается из-за побочных факторов, давления или недосыпа. Естественно, есть и очевидные случаи: люди страдают жутчайшей диареей и даже те крохи, что они съедают, не задерживаются в желудке и выходят почти не переваренными, и прежде всего это касается тех, кто питается пресловутым Wassersuppe. Некоторые продукты, распределяемые в полках, вредны, например, мясо в консервах, что вы привезли, очень жирное и иногда убивает людей, неделями не получавших ничего, кроме хлеба и супа, их организм не переносит такого испытания, сердце начинает работать учащенно и в итоге отказывает. И кстати, по-прежнему нам присылают масло, замороженное и расфасованное в блоки. Солдатам нечем разжечь костер, они рубят масло топором и сосут куски, что опять-таки провоцирует убийственную диарею. Если вам интересно, то у трупов, что я получаю, полные штаны дерьма, которое, к счастью, успевает замерзнуть: в конце солдаты уже не в силах их снимать. И заметьте, это те, кого подбирают на поле боя, о больницах я уж молчу. Итак, вернемся к моей теории, хоть доказать и сложно, но мне она кажется вполне допустимой. Холод и усталость пагубно влияют на метаболизм». - «А страх?» - «Разумеется, страх тоже. В этом мы уже убедились в Мировую войну: во время интенсивных бомбардировок сердце не выдерживает, молодых, хорошо накормленных, здоровых солдат находят потом мертвыми и без единой царапины. Но здесь бы я скорее говорил не о первопричине, а об отягчающих факторах. Еще раз повторю, мне надо продолжить исследования. Уверен, для 6-й армии в них большой пользы не будет, но утешаю себя тем, что мой труд послужит науке, и эта мысль помогает мне подниматься по утрам, да еще, пожалуй, салют, который наши друзья напротив дают как по расписанию. Котел - гигантская лаборатория, настоящий рай для ученого. В моем распоряжении столько трупов, сколько я пожелаю, и в отличном состоянии, правда, иногда их довольно тяжело разморозить. Я вынужден просить бедных ассистентов проводить ночь у печки, переворачивая мертвецов с боку на бок. Недавно в Бабуркине ассистент заснул, на следующее утро я обнаружил, что интересующий меня объект поджарился с одной стороны и не оттаял с другой. Теперь идемте, нам пора». - «Пора? Почему пора?» - «Увидите». Хоенэгг собрал портфель, взял машинку, надел пальто и перед выходом задул свечу. На дворе стояла ночь. Он привел меня к балке за деревней и вперед ногами пролез в бункер, почти незаметный под снегом. Там, на низких скамеечках, вокруг свечи сидели трое офицеров. «Добрый вечер, господа, - поздоровался Хоенэгг. - Знакомьтесь, гауптштурмфюрер доктор Ауэ, почтивший нас визитом». Я пожал офицерам руки, табуреток больше не было, и я уселся прямо на ледяную землю, подстелив под себя подол шубы. Но даже через мех я чувствовал холод. «Советский командир по ту линию фронта - человек исключительно пунктуальный, - заметил мне Хоенэгг. - Где-то с середины месяца он три раза в день обстреливает наш сектор ровно в половине шестого, в одиннадцать и шесть тридцать. В промежутках дает несколько минометных ударов. Отличные условия для работы». И действительно, спустя три минуты я услышал пронзительный вой, вслед за которым совсем рядом прогремели мощные взрывы, стреляли сталинские «катюши». Бункер дрожал, снег засыпал вход, с потолка падали комья земли. Слабый огонек свечи трепетал, отбрасывая на измученные, плохо выбритые лица офицеров уродливые тени. Опять раздались залпы, прерываемые короткими сухими взрывами танковых и артиллерийских снарядов. Грохот превратился в бешеное, неуправляемое существо, живущее собственной жизнью, заполнившее пространство, ломившееся в заблокированную дверь бункера. Шанс быть похороненным заживо едва не заставил меня вскочить на ноги и броситься бежать. На десятой минуте бомбардировка резко прекратилась, но грохот, ощущение его присутствия и давления долго еще не рассеивались, не покидали меня. От резкого запаха кордита щипало в носу и глазах. Один из офицеров руками разгреб выход, и мы выползли наружу. Деревня, расположенная ниже балки, была разрушена, как будто над ней пронесся ураган. Полыхал пожар, но я быстро определил, что снаряды попали всего в несколько изб: в основном противник вел огонь по позициям. «Вот проблема, - комментировал Хоенэгг, отряхивая мою шубу от снега и земли, - они никогда не целятся в одно и то же место, а очень было бы удобно. Пойдемте взглянем, не уничтожено ли наше убогое пристанище». Лачуга уцелела, даже печка еще не остыла. «Не хотите ли чаю?» - спросил сопровождавший нас офицер. Он повел нас в другую избу, внутри ее разделяла перегородка, в первой комнате у печки примостились два офицера. «Здесь, в деревне, хорошо, - заметил наш провожатый. - После каждого обстрела мы собираем дрова. А вот на позициях у людей ничего нет. Малейшее ранение - и они умирают от болевого шока, обморожений или потери крови. Их редко успевают переправить в госпиталь». Офицер, готовивший эрзац-чай, носил Железный крест. Я угостил присутствующих сигаретами, эффект был такой же, как давеча у хорватов. Потом один офицер достал засаленную колоду: «Вы играете?» Я отрицательно покачал головой, а Хоенэгг согласился, офицер раздал карты для партии в скат. «Карты, сигареты, чай… - усмехнулся третий, который до сих пор не проронил ни слова. - Почти как дома». - «Раньше, - добавил первый, - мы играли в шахматы. Но теперь сил нет». Офицер с Железным крестом разлил чай по железным кружкам с вмятинами. «К сожалению, ни молока, ни тем более сахара предложить не могу». Мы выпили чаю, они начали играть. На пороге появился унтер-офицер и что-то шепотом сообщил офицеру с Железным крестом. «В деревне, - сердито передал он нам, - четверо убитых и тринадцать раненых. Вдобавок захвачены вторая и третья роты». Он повернулся ко мне, вид у него был и возмущенный, и растерянный: «Вы состоите в информационной службе, герр гауптштурмфюрер, внесите же ясность! Откуда у них столько оружия, пушек и снарядов? Уже полтора года мы их преследуем и травим. Их гнали от Буга до Волги, разрушили их города, уничтожили заводы… Откуда же, черт побери, все эти танки и минометы?» Он чуть не плакал. «Подобного рода сведения не в моей компетенции, - спокойно ответил я. - Вражеский военный потенциал - дело абвера и Fremde Heere Ost [Иностранные армии Востока» (нем.) - отдел Генерального штаба гитлеровской армии.] На мой взгляд, силы противника недооценили еще в начале кампании. К тому же им удалось эвакуировать большую часть заводов. Их производственная мощь на Урале огромна». Офицер вроде бы хотел продолжить беседу, но, похоже, сил у него не было. Он молча сел за карты. Затем я принялся расспрашивать их о русской пропаганде. Офицер, который нас пригласил, поднялся, прошел за перегородку и принес мне два листочка бумаги: «Вот что они нам присылают». На одном русские напечатали незамысловатый немецкий стишок под названием «Подумай о своем ребенке!», подписанный неким Эрихом Вайнертом; другой заканчивался цитатой: Немецким солдатам или офицерам, сдавшимся в плен, Красная Армия должна сохранять жизнь (приказ № 55 народного комиссара обороны И. Сталина). Работа, надо сказать, отличная: и стиль, и печать превосходные. «И что, действует?» Офицеры переглянулись. «К сожалению, да», - наконец признался третий. «Невозможно запретить людям читать листовки», - добавил офицер с Железным крестом. «Недавно, - снова вступил третий, - во время атаки русских целый батальон решил капитулировать без единого выстрела. К счастью, вмешался другой батальон и атаку отбил. Красные отступили, но прихватить с собой пленников даже и не подумали, многих убили еще в бою, а мы расстреляли остальных». Лейтенант с Железным крестом мрачно взглянул на товарища, тот притих. «Я могу захватить это с собой?» - я указал на листовки. «Да, если желаете. Мы их держим для весьма прозаических целей». Я сложил бумажки и сунул в карман кителя. Хоенэгг завершил партию и встал: «Идемте?» Мы поблагодарили трех офицеров и вернулись в избу Хоенэгга, где я приготовил скромный ужин: мясные консервы с поджаренными дольками лука. «Извините, гауптштурмфюрер, но коньяк у меня в Гумраке». - «Ну, тогда в следующий раз». Мы обсудили здешних офицеров. Хоенэгг рассказал, какие странные навязчивые идеи появляются у некоторых из них, к примеру, обер-лейтенант из 44-й дивизии приказал полностью разобрать избу - а там, между прочим, проживал десяток его подчиненных, - чтобы протопить баню и нагреть воды, потом долго мылся, брился, надел форму и пустил пулю в рот. «Доктор, - ввернул я, - вы же не забыли, что по-латыни глагол obsidere значит и “осаждать”, и “охватывать”? А Сталинград - город, которым овладело безумие». - «Давайте ложиться спать. Утром нас разбудят без особых церемоний». У Хоенэгга был матрас и спальный мешок, для меня он раздобыл два одеяла, а сверху я еще укрылся шубой. «Вы должны посмотреть, как я устроился в Гумраке, - сказал он, укладываясь. - У меня там теплый бункер со стенами, обитыми деревом, и чистые простыни. Люкс». Чистые простыни! Вот таков теперь предел мечтаний, подумал я. Горячая ванна и чистые простыни. Неужели я умру, так и не приняв ванны? Да, вполне возможно, и сейчас в избе Хоенэгга мне это казалось более чем вероятным. Снова безудержно хотелось плакать. Такое со мной теперь часто случалось.

По возвращении в Сталинград я на основе переданных Хоенэггом цифр составил рапорт, который, как мне рассказал Томас, пришелся не по вкусу Мёрицу: тот прочел его не отрываясь и потом молча вернул бумагу Томасу. Томас собирался переправить отчет непосредственно в Берлин. «Ты можешь это сделать без санкции Мёрица?» - удивился я. Томас пожал плечами: «Я офицер государственной, а не военной полиции и волен делать то, что считаю нужным». Впрочем, я и так уже понял, что наше положение довольно независимо. Я лишь изредка получал конкретные указания от Мёрица, и, в общем-то, был предоставлен сам себе. Я не раз задавался вопросом, зачем он меня выписал. Томас поддерживал прямые контакты с Берлином, не знаю, через какой именно канал, и всегда оказывался в курсе дальнейших действий. За первые месяцы оккупации города СП совместно с фельджандармерией ликвидировали евреев и коммунистов, после чего приступили к депортации гражданского населения, всех трудоспособных, почти шестьдесят пять тысяч, отправили в Германию на принудительные работы, так что теперь нам практически нечем было заняться. Тем не менее Томас развивал бурную деятельность, день за днем он собирал информацию у офицеров разведки, расплачиваясь сигаретами и консервами. Я же не придумал ничего лучшего, чем реорганизовать сеть осведомителей. Лишил довольствия тех, кто казался мне бесполезным, а другим объявил, что жду от них большего. По совету Ивана я, прихватив с собой толмача, предпринял вылазку в центр, в подвалы разрушенных домов, где оставались старухи, не захотевшие покидать свои жилища. Большинство из них нас ненавидели и с нетерпением ждали возвращения, как они выражались, «наших». Тем не менее несколько картофелин и особенно удовольствие поговорить хоть с кем-нибудь развязывали бабкам язык. Информацией, интересной для военных, они, разумеется, не располагали, но, проведя месяцы здесь, за линией советского фронта, рассказывали много интересного о силе духа солдат, о мужестве и вере в Россию и о надеждах, которые всколыхнула война, - на либерализацию режима, упразднение совхозов и колхозов, отмену трудовой книжки, мешающей свободному передвижению по стране. Одна из старух, Маша, с упоением рассказывала мне о генерале Чуйкове, которого уже прозвали «героем Сталинграда» и перед которым все они преклонялись, а я даже не слышал раньше этого имени. Я узнал, что наши солдаты, случалось, находили у этих женщин кратковременное убежище, перекусывали чем придется, разговаривали, спали. В этой фронтовой зоне царил невообразимый хаос, развороченные здания постоянно обстреливались русской артиллерией, ее залпы доносились с противоположного берега Волги. Наш путь с Иваном, досконально знавшим все укромные уголки, в основном пролегал под землей, мы перемещались из подвала в подвал, порой даже спускались в канализационные коллекторы. Иногда, наоборот, поднимались на верхние этажи, если по причинам, ведомым только ему, Иван находил, что так будет безопаснее. Мы проходили квартиры с покореженными черными потолками и лоскутами обгоревших штор, с голым кирпичом и осыпающейся штукатуркой за оборванными обоями; в комнатах царил разгром: каркасы никелированных кроватей, вспоротые диваны, опрокинутые буфеты, детские игрушки. Мы перебирались по доскам, перекинутым через пробоины в полу, ползли по страшным открытым коридорам, и везде кирпичные стены казались кружевными из-за изрешетивших их пуль. Иван не обращал внимания на снаряды, но испытывал суеверный страх перед снайперами, я, наоборот, ужасно боялся взрывов и еле сдерживался, чтобы не пригибаться. Снайперов я, по неопытности, не опасался, и Ивану не раз приходилось оттаскивать меня в сторону от опасного места, хотя мне казалось, что никакой угрозы нет. Иван убеждал меня, что снайперы - женщины, и он якобы собственными глазами видел труп самой знаменитой из них, победительницы советской спартакиады 1936 года. Любопытно, что он ничего не слышал о сарматах, обитавших некогда в низовьях Волги и происходивших, если верить Геродоту, от браков амазонок со скифами. Сарматы посылали своих женщин сражаться наравне с мужчинами и возводили гигантские курганы вроде Мамаева. Посреди всего этого отчаяния и разрухи мне доводилось общаться с солдатами; некоторые встречали меня в штыки, другие радовались, третьи оставались равнодушными. Мне рассказывали о Rattenkrieg - «крысиной войне» - за руины, когда коридор, потолок, стена превращались в линию фронта, когда вслепую, в пыли и дыму, бросали гранаты, когда живые задыхались в пекле пожаров, а мертвые заваливали лестницы, площадки, пороги квартир, когда терялось понятие времени и пространства и война уже напоминала абстрактную, трехмерную игру в шахматы. Вот каким образом нашим войскам иногда удавалось продвинуться к Волге на две, три улицы, но не дальше. Теперь настала очередь русских: каждый день, как правило, на заре или вечером, они яростно атаковали наши позиции, особенно заводы, впрочем, и центр города тоже. Боеприпасы, без того строго расходовавшиеся, заканчивались, выжившие после этих атак падали без сил; днем русские прогуливались на виду у наших, зная, что тем запрещено стрелять. Люди теснились в подвалах, кишащих крысами, отвратительные твари, потеряв всякий страх, бегали и по живым, и по мертвым, а по ночам грызли уши, носы или пальцы на ногах измученных спавших солдат. Однажды я оказался на втором этаже какого-то дома; на улице разорвалась мина, и через несколько мгновений я услышал безудержный смех. Я выглянул в окно и среди обломков увидел мужской торс: немецкий солдат, которому взрывом оторвало обе ноги, хохотал во все горло. По щебню и доскам растекалась лужа крови. От этого зрелища у меня волосы дыбом встали, опять скрутило живот; я выставил Ивана и прямо в гостиной спустил штаны. Во время этих вылазок, если у меня случались позывы, я испражнялся где попало: в коридорах, кухнях, спальнях, иногда случалось примоститься на уцелевшем среди руин унитазе, правда, не всегда соединенном с трубой. Еще летом в огромных, теперь разрушенных домах жили повседневной, рутинной жизнью тысячи семей и даже не подозревали, что скоро на их супружеских постелях будут вповалку по шесть человек спать солдаты, будут подтираться их шторами и простынями, убивать друг друга лопатами на кухнях, сваливать трупы в ванных. Здесь меня затопляла щемящая, горькая тоска, и сквозь ее толщу один за другим, как утопленники после кораблекрушения, всплывали из памяти образы прошлого. Картины в основном жалкие, постыдные. К примеру, незадолго до моего одиннадцатилетия, через два месяца после нашего переезда к Моро, мать определила меня в интернат в Ницце. В нем не было ничего ужасного, учителя заурядные, кроме того, по четвергам после полудня и на выходные я возвращался домой. Позднее я горько сожалел об интернате, но тогда я его ненавидел. В ту пору у меня был легкий немецкий акцент, ведь до переезда в Антиб мы говорили по-французски только с матерью. К тому же я был щуплым и невысоким для своего возраста. Но на сей раз я твердо решил не допустить, чтобы товарищи превратили меня в мишень для насмешек и издевательств, как это случилось в Киле. Компенсируя комплексы, я вел себя с учителями нарочито вызывающе и дерзко. В классе я стал шутом, перебивал учителей язвительными комментариями или ехидными вопросами, так что одноклассники покатывались со смеху. Многие свои выходки, порой достаточно жестокие, я тщательно репетировал заранее. Главной жертвой я выбрал одного учителя, застенчивого, женоподобного, он преподавал английский, носил галстук-бабочку, молва приписывала ему разные непотребства, которые я вслед за остальными, совершенно не представляя, о чем идет речь, считал гнусностью. По этим причинам и из-за слабости его натуры я сделал из него козла отпущения и постоянно унижал перед классом до тех пор, пока он в приступе бессильного бешенства не влепил мне пощечину. При воспоминании об этом я и сейчас сгораю от стыда, потому что давно понял, что обращался с несчастным так же беспардонно, как впоследствии не раз обходились со мной. Именно в этом и заключается различие между слабыми и теми, кого называют сильными. И первых, и вторых мучают тревога, страх, сомнения, но слабые все осознают и страдают, а сильные пытаются ничего не замечать и ополчаются на слабых, чья очевидная уязвимость угрожает их шаткой уверенности в себе. Таким образом, слабые угрожают сильным и провоцируют насилие, убийства, безжалостные расправы. А вот когда роковая неудержимая жестокость оборачивается против сильных, стена их самоуверенности дает глубокие трещины, и они начинают понимать, что их ждет, и видят, что им крышка. Так произошло с солдатами 6-й армии, гордыми, надменными, давившими русские дивизии, грабившими мирное население, истреблявшими неблагонадежных, как мух: теперь же, помимо советской артиллерии и снайперов, холода, болезней и голода, их убивала медленно поднимающаяся из глубин души волна. И меня она тоже затопляла, ядовитая и зловонная, как вытекавшее из моих кишок дерьмо со сладковатым дурманящим запахом. Любопытная встреча, которую мне устроил Томас, еще раз подтвердила мою теорию. «Побеседуй кое с кем, пожалуйста», - попросил Томас, просунув голову в узкий закуток, служивший мне кабинетом. Твердо помню, что было это в последний день 1942 года. «С кем?» - «С политруком, вчера его задержали возле заводов. Мы выжали из него все, что могли, абвер тоже, но я прикинул, что тебе было бы интересно с ним пообщаться, подискутировать об идеологии, прощупать, что творится в башках наших противников сейчас. Ты более проницательный, чем я, и справишься лучше. Кстати, он отлично знает немецкий». - «Если ты полагаешь, что есть необходимость». - «Не теряй времени на военные вопросы: тут мы уже постарались». - «Он раскололся?» Томас пожал плечами, неопределенно улыбнулся: «Ну, как сказать… Он крепкой породы, хотя и не молод. Попозже мы, наверное, опять за него возьмемся». - «Я понял. Ты хочешь, чтобы он размяк». - «Именно. Воздействуй на него убеждением, намекни на будущее его детей».

Конвоир украинец привел ко мне человека в наручниках. На нем была короткая желтая куртка танкиста, грязная, правый рукав оторван по шву, часть лица ободрана, глаз с другой стороны почти полностью закрывал синий отек, но когда его брали, он, похоже, был свежевыбрит. Украинец швырнул его на школьный стульчик перед моим столом. «Сними с него наручники, - приказал я, - и жди в коридоре». Украинец пожал плечами, снял наручники и вышел. «Симпатичные у нас изменники Родины, правда?» - пошутил арестованный. По-немецки он говорил чисто, хотя и с акцентом. «Когда будете отступать, прихватите их с собой». - «Мы не отступим», - сухо возразил я. «Тем лучше. Нам не придется бежать следом, чтобы их расстрелять». - «Я - гауптштурмфюрер доктор Ауэ, - сказал я. - А вы?» Он слегка поклонился, не вставая со стула: «Правдин Илья Семенович, к вашим услугам». Я вытащил пачку сигарет из последних запасов: «Вы курите?» Он улыбнулся, я заметил, что двух зубов у него не хватает. «Почему шпики всегда предлагают закурить? Каждый раз при задержании меня угощают сигаретами. И я, признаться, не отказываюсь». Я протянул ему одну, он, нагнувшись, прикурил. «Ваше звание?» - спросил я. Он не спеша выпустил дым, блаженно вздохнул: «Ваши солдаты мрут от голода, а офицеры, как я посмотрю, балуются хорошими сигаретами. Я комиссар полка. Но недавно нам присвоили военные звания, и я получил подполковника». - «Вы - член Партии, но не офицер Красной Армии». - «Так точно. А вы? Вы тоже из гестапо?» - «Из СД. Это несколько разные вещи». - «Я знаю разницу. Много ваших успел допросить». - «И как же вы, коммунист, могли сдаться в плен?» Он помрачнел: «Во время наступления рядом со мной разорвался снаряд, меня контузило в голову». Он показал ободранную щеку. «Потерял сознание. Видимо, товарищи приняли меня за мертвого. В себя пришел у ваших. Ну да что тут поделаешь», - печально заключил он. «Политрук, да еще и высокий военный чин, на передовой - редкость, разве нет?» - «Командира убили, и я должен был сплотить людей. Но вообще-то я с вами согласен: солдаты нечасто видят партийное руководство на линии огня. Многие пользуются своими привилегиями. Но подобные злоупотребления мы исправим». Он осторожно кончиками пальцев потрогал фиолетовый синяк возле заплывшего глаза. «Тоже взрыв?» - осведомился я. Он опять улыбнулся беззубым ртом: «Нет, это уже ваши коллеги. Вам ведь хорошо известны их методы». - «Ваш НКВД пользуется теми же». - «Абсолютно. Я и не жалуюсь». Я выдержал паузу. «Сколько вам лет, позвольте спросить?» - наконец продолжил я. «Сорок два. Я родился вместе с новым веком, как ваш Гиммлер». - «То есть вы участник революции?» Он хохотнул: «Конечно. Я сражался за большевиков с пятнадцати лет. Входил в совет рабочих депутатов в Петрограде. Вы не можете представить, что это была за эпоха! Мощный ветер свободы». - «Многое, однако, изменилось». Он задумался. «Да. Верно. Русский народ оказался не готов к свободе, столь безоговорочной и незамедлительной. Но мы достигнем цели, шаг за шагом. Сначала мы его воспитаем». - «А где вы выучили немецкий?» Он снова улыбнулся: «Самостоятельно, в шестнадцать лет, у военнопленных. Позже Ленин лично отправил меня к немецким коммунистам. Только вообразите, я познакомился и с Либкнехтом, и с Люксембург! Удивительные люди. И после Гражданской войны я еще не раз посещал Германию, тайно, чтобы завязать контакты с Тельманом и другими товарищами. Вы не представляете себе, что у меня за жизнь была. В тысяча девятьсот двадцать девятом я работал переводчиком у ваших офицеров, приезжавших на учения в Россию испытывать новое оружие и новые тактические разработки. Мы у вас многое переняли». - «Да, но не применили опыт в реальности. Сталин уничтожил всех офицеров, усвоивших наши методы, начиная с Тухачевского». - «Мне очень жаль Тухачевского. По-человечески, так сказать. С политической точки зрения я не имею права осуждать Сталина. Возможно, совершена ошибка. Но большевики тоже не застрахованы от ошибок. Важно то, что мы находим силы постоянно осуществлять чистку собственных рядов, избавляться от уклонистов и коррумпированных элементов. А вот вы не настолько сильны: ваша Партия гниет изнутри». - «Да, у нас есть проблемы. СД осведомлена о них лучше, чем кто-либо, и мы стараемся сделать Партию и нацию лучше». Он усмехнулся: «В итоге разница между нашими системами не слишком велика. По крайней мере в том, что касается основных принципов». - «Странное для коммуниста заявление». - «Не слишком, если вдуматься. Действительно, чем отличается национал-социализм от социализма в отдельно взятой стране?» - «Тогда почему мы вовлечены в борьбу не на жизнь, а на смерть?» - «Вы ее затеяли, а не мы. Мы были готовы к компромиссам. Подобная история уже произошла однажды с христианами и евреями: вместо того чтобы объединиться с народом Божьим, с которым у них столько общего, и единым фронтом выступить против язычников, христиане, разумеется, из зависти подпали под языческое влияние и ополчились, себе во вред, на свидетелей истины. Обернулось это большой бедой». - «Следуя вашей аналогии, евреи - это вы, верно?» - «Конечно. В конце концов, вы у нас все позаимствовали, в том числе в искаженных, карикатурных формах. Я говорю не о символах, о красном знамени и Первом мая. Я имею в виду основные понятия вашего Weltanschauung». - «В каком же смысле?» Он начал считать по пальцам, по русскому обычаю загибая их с мизинца один за другим: «Там, где коммунизм провозглашает бесклассовое общество, вы проповедуете расовое единство, Volksgemeinschaft, - по сути, абсолютно то же устройство, только в пределах ваших границ. Если Маркс видел носителя правды в пролетариате, вы решили приписать эту роль так называемой арийской расе, пролетарской расе, воплощению Добра и нравственности, впоследствии вы подменили классовую борьбу войной немецкого пролетариата против капиталистических государств. И в экономике ваши идеи есть не что иное, как уродливое копирование наших ценностей. Я хорошо знаю вашу политическую экономию, потому что перед войной по партийному заданию переводил статьи из специализированных журналов. Маркс создает теорию прибавочной стоимости, а ваш Гитлер заявляет: Немецкая марка, не имеющая эквивалента в золоте, ценнее золота. Его несколько туманное изречение прокомментировал Дитрих, правая рука Геббельса: национал-социализм понял, что самым надежным фундаментом для валюты является вера в производительные силы Нации и в руководителей государства. В результате деньги для вас превратились в фетиш, показатель производственного потенциала вашей страны, - тотальное заблуждение налицо. Ваши отношения с крупными капиталистами отвратительно лицемерны, особенно после реформ министра Шпеера: высшие чины продолжают ратовать за свободное предпринимательство, но вся ваша промышленность подчиняется плану, и собственные доходы предприятий не превышают шести процентов, а все, что сверх того, присваивает государство». Политрук замолчал. «Да, у национал-социализма есть промахи», - ответил я. Потом коротко изложил тезисы Олендорфа. «Да, - произнес Правдин, - я знаком с его работами. Но Олендорф тоже идет по ложному пути. Вы не последовали марксистскому учению, а извратили его. Замещение класса расой, приведшее к вашему пролетарскому расизму, - нонсенс, абсурд». - «Не более чем ваше понятие непрерывной классовой борьбы. Классы - историческая данность; они образовались в определенный момент и так же исчезнут, растворятся, гармонично, без кровопролития впишутся в Volksgemeinschaft. Раса же - данность биологическая, естественная, а значит, непреложная». Правдин поднял руку: «Слушайте, я же не спорю, это вопрос веры, здесь бесполезно прибегать к логике и разумным аргументам. Но вы должны согласиться со мной хотя бы в одном пункте - при всех весьма значимых различиях наши мировоззрения базируются на общем принципе: обе идеологии по характеру детерминистские. Но у вас расовый детерминизм, а у нас - экономический, но детерминизм. И вы, и мы верим, что человек не выбирает судьбу, она навязана природой или историей, и делаем отсюда вывод, что существуют объективные враги, что отдельные категории людей могут и должны быть истреблены на законном основании, просто потому, что они таковы, а не из-за их поступков или мыслей. И тут разница только в том, кого мы зачисляем в категорию врагов: у вас - евреи, цыгане, поляки и, насколько мне известно, душевнобольные, у нас - кулаки, буржуазия, партийные уклонисты. Но, в сущности, речь об одном и том же: и вы, и мы отвергаем homo economicus, то есть капиталиста, эгоиста, индивидуалиста, одержимого иллюзиями о свободе, нам предпочтителен homo faber [Букв.: человек рабочий (лат.)]. Или, говоря по-английски, not a self-made man but a made man [Не человек, добившийся всего собственными силами, а человек сформированный (англ.)], ведь коммуниста, собственно, как и вашего прекрасного национал-социалиста, надо выращивать, обучать и формировать. И человек сформированный оправдывает безжалостное уничтожение тех, кто не обучаем, оправдывает НКВД и гестапо, садовников общества, с корнем вырывающих сорняки и ставящих подпорки полезным растениям». Я протянул ему еще одну сигарету и тоже закурил: «Для большевика вы широко мыслите». Он горько улыбнулся: «Все из-за того, что мои старые товарищи, и немецкие, и другие, оказались в опале. Когда лишаешься власти, то находится время, а главное, желание размышлять». - «Вот так объясняется, что человек с вашим прошлым занимает довольно скромную должность?» - «Конечно. Видите ли, я раньше был близок к Радеку, правда, не к Троцкому, - поэтому жив еще. А продвижение по карьерной лестнице меня не волнует, уж поверьте. Я служу Родине и Партии, и я счастлив умереть за них. Но думать мне это не мешает». - «Но если вы считаете, что наши системы идентичны, то почему воюете с нами?» - «Я не говорил, что они идентичны. И вы достаточно умны, чтобы это понимать. Я старался показать вам, что наши идеологические системы одинаково функционируют. Но содержание, естественно, разное: классы и раса. Я отношусь к вашему национал-социализму как к ереси марксизма». - «И в чем, по вашему мнению, преимущество большевистского мировоззрения перед национал-социалистическим?» - «В том, что мы хотим счастья всему человечеству, а вы, эгоисты, только немцам. Если я не немец, то у меня при всем желании нет шанса вписаться в ваше общество». - «Да, но если бы вы, как я, например, родились в буржуазной семье, то тоже не могли бы стать большевиком, и каковы бы ни были ваши личные убеждения, оставались бы объективным врагом». - «Да, тоже правда, но тут дело в полученном воспитании. А вот ребенок буржуя, внук буржуя, рожденный в социалистической стране, вырастет хорошим, настоящим, вне всяких подозрений коммунистом. Когда-нибудь бесклассовое общество будет реальностью и классы растворятся в коммунизме. Теоретически коммунизм можно построить во всем мире, а национал-социализм нет». - «Теоретически - вот именно. Но вы не в состоянии ничего доказать и в реальности совершаете страшные преступления во имя утопии». - «Я не собираюсь напоминать, что ваши преступления и того хуже. Я просто скажу, что если мы и не можем убедить тех, кто отказывается верить в справедливость марксизма, в наших благих намерениях, то мы покажем и докажем тщетность конкретно ваших. Ваш биологический расизм постулирует неравенство, утверждая, что есть расы более сильные и значимые, чем другие, а самая сильная и значимая - немецкая. Но когда Берлин станет похож на этот город, - он поднял палец к потолку, - и когда наши солдаты разобьют лагерь на Унтер-ден-Линден, вы, по меньшей мере, вынуждены будете признать - во имя спасения вашей расистской веры, - что славянская раса сильнее германской». Я не показал своего замешательства: «Вы еле удержали Сталинград и искренне полагаете, что способны взять Берлин? Вы шутите?» - «Я не предполагаю, я уверен. Сравните хотя бы военный потенциал с обеих сторон. Даже не принимая в расчет второй фронт, который наши союзники скоро откроют в Европе. Вам крышка». - «Мы будем биться до последнего патрона». - «Никто не сомневается, но вы все равно проиграете. И Сталинград станет символом вашего поражения. Впрочем, не совсем заслуженно. Потому что, на мой взгляд, вы проиграли войну еще в прошлом году, когда вас удержали под Москвой. Мы потеряли территории, города, людей - это все восполнимо. Но Партия не дрогнула, и ваша единственная надежда рухнула. Впрочем, даже если бы вы взяли Сталинград, ничего бы не изменилось. А вы могли бы захватить Сталинград, если бы не допустили столько ошибок, вы нас просто недооценили. Было совсем неочевидно, что вы здесь потерпите поражение, и мы полностью разгромим вашу Шестую армию. Ну, хорошо, допустим, вы победили в Сталинграде, что с того? Наши ведь и в Ульяновске, и в Куйбышеве, и в Москве, и в Свердловске. Мы бы вам устроили то же самое, но чуть дальше. Разумеется, выглядело бы это менее символично, тут же город Сталина. Но кто такой Сталин, если разобраться? И какой нам, большевикам, прок в его славе и отсутствии чувства меры? Что для нас, умирающих здесь каждый день, его постоянные звонки Жукову? Не Сталин дает людям мужество бросаться на ваши пулеметы. Конечно, вождь необходим, нужен кто-то, чтобы координировать действия, но им может быть любой другой партиец. Сталин не является незаменимым, так же как Ленин или я. Наша стратегия здесь - стратегия здравого смысла. И наши солдаты, наши большевики продемонстрировали бы такое же мужество и в Куйбышеве. Несмотря на многочисленные военные промахи, наши Партия и народ непобедимы. Теперь ситуация будет развиваться в обратном направлении. Ваши уже приступили к эвакуации Кавказа. Наша окончательная победа не вызывает сомнений». - «Не исключено. Но какой ценой для вашего коммунизма? - возразил я. - Сталин с начала войны обращается не к коммунистическим, а к национальным идеалам, единственным по-настоящему вдохновляющим людей. Он вновь ввел в армии царские порядки времен Суворова и Кутузова и, кстати, вернул золотые погоны, которые в семнадцатом году в Петрограде ваши товарищи приколачивали гвоздями офицерам к плечам. В карманах у ваших погибших, даже у высших офицеров, мы находим спрятанные иконы. Более того, из наших источников мы знаем, что националистические идеи открыто высказываются в высших кругах Партии и армии, Сталин и партийная верхушка насаждают великорусский дух, культивируют антисемитские настроения. Вы тоже начинаете не доверять своим евреям, а они же не класс». - «То, что вы сказали, к сожалению, правда, - признался он грустно. - Тяготы войны возрождают давние пережитки. Но не надо забывать состояние русского народа до девятьсот семнадцатого года, его невежество, отсталость. Меньше чем за двадцать лет мы сумели его воспитать и исправить, срок сжатый. После войны мы продолжим выполнять нашу задачу и постепенно исправим все ошибки». - «Мне кажется, вы заблуждаетесь. Проблема не в народе, а в ваших руководителях. Коммунизм - маска, натянутая на прежнее лицо России. Ваш Сталин - царь, Политбюро - бояре и аристократы, алчные и эгоистичные, ваши партийные кадры - чиновники, те же, что при Петре и Николае. Та же пресловутая российская автократия, вечная нестабильность, ксенофобия, абсолютная неспособность разумно управлять государством, террор вместо консенсуса и настоящей власти, наглая коррупция, только принявшая другие формы, некомпетентность и пьянство. Прочтите переписку Курбского с Иваном Грозным, прочтите Карамзина, Кюстина. Основной признак вашей истории никогда не изменить: унижение, из поколения в поколение, от отца к сыну. Испокон века, и особенно с эпохи монгольского ига, все вас унижают, и политика вашего правительства состоит не в том, чтобы бороться с униженностью и ее причинами, а в том, чтобы спрятать ее от остального мира. Петербург Петра не что иное, как потемкинская деревня, не окно, прорубленное в Европу, а театральная декорация, установленная, чтобы спрятать от Запада нищету и грязь. Но унижать можно лишь тех, кто терпит унижение; и лишь униженные способны унижать других. Униженные тысяча девятьсот семнадцатого, от Сталина до мужика, навязывают свой страх и унижение другим. Потому что в этой стране униженных царь, какой бы властью он ни обладал, беспомощен, его воля тонет в болотах и топях его администрации. Перед царем все кланяются, а за его спиной воруют и плетут заговоры, все льстят начальству и вытирают ноги о подчиненных, у всех рабское мышление, ваше общество сверху донизу пропитано рабским духом, главный раб - это царь, который не может ничего сделать с трусостью и униженностью своего рабского народа и от бессилия убивает, терроризирует и унижает его еще больше. И каждый раз, когда в вашей истории возникает переломный момент, реальный шанс разорвать порочный круг, чтобы создать новую историю, вы его упускаете: и перед свободой, вашей свободой семнадцатого года, о которой вы говорили, все - и народ, и вожди - отступают и возвращаются к уже выработанным рефлексам. Конец НЭПа, провозглашение социализма в отдельно взятой стране тому доказательство. Однако надежды пока еще не угасли, и потребовались чистки. Нынешнее возрождение державности является логическим завершением этого процесса. Русский, вечно униженный, избавляется от собственной неполноценности, идентифицируя себя с абстрактной славой России. Русский может работать по четырнадцать часов в сутки на промерзшем заводе, всю жизнь есть черный хлеб и капусту и обслуживать лоснящегося от жира хозяина, который называет себя марксистом-ленинцем, но раскатывает на лимузине с шикарными цыпочками, попивая французское шампанское, - русскому все равно, главное, чтобы наступили времена Третьего Рима. А каким уж будет Третий Рим, христианским или коммунистическим, совершенно неважно. Что касается директора завода, он трясется за свое место, льстит начальнику, дарит дорогие подарки, а если все же директора выгоняют, то вместо него сажают такого же, жадного, невежественного, униженного и презирающего рабочих, потому что прежде всего он служит пролетарскому государству, а не людям. Однажды, конечно, с применением насилия или нет, но коммунистический фасад рухнет. И тогда мы увидим прежнюю немытую Россию. Если вы даже победите, то выйдете из этой войны еще большими национал-социалистами и империалистами, чем мы, но ваш социализм, в отличие от нашего, пустой звук; остается национализм, за который вы и будете цепляться. В Германии и других капиталистических странах утверждают, что коммунизм погубил Россию, но я думаю, что наоборот, Россия погубила коммунизм. Сама идея прекрасна, и кто знает, как бы повернулись события, если бы революцию делали в Германии, а не в России? Если бы ее возглавили уверенные в себе немцы, ваши друзья Роза Люксембург и Карл Либкнехт? Я полагаю, что все обернулось бы катастрофой, потому что обострились бы наши внутренние специфические конфликты, которые пытается разрешить национал-социализм. Хотя кто знает? Одно не вызывает сомнений: опыт коммунизма, предпринятый вами, обречен на провал. Его можно сравнить с медицинским опытом, проведенным в нестерильной среде, - все результаты насмарку». - «Вы отличный диалектик, поздравляю, вы как будто прошли коммунистическую школу. Но я слишком устал, чтобы спорить с вами. В любом случае это только слова. Ни вы, ни я не увидим описанного вами будущего». - «Кто знает? Вы - комиссар высокого ранга. Вполне вероятно, что вас отправят в лагерь для дальнейших допросов». - «Вы смеетесь надо мной, - резко перебил он. - Места в ваших самолетах строго ограничены, кто станет вывозить мелкую сошку? Я прекрасно знаю, что меня не сегодня завтра расстреляют. Но мне наплевать». Он опять взял шутливый тон: «Вы читали французского писателя Стендаля? Тогда вы наверняка помните его изречение: Видно, только смертный приговор и выделяет человека. Это единственная вещь, которую нельзя купить [Стендаль, «Красное и черное», ч. II, гл. 8. Перевод С. Боброва и М. Богословской]. Я расхохотался; Правдин тоже посмеивался. «Откуда вы такое выудили?» - выдавил я наконец. Он пожал плечами: «А, ну конечно: я же ничего, кроме Маркса, не читаю!» - «Жаль, что у меня нечего выпить, - сказал я. - Я бы охотно предложил вам стаканчик, - и добавил уже серьезно: - Еще мне жаль, что мы - враги. При других обстоятельствах мы бы нашли общий язык». - «Может быть, - задумчиво протянул он, - но, может, и нет». Я встал, подошел к двери и позвал украинца. Потом вернулся к столу. Комиссар поднялся, попытался приладить оторванный рукав. Я протянул ему пачку с оставшимися сигаретами. «Спасибо, - поблагодарил он. - А спички у вас есть?» Я отдал ему коробок. Украинец ждал на пороге. «Разрешите не пожимать вам руку», - комиссар смотрел на меня, иронично улыбаясь. «Пожалуйста», - отозвался я. Украинец схватил его под руку, Правдин сунул сигареты и спички в карман куртки. «Зачем ему пачка? - пронеслось у меня в голове. - У него времени не будет ее выкурить, украинцам все достанется».

Я не стал писать рапорт о нашей беседе: о чем, собственно, докладывать? Вечером офицеры собрались, чтобы отметить Новый год и допить припасенные кое у кого бутылки. Но праздник получился невеселый, после обычных тостов разговор не клеился, присутствующие разбрелись по углам и пили молча. Я пытался было пересказать Томасу разговор с Правдиным, но он перебил меня: «Я понимаю, что тебя это занимает, но не забывай, что теоретические разглагольствования не по моей части». Я по какой-то необъяснимой застенчивости не спросил Томаса, что сделали с комиссаром. На следующее утро я проснулся до зари, впрочем, сюда, в подземелье, свет не проникал, меня жутко лихорадило. Бреясь, я внимательно разглядывал свои глаза, сосуды вроде не полопались, в столовой заставил себя проглотить суп и чай, но к хлебу не притронулся. Сидеть в кабинете, читать и составлять отчеты мне стало невмоготу, воздуха не хватало, и я решил, не спрашивая Мёрица, навестить помощника Томаса Фопеля, получившего ранение. Иван, как всегда без возражений, вскинул винтовку на плечо. На улице потеплело и было непривычно влажно, снег под ногами превратился в грязное месиво, солнце пряталось за толстым слоем облаков. Фопеля, наверное, определили в госпиталь, расположившийся чуть ниже, в здании городского театра. Снаряды разбомбили крыльцо, выбили тяжелые деревянные двери; внутри огромного фойе среди обломков мрамора и взорванных колонн валялись десятки трупов, санитары поднимали тела из подвалов и складывали здесь, чтобы потом сжечь. Жуткая вонь, поднимавшаяся из подвальных помещений, заполняла фойе. «Я тут подожду», - объявил Иван у главного входа и принялся скручивать папиросу. Я всегда удивлялся его спокойствию, но сейчас вдруг почувствовал острую жалость: если у меня было множество шансов погибнуть, то у него - ни единого остаться в живых. А он невозмутимо курил. Я направился к лестнице. «Не приближайтесь к трупам», - посоветовал санитар, оказавшийся рядом со мной. Он показал пальцем, я повернул голову: темная, бесформенная масса копошилась на груде мертвецов и, отделяясь от нее, сновала между обломков. Я вгляделся, у меня ком к горлу подкатил - вши бежали с остывающих тел в поисках новых хозяев. Я осторожно обогнул кучу и спустился вниз, санитар за моей спиной издевательски хмыкнул. Под подвальными сводами меня словно мокрым одеялом облепил густой смрад. Раненые и больные рядами лежали на одеялах или прямо на холодном бетонном полу; стоны и крики эхом отражались от сводчатых потолков, пол покрывал толстый слой грязи. Несколько врачей и санитаров в запачканных халатах медленно продвигались вдоль рядов, старательно отыскивая место, куда поставить ногу, чтобы не наступить ненароком на агонизирующих людей. Я понятия не имел, как в этом хаосе искать Фопеля. Потом прикинул, где находится операционная, и вошел без стука. Плиточный пол там тоже был заляпан кровью и грязью, слева от меня на банкетке сидел, вытаращив пустые глаза, человек без руки. На столе лежала светловолосая женщина - скорее всего, из штатских, всех наших медсестер уже давно вывезли - голая, со страшными ожогами на животе и под грудью и ампутированными до колен ногами. Картина потрясла меня; я заставил себя отвернуться и не смотреть на раздутые половые органы между культей. Вошел врач, я попросил проводить меня к раненому из СС. Врач жестом пригласил меня следовать за ним и повел в маленькую комнату, где на раскладушке примостился полураздетый Фопель. Ему осколком задело руку, Фопель был просто счастлив: теперь он имел право уехать. Я, побледнев от зависти, разглядывал его перевязанное плечо, вот так я, наверное, смотрел на сестру, сосавшую материнскую грудь. Фопель курил и болтал, он получил Heimatschuss, бурно, как ребенок, радовался такой удаче и не мог угомониться - невыносимо! Он постоянно щупал, словно талисман, карточку VERWUNDETE [Раненый (нем.)], приколотую к карману наброшенного на плечи кителя. Уходя, я пообещал переговорить с Томасом о его отъезде. Фопелю очень повезло: по званию его никогда бы не включили в списки вывозимых незаменимых специалистов, а мы отлично понимали, что СС нечего надеяться даже на лагеря для военнопленных, русские расправлялись с эсэсовцами, как мы с коммунистами и работниками НКВД. Выйдя наружу, я вспомнил Правдина и задался вопросом, сохранял бы я на его месте присутствие духа. Я предпочел бы самоубийство тому, что ожидало меня у большевиков. Но я сомневался, что у меня хватит на него мужества. Я больше, чем когда-либо, чувствовал себя загнанной в угол крысой и не мог смириться с тем, что все закончится вот так, в грязи и разрухе. В фойе я обошел Ивана стороной, решил подняться по широкой лестнице в зал. До войны это, видимо, был роскошный зал с балконами и велюровыми креслами; теперь потолок, в который угодила бомба, почти полностью обрушился, в центре зрительских рядов, между сидений, заваленных щебнем и снегом, торчала люстра. Из любопытства и желания оттянуть возвращение назад, я полез исследовать верхние ярусы. Там тоже шли бои: в стенах сделали пробоины для огневых точек, пол в коридорах был усеян отстрелянными гильзами и пустыми ящиками из-под боеприпасов; на балконе два убитых русских солдата, которых никто не потрудился снести в фойе, разлеглись в креслах, словно ожидая начала все время откладывающейся пьесы. Через дверной проем в глубине одного из проходов я пробрался на мостик над сценой: большая часть осветительных приборов и механизмов для смены декораций были повреждены. Я долез до самой кровли: над залом зияла пустота, но над сценой потолок уцелел, и крыша, изрешеченная пулями, держалась на балочной конструкции. Я рискнул выглянуть в дырку: снаружи от черных развалин кое-где поднимался дым, чуть севернее разворачивалось ожесточенное сражение, слышался характерный вой невидимых штурмовиков. Я искал глазами Волгу, мечтал ее увидеть хотя бы раз, но она пряталась за руинами, а здание театра располагалось недостаточно высоко. Я отвернулся: этот заброшенный чердак напомнил мне чердак в огромном доме Моро в Антибе. Когда я возвращался из интерната в Ницце, мы с сестрой не расставались ни на минуту. Каждый раз мы заново обследовали все закутки дома и неизменно забредали на чердак. Мы приволокли туда из гостиной граммофон с ручкой и куклы сестры, разных зверюшек, кошку, жабу, ежа; натягивали простыню между балками и разыгрывали пьесы и оперы. Любимым нашим представлением была «Волшебная флейта» Моцарта: лягушка исполняла роль Папагено, ежик - Тамино, кошка - Памины, а кукла - Царицы ночи. Сейчас я, не моргая, стоял посреди разгромленного театра, и мне чудилось, что звучит музыка и я вовлечен в захватывающий кукольный спектакль. Опять у меня страшно скрутило живот, я снял брюки и присел; сидя на корточках, я витал где-то далеко, я видел море, волны за кормой, двоих детей - себя самого и сестру-близняшку Уну, - устроившихся на носу корабля, вспоминал, как встречались украдкой наши взгляды и руки, грезил о безграничной любви, что шире синего моря и сильнее боли растраченных лет. Ослепительный солнечный блеск, благословенная бездна. Спазмы, диарея, холодный пот лихорадки, страх - все стерлось, растворилось в нежданно нахлынувших воспоминаниях. Не надевая штанов, я улегся в пыли и обломках, и прошлое расцвело передо мной, как весенний цветок. Нам нравилось, что на чердак, в отличие от погреба, всегда проникал свет. Даже когда крыша не пробита шрапнелью, день струится в маленькие окошки или в щелки между черепицей или поднимается от лестницы, ведущей с этажей; никогда на чердаке не бывает полностью темно. И в том рассеянном, мягком, пятнами ложащемся свете мы играли и обучались вещам, которым должны были обучиться. Кто знает, как это случается? Наверное, мы в библиотеке Моро наткнулись на запретные брошюры, спрятанные среди других книг, а может, все произошло естественно, в процессе игры и нечаянных открытий. Тем летом мы остались в Антибе, но по субботам и воскресеньям отправлялись на берег моря в домик, снятый Моро возле Сен-Жан-Кап-Фера. Там мы играли в поле, в черном сосновом бору и у зарослей кустарника, дрожавшего от стрекота цикад и гудения пчел в лаванде, ее аромат заглушал запахи розмарина, тимьяна, смолы и примешивающуюся к ним в конце лета сладость инжира, которым мы объедались до тошноты. Дальше по морю от крутых скал, окаймлявших зубчатый берег, мы вплавь или на лодке добирались до маленького отлогого островка. Там, голые, как дикари, ныряли и железной ложкой соскребали присосавшихся к подводным камням морских ежей; добыв несколько штук, мы вскрывали их карманным ножиком и прямо из скорлупок заглатывали липкие оранжевые икринки, мусор выкидывали в море, потом терпеливо кончиком ножа выковыривали впившиеся в пальцы иголки и мочились на ранки. Иногда, особенно когда дул мистраль, море штормило, и высоченные волны с шумом разбивались о скалы, возвращение на берег оборачивалось опасной игрой, требовавшей всей нашей детской отваги и ловкости. Однажды я вынырнул из воды, ожидая отлива, чтобы добраться до скалы, но внезапно меня накрыла волна и протащила по острым камням, я сильно поцарапался, кровь, смешиваясь с морской водой, текла ручейками. Сестра кинулась на меня, повалила на траву и целовала ссадины, слизывая, как голодная кошечка, кровь и соль. Мы пребывали в эйфории, придумали тайный язык, позволявший нам, при матери и Моро, сообщать друг дружке о совершенно недвусмысленных желаниях. Это был возраст чистоты и невинности, прекрасный, счастливый. В наших маленьких, тонких, загорелых телах жила свобода; мы плавали, как морские котики, бегали по лесам, как лисы, голыми катались по пыльной земле, извиваясь и сливаясь воедино, ни мальчик, ни девочка, две сплетенные в клубок змейки.

По ночам у меня поднималась температура, я, завернувшись в одеяло, дрожал на верхнем ярусе кровати, над Томасом, меня заедали вши и мучили смутные видения из прошлого. Осенью, с началом учебного года, почти ничего не менялось. В разлуке мы с сестрой мечтали друг о друге и ждали момента, когда снова соединимся. У нас была обычная, открытая жизнь, как у всех остальных детей, и сокровенное, принадлежащее только нам двоим, огромное, шире, чем шар земной, пространство, которое ограничивало только наше воображение. С течением времени декорации менялись, но мелодия нашей любви по-прежнему звучала в прекрасном и неистово страстном ритме. На зимние каникулы Моро повез нас в горы, в те годы этот вид отдыха был редкостью. Отчим снял шале у одного русского аристократа, хозяин оборудовал в пристройке парную, никто из нас прежде ничего подобного не видел, но он объяснил, как ею пользоваться, и Моро просто влюбился в русскую баню. Ближе к вечеру, после катания на лыжах и санках или пешей прогулки, Моро потел в парной добрый час, но все же не решался выбежать на улицу и поваляться в снегу, как это делали мы, правда, мама заставляла нас закутываться с ног до головы в банные халаты. Сама она не любила парилку и даже не заходила туда. Но днем, если родители шли в город, или вечером, когда они спали, мы проникали в полуостывшее помещение, скидывали одежду и забирались в пустые встроенные шкафы под скатом крыши, где невозможно было встать в полный рост, и усаживались там или лежали, ласкаясь и обнимаясь, рабы друг друга и властелины мира.

Днем я пытался обрести шаткое равновесие, но лихорадка и диарея не давали мне покоя и отвлекали от действительности, хоть и тяжелой и полной страданий. Меня вдобавок мучила тупая боль в левом ухе, под кожей, внутри раковины. Я тер больное место мизинцем, но облегчения не наступало. Так, в прострации, завернувшись в грязную шубу, напевая под нос одну и ту же монотонную мелодию и вызывая в воображении картины прошлого, я проводил долгие унылые часы в кабинете. Однажды Иван отвел меня в огромное здание, недалеко от линии фронта, на Республиканской улице, где прятался русский дезертир. Дезертира мы не нашли, я бродил по комнатам, жалея, что согласился пойти, и вдруг в коридоре раздался пронзительный детский смех. Я выскочил из квартиры - никого, но спустя мгновение на лестнице появилась целая орда девочек, диких, бесстыдных, хватали меня, проскальзывали у меня между ног, задирали юбки, показывали грязные задницы и вприпрыжку неслись на верхний этаж, а потом они гурьбой мчались со смехом вниз. Они напоминали маленьких жадных крыс, страдавших бешенством матки. Одна из них пристроилась на ступеньке на уровне моей головы и раздвинула ноги, демонстрируя гладкий лобок. Другая, подкравшись, укусила меня за палец, я схватил ее за волосы и дернул к себе, чтобы дать пощечину, но третья девочка сзади просунула мне руку между ног, а та, которую я держал, извивалась и наконец вырвалась и помчалась по коридору. Я попытался было ее догнать, но она исчезла. Я остановился, посмотрел на закрытые двери, потом сделал резкий прыжок, распахнул одну и тотчас отпрянул, чтобы не выпасть во двор: за дверью была пустота, я захлопнул створку за мгновение до того, как русские продырявили ее очередью из пулемета. Я бросился на пол, в проеме взорвалась противотанковая граната, меня оглушило и засыпало штукатуркой, обломками досок и старыми газетами. Я в панике пополз прочь и откатился в квартиру без двери на противоположной стороне коридора. Из первой комнаты я, пытаясь отдышаться, услышал звуки фортепиано; с автоматом наготове я прошел в спальню: внутри на неубранной постели лежал труп русского, и какой-то гауптман в шапке, закинув ногу на ногу, сидел на табуретке и слушал граммофон. Я не узнал мелодию и спросил, что это. Он дождался конца легкой пьески с навязчивой ритурнелью и, перевернув пластинку, прочел название: «Дакен, “Кукушка”». Потом покрутил ручку граммофона, достал другую пластинку из оранжевого бумажного конверта и опустил иглу. «Здесь уж вы не ошибетесь». Действительно, Моцарт, «Турецкое рондо», бравурность сочетается с романтической серьезностью, наверняка пианист - славянин. «Кто играет?» - поинтересовался я. «Рахманинов, композитор. Знаете?» - «Немного. Он, оказывается, еще и исполнитель». Гауптман протянул мне стопку конвертов. «Наш друг, видимо, был страстным меломаном, - он указал на кровать. - И, судя по подбору и количеству пластинок, в хороших отношениях с Партией». Я изучил этикетки - все на английском, пластинки привезены из Соединенных Штатов: Глюк, Скарлатти, Бах, Шопен в исполнении Рахманинова, его собственные пьесы. Записи были сделаны в первой половине двадцатых годов, но переизданы, судя по всему, недавно. В коллекции имелись и русские пластинки. Моцарт закончился, офицер поставил Глюка, фортепианную обработку отрывка из «Орфея и Эвридики» - нежная, пронзительно печальная музыка. Я подбородком кивнул на кровать: «Почему вы от него не избавитесь?» - «А зачем? Ему и здесь хорошо». Я дослушал пластинку и спросил гауптмана: «Скажите, вам тут не попадалась девчонка?» - «Нет, а что? Вам, что ли, нужна? Музыка гораздо лучше». Я развернулся и вышел. В коридоре я открыл следующую дверь, укусившая меня девочка, присев на корточки, писала на ковер. Она подняла на меня блестящие глаза, вытерла ладонью промежность и, прежде чем я успел среагировать, протиснулась между моих ног и с хохотом понеслась по лестнице. Я опустился в кресло и уставился на мокрое пятно, расплывшееся по ковру с цветами, я еще не очухался после взрыва, музыка болью отдавалась в нарывающем ухе. Я отправился в подвал универмага к врачу, он подтвердил, что в ухе инфекция, худо-бедно вычистил его, наложил компресс, но больше ничем не мог мне помочь. Сейчас мне сложно сказать, какой это был день: я перестал ориентироваться во времени и не помню всех деталей нашей коллективной агонии. Я стал плохо слышать, и, когда ко мне кто-то обращался, голос собеседника доносился словно издалека, из-под воды, я не всегда понимал, что мне хотят сказать. Томас, по-видимому, заметил, что я стремительно теряю почву под ногами, и прилагал усилия, чтобы я окончательно не заблудился на дороге, ведущей к безумию. Но он уже сам с трудом верил в смысл и важность происходящего. Он брал меня с собой, чтобы я отвлекался: кое у кого из офицеров разведки, которых мы посещали, еще оставались армянский коньяк или шнапс, и пока Томас разговаривал с ними, я пропускал стаканчик, погружался в себя и снова плутал в лабиринтах, наполненных гулом голосов. Однажды, возвращаясь с Томасом с прогулки, я заметил на углу улицы вход в метро, а я-то и не знал, что в Сталинграде есть метро! Почему мне не показали его на плане? Я потянул Томаса за рукав, тыча пальцем в направлении ступенек, терявшихся в темноте, и сказал: «Давай, Томас, взглянем на метро поближе». Он ответил мне ласково, но твердо: «Нет, Макс, не теперь, пойдем». Я настаивал: «Пожалуйста. Мне очень хочется посмотреть». Я канючил, ныл, во мне росла смутная тревога, меня непреодолимо влекло в ту дыру, в метро, но Томас категорически отказывался идти туда. Я уже готов был заплакать, как ребенок, которого лишают игрушки. И в этот момент рядом с нами разорвался артиллерийский снаряд, меня опрокинуло взрывной волной. Когда дым рассеялся, я сел, встряхнулся, отыскал глазами Томаса: он, прижимая руки к животу, лежал на снегу, к его шинели, забрызганной кровью, прилипли комья земли.

Русские при наступлении на западе котла сильно потеснили наши позиции. Через несколько дней мы эвакуировали «Питомник», при этом из-за жуткого, не поддающегося описанию бардака тысячи раненых остались в ледяной степи; к городу стекались войска, даже Генштаб в Гумраке готовился к отъезду. Вермахт выгнал нас из бункера универмага и временно переселил в бывшее здание НКВД, прежде красивое, с огромным стеклянным куполом, теперь, естественно, разбитым вдребезги, и полом из шлифованного гранита. Подвалы там уже были заняты санитарной частью, и нам пришлось довольствоваться разрушенными кабинетами на первом этаже, да и за них-то пришлось бороться со штабом Зейдлица (так в отеле все хотят проживать в номерах с видом на море). Но вся эта суета совершенно меня не трогала, последние события я воспринимал с полным безразличием, потому что в руки мне случайно попала совершено потрясающая вещь - томик Софокла. Его разодрали надвое, наверное, хотели поделить, и, к сожалению, издание было переводное, но включало мою любимую «Электру». Я блаженствовал, погрузившись в стихи, забыв о приступах лихорадки, сотрясавших мое тело, и о гное, сочившемся из-под компресса. В интернате, куда меня заточила мать, я, спасаясь от царящих вокруг тупости и грубости, с головой ушел в учебу. Особенно мне нравился греческий, во многом благодаря нашему преподавателю, молодому священнику, о котором я уже говорил. Мне тогда еще не исполнилось пятнадцати, но я часами торчал в библиотеке, терпеливо и увлеченно, строчку за строчкой разбирая «Илиаду». В конце учебного года наш класс организовал постановку трагедии, как раз «Электры», приспособив для этого спортивный зал. Меня выбрали на главную роль. На мне было белое платье, сандалии и парик с черными кудрями, взглянув на себя в зеркало, я увидел в нем Уну и едва не лишился чувств. Мы уже почти год были в разлуке. На сцене я полностью отдался ненависти и любви, ощущал себя юной девой, ничего не замечал и не слышал. Когда я простонал: «Меня с собою, брат мой, погубил ты», слезы полились из моих глаз. Появился Орест, одержимый Эриниями, и я кричал, ободрял Ореста и толкал его на убийство, на этом прекрасном, возвышенном языке: «Коль ты силен, еще раз!», «Тотчас убей, убитого же тело могильщикам достойным предоставь от взора нашего подальше» [Софокл, «Электра», 1164, 1415, 1487-89. Перевод Ф. Зелинского]. Когда представление завершилось, я не слышал ни аплодисментов, ни поздравлений отца Лабури, я рыдал: резню во дворце Атридов я воспринимал как кровопролитие в моем собственном доме.

Томас, оправившись после того несчастного случая, журил меня по-приятельски, но я не обращал на это внимания. Чтобы подшутить над ним, я, оторвавшись от Софокла, процитировал Жозефа де Местра: «Что есть проигранная битва? Это битва, которую считают проигранной». Томас обрадовался и приказал написать изречение на плакате, который потом повесили в коридоре: похоже, мой друг даже получил похвалу от Мёрица, и афоризм дошел до самого генерала Шмидта, тот даже вознамерился сделать его девизом для армии, но, по слухам, Паулюс возражал. По обоюдному согласию ни я, ни Томас больше не заикались об эвакуации; хотя все знали, что это вопрос ближайших дней, и избранные счастливцы вермахта уже уезжали. Я погрузился в апатию; лишь навязчивый страх заразиться тифом заставлял меня иногда шевелиться, я не удовлетворялся тщательным осмотром глаз и губ и раздевался, пытаясь отыскать черные пятна на теле. Диарея меня больше вообще не волновала, наоборот, присаживаясь на вонючие унитазы, я даже обретал некое спокойствие, я бы с удовольствием, как раньше в детстве, закрылся в туалете с книжкой на пару часов, но поскольку не было ни света, ни двери, мне оставалась только сигарета из последних запасов. Температура теперь почти не спадала, я чувствовал себя, как в теплом коконе, внутри которого мог притаиться, свернувшись, и еще я пребывал в безумном упоении от собственной нечистоты, пота, иссохшей кожи, воспаленных век. Я неделями не брился, и редкая рыжеватая бородка отлично соответствовала сладостному ощущению грязи и неопрятности. Больное ухо гноилось, порой в нем словно гудел колокол или выла далекая сирена, а порой я вообще ничего не слышал. После захвата «Питомника» на несколько дней наступило затишье; потом где-то с двадцатого января методическое уничтожение котла возобновилось (эти даты я восстановил по книгам, а не по памяти, потому что календарь превратился для меня в абстрактное понятие, непрочное воспоминание о прошлой жизни). После короткого потепления в начале года столбики термометров стремительно упали ниже 25 или 30 градусов. Слабого огня, который зажигали в пустых баках из-под горючего, не хватало для обогрева раненых; в городе солдаты оборачивали член тряпкой, чтобы помочиться, вонючий кулек бережно хранили в кармане; а другие пользовались случаем и подставляли опухшие обмороженные руки под теплую струю. Такого рода подробности мне сообщали наши вяло функционирующие армейские механизмы; я тоже, как сомнамбула, читал, классифицировал рапорты и присваивал им номера; но уже некоторое время сам ничего не писал. Когда Мёрицу требовалась информация, я наугад вытаскивал один из докладов абвера и отсылал ему. Наверное, Томас объяснил Мёрицу, что я болен: тот подозрительно смотрел на меня, но молчал. Числа двадцатого-двадцать первого я вышел во двор покурить, Томас ко мне присоединился. День был ясный, морозный; солнце рвалось сквозь пробоины фасадов, отражалось на сухом снегу, вспыхивало, ослепляло, а там, куда лучи не проникали, лежали свинцовые тени. «Ты слышишь?» - спросил Томас, но я не слышал, в ухе звенело. «Иди сюда». Он потянул меня за рукав. Мы обогнули дом, и нашим глазам предстало неожиданное зрелище: несколько солдат, закутавшись в шинели и одеяла, стояли у пианино прямо посреди улицы. Солдат, примостившись на низеньком стульчике, играл, другие внимательно слушали, странно, но до меня не доносилось ни звука, я очень огорчился: ведь я тоже хотел наслаждаться музыкой и имел на это право, как и все остальные. К нам направлялись украинцы: я узнал Ивана, который приветствовал меня взмахом руки. Боль в ухе не давала мне покоя, я почти ничего не слышал: голос Томаса, находившегося рядом со мной, звучал невнятным бульканьем. Мне казалось, что жизнь превратилась в немое кино, жуткое и гнетущее. Я в отчаянии сорвал компресс и сунул мизинец в ушной проход, поток гноя хлынул мне в ладонь и потек по воротнику шубы. Наступило небольшое облегчение, но слух так и не вернулся; если я поворачивал ухо в направлении пианино, мне казалось, что я слышу шум воды; со вторым ухом дела обстояли не лучше; в отчаянии я отвернулся и медленно пошел прочь. Солнце светило так ярко, что на разрушенных фасадах прорисовывались мельчайшие детали. Почувствовав, что у меня за спиной началась суматоха, я обернулся. Томас и Иван энергично махали мне, солдаты глядели на меня изумленно. Не понимая, чего они хотят, и смущенный общим вниманием, я махнул им рукой и продолжил путь. Что-то легонько ударило меня в лоб - камушек или насекомое, я пощупал ушиб, на пальце показалась капелька крови. Я вытер ее и зашагал в сторону реки, в уверенности, что она где-то близко. В этом секторе наши войска, я знал, удерживали берег; до сих пор я не видел знаменитой Волги и теперь был полон решимости хоть раз до отъезда из города полюбоваться ею. За последними домами пролегала заброшенная железная дорога, рельсы которой уже точила ржавчина.

Дальше простиралась огромная белая река, скованная льдами, а еще дальше берег, который мы так и не сумели занять, ровный, тоже белый и словно необитаемый. В окрестностях - ни души, я не заметил ни окопов, ни огневых точек, линия фронта, наверное, располагалась выше. Я сбежал по крутому песчаному склону и очутился у реки. Сначала нерешительно, потом более уверенно ступил на припорошенный снегом лед, сделал шаг - теперь я шел по Волге и радовался, как ребенок. От легкого ветерка взвивались надо льдом снежинки и, поблескивая на солнце, плясали у моих ног, словно блуждающие огоньки. Передо мной во льду зияла темная, довольно широкая дыра, наверняка сюда упал снаряд крупного калибра; в ней струилась зеленоватая от солнца вода, свежая, манящая; я наклонился и намочил руку, вода была нехолодная. Я зачерпнул пригоршню, вымыл лицо, ухо, затылок, потом сделал несколько глотков. Снял шубу, аккуратно свернул ее, положил вместе с каской на лед, потом, глубоко вдохнув, нырнул. Вода, светлая, ласковая, по-матерински согревала меня. Быстрое течение создавало водовороты, и скоро меня затащило под лед. Что только не проплывало рядом со мной в полупрозрачной зеленой воде: лошади, ноги которых течение приводило в движение так, что, казалось, они скачут; огромные, почти плоские рыбы-падальщицы; завернутые в странные коричневые плащ-палатки трупы русских с раздутыми лицами; лохмотья одежды и формы; дырявые знамена, развевающиеся на древке; колесо от машины, вероятно пропитанное маслом. Меня толкнуло чье-то тело и продолжило путь; на солдате была немецкая форма; пока он удалялся, я успел разглядеть и лицо, и светлые танцующие кудри, это был улыбающийся Фосс. Я попытался его поймать, но меня отнесло течением, а когда я выплыл, Фосс уже исчез. Лед образовывал надо мной матовый потолок, но воздух в легких не кончался, и я спокойно двигался дальше мимо затопленных барж, где сидели в ряд красивые молодые мужчины, так и не выпустившие винтовки из рук, в их колышущихся волосах сновали мелкие рыбешки. Впереди вода медленно светлела, зеленые столпы опускались в лунки во льду, разрастались в лес, а потом, по мере того как лед утолщался, сливались друг с другом. Я всплыл, чтобы набрать воздуха. Меня задела льдина, я погрузился обратно, проплыл немного и опять поднялся на поверхность. Здесь лед на реке не вскрылся. Вверх по течению, слева от меня, по волнам на боку плыло догоравшее русское судно. Несмотря на солнце, с неба падали большие сверкающие снежные хлопья и тотчас таяли на воде. Я, помогая себе руками, развернулся: город, вытянувшийся вдоль берега, скрыла плотная завеса черного дыма. Над головой, истошно крича, кружили чайки и посматривали на меня с удивлением, а может, уже караулили жертву, потом они отлетели в сторону и устроились на ледяной глыбе - интересно, неужели они добрались сюда из Астрахани? У самой воды суетились воробьи. Я медленно поплыл к левому берегу. Наконец почувствовал дно и вышел на сушу. Эту сторону реки покрывал мелкий песок, образовывавший невысокие дюны, дальше за ними простиралась равнина. По логике вещей я должен был оказаться у Красной Слободы, но кругом было пусто: ни артиллерийских орудий, ни окопов, ни деревень, ни солдат. Жалкие деревца торчали на верхушках дюн или на спуске к Волге, несшейся бурным потоком за моей спиной; где-то запела коноплянка, уж проскользнул у меня между ступней и зарылся в песок. Я карабкался по дюнам и изучал местность: передо мной раскинулась почти голая степь, земля пепельного цвета, припорошенная снегом, то там, то сям островки густой, коричневой, низкой травы и пучки полыни; на юге горизонт загораживала стена тополей, наверняка высаженная вдоль оросительного канала; больше я ничего не видел. Я пошарил в кармане кителя, достал пачку, но сигареты отсырели. Намокшая одежда липла к телу, но я не мерз, воздух был теплый и мягкий. Я вдруг ощутил усталость (все-таки плыл я долго), упал на колени и принялся рыть пальцами сухую землю, схваченную морозом. Наконец мне удалось выкопать несколько комьев, и я жадно сунул их в рот. Вкус был немного острый, минеральный, но земля, смешанная со слюной, насыщала, словно я был растением, давала жизнь моим волокнам и несла мне печаль; как мне хотелось, чтобы земля стала мягкой, теплой, жирной и таяла у меня во рту, чтобы я мог улечься в могилу, схорониться в ней! У кавказских горцев существует странный погребальный обряд: они роют вертикальную яму глубиной в два метра, затем в ней под углом выкапывают нишу, туда набок, лицом к Мекке, кладут мертвеца - без гроба, в одном саване. Потом нишу замуровывают кирпичом или, если семья бедная, досками; яму засыпают, а из оставшейся земли сооружают продолговатый холмик: иными словами, тело находится не в самой могиле, а рядом. Вот, подумал я, когда мне рассказали об этом обычае, именно в такой могиле я бы хотел упокоиться. Но сейчас у меня не было ни помощника, чтобы рыть, ни лопаты, ни даже ножа: и, примерно определив направление восхода, я двинулся в путь. Я шел по равнине, огромной, безлюдной - ни живых на земле, ни мертвых под землей; долго шел под выцветшим небом, сколько часов, неизвестно (мои часы, как у всех в вермахте показывавшие берлинское время, не выдержали купания, и стрелки теперь навечно замерли на одиннадцати сорока семи). То тут, то там мелькали алые маки, единственные яркие точки в унылом пейзаже, но когда я сорвал один цветок, он посерел и рассыпался горсткой пепла. Вдруг вдалеке замаячило что-то непонятное. Приблизившись, я с удивлением констатировал, что это длинный белый дирижабль, парящий над огромным курганом. По склону кургана прогуливались какие-то люди: трое из них отделились от группы и заспешили ко мне. Когда они подошли достаточно близко, я увидел, что поверх костюмов у них надеты белые блузы с немного старомодными стоячими воротничками и черными галстуками, а один вдобавок напялил шляпу-котелок. «Добрый день, господа», - поздоровался я вежливо. «Здравствуйте, мсье», - ответил мне по-французски человек в шляпе. И еще спросил, что мне здесь надо, я на том же языке, как мог, объяснил ситуацию. Двое других покачали головами. Когда я замолчал, человек в шляпе предложил: «В таком случае вам надо пойти с нами, доктор захочет с вами побеседовать». - «Если пожелаете. А что за доктор?» - «Доктор Сардина, начальник нашей экспедиции». Они подвели меня к подножию кургана; три толстых каната удерживали дирижабль, который колыхался от легкого бриза в пятидесяти метрах над нашими головами, под длинным массивным овалом цеппелина висела двухъярусная металлическая лодка. Еще один тонкий кабель служил, видимо, для телефонной связи; мой провожатый что-то быстро сообщил в трубку, лежавшую на складном столике. Люди на кургане копали, измеряли глубину, делали расчеты. Я снова задрал голову: из лодки медленно, покачиваясь на ветру, опускалась корзина. У самой земли ее ухватили и привели в равновесие двое мужчин. Корзина была большая, из ивовых прутьев и круглых жестких креплений; человек в котелке открыл дверцу и знаком велел мне садиться, после чего сам присоединился ко мне. Трос потянули вверх, корзина тяжелыми рывками отделилась от земли; ее почти не болтало, но у меня все-таки началась морская болезнь, и я вцепился в борт; мой спутник лишь придерживал рукой шляпу. Я смотрел на степь: куда ни кинуть взгляд, ни деревца, ни дома, только на самом горизонте выступала какая-то шишка, очередной курган, вероятно.

Корзина через люк въехала внутрь лодки, в зал; оттуда я с сопровождающим поднялся по винтовой лестнице, а потом спустился по длинному коридору. Все здесь было из алюминия, олова, латуни и прочного полированного дерева: очень красивая машина, честное слово. Человек в котелке остановился у обитой тканью двери и нажал на маленькую кнопку. Дверь открылась, он жестом велел мне войти, а сам остался снаружи.

Я очутился в просторной комнате с окном по периметру и скамьей под ним, из мебели тут были этажерки и в центре прямоугольный стол, заваленный всякой всячиной: книги, карты, глобусы, чучела животных, макеты фантастических аппаратов, астрономические, оптические, навигационные приборы. Между этими предметами тихонько ступала кошка с глазами разного цвета. У края стола скорчился на стуле маленький человечек в белой блузе; он крутанулся на сиденье в мою сторону. Его откинутые назад волосы с проседью мне показались грязными и спутанными; пряди придерживали очки в крупной оправе, сдвинутые на лоб. На его плохо выбритом одутловатом лице застыло злобное, неприятное выражение. «Входите! Входите…» - просипел он. Указал на скамью: «Садитесь». Я обогнул стол и сел, скрестив ноги. Человечек брызгал слюной, когда говорил; к его блузе прилипли остатки еды. «Вы так молоды!…» - воскликнул он. Я чуть повернул голову и через окно посмотрел на голую степь, потом снова на человечка: «Я - гауптштурмфюрер доктор Максимилиан Ауэ, к вашим услугам», - представился я, вежливо поклонившись. «А! - каркнул он. - Доктор! Доктор! Доктор чего?» - «Доктор права, мсье». - «Адвокат!» - он спрыгнул со стула. «Адвокат! Гнусное отродье… проклятое! Вы хуже евреев! Хуже ростовщиков! Хуже роялистов!…» - «Я не адвокат, мсье. Я юрист, эксперт по конституционному праву и офицер СС». Он вдруг успокоился и, подпрыгнув, снова уселся на стул: коротенькие ножки болтались в нескольких сантиметрах от пола. «Немногим лучше…» Он задумался. «Я тоже доктор. Но… в одной очень полезной области. Сардина, я - Сардина, доктор Сардина». - «Очень приятно, доктор». - «А вот мне пока не очень. Что вы здесь делаете?» - «В вашем аэростате? Ваши коллеги пригласили меня». - «Пригласили… пригласили… замечательное слово. Особенно для этого региона». - «Хорошо, я просто гулял». - «Вы гуляли… скажите пожалуйста! С какой целью?» - «Сам не знаю, куда я шел и зачем. Честно говоря, я немного заблудился». Он, обеими руками ухватившись за подлокотники, нагнулся вперед и спросил недоверчиво: «Вы уверены?… У вас действительно не было определенной цели?» - «Поверьте, нет…» Он заворчал: «Поверьте, поверьте… а не выискиваете ли вы что-нибудь… уж не за мной ли… следите?! Не подосланы ли моими завистливыми конкурентами?!» Он сам себя распалял. «Каким образом вы сумели нас найти?» - «На равнине ваш летательный аппарат видно издалека». Но человечек не унимался: «А вы случайно не шпион Финкельштейна?… Или Красшильда? Завистливые жиды… надутые тщеславием… подхалимы! Лизоблюды! Чистильщики ботинок! Фальсификаторы дипломов и результатов…» - «Разрешите вам заметить, доктор, вы, вероятно, не слишком часто читаете газеты. Иначе вы бы знали, что немец, да к тому же офицер СС, вряд ли поступит на службу к евреям. Я не знаком с господами, которых вы упомянули, но если бы я с ними встретился, то моим долгом в первую очередь было бы их арестовать». - «Да… да… - согласился он и потер нижнюю губу, - возможно, так и есть…» Он порылся в кармане блузы и вынул небольшой кожаный кисет; желтыми от никотина пальцами выудил щепотку табака и принялся скручивать папиросу. Поскольку он, похоже, не собирался меня угощать, я достал свою пачку: сигареты высохли, я покатал в пальцах, помял одну, и получилось то, что надо. Спички же совершенно размокли; я покосился на стол, но коробка среди хлама не увидел. «Не дадите огня, доктор?» - попросил я. «Один момент, молодой человек, один момент…» Он закончил возиться с сигаретой, взял со стола довольно большой оловянный куб, сунул сигарету в отверстие и нажал на кнопочку. Подождал. Через несколько минут, показавшихся мне довольно долгими, раздалось коротенькое «щелк»; человечек вытащил зажженную сигарету, затянулся и выдохнул маленькие облачка дыма: «Изобретательно, да?» - «Очень, но, по-моему, немного медленно». - «Сопротивление мешает нагреву. Дайте вашу сигарету». Он повторил операцию, попыхивая сигаретой; теперь щелк послышался быстрее. «Единственный мой грех… - пробормотал он, - единственный! С остальным… покончено! Алкоголь… яд! Не говоря о половых связях… О, эти самки жадные! Размалеванные! Сифилитички! Высасывающие гений мужчины… кромсающие его душу!… А уж о вечной опасности оплодотворения и говорить нечего… Чтобы ты ни предпринимал, его не избежать, самки всегда подсуетятся… вот мерзость! Упрямые, вертлявые уродки! Шлюхи еврейские, готовые нанести смертельные удар! Течка! Запахи! И так круглый год! Долг ученого - повернуться к ним спиной. Заковать себя в непроницаемый панцирь равнодушия… воли… Noli me tangere [Не прикасайся ко мне (лат.). Цитата из Евангелия от Иоанна (20:17)]». Он стряхивал пепел прямо на пол, я последовал его примеру. Белая кошка потерлась лбом о секстант. Внезапно Сардина опустил очки на нос и уставился на меня: «Вы тоже ищете край света?» - «Что, извините?» - «Край света! Край света! Не притворяйтесь наивным. Что еще могло вас привести сюда?» - «Я не знаю, о чем вы говорите, доктор». Лицо его исказилось, он соскочил со стула, обежал стол, схватил какой-то предмет и запустил мне в голову. Я его еле поймал. Это был конус на подставке, раскрашенный, как глобус, в верхней части располагались континенты, внизу на плоском сером основании стояла надпись: TERRA INCOGNITA [Неизведанная земля (лат.)]. «Ну, будете утверждать, что никогда не видели ничего подобного?» Сардина вернулся на место, скрутил вторую папиросу. «Никогда, - подтвердил я. - Что это?» - «Земля! Болван! Лицемер! Предатель!» - «Мне, правда, жаль, доктор. В школе меня учили, что земля круглая». Человечек страшно зарычал: «Вздор! Бредни!… Средневековые, изжившие себя теории… Суеверие! Вот! - заорал он, тыча папиросой в конус, который я до сих пор держал в руках. - Вот истина! И я вам докажу! Сейчас мы движемся к Краю». Действительно, я почувствовал, что кабина слегка вибрирует. Я выглянул в окно: дирижабль поднял якорь и постепенно набирал высоту. «А когда мы там окажемся, - осторожно поинтересовался я, - ваш аппарат перелетит через Край?» - «Не прикидывайтесь! Тугодум, а еще считаетесь образованным человеком… Раскиньте мозгами! Дураку ясно, что за Краем нет гравитационного поля! Иначе мы бы уже давным-давно доказали то, что и так не вызывает сомнений!» - «Но как же в таком случае вы будете действовать?…» - «В том-то вся сила моего гения, - лукаво прищурился он. - Дирижабль содержит еще один аппарат». Он встал, подвинул ко мне стул: «Я объясню. Все равно вы теперь останетесь с нами. Вы, Неверующий, превратитесь в Свидетеля. На Краю света мы приземлимся, сдуем шар, здесь над нами находится специальное отверстие, потом сложим и уберем шар в предназначенный для этих целей отсек. Снизу выпустим гнущиеся, подвижные лапы (всего их восемь), заканчивающиеся мощными клешнями. - Он, сжимая и разжимая пальцы, норовил показать, как работают клешни. - Эти клешни способны цепляться за любую поверхность. И благодаря им мы пройдем по Краю света как насекомое, как паук. Но пройдем! Есть чем гордиться… Вы только вообразите! Трудности… военное время… и построить такой аппарат?… А сделки с оккупантами?… С вьючными ослами из Виши, опившимися минеральной водой?… С заговорщиками… Всей этой баландой, приправленной кретинами, микроцефалами, карьеристами? И с евреями! Да, мсье немецкий офицер, даже с евреями! У человека науки не должно быть угрызений совести… Он, если нужно, и с дьяволом контракт заключит». Где-то внутри аэростата завыла сирена. Человечек вскочил: «Мне надо идти. Ждите меня здесь». В дверях он повернулся: «Ни до чего не дотрагивайтесь!» Я остался в одиночестве, поднялся со стула, сделал несколько шагов по комнате. Протянул руку, чтобы погладить кошку с разноцветными глазами, но та ощетинилась и зашипела. Я еще раз изучил все предметы на длинном столе, кое-какие повертел в руках, полистал книгу, потом встал коленями на скамью, чтобы полюбоваться пейзажем. Река, пересекавшая степь, чуть извивалась и блестела на солнце. Мне померещилась какая-то точка, движущаяся по волнам. В глубине комнаты у окна стояла подзорная труба на треножнике. Я припал к ней глазом, покрутил колесико, чтобы отрегулировать резкость, и начал искать реку; определив ее местоположение, я стал вести прибор по течению, чтобы засечь ту точку. Это же лодка, но фигуры не различить. Я получше настроил фокус. В центре лодки сидела обнаженная девушка с цветами в волосах, впереди и сзади гребли два отвратительных существа с человеческими туловищами и тоже голые. Волосы у девушки были черные, длинные. Сердце у меня учащенно забилось, я пытался рассмотреть ее лицо, но черты расплывались. Мало-помалу во мне окрепла уверенность: девушка - Уна, моя сестра. Куда же она направляется? За ней следовали другие лодки, украшенные цветочными гирляндами, все это напоминало свадебную процессию. Мне необходимо встретиться с ней. Но как? Я бросился вон из кабины, побежал через ступеньку вниз по винтовой лестнице: в помещении для корзины находился караульный. «Доктор? - выдохнул я. - Где он? Мне надо к нему». Мужчина сделал знак следовать за ним, привел меня в носовую часть корабля и впустил в контрольный отсек, где у большого круглого окна суетились люди в белых блузах. Сардина восседал в кресле на возвышении перед панелью приборов. «Что вы хотите?» - грубо спросил он меня. «Доктор… я должен покинуть корабль. Вопрос жизни и смерти». - «Невозможно! - заверещал он. - Невозможно! Я понял. Вы - шпион! Агент!» Он обратился к караульному: «Арестуйте его! Закуйте в кандалы!» Охранник схватил меня за руку; недолго думая, я ударил его в подбородок и прыгнул к двери. Несколько человек кинулись за мной, но проем был слишком узкий, чтобы все разом в него протиснулись, это их задержало. Я понесся по винтовой лестнице уже через три ступеньки и притаился наверху: вскоре передо мной появилась первая голова, того человека в котелке, я пнул его ногой и опрокинул назад, он кубарем, со страшным грохотом, покатился по ступеням, увлекая за собой остальных. Я слышал вопли Сардины. Я наугад дернул дверь: зал с картами, кабины, столовая. В конце коридора я наткнулся на комнатушку с лестницей; люк, вероятно, для ремонтных работ, выходил из фюзеляжа на поверхность летательного аппарата; в комнатушке еще были металлические шкафы, я распахнул один, там висели парашюты. Мои преследователи приближались; я быстро надел парашют и стал взбираться по лестнице. Люк открылся легко: наверх через корпус дирижабля вел огромный вертикальный цилиндр, на крестообразные скобы которого был натянут брезент. Рассеянный свет пробивался сквозь ткань, а внутри на одинаковом расстоянии друг от друга висели лампочки; через иллюминаторы из прозрачной резины я разглядел баллонеты с водородом. Я полез дальше. Шахта, закрепленная прочной арматурой, была выше двенадцати метров, я быстро запыхался. В какой-то момент я обернулся: из люка уже показался котелок, потом туловище. За мной, размахивая пистолетом, карабкался человек. Он не стрелял из опасения повредить баллонеты. За ним виднелись и другие преследователи, но двигались они так же медленно, как я. Через каждые четыре метра в шахте имелась площадка для отдыха, но я не мог терять ни минуты и, уже в полном изнеможении, преодолевал ступень за ступенью. В отчаянии я больше не поднимал глаз, мне казалось, что эта длиннющая лестница никогда не кончится, но вот я уперся в люк на самом верху. Подо мной раздавалось металлическое бряцание, люди в котелках не отставали. Я крутанул ручку люка, рванул его и высунулся: холодный ветер ударил в лицо. Это была верхняя точка гигантского жесткого дирижабля. Я выбрался из шахты, выпрямился в полный рост; увы, у меня не было никакой возможности закрыть люк снаружи. Аэростат вибрировал, из-за этого и из-за сильного ветра я с трудом удерживал равновесие. Шатаясь из стороны в сторону, я направился в хвостовую часть, на ходу проверяя, хорошо ли зафиксирован парашют. В отверстии люка появился котелок, я бросился бежать; прочная эластичная ткань корпуса пружинила под ногами; грохнул выстрел, пуля просвистела мимо уха; я споткнулся, покатился, но вместо того чтобы попытаться встать, решил: будь что будет. Второй выстрел. Скат становился все круче и круче, я скользил все быстрее, стараясь вытягивать ноги вперед, а потом, приняв уже почти вертикальное положение, упал в пустоту, болтая руками и ногами в потоках ветра, как марионетка. Передо мной стеной вырастала коричнево-серая степь. Я ни разу не прыгал с парашютом, но знал, что надо потянуть стропы; мне стоило больших усилий прижать руки к бокам, я нащупал кольцо и дернул; рывок был такой резкий, что заломило затылок. Теперь я спускался гораздо медленнее, ногами вниз; я ухватился за ремень и задрал голову; белый купол закрывал небо и прятал от меня дирижабль. Я поискал реку: она должна протекать в нескольких километрах. Лодки блестели на солнце, и я в уме прикинул, за какое время можно их догнать. Земля приближалась, я сдвинул ноги, мне было очень страшно. Потом я почувствовал сильный толчок, сотрясший все мое тело, я запнулся, парашют, надуваемый ветром, тащил меня за собой, наконец мне удалось затормозить и встать. Я отстегнул ремни и снял парашют, который покатился по земле. Посмотрел на небо: дирижабль спокойно удалялся. Я сориентировался и потрусил к реке.

Дирижабль исчез. Почему-то мне чудилось, что степь поднимается: я утомился, спотыкался о пучки сухой травы, но заставлял себя идти вперед. До реки я добрался на последнем издыхании и тут только понял, что нахожусь на вершине отвесной скалы примерно в двадцати метрах над берегом; внизу потоки воды закручивались в быстрые водовороты; прыгать нельзя, сойти тоже нельзя. Надо было мне приземляться на другом берегу, почти ровном, с удобным спуском к воде. Слева от меня, выше по течению, двигалась процессия. За резной гондолой, которая везла мою сестру, следовали музыканты с гирляндами на шеях и играли на флейтах, струнных инструментах и барабанах пронзительную праздничную мелодию. Сестра была выше тех двух существ, что гребли, и я отлично ее видел; она сидела по-турецки, прикрыв грудь длинными волосами. Я сложил руки рупором и несколько раз выкрикнул ее имя. Она вскинула голову, молча, равнодушно посмотрела на меня и не отводила взгляда, пока лодка медленно скользила мимо; я орал, как сумасшедший, звал ее, но она не реагировала, а потом и вовсе отвернулась. Процессия неспешно удалялась, меня охватило отчаяние. Я хотел броситься вдогонку, и вдруг у меня прихватило живот; я лихорадочно стянул брюки, но вместо дерьма из моей задницы выползали живые пчелы, пауки и скорпионы. Анус жгло огнем, но я понимал, что необходимо избавиться от насекомых, и продолжал тужиться, пауки и скорпионы разбегались, пчелы взлетали, я стискивал зубы, чтобы не выть от боли. Вдруг послышался какой-то шорох, я обернулся: мальчики-близнецы, похожие как две капли воды, молча таращились на меня. Откуда они взялись, черт возьми? Я вскочил, оделся, но они уже уходили. Я окликнул близнецов, кинулся за ними, однако догнать не смог и долго еще их преследовал.

В степи оказался еще один курган. Мальчики взобрались на него и спустились с другой стороны. Я обежал холм кругом, но дети исчезли. «Где вы, мальчики?» - кричал я. Внезапно я осознал, что потерял из виду реку и даже с высоты кургана не могу определить, где она; солнце заволокло серыми тучами, сориентироваться не удавалось; я, как идиот, дал себя отвлечь! Надо срочно найти мальчиков. Я еще раз обежал курган и приметил углубление: на ощупь обнаружил в нем дверь, постучал, дверь распахнулась, я вошел, передо мной был длинный коридор с еще одной дверью в самом конце. Я еще раз постучал, и меня впустили. Теперь я очутился в просторном, освещенном масляными лампами зале с высоченными сводами - снаружи курган не казался мне таким огромным. В глубине зала стояла кровать с балдахином, пузатый карлик играл в какую-то игру среди ковров и подушек; рядом нес караул тощий великан с черной треугольной повязкой на глазу; сморщенная старуха в платке что-то мешала в большом, украшенном орнаментом котле, подвешенном в углу к потолку. Дети словно испарились. «Здравствуйте, - вежливо сказал я. - Вы не видели случайно двух мальчиков?» Потом уточнил: «Близнецов». - «А! - воскликнул карлик. - Посетитель! Ты умеешь играть в нарды?» Я подошел к кровати и увидел, что он разыгрывает партию в триктрак, правая рука против левой: каждая по очереди бросала кости и двигала красные и белые фишки. «Я вообще-то ищу свою сестру, - признался я. - Очень красивую девушку с темными волосами. Она плывет в лодке». Карлик, не прекращая игры, взглянул на кривого, потом обратился ко мне: «Ее везут сюда. Мы с братом женимся на ней. Надеюсь, она так же красива, как об этом говорят». Он сладострастно осклабился и быстро сунул руку в штаны. «Если ты ее брат, нам ты будешь шурин. Садись и выпей чаю». Я, скрестив ноги, присел на подушку напротив доски с нардами; старуха принесла мне чашку вкусного горячего чая, и не эрзаца, а настоящего, который я с удовольствием выпил. «По мне бы лучше, если вы не женитесь на ней», - сказал я наконец. Карлик продолжал играть. «Не хочешь нашей свадьбы, сыграй со мной. Никто не соглашается сыграть со мной». - «Почему же?» - «Из-за моих условий». - «Каких условий? - любезно поинтересовался я. - Объясните, я ведь их не знаю». - «Если я выиграю, я тебя убью, и если проиграю, убью». - «Ладно, без разницы, играем». Я наблюдал, что делает карлик, на триктрак это не было похоже. В начале партии фишки располагали на краю доски, вместо того, чтобы класть их столбиками по две, три и пять; съесть фишку противника нельзя, передвинуть на место, которое та занимает, тоже нельзя. «Это не по правилам триктрака», - возразил я. «Слушай-ка, парень, ты уже не в Мюнхене». - «Я не из Мюнхена». - «Ну, из Берлина. Мы играем в нарды». Я опять стал присматриваться: основной принцип понять вроде несложно, но наверняка имелся какой-то подвох. «Хорошо, давай сыграем». Действительно, все оказалось сложнее, чем на первый взгляд, но я скоро разобрался и выиграл партию. Карлик вскочил, вынул длинный нож и сказал: «Сейчас я тебя убью». - «Успокойтесь. Если бы я проиграл, вы бы могли меня убить, но я выиграл, зачем же вам меня убивать?» Он поразмыслил и снова сел: «Ты прав. Сыграем еще». Карлик победил. «Что скажешь? Я тебя точно убью». - «Я промолчу, я проиграл, убейте меня. Но не кажется ли вам, что надо разыграть третью партию, чтобы мы были квиты?» - «Ты прав». На этот раз я опять выиграл. «Теперь вы должны отдать мне мою сестру». Карлик вспрыгнул, повернулся спиной, наклонился и пукнул мне в лицо. «Фу, какая мерзость!» - возмутился я. Карлик скакал на месте, пукал при каждом прыжке и напевал: «Я - Бог и делаю что хочу, я - Бог и делаю что хочу. Теперь, - прибавил он, - я тебя убью». - «Поистине, вас ничего не спасет, вы дурно воспитаны». Я встал с подушек, отвернулся и вышел. Вдали появилось огромное облако пыли. Я взобрался на курган, чтобы лучше видеть: это были всадники. Они приблизились, разделились на две группы и построились рядами друг напротив друга у входа в курган, образовав длинную аллею. Я мог прекрасно рассмотреть близстоящих; странно, но лошадей словно водрузили на колеса. Приглядевшись, я понял, что спереди и сзади туловища животных были насажены на мощные брусья, упиравшиеся в подставку на колесах, а ноги свободно болтались в воздухе; всадников тоже пронзали колья, острые концы которых торчали из головы или рта: грубо сработано, честно говоря. Каждую повозку толкали голые рабы, завершив расстановку, они все уселись в стороне. Я внимательно смотрел на всадников и вдруг опознал в них украинцев Мёрица. Они тоже добрались сюда и разделили уготованную им участь? А может, впечатление мое было ложным. Ко мне присоединился кривой великан. «Не годится при любом раскладе убивать тех, кто играет с вами» - упрекнул его я. «Ты прав. Поэтому у нас и гости бывают нечасто. Я запрещу своему брату так поступать». Опять подул легкий ветерок и развеял пыль, поднятую повозками. «Что это?» - поинтересовался я, указывая на всадников. «Почетный караул. Для нашей свадьбы». - «Да, но я выиграл две партии из трех. Вы должны отдать мне сестру». Великан печально уставился на меня единственным глазом: «Ты никогда не получишь сестру». У меня от нарастающего ужаса перехватило дыхание. «Почему?» - воскликнул я. «Потому что так не годится», - ответил он. Вдалеке показались фигуры, под ногами у них взметались клубы пыли, которые быстро уносил ветер. Моя сестра, по-прежнему обнаженная, шла в окружении музыкантов и двух отвратительных существ. «А нормально ли, что она идет вот так, голая, на виду у всех?» - в ярости закричал я. Великан продолжал пялиться на меня: «А почему бы нет? В конце концов, она же не девственница, но, однако, мы на ней женимся». Я хотел спуститься с кургана ей навстречу, но тут, как из-под земли, выскочили мальчики-близнецы и загородили мне дорогу. Я попытался обойти их, но они мешали и не пропускали меня. Я в гневе замахнулся на мальчиков. «Не бей их!» - взревел кривой. Я, теряя самообладание, обернулся к нему: «А кто они, собственно, такие?» Великан не произнес ни слова. По аллее, между рядами всадников, насаженных на колья, медленно приближалась моя сестра.