Вряд ли вы удивитесь, узнав, что письмо мне принес Томас. Я спустился в бар отеля послушать новости в компании офицеров вермахта. Была где-то середина мая: наши войска в соответствии с установленным планом добровольно осуществили сокращение линии фронта в Тунисе; в Варшаве беспрепятственно прошла ликвидация террористических банд. Окружавшие меня офицеры слушали молча, с мрачным видом; только однорукий гауптман засмеялся при словах добровольное сокращение линии фронта в соответствии с установленным планом, но осекся, перехватив мой встревоженный взгляд; у меня, так же как и у него, и у других, информации имелось достаточно, чтобы правильно интерпретировать подобные эвфемизмы: восставшие в гетто евреи в течение многих недель оказывали сопротивление лучшим подразделениям СС и полиции, а Тунис мы потеряли. Я искал глазами официанта, чтобы заказать еще коньяку, и тут появился Томас. Уверенным шагом пересек зал, церемонно отсалютовал, щелкнул каблуками, потом подхватил меня под руку и увлек в одну из кабинок; там он раскинулся на банкетке, небрежно кинул фуражку на стол и помахал конвертом, бережно зажав его двумя пальцами в перчатке. «Догадываешься, что внутри?» - спросил Томас, строго нахмурив брови. Я отрицательно покачал головой. На конверте в верхнем углу, я видел, стояла печать Личного штаба рейхсфюрера СС. «Я-то в курсе», - продолжил Томас, не меняя тона. Его лицо осветилось улыбкой: «Поздравляю, дорогой друг. Ловко ты прячешь карты. Всегда знал, что ты гораздо расторопнее, чем кажешься». Он протянул конверт: «Бери, бери». Я взял письмо, вскрыл, вынул листок: приказ при первой же возможности явиться к оберштурмбанфюреру доктору Рудольфу Брандту, личному адъютанту рейхсфюрера СС. «Это повестка», - довольно глупо констатировал я. «Да, повестка». - «И что это значит?» - «Это значит, что у твоего друга Мандельбррода длинные руки. Ты зачислен в личный штаб рейхсфюрера, старик. Ну, что, отметим?»

Праздновать мне не хотелось, но я подчинился. Ночь напролет Томас оплачивал мне американский виски и рассуждал об упрямстве евреев в Варшаве. «Ты представляешь? Какие-то евреи!» Он не сомневался, что мое новое назначение - результат мастерской работы; я же понятия не имел, о чем речь. На следующее утро я направился в главное ведомство СС на Принц-Альбрехтштрассе, расположенное рядом с Государственной тайной полицией, в старинном особняке, переделанном под учреждение. Меня незамедлительно принял оберштурмбанфюрер Брандт, невысокий сутулый человек, педантичный, невыразительный, в больших круглых очках в черной черепаховой оправе, закрывающих лицо, мне казалось, что я уже видел его раньше в Хохенлихене, когда рейхсфюрер награждал меня на больничной койке. В нескольких конкретных и сжатых фразах он объяснил, чего от меня ждут. «Начатое год назад преобразование концентрационных лагерей из структур, выполняющих карательную функцию, в поставляющие рабочую силу осуществляется не беспрепятственно». Проблема затрагивала одновременно отношения между СС и внешними службами и внутренние конфликты в недрах самой СС. Рейхсфюрер хотел бы иметь более четкое представление о причинах возникающих трений, чтобы по возможности устранить их и таким образом максимально использовать продуктивность столь значительных источников рабочей силы. Поэтому он решил назначить опытного офицера своим личным уполномоченным для Arbeitseinsatz [Здесь: организация использования рабочей силы (нем.)]. «После изучения досье и рекомендаций многочисленных кандидатов выбор пал на вас. Рейхсфюрер ничуть не сомневается в ваших способностях, в том, что вы успешно справитесь с этой задачей, требующей аналитического склада ума, дипломатической ловкости и инициативы в духе СС, которые вы уже продемонстрировали в России». Соответствующие ведомства СС получат приказ о сотрудничестве со мной; но я сам должен позаботиться, чтобы оно стало плодотворным. «Все вопросы и рапорты вам следует адресовать мне, - подытожил Брандт. - Рейхсфюрер будет встречаться с вами, только если возникнет необходимость. Сегодня он примет вас и разъяснит, что конкретно он от вас требует». Я слушал, не моргая; я не понимал, о чем говорит Брандт, но счел правильным придержать вопросы при себе. Брандт попросил меня посидеть пока в салоне на первом этаже; там я обнаружил журналы, чай и печенье. Мне быстро надоело листать старые номера «Дас Шварце Кор» в приглушенном свете комнаты, к сожалению, в здании не разрешалось курить (рейхсфюрер запретил из-за запаха), а на улицу выйти нельзя: могут вызвать. За мной пришли, когда было уже далеко за полдень. В передней перед дверью Брандт дал мне последнее напутствие: «Не комментируйте, не задавайте вопросов, отвечайте, только если вас спрашивают». Потом он провел меня в кабинет; Генрих Гиммлер восседал за письменным столом; я в сопровождении Брандта приблизился, по-военному чеканя шаг, Брандт представил меня; я отсалютовал, Брандт протянул досье рейхсфюреру и удалился. Гиммлер жестом пригласил меня присаживаться и принялся изучать мои бумаги. Его лицо казалось до странности отчужденным, блеклым, маленькие усики и пенсне лишь подчеркивали расплывчатость черт. Он взглянул на меня с дружеской полуулыбкой, но когда поднял голову, в пенсне отразился свет, сделав стекла непрозрачными и спрятав глаза за двумя круглыми зеркальцами: «Вы в лучшей форме, чем в последнюю нашу встречу, штурмбанфюрер». Я изумился, что он об этом помнит, впрочем, скорее всего у него в досье стояла пометка. Гиммлер продолжил: «Вы полностью оправились после ранения? Очень хорошо». Он пролистнул несколько страниц. «Ваша мать француженка, как я вижу?» Наверное, это был вопрос, я попытался ответить: «Мать родилась в Германии, рейхсфюрер. В Эльзасе». - «Да, но тем не менее она - француженка». Рейхсфюрер вновь поднял голову, теперь очки не отсвечивали, и я увидел маленькие, слишком близко посаженные глазки и их удивительно мягкое выражение. «Вы знаете, что я в принципе никогда не принимаю в штаб людей чужой крови. Это как русская рулетка: слишком рискованно. Неизвестно, какие качества вылезут наружу, даже у отличных офицеров. Но доктор Мандельброд уговорил меня сделать исключение. Он человек мудрый, и я весьма уважаю его мнение». Гиммлер выдержал паузу. «Я наметил другого кандидата на этот пост. Штурмбанфюрера Герлаха. К несчастью, он погиб месяц назад. В Гамбурге во время налета английских бомбардировщиков. Он не успел добраться до убежища, на улице ему прямо на голову упал цветочный горшок. С бегониями, если не ошибаюсь. Или с тюльпанами. Мгновенная смерть. Эти англичане - просто чудовища: бомбардировать гражданское население вот так, без различия. После победы мы должны провести судебные расследования военных преступлений. Виновные в подобных зверствах еще за них ответят». Он замолчал и опять углубился в мое досье. «Вам скоро тридцать, а вы неженаты, - сказал он, вскидывая голову. - Почему?» Голос звучал менторски строго. Я покраснел: «У меня пока не было возможности, рейхсфюрер. Я окончил университет как раз перед войной». - «Вам надо серьезно задуматься, штурмбанфюрер. Ваша кровь ценна, и Германия не должна ее лишиться, если вас убьют на войне». Слова сами собой срывались у меня с губ: «Рейхсфюрер, прошу меня извинить, но священный долг национал-социалиста и члена СС не позволяет мне затевать свадьбу до тех пор, пока мой народ не совладает с угрожающими ему со всех сторон опасностями. Любовь к женщине неотвратимо ослабляет мужчину. Я обязан отдать все силы поставленным задачам и до окончательной победы не могу разменивать свою преданность». Гиммлер слушал, ощупывая меня взглядом; его глаза немного расширились. «Штурмбанфюрер, невзирая на смешанную кровь, ваши германские и национал-социалистические качества впечатляют. Затрудняюсь сказать, согласен ли я с вашими аргументами, я по-прежнему уверен, что продолжение расы - долг каждого эсэсовца. Но я еще подумаю над тем, что вы сказали». - «Благодарю, рейхсфюрер». - «Оберштурмбанфюрер Брандт разъяснил, что от вас требуется?» - «В общих чертах, рейхсфюрер». - «Мне особо нечего прибавить. Прежде всего, проявляйте в работе тактичность. Я не желаю провоцировать ненужные конфликты». - «Да, рейхсфюрер». - «Ваши рапорты достойны похвалы. Вы обладаете прекрасной способностью синтезировать сведения, основываясь на правильном и глубоко укорененном мировоззрении. Поэтому я вас и выбрал. Однако внимание! Я жду практических решений, а не нытья». - «Да, рейхсфюрер». - «Разумеется, доктор Мандельброд попросит отсылать ему копии ваших докладов. Я не имею ничего против. Удачи, штурмбанфюрер. Вы можете идти». Я встал, отдал честь и собрался выйти. Вдруг меня окликнул сдержанный сухой голос Гиммлера: «Штурмбанфюрер!» - «Да, рейхсфюрер?» Он помедлил: «И без ложной сентиментальности, ясно?» Я стоял навытяжку: «Конечно, рейхсфюрер». Я опять вскинул руку в салюте и шагнул за дверь. В передней на меня испытующе уставился Брандт: «Все прошло нормально?» - «Надеюсь, что да, оберштурмбанфюрер». - «Рейхсфюрер с большим интересом прочитал ваш рапорт о проблемах питания наших солдат в Сталинграде». - «Я удивлен, что эта докладная дошла до него». - «Рейхсфюрер интересуется многими вещами. Группенфюрер Олендорф и главы других ведомств часто пересылают ему наиболее интересные рапорты». Брандт от лица рейхсфюрера вручил мне книгу Хельмута Шрамма «Еврейские ритуальные убийства». «Рейхсфюрер приказал раздать по экземпляру каждому офицеру СС, начиная со штандартенфюреров и выше, и также распространять книгу среди младших офицеров, занимающихся еврейским вопросом. Ознакомьтесь, очень любопытно». Я поблагодарил Брандта: еще одна книга, а я почти забросил чтение. Брандт посоветовал мне взять несколько дней отпуска на решение бытовых проблем. «Успехов в работе не добьешься, если в личных делах беспорядок. Затем приходите опять ко мне».

Вскоре передо мной встал жилищный вопрос: я же не мог до бесконечности оставаться в отеле. Оберштурмбанфюрер из ведомства СС по персоналу предложил мне два варианта: общежитие СС для неженатых офицеров (дешевле некуда и еда включена) или комната за арендную плату. Томас обосновался в трехкомнатной квартире, просторной и очень удобной, с высокими потолками и старинной дорогой мебелью. Учитывая кризис с жильем в Берлине, когда людей, имевших хоть одну свободную комнату, обязывали взять квартиранта, это были просто-таки роскошные апартаменты, особенно для одинокого оберштурмбанфюрера; от таких не отказался бы и группенфюрер с женой и детьми. Томас, смеясь, рассказал мне, как ему достались эти хоромы: «Все не так уж сложно. Если хочешь, я помогу тебе найти, пусть не такие большие, но уж, по крайней мере, с двумя комнатами». Благодаря одному знакомому, работавшему в Generalbauinspektion, Главной строительной инспекции, в Берлине, Томасу по особому указанию выделили квартиру, ранее принадлежавшую евреям и освобожденную ввиду грядущей реконструкции города. «Единственная проблема - при условии, что я оплачу ремонт, приблизительно пятьсот рейхсмарок. У меня их не было, но мне удалось взять кредит у Бергера в качестве экстренной помощи». Развалившись на канапе, он с довольным видом огляделся вокруг: «Неплохо, правда?» - «А машина?» - сквозь смех спросил я. Томас обзавелся еще и небольшим кабриолетом, обожал ездить на нем и иногда по вечерам даже брал меня с собой. «А это уже совсем другая история, старина, которую я поведаю тебе в следующий раз. Я же говорил тебе в Сталинграде, если мы выберемся, нас ожидает чудесная жизнь. Нет причин лишать себя удовольствий». Я обдумал его слова, но в конце концов решил арендовать меблированную комнату в квартире с хозяевами. Идея жить в доме офицеров СС меня не привлекала: я хотел сам решать, с кем встречаться вне работы, а оставаться в одиночестве я, честно говоря, побаивался. Хозяев я попрошу готовить мне еду и буду ощущать хоть какое-то человеческое присутствие. Я отправил заявку с уточнением, что рассчитываю на две комнаты, чтобы какая-нибудь женщина убирала и стряпала. Мне предложили вариант по разумной цене в районе Митте, у вдовы, в шести станциях метро от Принц-Альбрехтштрассе (без пересадки). Я согласился, даже не посмотрев, и мне вручили сопроводительное письмо. Фрау Гуткнехт, краснощекая толстуха за шестьдесят, с пышной грудью и крашеными волосами, открыв дверь, оглядела меня с ног до головы: «Вы офицер?» - произнесла она с сильным берлинским акцентом. Я переступил порог и пожал ей руку, от нее разило дешевыми духами. Она пошла по длинному коридору, указывая на двери: «Здесь - моя комната, там - ваши. Вот ключ. Конечно, у меня тоже есть один». Отперла замок и пригласила меня войти: стандартная мебель, множество безделушек, пожелтевшие покоробившиеся обои, запах затхлости. За гостиной находилась спальня, изолированная от остальной квартиры. «Кухня и туалет дальше. Горячая вода ограничена, так что ванну не принимать». На стене висели два портрета в траурной рамке: мужчина лет тридцати с маленькими усиками чиновника и светловолосый крепкий парень в форме вермахта. «Это ваш муж?» - вежливо поинтересовался я. Ее лицо исказила гримаса: «Да. И мой сын Франц, малыш Франци. Он погиб в первый день Французской кампании. Его фельдфебель написал мне, что он пал геройской смертью, чтобы спасти товарища, медалью его не наградили. Он хотел отомстить за папу, моего Буби, который отравился во время газовой атаки под Верденом». - «Мои соболезнования». - «О, вы знаете, что касается Буби, я свыклась. Но малыша Франци мне до сих пор не хватает». Она бросила на меня оценивающий взгляд: «Жаль, что у меня нет дочери. Вы бы на ней женились. Я бы радовалась: зять-офицер. Мой Буби был унтер-фельдфебелем, а Франци и вовсе ефрейтором». - «Действительно, жаль», - учтиво ответил я. И указал на безделушки: «Можно вас попросить убрать все это? Мне понадобится место для вещей». Фрау Гуткнехт приняла обиженный вид: «И куда мне их девать, по-вашему? У меня места еще меньше. И потом это же красиво. Вы просто их немножко подвиньте. Но, пожалуйста, осторожнее! Разобьете, придется платить». Она кивнула на портреты: «Если желаете, я сниму. Мне не хотелось, чтобы они навевали на вас грусть». - «Нет, это необязательно», - сказал я. «Хорошо, тогда пусть висят. Это любимая комната Буби». Мы договорились насчет еды, и я отдал фрау Гуткнехт часть своих продовольственных карточек.

Я устроился совсем неплохо, по крайней мере не затратив особых усилий. Я сгреб в кучу статуэтки, вазочки и дурацкие довоенные романы и освободил несколько этажерок под собственные книги, которые перед отъездом в Россию сложил в погреб, а теперь забрал. Я с удовольствием их распаковывал и перелистывал, хотя большая часть моей библиотеки пострадала от сырости. Я поставил в один ряд издание Ницше, подаренное Томасом и так мной ни разу не открытое, трех Берроузов, привезенных из Франции, и недочитанного Бланшо; томики Стендаля, путешествовавшие со мной по России, там и остались, по сути, повторилась история с его дневниками, потерянными в 1812 году. Я жалел, что не додумался купить новые в Париже, но надеялся, что еще получу такую возможность. С опусом о ритуальных убийствах возникли сложности: если «Фестгабе» сразу нашел место среди моих книг по экономике и политологии, то с ним определиться я не мог. В конце концов я его запихнул в книги по истории, между Трейчке и Густавом Коссина. Одежда да эти книги - вот и все мое имущество, да еще граммофон и несколько пластинок; кинжал из Нальчика, увы, тоже пропал в Сталинграде. Завершив расстановку, я плюхнулся в кресло и зажег сигарету. Тут же без стука в комнату вошла фрау Гуткнехт: «Вы не должны здесь курить! Шторы пропахнут». Я поднялся, отдернул полы кителя: «Фрау Гуткнехт. Впредь я просил бы вас стучаться и ждать, пока я разрешу войти». Она побагровела: «Извините, герр офицер! Разве я не у себя дома? И потом, при всем моем уважении, я же вам в матери гожусь. Что с вами стрясется, если я войду? Вы же не намерены девок сюда водить? Здесь благородный дом, дом порядочной семьи». Я решил, что требуется срочно внести ясность в ситуацию: «Фрау Гуткнехт, я снимаю у вас две комнаты, иными словами, они теперь не ваши, а мои. Я не собираюсь водить девок, как вы выразились, но я дорожу своей личной жизнью. Если такое положение вещей вас не устраивает, я заберу вещи, плату за аренду и съеду. Вы меня поняли?» Она притихла: «Не обижайтесь, герр офицер… Я просто не привыкла, вот и все. Вы можете курить, если пожелаете. Только открывайте, пожалуйста, окна…» Она покосилась на книги: «Я вижу, вы образованный…» Я перебил ее: «Фрау Гуткнехт, если у вас больше нет ко мне вопросов, буду очень признателен, если вы меня оставите». - «О да, простите, да». Она удалилась, а я, заперев за ней, не вынул ключа из скважины.

Я оформил бумаги в отделе персонала и вернулся к Брандту. Он освободил для меня одно из небольших светлых помещений на верхнем этаже старинного здания. В моем распоряжении оказались: приемная с телефоном и кабинет с диваном, молоденькая секретарша фрейлейн Пракса, связной, обслуживающий еще трех человек, и команда машинисток, печатавших на весь этаж. Шофер по имени Пионтек, фольксдойче из Верхней Силезии, в поездках должен был еще заменять мне ординарца; мне в пользование предоставлялась машина, но рейхсфюрер приказал ввести отдельную смету на личные поездки и удерживать из зарплаты стоимость истраченного на них бензина. Я счел такой подход весьма оригинальным. «Ничего особенного. Надо уметь правильно организовать работу», - слегка улыбнувшись, успокоил меня Брандт. С начальником Личного штаба обергруппенфюрером Вольфом я встретиться не мог: он выздоравливал после тяжелой болезни, и Брандт уже несколько месяцев выполнял его полномочия. Потом Брандт еще раз уточнил мои обязанности: «Сначала вам необходимо ближе познакомиться с системой и ее проблемами. Все рапорты по данной тематике, адресованные рейхсфюреру, хранятся в нашем архиве: поднимите их и пролистайте. Вот список офицеров, возглавляющих различные департаменты, имеющие непосредственное отношение к порученным вам задачам. Назначайте встречу, переговорите с ними, они ждут и расскажут вам все как есть. Когда у вас сложится достаточно ясная общая картина, вы оправитесь в инспекционную командировку». Я пробежал глазами список: в основном офицеры из ВФХА и РСХА. «Инспекцией лагерей занимается теперь ВФХА, верно?» - спросил я. «Да, - ответил Брандт. - Уже чуть больше года. Взгляните на список: теперь это Амтсгруппа “Д”. У вас в списке бригадефюрер Глюкс, начальник инспекции, его заместитель оберштурмбанфюрер Либхеншель, который, между нами говоря, будет вам гораздо полезнее, чем начальник, и несколько руководителей департаментов. Но лагеря - только одна грань проблемы; есть еще предприятия СС. Вас примет обергруппенфюрер Поль, возглавляющий ВФХА, и объяснит, что к чему. Конечно, если вы захотите пообщаться с другими офицерами и углубить сведения по отдельным вопросам, не стесняйтесь: но сначала посетите этих. В РСХА оберштурмбанфюрер Эйхман познакомит вас с системой спецтранспорта и расскажет, как продвигается решение еврейского вопроса и его дальнейшие перспективы». - «Могу я задать вопрос, оберштурмбанфюрер?» - «Пожалуйста». - «Если я вас правильно понимаю, у меня есть доступ ко всем документам, касающимся окончательного решения еврейского вопроса?» - «Там, где решение еврейской проблемы напрямую затрагивает вопрос максимального использования рабочей силы, да. И я хотел бы подчеркнуть, что это делает вас - и в гораздо большей степени, чем во время вашей миссии в России, - носителем секретной информации. Вам строжайше запрещено обсуждать ее с кем бы то ни было вне службы, включая и министерских чиновников, и членов Партии, с которыми вам придется контактировать. В случае нарушения установленных правил рейхсфюрер видит только одну меру: смертную казнь». Брандт снова обратился к списку: «Вы можете открыто говорить со всеми указанными здесь офицерами, об их подчиненных советую заблаговременно навести справки». - «Хорошо». - «Для ваших рапортов рейхсфюрер установил определенные стилистические нормы, Sprachregelungen. Ознакомьтесь и неукоснительно их придерживайтесь. Рапорты, составленные неподобающим образом, вернут вам обратно». - «Zu Befehl, оберштурмбанфюрер».

Я погрузился в работу, словно в оживляющий серный источник Пятигорска. Дни напролет просиживал на крошечном диване в кабинете, жадно проглатывая рапорты, корреспонденцию, приказы, план-сетки, и время от времени втихаря выкуривал в окно сигарету. Фрейлейн Пракса, шведка, немного взбалмошная, которая, разумеется, предпочла бы проводить рабочие часы, болтая по телефону, вынуждена была постоянно подниматься и спускаться в архив и жаловалась, что от этого у нее отекают лодыжки. «Спасибо, - благодарил я, не удостаивая фрейлейн Праксу, входившую в кабинет с новой пачкой документов, даже взглядом. - Кладите сюда, заберите это, я уже прочитал, отнесите обратно». Она со вздохом, стараясь произвести как можно больше шума, ретировалась. Очень скоро выяснилось, что фрау Гуткнехт - отвратительная кухарка и способна приготовить максимум три блюда, все с капустой и неизменно пригоревшие; поэтому я обзавелся привычкой, отправив фрейлейн Праксу домой, ужинать внизу в столовой, работать по вечерам и возвращаться к себе только на ночлег. Я отпускал Пионтека и ехал на метро. В это время суток линия С была почти пуста, мне доставляло удовольствие наблюдать за пассажирами с помятыми, уставшими лицами, я отвлекался от своих мыслей и от работы. Несколько раз я оказывался в вагоне с одним и тем же человеком, чиновником, как и я, задерживавшимся на службе; он всегда был погружен в книгу и не обращал на меня ни малейшего внимания. Его манера читать была необычной: его глаза бегали по строчкам, а губы шевелились, словно произнося слова, но я не улавливал ни звука и испытывал чувство, похожее на удивление Августина, когда тот впервые увидел, как Амвросий Медиоланский читает про себя: провинциал Августин даже не предполагал, что такое возможно, ведь он умел читать только вслух, слушая собственный голос.

Среди прочих материалов мне попался переданный рейхсфюреру в конце марта доклад доктора Корхера, угрюмого статиста, оспаривавшего наши данные; его цифры меня ужаснули. Используя статистическую терминологию и совокупность аргументов, непостижимых для неспециалистов, Корхер пришел к выводу, что без учета России и Сербии к 31 декабря 1942 года были уничтожены, или «оттранспортированы на Восток», или durchgeschleust, пропущены через лагеря (странный термин, предписанный, по-видимому, сводом Sprachregelungen рейхсфюрера), 1 873 549 евреев. В общем, подытоживал Корхер, немецкое влияние, с момента взятия власти, сократило еврейскую популяцию в Европе на четыре миллиона. Цифра, если я верно понял, включавшая довоенную эмиграцию, впечатляла даже после всего увиденного в России: мы давно уже превзошли «ремесленный» уровень айнзатцгрупп. Изучив целый ряд документов и приказов, я сумел составить мнение о сложностях адаптации ИКЛ, Инспекции концентрационных лагерей, к требованиям всеобщей войны. Тогда как формирование ВФХА и поглощение ИКЛ вышестоящим ведомством - мера, которая должна была обозначить и реализовать переход к максимальному росту военного производства, - состоялись в марте 1942 года; серьезные шаги, для того чтобы уменьшить смертность заключенных и повысить их работоспособность, начали предприниматься лишь в октябре. В декабре глава ИКЛ Глюкс, ограничившись, впрочем, общими словами, приказал лагерным врачам улучшить санитарные условия, снизить уровень смертности и увеличить эффективность труда узников. Тем не менее, судя по статистическим отчетам службы Д-II, ежемесячный уровень смертности, выраженный в процентах, значительно упал: общая цифра по всем лагерям с 10% в декабре сократилась до 2,8% в апреле. Но это сокращение было относительным: население лагерей постоянно росло, и потому точная цифра потерь практически не менялась. По данным полугодового отчета, с июля по декабрь 1942 года из 96 770 умирали 57 503 заключенных, то есть 60% от общего количества; однако с января число ежемесячных потерь неизменно приближалось к 6-7 тысячам. И ни одно средство не помогало уменьшить этот показатель. К тому же некоторые лагеря были явно хуже других; показатель смертности в марте в Аушвице, КЛ в Верхней Силезии, - я о нем слышал впервые - составил 15,4% от общего. Так постепенно я начал понимать цели, намеченные рейхсфюрером.

Между тем я чувствовал себя очень неуверенно. Было ли это следствием недавних событий или просто из-за отсутствия врожденного бюрократического инстинкта? Во всяком случае, проштудировав документы и составив общее впечатление о проблеме, я, прежде чем отправиться в Ораниенбург, где заседали служащие ИКЛ, решил посоветоваться с Томасом. Я любил Томаса, хотя никогда не обсуждал с ним личные вопросы, но в профессиональной сфере он был мне лучшим советчиком. Однажды он очень доходчиво объяснил мне принцип функционирования системы (шел, наверное, 1939 год, или, возможно, был конец 1938-го, когда после Хрустальной ночи партийное движение сотрясали внутренние конфликты): «То, что приказы остаются неопределенными, нормально, это делается даже намеренно и, собственно, вытекает из логики Fьhrerprinzip, “Принципа фюрерства”. Получивший приказ должен догадаться о намерениях его отдавшего и действовать согласно обстоятельствам. Те, кто настаивает на ясности формулировок или ратует за законность мер, не поняли, что важны не приказы, а воля фюрера, и каждый должен уметь самостоятельно расшифровывать в приказе или даже предвосхищать эту волю. Настоящий национал-социалист именно так и реагирует, и, соверши он ошибки, его никогда не упрекнут в отклонении от цели; другие же, как говорит фюрер, “боятся перепрыгнуть собственную тень”». Я все понимал, в том числе и то, что не умею ни проникать сквозь стены, ни разгадывать закулисные игры, а вот Томас такой талант имел, поэтому и разъезжал в спортивном кабриолете, пока я добирался домой на метро. Я отыскал Томаса в «Нева-гриль», одном из лучших ресторанов, где он любил бывать. Томас получал копии секретных рапортов, адресованных Олендорфу, и теперь с веселым цинизмом рассказывал мне, как в них представляют моральный настрой населения: «Совершенно поразительно, до какой степени народ владеет секретной информацией: о программе эвтаназии, уничтожении евреев, лагерях в Польше, газе, обо всем. Ты в России слыхом не слыхивал о концлагерях в Люблине или Силезии, а любой водитель трамвая в Берлине или Дюссельдорфе знает, что там сжигают узников. И, несмотря на интенсивную пропагандистскую обработку Геббельса, люди сохраняют способность формировать собственное мнение. Иностранное радио - отнюдь не единственная причина, многие даже боятся его слушать. Нет, сегодняшнюю Германию опутала широченная сеть слухов, их паутина покрыла все подконтрольные нам территории, русский фронт, Балканы, Францию. Сведения распространяются с бешеной скоростью. И самые хитрые умудряются, сопоставив факты, прийти к удивительно точным выводам. Ты в курсе, что недавно сделали? В Берлине пустили слух, настоящий ложный слух, основанный на правдоподобной, но чуть искаженной информации, чтобы проследить, за какое время и каким образом он распространится. До Мюнхена, Вены, Кенигсберга и Гамбурга он долетел за день, до Линца, Бреслау, Любека и Йены за два. Вот бы повторить подобный эксперимент и начать с Украины, ради интереса. Одно радует: вопреки всему люди продолжают поддерживать Партию и ее руководство, верят в фюрера и окончательную победу. О чем это свидетельствует? Лишь десяток лет минул со времени взятия власти, а национал-социалистический дух превратился в будничную правду нашего народа и проник в самые захудалые углы. И даже если мы проиграем войну, он будет жить». - «С твоего позволения, давай лучше поговорим о том, как нам победить!» За едой я изложил Томасу полученные мной инструкции и мое понимание общей картины происходящего. Он слушал, разделывая ромштекс, кстати отлично пожаренный, и запивая мясо вином. Прежде чем ответить, он доел мясо и снова наполнил бокал. «Ты, конечно, отхватил очень интересное место, но я тебе не завидую. У меня такое впечатление, что тебя закинули в корзину с крабами, и даже если тебя не сожрут, то за ляжки покусают. Что ты знаешь о политической ситуации? Внутренней, я имею в виду». «Не слишком много», - ответил я, приканчивая свою порцию. «А надо бы. Она кардинально изменилась с начала войны. Во-первых, рейхсмаршал впал в немилость, и, по-моему, навсегда. Из-за бессилия люфтваффе перед английскими бомбардировщиками, беспредельной коррупции и неуемного потребления наркотиков его больше не принимают всерьез: он теперь статист, его “вынимают из шкафа”, когда требуется произнести речь вместо фюрера. Дорогой доктор Геббельс, невзирая на все героические старания после Сталинграда, тоже не у дел. Сейчас восходит звезда Шпеера. Когда фюрер его назначил, все думали, это на полгода, не дольше. С тех пор Шпеер втрое увеличил наше военное производство, и фюрер ни в чем ему не отказывает. Вдобавок этот архитекторишка, над которым мы потешались, оказался выдающимся политиком и заручился солидной поддержкой - Мильха, заместителя Геринга, генерального инспектора люфтваффе, и Фромма, командующего Ersatzheer, армией резерва. Каков интерес Фромма? Фромм должен поставлять вермахту людей, то есть, если немецкого рабочего заменить иностранцем или заключенным, одним солдатом у Фромма станет больше. Шпеер думает только о средствах повышения производства, а Мильх заботится о люфтваффе. Единственное, что нужно им всем, - люди, люди, люди. Вот где источник проблем рейхсфюрера. Естественно, никто не вправе критиковать программу Окончательного решения: это прямой приказ фюрера, министрам остается только выражать свое недовольство в рамках дозволенного и пытаться каким-то образом заполучить часть евреев для работ. С тех пор как Тирак санкционировал депортацию преступников в концлагеря, они превратились в немаловажный источник рабочей силы. Несопоставимый, разумеется, с притоком рабочих из-за границы, но все же. Однако рейхсфюрер ревностно относится к вопросу самостоятельности СС, а Шпеер именно на нее и посягает. Когда рейхсфюрер хотел разместить промышленные предприятия на территориях концлагерей, Шпеер встретился с фюрером, и - хоп! - заключенных увозят на заводы. Понимаешь, в чем проблема: рейхсфюрер чувствует, что находится в слабой позиции и должен пойти на уступки Шпееру, показывая, что делает это добровольно. Конечно, если Шпееру действительно удастся увеличить приток рабочей силы, все будут очень довольны. Но именно здесь, по моему мнению, и возникает внутренний конфликт: СС, ты знаешь, - Рейх в миниатюре, государство в государстве, практически везде имеющее свои интересы. Возьми, к примеру, РСХА: Гейдрих - гений, сильный по своей природе и замечательный национал-социалист, но я уверен, что рейхсфюрер испытал тайное облегчение, узнав о его смерти. Послать Гейдриха в Прагу - уже блестящий ход: Гейдрих воспринял это как повышение по службе, хотя отлично понимал, что, уехав из Берлина, потеряет прежнее влияние на РСХА. Стремление Гейдриха к самостоятельности было слишком велико, поэтому рейхсфюрер до сих пор никого не назначил на его место. А тут начальники ведомств начали тянуть одеяло каждый на себя. Тогда рейхсфюрер поручил Кальтенбруннеру следить за ними, надеясь, что сам Кальтенбруннер, законченный идиот, не выйдет из-под контроля. Но ты увидишь, все повторится: это зависит от должности, а не от человека. Везде одно и то же, во всех департаментах и подразделениях. А ИКЛ особенно богата на alte Kдmpfer, старых бойцов: к ним сам рейхсфюрер подступается на цыпочках». - «Если я правильно понимаю, рейхсфюрер намерен продвигать реформы, не слишком тревожа ИКЛ?» - «Или ему плевать на реформы, он просто хочет воспользоваться случаем, чтобы прижать непокорных. Одновременно ему надо продемонстрировать Шпееру готовность к сотрудничеству, но не дать возможности подобраться к СС или урезать ее привилегии». - «Да, дело щекотливое». - «А! Брандт тебя предупредил: анализ и дипломатия». - «Он еще прибавил: инициатива». - «Разумеется! Если ты найдешь решение проблем, в том числе и тех, что тебе прямо не поручали, но отвечающих жизненным интересам рейхсфюрера, твоя карьера удалась. А если ты прикинешься бюрократом-романтиком и затеешь глобальный переворот, то без малейшего промедления окажешься заместителем в каком-нибудь вшивом штабе СД в глухомани в Галиции. Так что смотри: сыграешь со мной ту же шутку, что во Франции, я пожалею, что вытащил тебя из Сталинграда. Остаться в живых дорогого стоит».

Этому предупреждению, насмешливому и вместе с тем пугающему, как нельзя лучше соответствовало короткое письмо моей сестры. После нашего телефонного разговора она поехала в Антиб, в чем я ни секунды не сомневался.

«Макс, полиция подозревает, что это психопат или вор или даже сведение счетов. Реально им ничего неизвестно. Обещали покопаться в делах Аристида. Гнусно. Задавали мне самые разные вопросы о семье: я рассказала о тебе, но, не знаю почему, остереглась упоминать, что ты здесь был. Не знаю, зачем я так поступила, побоялась, что у тебя возникнут неприятности. И потом какой смысл? Я уехала сразу после похорон. Я хотела, чтобы ты тоже присутствовал, и одновременно мысль о встрече с тобой вызывала у меня ужас. Все было печально, убого и отвратительно. Их похоронили вместе на муниципальном кладбище. Кроме меня и полицейского, проверявшего, кто явился на церемонию, были еще несколько друзей Аристида и кюре. После я сразу же уехала. Не знаю, что тебе еще написать. Я страшно расстроена. Береги себя».

О близнецах - ни полслова, после ее бурной реакции, тогда по телефону, мне показалось это странным. И что удивляло меня еще больше, так это мое собственное равнодушие к ситуации; ее письмо, полное отчаяния и скорби, произвело на меня то же впечатление, что желтый осенний листок, сорвавшийся с ветки и умерший, не долетев до земли. Прочитав письмо, я уже через несколько минут погрузился в рабочие проблемы. Теперь вопросы, терзавшие меня и не дававшие покоя в течение многих последних недель, исчезли в туманной дали; мысль о сестре - потухший костер, сохранивший лишь запах холодного пепла, а мысль о матери - тихая, давно забытая могила. Необычная апатия накрыла меня: придирки квартирной хозяйки меня не трогали, сексуальные желания превратились в старое абстрактное воспоминание, тревога о будущем - в непозволительную и пустую роскошь. В общем-то, в подобном состоянии я нахожусь и сегодня, и меня оно устраивает. Только работа занимала мои мысли. Я постоянно держал в голове советы Томаса: он даже сам не предполагал, насколько я считал их правильными. В конце месяца Тиргартен уже цвел, и серый город покрыла дерзкая зелень деревьев. Я отправился в Амтсгруппу «Д», бывшую ИКЛ, расположенную в Ораниенбурге рядом с концлагерем Заксенхаузен: длинные чистые белые здания, аллеи, вытянутые, как по линеечке, газоны, тщательно вскопанные и прополотые сытыми, в опрятной одежде заключенными, энергичные, деловые, увлеченные офицеры. Меня с великосветской учтивостью принял бригадефюрер Глюкс. Глюкс говорил много и быстро, поток расплывчатых фраз заметно контрастировал с рабочей атмосферой, царившей в его владениях. У него совершенно отсутствовал общий взгляд на вещи, он долго и упорно задерживался на неинтересных мне административных деталях, наугад приводил статистические данные, зачастую ошибочные, которые я записывал из вежливости. На любой сколько-нибудь конкретный вопрос он неизменно отвечал: «О, об этом вам лучше узнать у Либехеншеля». При этом дружески подливал мне французского коньяку и угощал кексами. «Жена пекла. Несмотря на дефицит, она умудряется по-прежнему вкусно готовить - просто волшебница». Он, не думая, что тем самым рискует оскорбить рейхсфюрера, явно хотел поскорее избавиться от меня, вернуться к своим кексам и подремать. Я решил закругляться; стоило мне сделать паузу, он тут же вызвал помощника и наполнил последнюю рюмку: «За здоровье нашего дорогого рейхсфюрера». Я смочил губы, поставил рюмку, отсалютовал и пошел за своим провожатым. «Вот увидите, - остановил меня Глюкс уже в дверях, - Либехеншель сможет ответить на все ваши вопросы». Он оказался прав. Его помощник, невысокий человечек с грустным уставшим лицом, тоже заправлявший в главном ведомстве Амтсгруппы «Д», кратко, четко и без прикрас обрисовал мне положение дел и ситуацию с продвижением реформ. Я уже знал, что большинство приказов за подписью Глюкса в действительности были подготовлены Либехеншелем, что, собственно, неудивительно. Именно к Либехеншелю по большей части обращались с проблемами коменданты: «Они лишены воображения и не понимают, как следует исполнять наши приказы. Если вдруг появляется комендант, проявляющий хоть немного инициативы, ситуация полностью меняется. Но нам страшно не хватает персонала, и нет перспективы улучшить кадры». - «А медицинским учреждениям не удается в какой-то степени сглаживать возникающие сложности?» - «После меня вы встретитесь с доктором Лоллингом и все для себя проясните». И правда, если за час, проведенный со штандартенфюрером Лоллингом, я почти не получил информации о проблемах медицинских учреждений концлагерей, то хотя бы понял, почему эти учреждения должны функционировать самостоятельно. Пожилой, с влажными глазами и мутным путаным сознанием, Лоллинг, департамент которого курировал все санитарные структуры лагерей, был не только алкоголиком, но, по слухам, ежедневно таскал из запасов морфий. Я недоумевал, как такой человек до сих пор остается в СС, мало того, занимает столь ответственный пост. Без сомнения он имел покровителей в Партии. Впоследствии я выудил у него кучу важнейших донесений: Лоллинг, чтобы скрыть собственную некомпетентность, постоянно требовал рапорты у подчиненных; многие из этих людей отличались от своего шефа, и потому среди документов обнаружились весьма важные.

Оставался Маурер, создатель и глава Arbeitseinsatz, Трудового использования заключенных, обозначенного в схеме организаций ВФХА как управление Д-II. Честно говоря, я мог бы уже никого не посещать, даже Либехеншеля. Штандартенфюрера Герхарда Маурера, еще молодого, без университетского диплома, но обладающего солидным профессиональным опытом в бухгалтерии и управлении, вытащил из темной дыры одного из подразделений бывшей администрации СС Освальд Поль, а вскоре благодаря административным способностям, инициативности и четкому пониманию реалий бюрократической системы Маурера рекомендовали на повышение. Поль, снова взяв под крыло ИКЛ, поручил ему формирование Д-II с целью централизации и рационализации использования рабочей силы в лагерях. В дальнейшем я еще не раз встречался с Маурером и регулярно с ним переписывался, и наша совместная работа неизменно доставляла мне удовольствие. Для меня он отчасти воплощал некий идеал национал-социалиста, который, обладая Weltanschauung, является еще человеком слова и дела. Основу жизни Маурера составляли конкретные, измеримые результаты. Даже если и не все меры, проводимые Arbeitseinsatz, были разработаны им лично, то поразительная система сбора статистических данных, распространяемая на все без исключения лагеря ВФХА, стала несомненно его заслугой. Он терпеливо разъяснял мне эту систему, показывал стандартизированные бланки формуляров, которые каждый лагерь должен был заполнять и отсылать обратно, обращал мое внимание на наиболее важные цифры и удобный способ их расшифровки. Представленные схемы были более наглядны, чем доклады в письменной форме; сопоставимые между собой и поэтому необычайно содержательные, они позволяли Мауреру, не покидая кабинета, с точностью отслеживать, в какой степени и насколько успешно претворяются на местах его приказы. Опираясь на эти данные, Маурер подтвердил оценку Либехеншеля. Он произнес гневную речь о реакционном поведении комендантов, «обученных по методу Эйке»: что касается устаревших полицейских подходов и мер подавления, здесь они - многоопытные специалисты, но в общей массе это люди ограниченные и неумные, неспособные усвоить современные, адаптированные к новым требованиям принципы управления: «Они не плохи, но не в состоянии исполнять то, что с них спрашивают сегодня». Для себя Маурер наметил единственную цель: добиться того, чтобы КЛ работали с максимальным коэффициентом производительности труда. Он не угощал меня коньяком, но на прощание горячо пожал руку: «Я рад, что рейхсфюрер наконец-то прислушался к нашим проблемам. Мое ведомство к вашим услугам, штурмбанфюрер, вы можете всегда на меня рассчитывать».

Я вернулся в Берлин и договорился о свидании со старым знакомым Адольфом Эйхманом. Он принял меня лично в просторном вестибюле своего департамента на Курфюрстенштрассе, засеменил навстречу в тяжелых ботинках для верховой езды по начищенным плитам мраморного пола и сердечно поздравил с продвижением по службе. «Вас тоже повысили, - заметил я в свою очередь. - В Киеве вы были еще штурмбанфюрером». - «Да, - удовлетворенно подтвердил он, - это правда, но вы-то между тем заслужили два кубаря… Пойдемте, пойдемте». Хотя Эйхман был выше меня по званию, мне он показался до странности суетливым и любезным, возможно, его впечатлил факт, что я явился от лица рейхсфюрера. У себя в кабинете он развалился в кресле, закинул ногу на ногу, небрежно положил фуражку на стопку бумаг, снял толстые очки, протер платком стекла и, обернувшись куда-то в сторону, позвал секретаршу: «Фрау Верльман! Кофе, пожалуйста». Я с улыбкой наблюдал за его маневрами: с Киева уверенности в себе у Эйхмана явно прибавилось. Он повернул очки к окну, тщательно изучил их на свету, еще раз протер и опять надел. Вытащил коробку из-под папки и протянул мне голландскую сигарету. С зажигалкой в руке, он указал на мою грудь: «Сколько у вас наград, еще раз поздравляю! Везет же фронтовикам: здесь, в тылу, нет никакой возможности получить медаль. Шеф представил меня к Железному кресту, но у меня действительно есть заслуги. Я добровольно записался в айнзатцгруппу, вы слышали об этом? Но Гейдрих приказал мне остаться. “Вы мне необходимы”, - сказал он мне. “Zu Befehl”, - ответил я. Выбора-то в любом случае не было». - «Тем не менее, у вас отличная должность. Ваш доклад признан одним из самых значимых в гестапо». - «Да, но мое дальнейшее продвижение совершенно блокировано. Доклады должен курировать регирунгсрат, или оберрегирунгсрат, или соответствующий чин СС. То есть, в принципе, на этом посту мне не шагнуть выше оберштурмбанфюрера. Я сетовал на это начальству: шеф сказал, что я, конечно, заслуживаю большего, но ему не хочется идти на конфликт с руководителями других отделов». Эйхман недовольно скривил губы. Его лысый лоб блестел под потолочной лампой, горевшей среди бела дня. Средних лет секретарша вошла с двумя дымящимися на подносе чашками, поставила их перед нами. «Молоко? Сахар?» - осведомился Эйхман. Я отрицательно покачал головой, понюхал содержимое чашки: настоящий кофе. Пока я дул на него, Эйхман вдруг спросил меня: «Вас наградили за айнзатцакции?» Его въедливость начинала меня раздражать; я бы охотно перешел к цели своего визита. «Нет, уже позже, когда я служил в Сталинграде», - отрезал я. Лицо Эйхмана помрачнело, он резким движением снял очки. «Ах, вот как, - откликнулся он, вставая. - Вы были в Сталинграде. Там убили моего брата Гельмута». - «Сочувствую. Примите мои соболезнования. Это ваш старший брат?» - «Нет, младший. Тридцать три года. Наша мать до сих пор не оправилась. Он геройски погиб, отдавая долг Германии. Я жалею, что не мне выпал такой шанс», - торжественно прибавил он. Я воспользовался удобным случаем: «Да, но Германия требует от вас других жертв». Он водрузил на нос очки и отхлебнул кофе. Потом раздавил сигарету в пепельнице: «Вы правы. Солдат не выбирает пост. Итак, чем могу быть полезен? Если я правильно понял из письма оберштурмбанфюрера Брандта, вы занимаетесь проверкой использования труда заключенных, так? А какое отношение это имеет к моим отделам?» Я вытащил несколько листков из портфеля, сшитого из кожзаменителя. Дотрагиваясь до него, я всякий раз испытывал отвращение, но из-за дефицита не сумел найти ничего более подходящего. Как-то я посоветовался с Томасом, он рассмеялся мне в глаза: «Я хотел кожаный письменный набор для кабинета. Чиркнул приятелю в Киев, одному типу, который служил в айнзатцгруппе, а потом остался в командном штабе СП и СД, поинтересовался, нельзя ли сделать заказ. Он ответил, что с тех пор, как уничтожили евреев, на Украине и ботинки не починишь». Эйхман, нахмурившись, уставился на меня. «Евреи, которыми вы занимаетесь, на сегодняшний день являются одним из основных резервов новой рабочей силы, - объяснил я. - Кроме них есть только иностранные рабочие, осужденные за мелкие проступки, и политические заключенные из контролируемых нами стран. Все другие источники, военнопленные или преступники, выданные Министерством юстиции, истощились. Итак, я хотел бы получить от вас общий отчет о функционировании подведомственных структур и ваши соображения о будущем развитии». Пока Эйхман слушал меня, у него странным образом подергивался левый уголок рта, словно он язык жевал. Эйхман снова откинулся на стуле, вытянув указательные пальцы, соединил длинные, с выступающими венами кисти рук в треугольник: «Конечно, конечно. Я вам объясню. Как вы знаете, в каждой стране, которой касается Окончательное решение, имеется представитель моего ведомства, подчиняющийся либо командующему СП и СД на оккупированных территориях, либо полицейскому атташе посольства союзнической страны.

Сразу уточню, что СССР не в моей компетенции; что до моего помощника в генерал-губернаторстве, его роль ничтожна». - «Почему так сложилось?» - «В генерал-губернаторстве еврейский вопрос контролирует ССПФ Люблина, и группенфюрер Глобочник отчитывается непосредственно перед рейхсфюрером. И тайная полиция не имеет там полномочий». Он опять поджал губы: «За незначительными исключениями, которые мы скоро урегулируем, сам Рейх можно назвать юденрайн, очищенным от евреев. Относительно других стран, все зависит от того, насколько ясно государственные органы понимают важность окончательного решения еврейского вопроса. Таким образом, каждая страна представляет собой особый случай, и я готов ввести вас в курс дела». Когда Эйхман заговорил о работе, я заметил, что его и без того необычная речь с налетом австрийского акцента и вкраплениями берлинского жаргона усложнилась путаными бюрократическими конструкциями. Он говорил спокойно и внятно, взвешивая слова, но порой мне сложно было уследить за ходом его мысли. Он и сам терялся в собственных словесах: «Возьмите, к примеру, Францию, где мы прошлым летом, с позволения сказать, смогли начать работу, как только французские власти, под руководством нашего специалиста, а также вняв советам и пожеланиям Министерства иностранных дел, уф, если хотите, согласились сотрудничать и, подчеркну особо, когда Рейхсбан выделил нам необходимый транспорт. Так вот, мы приступили к выполнению задач, и вначале весьма успешно, потому что французы демонстрировали глубокое понимание, и потом благодаря участию французской полиции, без нее мы бы, конечно, ничего не сделали, у нас же нет ресурсов, а военный главнокомандующий, Militдrbefehlshaber, разумеется, не имел возможности их пополнить. Итак, помощь французской полиции стала жизненно важным элементом, ведь именно она задерживала евреев и передавала их нам, и очень даже усердствовала; мы официально запрашивали евреев старше шестнадцати лет - для начала, естественно, - но французы отказывались отвечать за детей, лишившихся родителей, что в общем-то понятно, и поэтому отправляли к нам всех, даже сирот, - короче, скоро выяснилось, что французы посылали нам только евреев-иностранцев, я даже был вынужден аннулировать перевозку из Бордо: транспорт не заполнялся, не хватало даже этих евреев-иностранцев, настоящий скандал, а по поводу их собственных евреев, то есть имеющих французское гражданство, я имею в виду, уже долгое время, знаете ли, ничегошеньки. Французы не желают и - баста. По сведениям Министерства иностранных дел сам маршал Петен стоит тут поперек дороги, и напрасно мы ему доказываем, что так не годится. Конечно, после ноября ситуация кардинально изменилась, мы больше не связаны всеми этими соглашениями и французскими законами, но тут, как я вам уже говорил, опять возникли сложности с французской полицией, не захотевшей продолжить сотрудничество. Не буду жаловаться на господина Буске, у него свои обязанности, однако не посылать же немецких полицейских стучать в двери; словом, во Франции дело застопорилось.

К тому же многие евреи перебрались в итальянский сектор, вот уж поистине проблема, потому что итальянцы не имеют никакого понимания, и почти повсюду такая же загвоздка: в Греции, в Хорватии, они там в автономиях защищают евреев, и не только своих, а всех подряд. Это действительно проблема, которая выходит за рамки моих полномочий. Впрочем, мне известно, что ее обсуждали на высоком, на самом высшем уровне, и Муссолини вроде бы обещал поспособствовать, но очевидно, для него эта задача не из первоочередных, а в нижних эшелонах, с которыми мы ведем переговоры, прямо-таки сплошная бюрократическая волокита и нечестные приемы; я уже понял, они никогда не отвечают “нет”, но это - зыбучие пески, движение есть, но ничего не происходит. Вот что у нас с итальянцами». - «А с другими странами?» - поинтересовался я. Эйхман поднялся, надел фуражку и жестом пригласил меня следовать за ним: «Идемте. Я вам сейчас покажу». Мы прошли в другой отдел. Я впервые заметил, что ноги у Эйхмана кривые, как у кавалериста. «Вы занимаетесь верховой ездой, оберштурмбанфюрер?» Он снова поморщился: «В молодости, теперь нет возможности». Эйхман постучал в дверь и вошел. Несколько офицеров вскочили, отдали честь, он отсалютовал в ответ, пересек кабинет, постучался и открыл другую дверь. В глубине комнаты сидели штурмбанфюрер, секретарша и младший офицер. Все встали при виде нас; штурмбанфюрер, красавчик блондин, высокий, мускулистый, затянутый в приталенный китель, сшитый точно по размеру, вскинул руку и выкрикнул по-военному: «Хайль». Мы ответили, после чего Эйхман представил меня и сказал: «Штурмбанфюрер Гюнтер, мой постоянный заместитель». Гюнтер взглянул на меня с непроницаемым видом и обратился к Эйхману: «Чем могу служить, оберштурмбанфюрер?» - «Извините, что побеспокоил вас, Гюнтер. Я хотел бы показать вашу таблицу». Гюнтер молча вышел из-за письменного стола. За его спиной на стене висела разноцветная диаграмма. «Смотрите, - растолковывал Эйхман, - здесь идет разделение по странам, и данные обновляются ежемесячно. Слева намеченные цели и затем общие цифровые данные по их реализации. Вы сразу заметите, что к решению задач мы приблизились в Голландии, на пятьдесят процентов в Бельгии, но в Венгрии, Румынии или Болгарии результаты стремятся к нулю. В Болгарии речь идет о нескольких тысячах, но это обманчиво: нам дали эвакуировать евреев с территорий, оккупированных болгарами в тысяча девятьсот сорок первом году, из Фракии и Македонии, но до тех, что из старой Болгарии, болгары нас не допустили. Через пару месяцев мы отправили повторный официальный запрос, где-то в марте, я думаю, Министерство иностранных дел предприняло демарш, но Болгария отказала. Поскольку это вопрос суверенитета, каждый хочет гарантий, что его сосед сделает то же самое, то есть болгары ждут, чтобы начали румыны, румыны - чтобы венгры, венгры - чтобы болгары и так далее. Заметьте, после Варшавы нам хотя бы удалось объяснить, как опасно иметь у себя столько евреев, это же рассадник партизан, надеюсь, что наши доводы их впечатлили. Но на том наши проблемы не заканчиваются. В марте мы начали акцию в Греции, у меня там сейчас в Фессалониках зондеркоманда, вы знаете, все идет довольно быстро, мы уже близки к завершению. После мы очистим Крит и Родос, тут препятствий нет, а про итальянскую зону, Афины и остальное я вам уже объяснял. Еще, конечно, у нас возникает множество сопутствующих технических проблем, иметь только дипломатические было бы слишком просто, я прежде всего имею в виду трудности с транспортом, с подвижными составами, с предоставлением вагонов и еще, как бы сказать, со временем на железнодорожных путях, даже если вагоны есть. А то, например, случается, что переговоры с правительством проведены успешно, евреи у нас в руках и - хоп! - Transportsperre, все блокировано, потому что на Востоке наступление или еще какая причина, и больше в Польшу ничего не перевезешь. А когда, наоборот, спокойно, пробки становятся вдвое больше. В Голландии или во Франции мы все стягиваем в транзитные лагеря и потом потихоньку, когда имеется транспорт, сплавляем, естественно учитывая вмещающую способность, которая тоже ограничена. С Фессалониками решили поступить иначе: все одним махом - раз, два, три, четыре и готово. С февраля у нас, правда, очень много работы, и поезда нам выделили, и я получил приказ поторопиться. Рейхсфюрер хочет, чтобы мы управились в текущем году и закрыли вопрос». - «Это реально?» - «Там, где зависит от нас, да. Подчеркиваю, что с транспортом всегда проблема, с финансами тоже, потому что мы должны платить Рейхсбану, представляете, за каждого пассажира, и пусть у меня нет средств в бюджете, а приходится выкручиваться. Мы выставляем счет за перевозку евреям, но Рейхсбан принимает платежи только в рейхсмарках, в крайнем случае, в злотых, если мы их пересылаем в генерал-губернаторство, но в Фессалониках - драхмы, и обмен на месте невозможен. Вот и стараемся - ну да мы уже поднаторели. Помимо того, конечно, существуют дипломатические сложности, если венгры скажут “нет”, я бессилен, это не в моей компетенции, тут не мне, а герру министру фон Риббентропу придется отвечать перед рейхсфюрером». - «Ясно». Пару минут я изучал график: «Если я правильно понимаю, разница между данными в колонке “апрель” и цифрами слева представляет потенциальный резерв, зависящий от разного рода трудностей, о которых вы мне рассказали». - «Именно. Но учтите, это общий показатель, то есть большая его часть ни в коей мере не интересна Управлению по использованию труда заключенных, потому что, вы знаете, ее составляют старики, или дети, или еще бог весть кто, и вы от данной цифры можете смело отнять половину». - «Сколько же, на ваш взгляд?» - «Точно не отвечу. Вам надо спросить у ВФХА, прием и селекция - их обязанность. Мои полномочия оканчиваются с отходом поезда, об остальном мне мало что известно. Добавлю лишь, что, по мнению РСХА, число евреев, которых временно сохраняют для работ, необходимо по возможности сокращать: создание мест большой концентрации евреев чревато повторением Варшавы, это очень опасно. Могу вам сказать, что подобную точку зрения разделяет группенфюрер Мюллер, мой начальник, и обергруппенфюрер Кальтенбруннер». - «Понимаю. Вы могли бы дать мне копию графика с цифрами?» - «Конечно, конечно. Завтра же пришлю. Но по СССР и генерал-губернаторству у меня их нет, я вам уже говорил». Когда мы уже выходили, Гюнтер, за всю нашу беседу не проронивший ни слова, снова выкрикнул: «Хайль Гитлер!» Мы вернулись в кабинет Эйхмана, чтобы уточнить кое-какие детали. Потом Эйхман пошел меня провожать. Расшаркался передо мной в вестибюле: «Штурмбанфюрер, я хотел бы пригласить вас к себе вечером на неделе. Мы иногда даем домашние концерты. Мой гауптшарфюрер Боль - первая скрипка». - «О, чудесно. А вы на чем играете?» - «Я?» Он, как птица, вытянул вперед шею. «Тоже на скрипке, я - вторая скрипка. К сожалению, я не столь хороший исполнитель, как Боль, пришлось уступить ему партию. Обергруппенфюрер Гейдрих был прекрасным скрипачом. Да, правда, выдающимся, очень талантливым. Я вообще его очень уважал, замечательный человек. Очень… чуткий, сострадательный. Мне его так не хватает». - «Я мало его знал. А что вы играете?» - «Сейчас? В основном Брамса. Немного Бетховена». - «А Баха?» Эйхман опять поджал губы: «Я не особенно люблю Баха. На мой взгляд, сухо и слишком… просчитано. Стерильно, если угодно, очень красиво, конечно, но без души. Я предпочитаю романтическую музыку, она все во мне переворачивает, да-да, доводит меня порой до самозабвения». - «Готов поспорить с вами насчет Баха, но ваше приглашение охотно принимаю». Честно говоря, сама идея навевала на меня тоску, но я не хотел обидеть Эйхмана. «Отлично, - сказал он, пожимая мне руку. - Я посоветуюсь с женой насчет даты и вам позвоню. И не беспокойтесь по поводу документов. Вы получите их завтра, слово офицера СС».

Мне оставалось еще встретиться с Освальдом Полем, крупной шишкой ВФХА. Он принимал меня в своих кабинетах на Унтер-ден-Эйхен с горячей сердечностью и долго болтал со мной о Киле, где много лет служил в военно-морском флоте. Летом 1933 года в местном казино его приметил и завербовал рейхсфюрер. Поль начал с централизации административной и финансовой системы СС, а затем постепенно выстроил собственную сеть промышленных предприятий. «Как у любого интернационального концерна, деятельность наша разнообразна. Мы работаем в отрасли строительных материалов, потом дерево, керамика, мебель, полиграфия и даже минеральная вода». - «Минеральная вода?» - «А! Это очень важно. Мы сможем обеспечить ваффен-СС питьевой водой на всех восточных территориях». Особенно он гордился своим последним детищем, «Ости», «Восточной индустрией», корпорацией, которую основал в круге Люблина, чтобы оставшиеся евреи работали на СС. Но, несмотря на приветливость, Поль быстро переменился и отвечал уклончиво, стоило мне заговорить в общих чертах об организации труда заключенных; он полагал, что большинство эффективных мер уже внедрили, просто надо некоторое время подождать результата. Я спросил его о критериях селекции, он отослал меня к уполномоченным из Ораниенбурга: «Они лучше разбираются в деталях. Однако спешу вас заверить, с тех пор, как к селекции подключили врачей, все идет гладко». И заверил меня, что рейхсфюрер полностью информирован обо всех проблемах. «Не сомневаюсь, обергруппенфюрер, - парировал я. - Но рейхсфюрер как раз и поручил мне разобраться, что мешает делу, и по возможности исправить недостатки. Объединение с подведомственным вам ВФХА привело к ряду существенных изменений в нашей национал-социалистической системе концлагерей, предлагаемые или вводимые вами меры, как и подбор кадров, возымели колоссальный положительный эффект. Я думаю, что теперь рейхсфюрер просто хочет получить общую картину происходящего. И ни на миг не сомневаюсь, что ваши планы на будущее имеют огромное значение». Не воспринял ли Поль мою миссию как угрозу? После моего короткого успокоительного монолога он сразу сменил тему; а чуть позже снова ободрился, даже прошелся со мной по отделу и представил некоторых своих сотрудников. Поль пригласил меня зайти еще раз после инспекционной командировки (я скоро должен был ехать в Польшу, кроме того, посетить несколько лагерей в Рейхе); он проводил меня по коридору, по-приятельски обняв за плечи; во дворе я обернулся, он, улыбаясь, махал мне вслед: «Счастливого пути!»

Эйхман сдержал слово: ближе к вечеру, вернувшись из Лихтерфельде, я нашел у себя на письменном столе большой запечатанный конверт с пометкой: GEHEIME REICHSSACHE [Здесь: «совершенно секретно» (нем.)]! В нем была целая пачка документов и сопроводительное письмо, напечатанное на машинке; я нашел там и пригласительный билет от Эйхмана на завтрашний вечер. Пионтек завез меня купить цветов - нечетное количество, как я научился в России, - и шоколада. Потом высадил меня на Курфюрстенштрассе. Эйхман занимал квартиру в крыле своего служебного здания, здесь же располагались комнаты для неженатых офицеров, очутившихся в Берлине проездом. Эйхман, в штатском, сам открыл мне: «Ах! Мне нужно было вас предупредить, что форма не обязательна. У нас домашняя вечеринка, все по-простому. Ну да ничего. Входите, входите». Он познакомил меня с женой Верой, маленькой невзрачной австрийкой, которая, впрочем, покраснела от удовольствия и очаровательно улыбнулась, когда я с поклоном вручил ей цветы. Эйхман поставил рядком двух своих ребятишек, Дитера, лет, наверное, шести, и Клауса. «Малыш Хорст уже спит», - сообщила фрау Эйхман. «Наш последний, - прибавил ее муж. - Ему еще года нет. Идемте, я вас представлю». Он проводил меня в гостиную, где уже собралось много мужчин и женщин, кто стоял, кто сидел на диванах. Среди них, если я не ошибаюсь, был гауптштурмфюрер Новак, австриец с хорватскими корнями, довольно красивый, с удлиненными острыми чертами и презрительным выражением лица, Боль - скрипач и еще другие гости, имена которых я, к сожалению, забыл, все коллеги Эйхмана с супругами. «Гюнтер тоже придет, но только на чай. Он редко к нам присоединяется». - «Я вижу, что в вашем отделе культивируется дух товарищества». - «Да-да. Я дорожу сердечными отношениями с подчиненными. Чего желаете выпить? Стаканчик шнапса? Война войной…» Я засмеялся, он вместе со мной: «У вас хорошая память, оберштурмбанфюрер». Я взял стакан и встал: «На этот раз я предлагаю выпить за вашу чудесную семью». Он щелкнул каблуками и раскланялся: «Спасибо». Мы немного поговорили, потом Эйхман подвел меня к буфету, чтобы показать фотографию молодого еще офицера в траурной рамке. «Ваш брат?» - спросил я. «Да». Эйхман взглянул на меня, горбатый нос и оттопыренные уши делали его до странности похожим на птицу, особенно при этом освещении. «Вряд ли вы там пересекались?» Он назвал номер дивизии, я отрицательно покачал головой: «Нет. Я приехал довольно поздно, после окружения. И мало кого видел». - «А, понятно. Гельмут погиб осенью во время одного из наступлений. Мы не знаем точных обстоятельств, нам прислали официальное уведомление». - «Все это - тяжелая жертва», - сказал я. Он потер пальцем губы: «Да. И будем надеяться, что ненапрасная. Но я верю в гений фюрера».

Фрау Эйхман подала чай и печенье; появился Гюнтер, взял чашку и отошел в угол, словом ни с кем не обмолвившись. Пока другие разговаривали, я исподтишка наблюдал за ним. Настоящий гордец, подчеркнуто неприступный и загадочный, всем своим видом являвший немой укор болтливым коллегам. Ходили слухи, что он - сын Ганса Ф.К. Гюнтера, декана факультета расовой германской антропологии, чьи произведения имели огромное влияние; если так, то папаша мог гордиться своим отпрыском, прекрасным воплощением теории в практику. Через полчаса Гюнтер, рассеянно попрощавшись, испарился. Настала музыкальная часть вечера: «Как всегда перед ужином, - сообщил Эйхман. - Потом хорошо не сыграешь, все заняты процессом пищеварения». Вера Эйхман взяла в руки альт, один из офицеров вынул из футляра виолончель. Прозвучали два из трех струнных квартетов Брамса, мило, но, на мой вкус, пресно; сносное исполнение, без особых сюрпризов, только виолончелист выделялся на общем фоне. Эйхман играл вдумчиво, методично, не отрывая глаз от партитуры; ошибок он не допускал, но, кажется, не догадывался, что не это главное. Мне вспомнилось его признание накануне: «Боль играет лучше меня, а Гейдрих лучше нас обоих». Возможно, что он все осознавал и принимал собственную ограниченность, радуясь тому малому, что у него получалось.

Я бурно аплодировал; мне почудилось, что фрау Эйхман была особенно польщена. «Я сейчас уложу детей, - сказала она. - И потом мы перейдем к столу». Мы налили еще по стаканчику и ждали. Женщины обсуждали пайковое довольствие и сплетни, мужчины - последние новости, без особого интереса: ситуация на фронте оставалась стабильной, после падения Туниса почти ничего не произошло. Атмосфера царила дружеская, gemьtlich, как говорят австрийцы, все в меру. Затем Эйхман пригласил нас в столовую. Он сам распределил места и меня усадил по правую руку от себя во главе стола. Эйхман откупорил несколько бутылок рейнского, а Вера внесла жаркое с ягодным соусом и зеленой фасолью. Приятная разница с несъедобной стряпней фрау Гуткнехт и обедами в обычной столовой СС. «Восхитительно, - похвалил я фрау Эйхман. - Вы - несравненная повариха». - «О, мне повезло. Дольфи часто удается раздобыть дефицитные продукты. В магазинах же почти пусто». Воодушевившись, я нарисовал гротескный портрет своей квартирной хозяйки, описал сначала ее кулинарные способности, а потом принялся и за остальные черты. «Сталинград? - вопрошал я, имитируя ее голос и диалект. - Какого черта вас туда понесло? Чем вам здесь не угодили? Собственно, где это вообще?» Эйхман расхохотался и подавился вином. Я продолжил: «Однажды утром мы вместе вышли из дому. И увидели на улице человека со звездой, без сомнения, какого-то привилегированного Mischling, метиса. Она воскликнула: “О! Смотрите, герр офицер, еврей! Вы его еще не отравили газом?”» Все смеялись, Эйхман плакал от смеха и закрывал лицо салфеткой. Только фрау Эйхман была по-прежнему серьезной, я сразу остановился, как только это заметил. Казалось, она хотела спросить о чем-то, но сдержалась. Чтобы преодолеть смущение, я стал подливать по-прежнему хохотавшему Эйхману вина: «Давайте выпьем». Потом беседа приняла другой поворот, и я занялся едой; один из гостей рассказывал смешную историю о Геринге. Вдруг Эйхман напустил на себя озабоченный вид и повернулся ко мне: «Штурмбанфюрер Ауэ, вы же учились в университете. Я бы хотел задать вам важный вопрос». Я махнул вилкой в знак согласия. «Полагаю, вы читали Канта? Я сейчас штудирую “Критику практического разума”, - он потер губы. - Естественно, человеку типа меня, без университетского образования, я хочу сказать, не все там ясно. Нет, конечно, что-то я понял. Я много думал, особенно о проблеме категорического императива. Вы, я уверен, согласитесь со мной, что любой честный человек обязан жить в соответствии с этим императивом». Я отпил вина и кивнул. Эйхман продолжил: «Императив, по моему разумению, гласит: я всегда должен поступать так, чтобы максима моей воли могла стать всеобщим законом. То есть поступай так, как ты бы желал, чтобы поступали все». Я вытер рот: «Кажется, я догадываюсь, к чему вы ведете. У вас возник вопрос, согласуется ли наша работа с кантовским императивом». - «Ну, не совсем. Просто один из моих друзей, тоже интересующийся подобного рода проблемами, утверждает, что на войне, в силу исключительных обстоятельств, если хотите обусловленных опасностью, кантовский императив упраздняется: естественно, то, что желаешь сделать врагу, не желаешь, чтобы враг сделал тебе; и, выходит, наши поступки не могут являться базой для всеобщего закона. Но это только его мнение. Я, наоборот, чувствую, что он ошибается и в действительности верность долгу, в определенной степени, через подчинение высшим указаниям… диктует, что волю надо нацеливать на безупречное исполнение приказов. И относиться к ним позитивно. Но я еще не нашел веского, неотразимого аргумента, чтобы доказать другу его неправоту». - «Тем не менее, по-моему, это довольно просто. Все согласны, что в национал-социалистическом государстве последнее обоснование позитивного права - воля фюрера. Это отлично известный принцип Fьhrerworte haben Gesetzeskraft, слово фюрера - закон. Конечно, мы признаем, что на практике фюрер не в состоянии заниматься всеми проблемами, и тогда другие должны действовать и издавать законы от его имени. По большому счету, идея распространяется на всю нацию. Именно поэтому доктор Франк в своем трактате о конституциональном праве развивает понятие “принцип фюрерства”: действуйте таким образом, чтобы фюрер, узнав о вашем поступке, одобрил бы его. Следовательно, между “принципом фюрерства” и кантовским императивом нет противоречия». - «Улавливаю, улавливаю. Frei sein ist Knecht sein, “Быть свободным значит быть слугой”, как гласит старая немецкая пословица». - «Абсолютно точно. Эта установка применима к каждому члену Volksgemeinschaft, расового общества. Мы должны проживать наш национал-социализм, воспринимать в нем нашу собственную волю как волю фюрера и, возвращаясь к терминологии Канта, как фундамент Volksrecht, народного права. Тот, кто повинуется приказам, словно автомат, не подвергая глубокому критическому анализу их внутреннюю необходимость, не работает в духе фюрера и чаще всего отдаляется от него. В сущности, источник конституционального права vцlkisch есть сам Volk, вне которого право неприменимо. Заблуждение вашего друга в том, что он апеллирует к совершенно мифическому наднациональному праву, нелепой выдумке Французской революции. Любое право должно иметь основу, которой исторически всегда являлась либо фикция, либо абстракция, Бог, король или народ. Наше огромное достижение в том, что мы под юридическое понятие нации подвели конкретную и незыблемую основу: Volk, коллективную волю которого выражает фюрер, его представитель. Когда вы произносите Frei sein ist Knecht sein, надо понимать, что именно фюрер и есть первый слуга, потому что он - образец чистого служения. Мы служим не фюреру, как таковому, а представителю Volk, мы служим Volk и должны ему служить, равняясь на фюрера, с полным самоотречением. Вот почему, сталкиваясь с мучительными задачами, следует покориться, смирить чувства и неукоснительно выполнять приказ». Эйхман слушал внимательно, вытянутая шея, неподвижные глаза за толстыми стеклами очков. «Да, да, - горячо подтвердил он, - я полностью разделяю вашу точку зрения. Наш долг, выполнение нами долга - наивысшее выражение человеческой свободы». - «Верно. Если наша воля - служить фюреру и народу, то по определению мы тоже являемся носителями принципов народного права, каким его видит фюрер или каким оно формируется благодаря воле фюрера». - «Простите, - вмешался кто-то из присутствующих, - а разве Кант - не антисемит?» - «Конечно, - ответил я. - Но его антисемитизм оставался абсолютно религиозным, что объясняется верой Канта в будущую жизнь. Подобного рода предрассудки мы давно преодолели». Одна из гостий помогала фрау Эйхман убирать со стола. Эйхман разлил шнапс и зажег сигарету. Через несколько минут все опять болтали. Я тоже пил и курил. Фрау Эйхман приготовила кофе. Потом Эйхман сделал мне знак: «Пойдемте со мной. Я хочу вам кое-что показать». Я прошел за ним в спальню. Он включил свет, указал мне на стул, пока я усаживался, открыл ящик бюро и достал оттуда довольно толстый альбом в переплете из зернистой черной кожи. Эйхман, с сияющим взором, протянул мне его и опустился на кровать. Я перелистывал страницы: целая коллекция рапортов, некоторые на бристольском картоне, другие - на обычной бумаге, и фотографии, все материалы сшиты в альбом, похожий на тот, что я сделал в Киеве после Grosse Aktion, масштабной акции. На титульном листе готическими буквами было выведено: ЕВРЕЙСКОГО КВАРТАЛА В ВАРШАВЕ БОЛЬШЕ НЕ СУЩЕСТВУЕТ! «Что это?» - спросил я. «Доклады бригадефюрера Штроопа о подавлении еврейского мятежа. Он презентовал альбом рейхсфюреру, а тот передал его мне для изучения». Эйхман светился от гордости. «Взгляните, просто удивительно». Я посмотрел фотографии: действительно, отдельные снимки впечатляли. Укрепленные бункеры, горящие дома, евреи, прыгающие с крыш, чтобы спастись от огня; затем квартал в руинах после боя. Ваффен-СС и полиция уничтожали очаги сопротивления с помощью артиллерии и с ближнего расстояния. «Это продолжалось почти месяц, - прошептал Эйхман, откусывая себе заусенец. - Месяц! Больше шести батальонов! Обратите внимание, в начале - список потерь». В списке на первой странице среди убитых числилось шестнадцать человек, среди них один полицейский поляк и множество раненых. «А какое оружие было у евреев?» - поинтересовался я. «К счастью, ничего особенного. Несколько пулеметов, гранаты, пистолеты и бутылки с зажигательной смесью». - «Откуда?» - «Без сомнения, от польских партизан. Евреи бились как звери, вы видели? А ведь их морили голодом три года. Ваффен-СС потрясены». Примерно такую же реакцию я наблюдал у Томаса, но Эйхман скорее был напуган, чем восхищен. «Бригадефюрер Штрооп утверждал, что даже женщины прятали под юбками гранаты, чтобы, сдаваясь в плен, взорваться с кем-нибудь из немцев». - «Это объяснимо. Они же знали, что их ждет. Квартал полностью очистили?» - «Да. Всех евреев, захваченных живыми, отправили в Треблинку. Лагерь, возглавляемый группенфюрером Глобочником». - «Без отбора». - «Разумеется! Опасность слишком велика! Еще раз убеждаюсь, как прав был обергруппенфюрер Гейдрих, сравнивавший это с эпидемией: последних всегда сложнее уничтожить. Слабых и старых косит сразу, а в конце остаются только молодые, сильные, хитрые. Тут много поводов для волнений, потому что они - уже продукт естественного отбора, наиболее выносливые в биологическом питомнике: если они выживут, то лет через пятьдесят все придется начинать заново. Я вам уже говорил, что варшавский мятеж нас очень встревожил. Его повторение может обернуться катастрофой. Нельзя давать им ни малейшего шанса. Вообразите подобное восстание в концлагере! Немыслимо!» - «Однако вы прекрасно понимаете, что нам требуются рабочие». - «Конечно, и не я принимаю решения. Я лишь хотел подчеркнуть риски. Трудовой вопрос, я уже вам сказал, не моя область, и потом, у каждого свое мнение. Ну, ладно: как часто приговаривает наш шеф, лес рубят, щепки летят. Больше мне нечего прибавить». Я вернул альбом: «Спасибо, что показали, очень любопытно». Мы вышли к гостям; некоторые уже прощались. Эйхман предложил мне еще стаканчик, потом я раскланялся, поблагодарил фрау Эйхман и поцеловал ей руку. В коридоре Эйхман дружески хлопнул меня по спине: «Позвольте сказать, штурмбанфюрер, вы отличный парень. Не из тех аристократов СД в лайковых перчатках. Вы - что надо». Эйхман, наверно, слегка перебрал, и его потянуло на сантименты. Я поблагодарил, пожал ему руку; он стоял на пороге, руки в карманах, улыбаясь уголком губ.

Если я так подробно рассказываю о встречах с Эйхманом, то вовсе не потому, что помню его лучше других. Просто этот маленький оберштурмбанфюрер со временем превратился в своего рода знаменитость, и я подумал, что мои воспоминания, отчасти проливающие свет на его личностные качества, могут представлять интерес для читателей. Об Эйхмане писали много глупостей. Он, конечно, не был врагом человечества, как провозгласили в Нюрнберге (поскольку Эйхман там не присутствовал, на него все и повесили, тем более что судьи почти не разбирались в функционировании наших служб); он отнюдь не являлся воплощением банального зла, безликим и бездушным роботом, каким его выставляли после процесса. Он был очень талантливым государственным чиновником, исключительно старательным и компетентным, довольно сообразительным, готовым проявить личную инициативу, но только в рамках установленных задач: на ответственном посту, где требовалось бы принимать решения, например на месте своего начальника Мюллера, он бы потерялся, но в качестве среднего звена составил бы гордость любого европейского предприятия. Я никогда не замечал, чтобы Эйхман испытывал особую ненависть к евреям: он просто выстроил на еврейском вопросе свою карьеру, это стало не только его специальностью, но и в некотором роде основой благосостояния, и позже, когда Эйхмана захотели лишить всего, он отчаянно сопротивлялся, что вполне понятно. Он мог бы заниматься и другими проблемами и, говоря судьям, что считал истребление евреев ошибкой, не врал; многие в РСХА и особенно в СД думали так же, я уже приводил тому доказательства. Но если уж взялся за дело, доведи его до конца, и здесь Эйхман проявлял большую сознательность; к тому же от успеха зависела его карьера. Он определенно не принадлежал к нравившемуся мне типу людей, его способность мыслить самостоятельно была ничтожна, и тот вечер по дороге домой я удивлялся собственной общительности и той легкости, с которой я погрузился в семейную сентиментальную атмосферу, обычно вызывавшую у меня отвращение. Возможно, мне тоже требовалось ощущать свою принадлежность к чему-то. Интерес Эйхмана был очевиден: я являлся для него потенциальным проводником в высшие сферы, куда он доступа не имел. И, несмотря на всю сердечность Эйхмана, я понимал, что для него и его департамента остаюсь чужим и, следовательно, могу представлять угрозу его полномочиям. Я чувствовал, что он хитростью и упорством преодолеет любое препятствие на пути к своей цели и что он не из тех, кого легко сломить. Я хорошо понимал его страхи по поводу концентрации евреев: но, на мой взгляд, в случае необходимости опасность можно было минимизировать, надо только раскинуть мозгами и принять адекватные меры. В тот момент я сохранял беспристрастность, не спешил с выводами и приберегал свои суждения до тех пор, пока не изучу вопрос полностью.

Императив Канта? Откровенно говоря, знал я о нем немного и наплел бедному Эйхману всякой чепухи. На Украине и на Кавказе вопросы такого порядка меня еще волновали, я тяжело воспринимал некоторые моменты и серьезно обсуждал их, как будто речь шла о жизненно важных проблемах. Но, похоже, это чувство утратилось. Когда, где? В Сталинграде? Или позже? В какой-то момент мне казалось, что я гибну, тону, захлебываясь в воспоминаниях, поднимающихся со дна моего прошлого. А потом, после глупой, необъяснимой смерти матери, тревоги исчезли, и теперь меня охватило полное равнодушие, но не удручающее, а безболезненное и спокойное. Меня занимала только работа, я чувствовал, что мне дали стимул, поставили задачи, требующие подключения всех моих способностей, и я надеялся добиться успеха - не ради повышения, оно меня не интересовало, а просто для того, чтобы получить удовлетворение от хорошо выполненного дела. Пребывая в таком вот расположении духа, я в сопровождении Пионтека поехал в Польшу, оставив фрейлейн Праксу в Берлине заниматься почтой, счетами и маникюром. Для командировки я выбрал очень подходящее время: вместо оберфюрера Шонгарта на пост командующего СП и СД генерал-губернаторства вступал мой бывший начальник на Кавказе Вальтер Биркамп; узнав новость от Брандта, я достал себе приглашение на торжественную церемонию. Она проходила в середине июня 1943 года в Кракове, во внутреннем дворе Вавеля, изумительного по архитектуре дворца, не утратившего красоты даже сейчас, когда его изящные высокие колонны занавесили флагами. Ганс Франк, в окружении сановников и почетного караула, с высокой трибуны, возведенной в глубине двора, произнес длинную речь; в коричневой форме СА и высокой, напоминавшей печную трубу фуражке-кепи, ремешок которой врезался в обвисшие щеки, выглядел он немного забавно. Как сейчас помню, меня поразила грубая прямота его речи, ведь аудитория собралась внушительная, не только представители СП и СД, но и ваффен-СС, чиновники генерал-губернаторства и офицеры вермахта. Франк поздравил Шонгарта, стоявшего навытяжку за его спиной, с успехами в реализации сложных аспектов национал-социализма. В архивах уцелела запись этого выступления, и даже небольшой отрывок передает общую тональность: на определенном этапе войны, когда на кон поставлена победа, когда мы смотрим в лицо вечности, возникает проблема чрезвычайной сложности. Каким образом, спрашивают нас часто, необходимость сотрудничать с чужой культурой может согласовываться с идеологической целью, скажем, уничтожить польскую народность, Volkstum? Как необходимость поддерживать промышленное производство сопоставима, например, с задачей ликвидации евреев? Вопросы правильные, но мне казалось удивительным, что высказывались они столь открыто. Позже один из чиновников генерал-губернаторства уверял меня, что Франк всегда так говорил, и в любом случае в Польше истребление евреев ни для кого не являлось секретом. Франк, до того, как лицо его не заплыло жиром, наверное, был красивым, его сильный голос звучал пронзительно, даже немного истерично; он постоянно вставал на цыпочки, опираясь на кафедру пузом и размахивая в воздухе рукой. Шонгарт, человек с высоким квадратным лбом, речь свою произносил неторопливо, педантично, затем настала очередь Биркампа, однако в его клятвах в верности национал-социализму я улавливал нотки лицемерия (безусловно, я просто не мог простить злую шутку, которую он сыграл со мной). На банкете, когда я подошел поздороваться, Биркамп сделал вид, что страшно рад нашей встрече: «Штурмбанфюрер Ауэ! Я слышал, что вы в Сталинграде вели себя героически. Примите мои поздравления! Я никогда в вас не сомневался». Улыбка исказила гримасой его физиономию, и без того напоминавшую мордочку выдры; хотя, вполне вероятно, что он действительно забыл свои последние слова в Ворошиловске, мало совместимые с моим нынешним положением. Биркамп задал мне пару вопросов о моих новых полномочиях и обещал поддержку со стороны его служб и рекомендательное письмо к подчиненным в Люблине, откуда я рассчитывал начать инспекцию. Потом между двумя рюмками он мне рассказал, как вел группу Д обратно через Белоруссию, как ее переименовали в боевую группу Биркампа, Kampfgruppe Bierkamp, и направили на борьбу с партизанами на север Припятских болот, группа активно участвовала и в крупных операциях по зачистке, например, в получившей название «Котбус» и завершившейся недавно в период его перевода в Польшу. Что касается Корсемана, - доверительно зашептал Биркамп, - он допустил осечку и скоро потеряет свой пост; ходили слухи, что его будут судить за трусость перед врагом, по меньшей мере, лишат звания и отправят на фронт. «Ему бы равняться на кого-нибудь типа вас. Заигрывание с вермахтом дорого ему обошлось». Это замечание вызвало у меня усмешку: для таких, как Биркамп, успех явно важнее всего. Сам-то он неплохо устроился, BdS - значимая должность, особенно в генерал-губернаторстве. Я решил не поминать прошлого. Ценно лишь настоящее, и если Биркамп мог помочь, тем лучше.

Я остался на несколько дней в Кракове, чтобы присутствовать на собраниях и насладиться красотой города. Посетил старый еврейский квартал Казимеж, занятый теперь истощенными, больными, чесоточными поляками, переселенными сюда в связи с германизацией «присоединенных территорий». Синагоги разрушать не стали: Франк, как утверждали, хотел сохранить материальные следы польского иудаизма в назидание будущим поколениям. Некоторые служили складами, другие закрыли; я обнаружил две самые древние возле улицы Шерока. Так называемая старая синагога XV века с длинной пристройкой для женщин, сооруженной в XVI или начале XVII века, служила вермахту хранилищем продуктов и запчастей. Стараниями итальянских архитекторов, творивших в Польше и Галиции, множество раз переделанный кирпичный фасад со слепыми окнами, арками из известняка и произвольно обтесанного песчаника приобрел почти венецианское очарование. Синагога Рему на другом конце площади, невысокое, тесное, прокопченное здание, с точки зрения архитектуры интереса не представляло; окружавшее его огромное еврейское кладбище, которое, конечно, любопытно было бы посетить, превратилось в заброшенный унылый пустырь, когда древние надгробные камни вывезли как строительный материал. Мой провожатый, молодой офицер из штаба гестапо, отлично знал историю польского иудаизма и показал мне место захоронения раввина Моисея Иссерлеса, знаменитого талмудиста. «Когда в десятом веке князь Мешко начал насаждать в Польше католицизм, - объяснял мне офицер, - тут же появились евреи, чтобы торговать солью, зерном, мехами, вином. Они обогащали королей и получали привилегии за привилегиями. Народ в то время исповедовал язычество, был здоровым, неиспорченным, за исключением немногочисленных православных в восточных областях. И евреи помогли католичеству укорениться на польской земле, а в обмен католичество защищало евреев. Очень долгий период после обращения польского народа евреи занимали положение приближенных к власть имущим и всячески помогали панам пить кровь из крестьян, служили управляющими, ростовщиками и удерживали всю торговлю в своих руках. Вот почему польский антисемитизм так силен и непримирим: для поляков еврей всегда оставался эксплуататором, и, несмотря на глубокую ненависть к нам, они от всей души одобряют наше решение еврейской проблемы. Так же думают и партизаны Армии Крайовой, сплошь католики и святоши, и даже партизаны-коммунисты, хотя они, иногда против собственной воли, обязаны следовать линии Партии и Москвы». - «Но ведь Армия Крайова продала оружие варшавским евреям». - «Самое никудышное, в ничтожном количестве и по бешеным ценам. По нашей информации, они согласились на сделку, только получив прямой приказ из Лондона, где на их так называемое правительство в изгнании оказывают давление евреи». - «И сколько сейчас здесь осталось евреев?» - «Точную цифру не назову. Но, уверяю вас, до конца года мы ликвидируем все гетто. За пределами наших лагерей и нескольких партизанских отрядов евреев в Польше не останется. Тогда у нас появится время серьезно заняться польским вопросом. Поляки тоже должны подвергнуться серьезному демографическому сокращению». - «Полному?» - «Полному или нет, не знаю. Сейчас экономические службы думают и делают расчеты. Но сокращать необходимо, иначе нам тут грозит перенаселение, и этот регион так и не сможет развиваться и процветать».

Польше никогда не быть красивой страной, но некоторые ее пейзажи завораживают своей меланхоличностью. От Кракова до Люблина я доехал приблизительно за полдня. Тянувшиеся вдоль дороги бескрайние унылые картофельные поля, разрезанные оросительными каналами, чередовались с соснами и березами, росшими на голой, без подлеска и травы, земле, темными, немыми и словно непроницаемыми для чудесного июньского света. Пионтек вел машину уверенно, не меняя скорости. Этот молчаливый отец семейства оказался отличным компаньоном для путешествий: говорил, только когда к нему обращались, свои обязанности выполнял методично и спокойно. Каждое утро меня ждали надраенные до блеска сапоги и вычищенная и отглаженная форма; когда я выходил, «опель», отмытый от вчерашней пыли и грязи, стоял у крыльца. Завтракал и обедал Пионтек с аппетитом, пил мало и не нуждался в перекусах. Я сразу доверил ему нашу командировочную кассу, и он день изо дня скрупулезно, слюнявя кончик карандаша, заносил в тетрадь расходов каждый потраченный пфенниг. Выговор у него был грубый, акцент заметный, но речь правильная, к тому же он понимал по-польски. Родился Пионтек недалеко от Тарновиц; в 1919 году после раздела территорий он и его семья вдруг оказались гражданами Польши, но предпочли остаться, чтобы не потерять принадлежавший им кусок земли. Потом отца Пионтека убили во время мятежа, в смутные дни накануне войны, Пионтек утверждал, что произошел несчастный случай, и не обвинял своих бывших соседей-поляков, большинство которых изгнали или арестовали после присоединения этой части Верхней Силезии к Германии. Вновь ставшего гражданином Рейха Пионтека мобилизовали, он попал в полицию, а оттуда, сам не разобравшись каким образом, на службу в Личный штаб в Берлин. Жена, две дочери и мать-старуха по-прежнему жили на ферме, Пионтек навещал родных редко, но посылал им почти всю зарплату; они взамен отправляли ему что-нибудь вкусненькое для разнообразия, курицу, полгуся, - достаточно, чтобы угостить нескольких товарищей. Однажды я спросил Пионтека, скучает ли он по семье. Особенно по дочкам, - посетовал он. Жаль, не видит, как девочки растут, но он не жалуется и понимает, что ему повезло: это гораздо лучше, чем морозить задницу в России. «Не в обиду вам будь сказано, штурмбанфюрер».

В Люблине, как и в Кракове, я поселился в Немецком доме. К нашему приезду в баре уже царило оживление; комнату я зарезервировал заранее; Пионтек ночевал в общей солдатской спальне. Я взял наверх свой чемодан и попросил горячей воды помыться. Минут через двадцать в дверь постучали, ко мне вошла молодая служанка-полячка с двумя ведрами, от которых валил пар. Я показал ванную, куда их можно поставить. Девица не возвращалась, я решил посмотреть, что она делает: и обнаружил ее полуголую, раздетую до пояса. Я в оторопи глядел на ее раскрасневшиеся щеки, на маленькие, но красивые груди; уперев кулачки в бока, она уставилась на меня с бесстыдной улыбкой. «Что ты тут затеяла?» - сурово осек я. «Я… мыть… тебя…» - отвечала она на корявом немецком. Я взял с табуретки блузку, протянул ей: «Одевайся и вон». Без тени смущения она подчинилась. Такое со мной случилось впервые: известные мне Немецкие дома содержались строго; а здесь, по всей видимости, это было распространенной практикой, и я ни минуты не сомневался, что ограничиваться только ванной и мытьем совершенно необязательно. Девица исчезла, я снял одежду, ополоснулся, надел выходную форму (во время долгих переездов из-за дорожной пыли я носил серую полевую) и спустился. Бар и зал ресторана уже заполняла шумная толпа. Я вышел на задний двор покурить и наткнулся на Пионтека, наблюдавшего с сигаретой во рту за двумя подростками, драившими нашу машину. «Где ты их отыскал?» - поинтересовался я. «Это не я, штурмбанфюрер, а Дом. Начальник гаража жалуется, что вынужден платить полякам, типа вот этих, рейхсмарку в день. Евреи работали бы даром, но офицеры закатывали истерики, если еврей прикасался к их машине». Рейхсмарка - даже для Польши смешно. Ночь в Немецком доме, включая трехразовое питание, обходилась мне где-то в двенадцать рейхсмарок; кофе-мокко в Кракове стоил полторы марки. Мы еще немного поглазели на мальчишек, а потом я пригласил Пионтека поужинать. Мы еле протиснулись в толчее к свободному столику в углу. Люди пили и горланили так, словно получали удовольствие от собственного крика. Здесь были и эсэсовцы, и орпо, и солдаты вермахта; почти все в форме, в том числе и женщины, наверняка машинистки или секретари. Польские официантки с подносами, нагруженными пивом и блюдами, с трудом прокладывали себе дорогу. Еду подавали обильную: жаркое, нарезанное кусками, свеклу и картошку со специями. За ужином я рассматривал толпу. Многие заказывали только выпивку. Официанткам крупно доставалось: пьяные мужчины щупали их груди и задницы, а защищаться девицы не могли, руки были заняты. Возле стойки бара стояла группа служащих в форме с манжетными лентами СС «Тотенкопф», без сомнения, персонал концлагеря в Люблине, и с ними две женщины, по-видимому, Aufseherinnen, надзирательницы. Одна, с грубым мужским лицом, пила коньяк и много смеялась; в руке она держала кнут и хлопала им по голенищу сапога. В какой-то момент возле них задержалась официантка: надзирательница протянула кнут и медленно, под гогот своих товарищей, подняла ей сзади юбку до ягодиц. «Тебе нравится, Эрих! Хотя у нее, как у всех полячек, жопа жирная». Остальные ржали во всю глотку: надзирательница опустила юбку и хлестнула девицу, та вскрикнула и чудом не опрокинула кружки с пивом. «Ну, топай вперед, потаскуха! - заорала надзирательница. - От тебя воняет». Ее коллега тем временем хихикала и беспардонно липла к одному из младших офицеров. В глубине зала под низким сводчатым потолком офицеры орпо с воплями резались в бильярд; рядом с ними я заметил молодую служанку, приносившую мне горячую воду, она сидела на коленях инженера, который лапал ее, просунув руку под блузку, а девица хохотала и гладила его по лысому лбу. «Определенно в Люблине весело», - обратился я к Пионтеку. «Да, этим он и славится». После ужина я заказал коньяк и маленькую голландскую сигару; в баре их имелась целая коллекция. Пионтек пошел спать. Завели музыку, начались танцы; вторая надзирательница, явно в подпитии, держала своего кавалера за зад; лейтенант из военной администрации целовал грудь секретарши СС. Удушающая обстановка пошлости и разврата и дикий шум раздражали меня, портили удовольствие от путешествия, уничтожали радостное ощущение свободы, которое я испытывал днем, когда ехал по широким полупустым дорогам.

От всей этой свистопляски спастись можно было только в туалете. Туалет оказался просторным, поразительно чистым, с белой плиткой до потолка, массивными дубовыми дверями, зеркалами, красивыми фарфоровыми раковинами и латунными кранами; кабины тоже белые, аккуратные, видимо, клозеты здесь чистили регулярно. Я спустил брюки и присел на корточки; завершив дела, поискал бумагу, но тщетно, и вдруг почувствовал, как что-то коснулось моей задницы, я отпрыгнул, развернулся, штаны комично болтались внизу, попытался нащупать боевое оружие: из дырки в стене высунулась человеческая рука и ждала, ладонью кверху. Кончики пальцев, дотронувшиеся до меня, были измазаны свежим дерьмом. «Прочь! - заорал я. - Прочь!» Рука медленно исчезла в дыре. Я нервно захохотал: гадость какая, они тут, в Люблине, с ума спятили! К счастью, в карманах кителя у меня всегда имелись газетные листки, важная мера предосторожности в путешествии. Я быстренько подтерся и вылетел пулей, не спустив за собой. Мне казалось, что я войду в зал, и все повернутся в мою сторону, но никто на меня даже не взглянул; люди пили, орали, грубо или истерично хохотали, разнузданные, как средневековый двор. Я в смятении облокотился о стойку бара и заказал еще рюмку; потягивал коньяк и с отвращением рассматривал жирного фельдфебеля из КЛ с надзирательницей. Допив коньяк, я поднялся к себе; спал плохо из-за шума, но уж точно лучше, чем бедный Пионтек: чины орпо притащили в дортуар полячек и ночь напролет без всякого смущения копошились на соседних кроватях, менялись девками и подтрунивали над Пионтеком, потому что тот не хотел участвовать в оргии. «Наши расплачиваются с ними консервами», - коротко сообщил Пионтек за завтраком.

Из Кракова я уже по телефону назначил встречу с группенфюрером Глобочником, ССПФ дистрикта Люблин. Глобочник обладал гораздо большей властью, чем ему полагалось по званию; его прямой начальник обергруппенфюрер Крюгер практически не имел права контролировать айнзатцгруппы, занимавшиеся всеми евреями генерал-губернаторства, то есть действовавшие далеко за пределами Люблина, и Глобочник подчинялся непосредственно рейхсфюреру. Кроме того, он выполнял важные функции в Рейхскомиссариате по укреплению германизации. Штаб айнзатцгрупп находился в бывшем медицинском институте, в охрово-желтом приземистом здании со скошенной крышей, характерной для этой области, где всегда ощущалось сильное немецкое влияние; я вошел внутрь через большую двойную дверь под полукруглой аркой, над которой еще сохранилась надпись COLLEGIUM ANATOMICUM. [Анатомический коллеж (лат.)] Меня встретил ординарец и проводил к Глобочнику. Группенфюрер, затянутый в форму, которая казалась слишком тесной для его широченных плеч, рассеянно ответил на мое приветствие и помахал у меня пред носом командировочным удостоверением: «Итак, рейсфюрер подослал мне шпиона!» И расхохотался. Одило Глобочник родился в Каринтии, в Триесте, и, несомненно, имел хорватские корни; он был одним старых бойцов австрийской НСДАП, после Аншлюса занимал пост гауляйтера Вены, но недолго, пока не влип в аферу с валютными спекуляциями. При Дольфусе сидел в тюрьме за убийство ювелира-еврея: официально Глобочника признавали жертвой Kampfzeit [Время борьбы (нем.)], но злые языки утверждали, что в его деле еврейские бриллианты сыграли бУльшую роль, чем идеология. Он продолжал махать моей бумагой: «Признайтесь, штурмбанфюрер! Рейхсфюрер мне теперь не доверяет, да?» По-прежнему стоя навытяжку, я пытался оправдаться: «Группенфюрер, моя миссия…» Он опять разразился гомерическим хохотом: «Я шучу, штурмбанфюрер! Я лучше других знаю, что пользуюсь полным доверием рейсхфюрера. Он меня случайно не называл “старина Глобус”? Да что там рейхсфюрер! Фюрер лично приезжал поздравить меня с нашим великим делом. Садитесь. Да, это его собственное выражение “великое дело”. “Глобочник, - обратился ко мне фюрер, - вы - непризнанный герой Германии. Я хотел бы, чтобы все газеты напечатали ваше имя и рассказали о ваших подвигах! Через сто лет, когда мы сможем обо всем говорить открыто, дети в начальной школе будут изучать ваши свершения! Вы - доблестный воин, и я восхищаюсь тем, что вы, выполнив такие задачи, сумели остаться скромным и сдержанным”. А я в ответ, кстати, рейхсфюрер тоже присутствовал: “Мой фюрер, я исполнял свой долг”. Садитесь, садитесь». Я опустился в кресло, которое он мне указал; Глобочник развалился рядом со мной, хлопнул меня по ляжке, потом достал откуда-то сзади коробку сигар, предложил мне. Я отказался, но он настаивал: «Тогда возьмите с собой, пригодится». Закурил. Его круглое лицо сияло от удовольствия. В толстый, как сосиска, палец на руке, в которой он держал зажигалку, казалось, вросло массивное золотое кольцо СС. Он с наслаждением выпустил дым. «Если я правильно понял из письма рейхсфюрера, вы - один из тех зануд, намеревающихся спасти евреев под предлогом нехватки рабочей силы?» - «Вовсе нет, группенфюрер, - ответил я учтиво. - Рейхсфюрер поручил мне проанализировать проблемы организации труда заключенных в их совокупности и в свете перспектив будущего развития». - «Думаю, вам интересно осмотреть наше предприятие». - «Если вы имеете в виду газовые камеры, группенфюрер, меня это не касается. Я в большей степени занимаюсь вопросом селекции и практического использования Arbeitsjuden [Здесь: еврейская рабочая сила (нем.)]. Я хотел бы начать с “Ости” и “ДАВ”». - «“Ости”! Еще одно грандиозное изобретение Поля! Мы здесь зарабатываем миллионы для Рейха, а Поль размечтался, чтобы я тут, как еврей, всякое барахло собирал. “Восточная индустрия” - не смешите меня! Навязывают мне очередную муру». - «Возможно, группенфюрер, но…» - «Никаких “но”! В любом случае евреи должны исчезнуть, все без исключения, будет “Ости” или нет. Конечно, кое-кого придется оставить на то время, пока обучим поляков, которые их потом заменят. Поляки те еще суки, ну и пусть занимаются этим отребьем, если нашей Родине нужно. Если есть от этого хоть какая-то польза, я не против. В общем, посмотрите сами. Я вас перепоручаю своему помощнику штурмбанфюреру Хофле. Он вам объяснит, что к чему, и вы с ним обговорите дальнейшие планы». Глобочник встал и, не выпуская сигары из пальцев, пожал мне руку. «Разумеется, вам покажут все, что вы захотите. Если рейхсфюрер прислал именно вас, значит, вы умеете держать язык за зубами. Я здесь болтунов расстреливаю. Каждую неделю. Но на ваш счет не волнуюсь. Возникнут проблемы, обращайтесь ко мне. Прощайте».

Принимавший меня Хофле, заместитель руководителя операции «Рейнхардт», тоже австриец, но гораздо более уравновешенный, чем Глобочник, выглядел печальным и уставшим. «Ну, не слишком распекал? Не расстраивайтесь, он со всеми так». Он покусал губы и подвинул мне листок бумаги: «Я должен вас попросить расписаться вот здесь». Я пробежал глазами текст: подписка о неразглашении секретной информации, состоящая из множества пунктов. «Однако мне кажется, - заметил я, - что моя должность обязывает меня хранить тайну». - «Конечно, я понимаю. Но это правило, утвержденное группенфюрером. Все должны подписывать». Я пожал плечами: «Если ему угодно». Я расписался. Хофле спрятал листок в папку и скрестил руки на столе. «С чего желаете начать?» - «Не знаю. Объясните мне вашу систему». - «Это достаточно просто. Мы располагаем тремя структурами: двумя на реке Буг и одной на границе с Галицией, в Бельзеке, сейчас мы ее закрываем, потому что Галиция, за исключением трудовых лагерей, очищена от евреев. Треблинку, в основном обслуживавшую Варшаву, тоже скоро закроют. Но рейхсфюрер недавно отдал приказ трансформировать Собибор в концлагерь, что будет сделано к концу года». - «И что же, всех евреев свозили в эти три центра?» - «Нет, учитывая проблемы материально-технического обеспечения, оказалось невозможным и непрактичным эвакуировать все маленькие городки области. Поэтому группенфюрер получил несколько батальонов орпо, которые прямо на местах постепенно решали еврейский вопрос. Я вместе со штурмбанфюрером Виртом, моим инспектором по лагерям, находящимся здесь с самого начала, руководил ежедневной работой айнзатцгруппы. Потом у нас еще в Травниках есть лагерь для обучения хиви, украинцев и, прежде всего, латышей, которых очень много». - «Помимо них ваш персонал состоит из СС?» - «Нет, конечно. Сто человек из примерно четырехсот пятидесяти, без учета хиви, попали к нам из канцелярии фюрера. Оттуда почти все начальники лагерей. Тактически они под контролем айнзатцштаба, но административно подчиняются канцелярии. Именно они решают все, что касается зарплат, отпусков, продвижения по службе и прочего. Тут, видимо, речь, об особом соглашении между рейхсфюрером и рейхсляйтером Боулером. Некоторые из этих людей даже не являются членами Альгемайне СС или Партии. Но все они бывшие сотрудники центров эвтаназии Рейха; поскольку большинство центров закрыли, часть персонала во главе с Виртом перевели сюда, чтобы айнзатцштаб мог воспользоваться их опытом». - «Понимаю. А “Ости”?» - «“Ости” - относительно новое образование, результат партнерства группенфюрера и ВФХА. С начала операции “Рейнхардт” мы организовали центры по распределению конфискованного имущества. Постепенно они превратились в разного рода небольшие предприятия для военных нужд. “Восточная индустрия” - корпорация с ограниченной ответственностью - создана в ноябре прошлого года в целях объединения и рационализации всех этих малых предприятий. Совет администрации поставил во главе “Ости” доктора Хорна, члена правления ВФХА, и группенфюрера. Хорн - дотошный бюрократ, но, думаю, очень толковый». - «А концлагерь?» Хофле отмахнулся: «КЛ не имеет к нам никакого отношения. Обычный лагерь ВФХА; естественно, группенфюрер, как начальник СС и полиции, несет за него ответственность, но КЛ совершенно изолирован от айнзатцгрупп. Они еще занимаются предприятиями, в первую очередь фабрикой ДАВ, но здесь ситуацию контролируют эксперты-экономисты из ССПФ. Конечно, мы тесно сотрудничаем. Мы отдали им часть наших евреев, кого для работ, кого для Sonderbehandlung, “особого отношения”, для которого они у себя на месте недавно подготовили необходимые устройства, поскольку мы слишком загружены. Еще имеются военные заводы вермахта, куда мы тоже поставляем евреев; это область полномочий Инспекции генерал-губернаторства по вооружению, которую в Кракове возглавляет генерал-лейтенант Шиндлер. И наконец, общая гражданская экономическая сеть, контролируемая новым губернатором дистрикта, группенфюрером Вендлером. Вы, наверное, можете с ним встретиться, но будьте осторожны, они с Глобочником не очень ладят». - «Местная экономика меня не волнует; мне интересны способы задействования заключенных в общем производстве». - «Я, кажется, понял. Тогда вам к Хорну. Он слегка витает в облаках, но вам наверняка удастся что-нибудь из него вытащить».

Хорн мне показался нервным, возбужденным, полным энтузиазма и одновременно разочарованным. Он был бухгалтером, получил образование в политехническом университете Штутгарта, в начале войны его призвали в ваффен-СС, но, вместо того чтобы отправить на фронт, распределили в ВФХА. Поль взял его в команду по созданию и развитию «Ости», филиала Объединения немецких экономических предприятий с ограниченной ответственностью, головной организации, основанной ВФХА для объединения малых предприятий СС. Хорн проявлял усердие, но рядом с таким человеком, как Глобочник, не имел права голоса и осознавал это. «Когда я приехал, тут царил хаос… невообразимый, - докладывал он мне. - Всего хватало: фабрика корзин и столярные мастерские в Радоме, завод по производству щеток здесь, в Люблине, и еще стеклодувная фабрика. Уже на первых этапах группенфюрер настоял, чтобы мы сохранили трудовой лагерь для его личных нужд, самоснабжения, как он выразился. Мне что - в любом случае дел было очень много. Управление структурами оставляло желать лучшего. Бухгалтерский учет велся небрежно. Производство стремилось к нулю. И это совершенно понятно, принимая во внимание состояние рабочей силы. Я приступил к работе: но они тут все сделали, чтобы осложнить мое существование. Я обучаю специалистов, у меня их забирают, и они исчезают неизвестно куда. Я хлопочу об улучшении рациона для рабочих, мне отвечают, что евреям добавка не положена. Я прошу, чтобы их хотя бы не били понапрасну, мне намекают, чтобы я не вмешивался в то, что меня не касается. Как прикажете нормально работать в подобных условиях?» Я понял, почему Хофле не особо жалует Хорна: нытьем вряд ли чего добьешься. Впрочем, Хорн отлично проанализировал суть дилеммы: «Проблема в том, что меня не поддерживает ВФХА. Я посылаю обергруппенфюреру Полю рапорт за рапортом и постоянно задаю ему вопрос: какой фактор имеет приоритет? Политико-полицейский? Тогда да, концентрация евреев - наша главная цель, и экономические факторы отходят на второй план. Или экономический фактор? В этом случае надо рационализировать производство, сделать систему организации лагерей более гибкой, чтобы по мере необходимости выполнять разнообразные заказы и, прежде всего, обеспечить рабочим прожиточный минимум продуктов. А обергруппенфюрер Поль мне отвечает: оба. Я готов волосы на себе рвать». - «Вы полагаете, что если выделили средства, то можно было бы создать современные и прибыльные предприятия, базирующиеся на принудительном труде евреев?» - «Разумеется. Евреи, тут не поспоришь, люди неполноценные, и их методы работы абсолютно архаичны. Я изучил организацию труда в гетто Литцманштадта; это - катастрофа. Наблюдение за процессом, от выдачи материалов до получения окончательного продукта, полностью осуществляется евреями. Естественно, нет никакого контроля качества. А под надзором арийских специалистов и при рациональном, современном разделении труда и его организации можно достичь очень хороших результатов. Надо просто принять соответствующее решение. Но здесь мне только чинят препятствия, и я вижу, что помощи ждать не от кого».

Он явно искал поддержки. Провел меня по своим предприятиям, не скрывал, что питание заключенных, находящихся под его ответственностью, недостаточное и условия содержания - антисанитарные, но также показал и результаты, которых ему удалось добиться: улучшение качества и увеличение количества продукции, предназначавшейся в основном для вермахта. Должен признать, что аргументы Хорна выглядели вполне убедительно: способ повысить производительность труда согласно требованиям военного времени, казалось, найден. Хорна, естественно, не проинформировали об операции «Рейнхардт», по крайней мере, о ее масштабе, и я поостерегся ему об этом говорить; потому и сложно было объяснить Хорну причины неуступчивости Глобочника, который явно не мог увязать ходатайства Хорна с тем, что считал своей основной миссией. Однако в главном Хорн оставался прав: если отбирать самых сильных и образованных евреев, концентрировать и содержать их должным образом, то, безусловно, можно внести ощутимый вклад в экономику войны.

Я посетил концлагерь. Он располагался вдоль неровного склона холма, сразу за городом, западнее шоссе на Замостье. Огромное предприятие с длинными рядами деревянных бараков, тянувшихся от одного конца территории до другого, обнесли колючей проволокой и окружили сторожевыми вышками. Комендатура находилась за пределами лагеря, возле дороги у подножия холма. Меня принял Флорштедт, комендант, штурмбанфюрер с неестественно узким и продолговатым лицом, он с явным подозрением проверил мое командировочное удостоверение: «Здесь не уточнено, что вы имеете доступ на территорию лагеря». - «Мои полномочия дают мне право посещать все структуры, контролируемые ВФХА. Если у вас есть сомнения, свяжитесь с группенфюрером, он подтвердит». Флорштедт продолжал листать мои бумаги. «Что вы хотите осмотреть?» - «Все», - любезно улыбнувшись, ответил я. В итоге он дал мне в провожатые унтерштурмфюрера. Я впервые был в концентрационном лагере и попросил показать мне все. Заключенные попадались самых разных национальностей: русские, конечно, поляки и евреи, а также немецкие политические и уголовные преступники, французы, голландцы и еще незнамо кто. Бараки, бывшие полевые конюшни вермахта, перестроенные архитекторами СС, черные, провонявшие, набивали до отказа; заключенные, по большей части в лохмотьях, теснились там по трое-четверо на каждом уровне многоярусных нар. Я обсуждал санитарные и гигиенические проблемы с главным врачом лагеря: именно он, правда, в присутствии унтерштурмфюрера, продемонстрировал мне барак «Баня и дезинфекция», где по одной стороне вновь прибывших гнали под душ, а по противоположной - неработоспособных в газовую камеру. «До весны, - заявил унтерштурмфюрер, - мы только “пыль сметали”. Но с тех пор, как айнзатцгруппы передали нам часть своих обязанностей, мы жутко заняты». Лагерь не знал, что делать с трупами, и заказал крематорий, оснащенный пятью муфельными печами производства «Кори», специализированной берлинской фирмы. «Они борются за рынок с эрфуртской “Топф унд Шене”, - объяснил он. - В Аушвице сотрудничают с “Топф”, но для нас условия “Кори” более приемлемы». Любопытно, что в газовых камерах лагеря использовали не окись углерода, как мы в фургонах в России или, насколько мне было известно, в стационарах операции «Рейнхардт». Здесь применялась гидроцианистая кислота в форме пластинок, которые при контакте с воздухом выделяли газ. «Гораздо эффективнее, чем окись углерода, - констатировал главврач. - Быстро, пациенты мучаются меньше, и никогда нет осечек». - «Откуда вещество?» - «Это, собственно, промышленное дезинфицирующее средство для окуривания помещений, против вшей и прочих паразитов. По-моему, именно в Аушвице догадались попробовать ее для “особого отношения”. Опыт оправдал себя». Я проинспектировал кухню и продовольственные склады; вопреки уверениям эсэсовских командиров и даже самих заключенных служащих, разливавших суп, я нашел рацион недостаточным, что, впрочем, намеками подтвердил главврач. Я приезжал в лагерь несколько дней подряд и изучал документы: каждый заключенный, кроме больных, имел индивидуальную карточку и был прикреплен к трудовой команде. Некоторые команды оставались в лагере для внутренних нужд, другие работали за его пределами, наиболее значимые жили прямо на производстве, например на заводах ДАВ, в Гмине Липовой. На бумаге вся система выглядела солидно, но фактические потери были огромны, и те, кто критиковал Хорна, помогли мне понять, что большинство заключенных, истощенных, грязных, подвергающихся избиениям, не в состоянии работать регулярно и продуктивно.

Я провел много недель в Люблине и познакомился с его окрестностями. Съездил в Гиммлерштад, бывший Замостье, удивительный город, жемчужину Ренессанса, отстроенный ex nihilo [Из ничего (лат.)] в конце XVI века польским канцлером, видимо страдавшим манией величия. Город процветал благодаря выгодному месторасположению на перекрестье торговых путей между Люблином и Лембергом, Краковом и Киевом. Теперь он стал ядром самого грандиозного проекта РКФ (организации СС, с 1939 года занимавшейся репатриацией фольксдойче из СССР и проводившей германизацию Востока) по созданию защитной германской зоны на подступах к славянским регионам, перед Восточной Галицией и Волынщиной. Подробности я обсуждал с уполномоченным Глобочника, членом РКФ, в его кабинете в ратуше, высокой барочной башне, стоявшей на квадратной площади. На второй этаж вела роскошная двойная лестница. С ноября по март, объяснил он мне, отсюда в результате «Акции Заукель» вывезли сто тысяч человек: работоспособных поляков на немецкие заводы, других в Аушвиц, а всех евреев в Бельзек. РКФ хотела заменить их фольксдойче. Однако, несмотря на заманчивые обещания и природные богатства региона, не сумела привлечь достаточное количество поселенцев. Когда я спросил, не удручают ли его наши неудачи на Востоке (наша беседа состоялась где-то в начале июля, когда под Курском разворачивалось крупное сражение), этот добросовестный чиновник взглянул на меня с удивлением и заверил, что даже у фольксдойче нет пораженческих настроений и что очень скоро наше блистательное наступление исправит ситуацию и поставит Сталина на колени. Тем не менее о местной экономике он говорил без оптимизма: регион полностью зависел от финансовых вливаний и продовольственных поставок РКФ, и, несмотря на все дотации, до самообеспечения было далеко. Большинство поселенцев, даже те, которые получили фермы со всем необходимым, не могли прокормить семьи; а тем, кто решил создавать малые предприятия, требовались годы, чтобы держаться на плаву самостоятельно. После этой встречи Пионтек повез меня на юг от Гиммлерштадта. Очень красивая область с невысокими холмами, поросшими мягкой травой, заливными лугами, рощицами и фруктовыми садами больше напоминала Галицию, чем Польшу. Из любопытства я проехал до Бельзека, одного из последних городов перед границей дистрикта. Я остановился у вокзала, где царило некоторое оживление: по главной улице раскатывали машины и повозки, офицеры разных родов войск и поселенцы в поношенных костюмах ждали поезда, на обочине дороги фермеры, похожие больше на румын, чем на немцев, сидя на перевернутых ящиках, торговали яблоками. За путями стояли домики из кирпича, что-то вроде небольшой фабрики, а дальше прямо за ними, в ста метрах над березовым леском, поднимался густой черный дым. Я предъявил документы караульному, младшему офицеру СС, и спросил, где находится лагерь, тот показал в сторону леса. Я снова сел в машину и проехал еще примерно триста метров по шоссе, шедшему параллельно железной дороге, в направлении Равы Руской и Лемберга; лагерь, окруженный сосняком и березами, лежал по другую сторону рельс. Чтобы скрыть от глаз внутреннюю территорию, в заграждение из колючей проволоки воткнули ветки деревьев; но часть маскировки уже растащили, и через образовавшиеся дыры можно было увидеть группы заключенных, снующих туда-сюда, как муравьи. Они разбирали бараки и кое-где удаляли саму проволоку, а дым валил из зоны, спрятанной в глубине лагеря немного на возвышенности. Хотя ветра не было, в воздухе распространялась сладковатая тошнотворная вонь, проникавшая даже в машину. Из того, что мне рассказали и показали, я сделал вывод, что операцию «Рейнхардт» лагеря проводили в необитаемых и труднодоступных районах; однако этот располагался вблизи городка, кишевшего немецкими переселенцами с семьями. И основной железнодорожный путь, связывающий Галицию с остальным генерал-губернаторством, которым ежедневно пользовалось и гражданское население, и военные, проходил непосредственно вдоль колючей проволоки, сквозь ужасный запах и дым. И все эти люди, коммерсанты, простые пассажиры, передвигающиеся то в одном направлении, то в другом, разговаривали, отпускали комментарии, писали письма, обменивались сплетнями или шутками.

Тем не менее, несмотря на запреты, обещания о неразглашении тайны и угрозы Глобочника, люди из айнзатцгрупп болтали лишнее. Достаточно было носить форму СС, посетить бар Немецкого дома и оплатить при случае выпивку, чтобы получить исчерпывающую информацию. Заметное уныние, усугубляемое новостями с фронта, которые легко расшифровывались в излучающих оптимизм официальных сводках, еще больше развязывало языки. Из громогласного заявления, что на Сицилии доблестные союзники итальянцы, при содействии наших сил, непоколебимо удерживают позиции, все понимали: противника не смогли оттеснить к морю, и теперь в Европе открыт второй фронт. Тревога по поводу Курска нарастала день ото дня, потому что вермахт, после первых побед, хранил упорное непривычное молчание, и когда наконец заговорили о запланированном проведении подвижной обороны в окрестностях Орла, даже самые тупые все поняли. Подобное развитие событий многих заставляло задуматься. Среди крикунов, ораторствующих по вечерам в баре, нетрудно было отыскать пившего в одиночестве человека и вступить с ним в беседу. Именно таким образом я однажды разговорился с мужчиной в форме унтерштурмфюрера, облокотившимся на стойку бара перед кружкой пива. Дёллю, так его звали, видимо, льстило, что офицер высшего звена запросто общается с ним; кстати, он был старше меня на добрых десять лет. Дёлль указал на мой «Орден мороженого мяса» и спросил, где я провел прошлую зиму, а узнав, что в Харькове, совершенно расслабился. «И я там же, между Харьковом и Курском. Специальные операции». - «Вы случайно не из айнзатцгруппы?» - «Нет, немного другое. Я вообще-то не из СС». Он оказался одним из тех пресловутых служащих канцелярии фюрера. «Между собой мы говорили Т-4. Так называлась акция». - «И что же вы делали под Харьковом?» - «Знаете, я служил в Зонненштайне, одном из центров для больных, где…» Я кивнул, дав ему понять, что понимаю, о чем речь, и он продолжил. «Летом сорок первого центр закрыли. Часть из нас отобрали как специалистов и отправили в Россию. Целая делегация собралась во главе с самим обердиенстляйтером Браком, много народу, все врачи больницы, и вот мы проводили специальные операции. В грузовиках с газом. У нас у всех в расчетных книжках имелся красный листок, подписанный ОКВ, особое приложение, запрещающее посылать нас на линию фронта: боялись, что мы попадем к русским в лапы». - «Я что-то не могу в толк взять: специальные меры в этом районе, все операции СП проводились под ответственностью моей команды. Вы утверждаете, что у вас имелись грузовики с газом, но как же вы могли выполнять те же задачи, что мы, и никто об этом не знал?» Его лицо приняло злобное, почти циничное выражение: «У нас были другие задачи. Евреев или большевиков мы там не трогали». - «Тогда кого?» Он колебался, длинными глотками выпил пиво, потом тыльной стороной ладони вытер пену с губ. «Мы занимались ранеными». - «Русскими?» - «Вы не поняли. Нашими ранеными. Тех, кто был слишком изувечен, чтобы вести полезную для общества жизнь, присылали к нам». Я понял, и Дёлль улыбнулся: эффект он произвел. Я повернулся к бару и заказал еще пива. «Вы говорите о немецких раненых?» - спросил я тихо. «Именно. Настоящее свинство! Парни, такие же, как вы и я, которые все отдали за Родину, и тут на тебе! Вот и благодарность. Признаюсь вам, что я радовался, когда меня перевели сюда. Здесь тоже не слишком весело, но, по крайней мере, не то, что было». Нам принесли кружки. Дёлль принялся рассказывать о своей юности: закончил техническое училище, хотел стать фермером, но из-за кризиса пошел в полицейские: «Дети есть просили, а полиция - единственная возможность ставить им каждый день тарелку супа на стол». В конце 1939 года его распределили в Зонненштайн для «Акции эвтаназия». Почему выбор пал именно на него, неизвестно. «С одн ой стороны, ничего приятного. Но с другой - я избежал фронта, с денежным довольствием - порядок, жена рада. Короче, я не возражал». - «А Собибор?» Дёлль уже успел сообщить, что сейчас работает там. Он пожал плечами: «Собибор? Как везде, привыкаешь». Потом сделал странное движение, очень меня поразившее: растер пол носком сапога, будто кого-то раздавил. «Маленькие мужчины и маленькие женщины, вечно одно и то же. Как будто давишь тараканов».

После войны много говорили о бесчеловечности, пытаясь объяснить, что произошло. Но бесчеловечности, уж простите меня, не существует. Есть только человеческое и еще раз человеческое: и Дёлль тому прекрасный пример. Кто такой Дёлль, как не образцовый отец семейства, которому надо кормить детей и который подчиняется своему правительству, даже если в глубине души совершенно с ним не согласен? Если бы он родился во Франции или Америке, его назвали бы столпом общества и патриотом, но он родился в Германии и поэтому - преступник. Необходимость, еще греки знали, не только слепая, но и жестокая богиня. Я не говорю, что в тот период преступники перевелись. Наоборот, я пытался показать, что весь Люблин погряз во лжи, коррупции и бесчинствах; операция «Рейнхардт», да и колонизация, и освоение изолированного региона, многих лишили разума. Давно, еще после замечаний моего друга Фосса, я задумался над разницей между немецким колониализмом, насаждавшимся в те годы на Востоке, и колониализмом британцев и французов, гораздо более цивилизованным. Фосс подчеркивал, что существуют объективные факты: потеряв колонии в 1919 году, Германии пришлось отозвать своих служащих и закрыть представительства колониальной администрации; образовательные учреждения из принципа оставили, но они не пользовались спросом из-за отсутствия перспективы получить работу; через двадцать лет все навыки были утрачены. И вот теперь национал-социализм дал импульс целому поколению, брызжущему идеями и жадному до новых экспериментов, которые относительно колонизации, пожалуй, не уступали прежним. Что касается эксцессов, то в Немецком доме я стал свидетелем отвратительных извращений, а если брать ситуацию в общем, вопиющей неспособности наших административных структур правильно обращаться с колонизованными народами. А ведь часть из них служила бы нам добровольно, если бы мы сумели дать им какие-нибудь привилегии. Но не надо забывать, что наш колониализм, даже африканский, - явление молодое, и другие вначале едва ли действовали правильнее. Достаточно вспомнить многочисленные злодеяния бельгийцев в Конго, их политику систематического массового уничтожения или, лучше, американскую политику, предтечу и модель нашей, когда жизненное пространство создавалось путем убийств и насильственных переселений. Америка - об этом стараются не вспоминать - вовсе не была «девственной землей», но американцам удалось то, что у нас не получилось, вот и вся разница. Даже англичанам, всегда вызывавшим восхищение Фосса, англичанам, которых так часто ставят в пример, нужно было потрясение 1858 года, чтобы озаботиться развитием механизмов контроля, кстати довольно изощренных. И вот постепенно они научились виртуозно чередовать кнут и пряник, и не нужно игнорировать факт, что именно кнутом они не пренебрегали, это подтверждается и убийствами в Амрисаре, и бомбардировкой Кабула, и другими случаями, бесчисленными и теперь словно вычеркнутыми из памяти.

Я, кажется, сильно отвлекся от начальных размышлений. Я хотел сказать, что если человек, как бы ни старались изобразить его поэты и философы, по природе своей не хорош, то уж точно и не плох. Добро и зло - категории, которые помогают оценить результат воздействия одного человека на другого, но они совершенно непригодны и даже неприемлемы, чтобы делать выводы о происходящем в человеческой душе. Дёлль убивал или приказывал убивать, это - Зло; но ведь по сути своей это человек добрый по отношению к своей семье, равнодушный к остальным и, что немаловажно, уважающий закон. Чего еще требовать от населения наших цивилизованных демократических городов? А сколько филантропов по всему миру, известных своей необычайной щедростью, наоборот, являются эгоистичными бессердечными монстрами, жадными до публичной славы, преисполненными тщеславия и тиранящими близких? Любой из нас стремится удовлетворить свои потребности, а на нужды других ему плевать. И чтобы люди могли жить вместе, чтобы избежать установки Гоббса: «все против всех», а наоборот, благодаря взаимной поддержке и, как следствие, росту производства воплощать максимальное количество желаний, нужны регулирующие инстанции, обуздывающие эти желания и разрешающие конфликты: закон и есть этот механизм. Еще надо, чтобы люди эгоистичные и безучастные принимали легитимные ограничения, а сам закон должен апеллировать к внешней инстанции, базироваться на власти, которую человек признает выше себя самого. Как я раньше за ужином говорил Эйхману, верховной воображаемой референцией долгое время была идея Бога, с идеи невидимого и всемогущего Бога ее перенесли на физическое лицо, короля, правителя Божьей милостью. Затем, когда король лишился головы, верховная власть перешла народу, нации, и утвердилась на фиктивном, без исторической или биологической основы, «контракте», таком же абстрактном, как идея Бога. Немецкий национал-социализм решил укоренить историческую реальность в нации: нация суверенна, и фюрер выражает, представляет и воплощает этот суверенитет. Из этого суверенитета вытекает Закон, а для большинства граждан самых разных стран мораль есть не что иное, как закон: в этом смысле нравственный кантианский закон, так занимавший Эйхмана, обусловленный разумом и одинаковый для всех людей, - фикция, как и прочие законы, но, наверное, фикция полезная. Библейская заповедь гласит: не убий - и исключений не предусматривает, но любой еврей или христианин согласится, что на войне она относительна, надо убивать врагов своего народа, и греха тут никакого нет; война закончена, оружие сложено, все снова идет мирным путем согласно прежнему закону, словно нарушений и не допускалось. Таким образом, для немца быть хорошим немцем означает подчиняться законам и, следовательно, фюреру - другой морали не существует, потому что нет ничего, на чем она может строиться. Вовсе неслучайно, что малочисленные противники власти по большей части религиозны: они сохранили иной нравственный ориентир, в разграничении Добра и Зла фюрер для них не мерило, они опираются на Бога, чтобы предавать свою страну и вождя. Без Бога этого не осилить, потому что где же тогда черпать оправдание? Как человек может по своему усмотрению выносить вердикты и говорить, что это здесь хорошо, а это там плохо? Что за светопреставление, что за хаос будет, если каждому вздумается так себя вести: если каждый человек станет жить по собственному закону, каким бы кантианским он ни был, - и вот мы опять возвращаемся к Гоббсу. Если оценивать действия немцев во время войны как преступные, то претензии надо предъявлять всей Германии, а не только Дёллю. Если Дёлль оказался в Собиборе, а его сосед нет, это случай, и Дёлль не более виновен, чем его удачливый сосед; сосед тоже несет ответственность, ведь они оба верой и правдой служили стране, создавшей Собибор. Солдат не протестует, когда его посылают на фронт, а ведь он не только рискует жизнью, он вынужден убивать, даже если не хочет; его желание в расчет не берется; пока солдат остается на посту, он - человек добродетельный, если бежит, то уже дезертир и предатель. Человек, которого определили в концентрационный лагерь, или айнзатцкоманду, или полицейский батальон, в общем, именно так и рассуждает: он знает, что его воля не учитывается, и лишь случай делает из него убийцу, а не героя или мертвеца. И тогда правильнее бы судить обо всех этих вещах не с иудео-христианской точки зрения (или светской и демократической, которая в итоге сводится к тому же), а с греческой. Греки отводили случаю важное место в делах человеческих (кстати, под случаем часто маскировалось вмешательство богов), но далеки были от мысли, что случай снимает с них ответственность. Преступление соотносилось с действием, а не с волей. Эдип, убивая человека, не подозревает, что совершает отцеубийство; убить на дороге оскорбившего вас чужака для греческого сознания и права законно, вины тут нет; но оказалось, что убитый - Лай, и неведение ничего не меняет в преступлении. Эдипу это известно, и когда открывается правда, он сам выбирает и налагает на себя наказание. Связь между волей и преступлением - христианское понятие, укоренившееся в современной юриспруденции. Например, уголовный кодекс трактует непреднамеренное отцеубийство как менее тяжкое, в сравнении с умышленным; то же самое касается юридических статей, смягчающих вину, если речь идет о сумасшествии; и XIX век окончательно соединяет понятие преступления с душевной болезнью. Для греков неважно, убивает ли Геракл детей в помрачении рассудка или Эдип убивает отца по недоразумению: это все равно преступление, и они виноваты; можно их пожалеть, но нельзя оправдать - тем более что чаще карают боги, а не люди. С этой позиции принцип послевоенных процессов, судивших людей по конкретным поступкам и не принимавший в расчет случай, справедлив, но применялся он неумело. Судимые иностранцами, чьи ценности они отвергали (впрочем, полностью признавая права победителей), немцы могли чувствовать себя свободными от груза ответственности и, значит, невиновными. То есть избежавший суда относится к тому, кого осудили, как к жертве злополучных обстоятельств и оправдывает его, немедленно оправдывая и самого себя; и тот, кто гниет в английских тюрьмах или в русском ГУЛАГе, поступает так же. А как может быть по-другому? Как у обычного человека в голове уложится, что считавшееся справедливым сегодня - завтра уже преступление? Людям надо, чтобы их вели, тут нет их вины. Да, вопросы сложные, и простых ответов на них не найти. Закон - кто знает, где его найти? Искать должен каждый, но это трудно, а потому совершенно нормально подчиняться общественному мнению. Все же подряд не могут быть законодателями. Именно встреча с одним судьей и натолкнула меня на подобные размышления.

У тех, кому не нравились попойки в Немецком доме, возможностей развлечься в Люблине было мало. В досужие часы я посетил Старый город и замок; по вечерам я заказывал еду в комнату и читал. «Фестгабе» Беста и книжка о ритуальных убийствах пылились на полке в Берлине, но у меня был с собой сборник Мориса Бланшо, купленный в Париже, и после дня, проведенного в тягостных, изнурительных разговорах, я с восторгом погружался в другой мир, сотканный из света и мысли. Но мелкие инциденты постоянно нарушали мой покой; в этом Немецком доме иначе и быть не могло. Как-то вечером я, взвинченный и слишком рассеянный, чтобы читать, спустился в бар выпить шнапса и поболтать (теперь я уже познакомился с большинством постояльцев). Возвращаясь к себе, я в темноте ошибся комнатой. Дверь была открыта, и я вошел. На кровати двое мужчин вместе обхаживали девицу, один лежал на спине, другой - на коленях, девица, на четвереньках, между ними. Я не сразу понял, что творится, и когда, наконец, словно во сне, вырисовалась ясная картинка, я, пробормотав извинения, поспешил ретироваться. Но человек, стоявший на коленях, голый, но почему-то в сапогах, отполз назад и встал. Держа в руке и легонько потирая свой возбужденный член, он жестом пригласил меня занять его место, у задницы девки, где, как в отверстии раковины, между белыми шарами подрагивал окаймленный розовым анус. У второго человека я разглядел только волосатые ноги, яички и член исчезли в мохнатой вагине. Девица томно стонала. Я молча улыбнулся, покачал головой и вышел, тихонько прикрыв за собою дверь. После этого мне еще меньше хотелось покидать свою комнату. Но когда Хофле позвал меня на пикник, который устраивал Глобочник в честь дня рождения коменданта гарнизона дистрикта, я согласился без колебаний. Мероприятие проводилось в Юлиус-Шрек-Казерне, штаб-квартире СС. За массивным старым зданием тянулся довольно красивый парк с ярко-зелеными газонами, высокими деревьями на заднем плане и цветочными клумбами по бокам; вдалеке виднелось несколько домов, за ними поля и пашни. Длинные деревянные столешницы водрузили на подпорки, приглашенные пили группками на траве; возле деревьев, над вырытыми для этого случая ямами с открытым огнем под неусыпным бдением солдат жарились на вертеле целый олень и две свиньи. Фельдфебель встретил меня у ворот и отвел прямо к Глобочнику, стоявшему со своим почетным гостем, генерал-лейтенантом Мозером, и чиновниками в штатском. Время только приближалось к полудню, а Глобочник уже пил коньяк и курил толстую сигару, красное лицо над глухо застегнутым воротничком лоснилось от пота. Я щелкнул каблуками, отсалютовал, после чего Глобочник пожал мне руку и представил остальным; я поздравил генерала с днем рождения. «Ну, штурмбанфюрер, - бросил мне Глобочник, - ваше расследование продвигается? Что нашли?» - «Еще рано делать выводы, группенфюрер. И потом речь о технических проблемах. А что до эксплуатации рабочей силы, уверен, мы могли бы кое-что улучшить». - «Нет предела совершенству! Впрочем, для истинного национал-социалиста существует лишь движение и прогресс. Вы должны поговорить с генерал-лейтенантом: он как раз жалуется, что мы забрали евреев с фабрик вермахта. Объясните ему, что их просто заменят поляками». Вмешался генерал: «Дорогой группенфюрер, я не жалуюсь и, как любой другой, понимаю справедливость этих мер. Я лишь заметил, что следует учитывать и интересы вермахта. Многих поляков отправили на работы в Рейх, а чтобы обучить тех, кто остался, требуется время; действуя односторонне, вы наносите урон военному производству». Глобочник грубо хохотнул: «Вы имели в виду, дорогой генерал-лейтенант, что поляки слишком глупы, чтобы хорошо работать, и потому вермахт предпочитает евреев. Правда ваша, евреи хитрее поляков, а значит, опаснее». Он остановился и повернулся ко мне: «Не хочу вас удерживать, штурмбанфюрер. Напитки на столах, наливайте, веселитесь!» - «Благодарю, группенфюрер». Я отдал честь и направился к одному из столов, которые чуть не прогибались под тяжестью бутылок с вином, пивом, шнапсом, коньяком. Налил себе стакан пива и огляделся вокруг. Появлялись новые гости, но я почти никого не знал. Тут были женщины, служащие ССПФ, в форме, но в основном супруги офицеров, в штатском. Флорштедт разговаривал с коллегами по лагерю; Хофле в одиночестве сидел на лавке, облокотившись о стол, перед начатой бутылкой пива с задумчивым, отсутствующим видом и курил. Я недавно узнал, что весной он потерял двоих детей, его близнецы умерли от дифтерии; в Немецком доме рассказывали, что на похоронах Хофле с воем рухнул на землю, в своем несчастье он увидел Божью кару и с тех пор совершенно переменился (кстати, через двадцать лет он покончил с собой венской тюрьме, не дождавшись приговора австрийского суда, несомненно, более мягкого, чем суд Божий). Я решил его не беспокоить и присоединился к группке, толпившейся около Йоганнеса Мюллера, в которой я узнал Кинтрупа. Мюллер познакомил меня со своим собеседником: «Вот штурмбанфюрер доктор Морген. Как и вы, он работает под непосредственным руководством рейхсфюрера». - «Замечательно. А в качестве кого?» - «Доктор Морген прикомандирован к крипо как судья СС». Морген добавил: «Сейчас я возглавляю специальную комиссию, уполномоченную рейхсфюрером для проверки концентрационных лагерей. А вы?» Я в нескольких словах описал ему свои функции. «А, так вы тоже занимаетесь лагерями!» - воскликнул он. Кинтруп отошел, Мюллер похлопал меня по плечу: «Господа, если вы собрались поговорить о работе, я вас оставлю. Сегодня воскресенье». Я отдал честь и повернулся к Моргену. Его умные, живые глаза изучающе смотрели на меня из-под очков в тонкой оправе. «А в чем именно заключается ваша миссия?» - спросил я. «В принципе, речь о трибунале СС и полиции “особого назначения”. Непосредственно рейхсфюрер уполномочил меня расследовать случаи коррупции в концлагерях». - «Очень интересно. И много проблем?» - «Мягко сказано. Коррупция носит массовый характер». Он кивнул на кого-то за моей спиной и слегка усмехнулся: «Если штурмбанфюрер Флорштедт увидит вас в моей компании, это не пойдет на пользу вашей работе». - «Вы копаете и под Флорштедта?» - «В том числе». - «Он знает?» - «Естественно. Проверка официальная, я допрашивал его уже не один раз». Морген держал в руке бокал белого вина; он отхлебнул глоток, я тоже допил свой стакан. «Затронутая вами тема меня очень интересует», - повторил я. Я поделился с ним впечатлениями о несоответствии между официальными продовольственными нормами и тем, что заключенные получают на самом деле. Он слушал, качая головой: «Да, точно, продукты тоже разворовывают». - «Кто?» - «Все. От низших до высших. Повара, капо, эсэсовские командиры, начальники складов и высшее звено тоже». - «Скандал, если это правда». - «Безусловно. Рейхсфюрер очень огорчен. Эсэсовец должен быть идеалистом: он не может выполнять свою работу и одновременно блудить с женщинами-заключенными или набивать себе карманы. Однако иногда так и происходит». - «И ваши расследования дают результаты?» - «Все очень сложно. Эти люди сплотили ряды, сопротивление огромное». - «Тем не менее, если вы заручились полной поддержкой рейхсфюрера…» - «Совсем недавно. Наш специальный трибунал учрежден меньше месяца назад. Проверки я веду уже два года и постоянно сталкиваюсь со множеством препятствий. Мы начинали - в ту пору я был членом суда СС и двенадцатого отдела полиции в Касселе - с концлагеря Бухенвальд под Веймаром. Точнее, с коменданта лагеря, некоего Коха. Но дело застопорилось: обергруппенфюрер Поль написал поздравительное письмо Коху, в котором, кроме прочего, обещал стать его щитом, “если какой-нибудь жалкий судья попытается снова протянуть грязные руки палача к невинному телу Коха”. Я об этом знал, Кох широко распространялся о письме, но меня не испугаешь. Коха перевели сюда управлять другим КЛ, я приехал следом. И обнаружил коррупционную сеть, связывающую разные лагеря. В итоге прошлым летом Коха сняли с должности. Но он успел избавиться от большинства свидетелей, в том числе от гауптшарфюрера Бухенвальда, одного из своих сообщников. Здесь Кох расстрелял свидетелей-евреев; по этому поводу мы тоже завели дело, после чего в лагере уничтожили уже всех евреев; мы хотели отреагировать, Кох сослался на приказ сверху». - «Но такие приказы действительно отдавались, вы должны быть в курсе». - «Я узнал о них как раз в тот самый момент. Понятно, что здесь мы бессильны. Однако разница все же существует: если член СС убивает еврея, исполняя распоряжение сверху, - это одно, но если он убивает еврея, чтобы скрыть растраты или для извращенного удовольствия, что тоже случается, это совсем другое, тут речь о преступлении. Даже притом, что евреи должны умирать». - «Я абсолютно с вами согласен. Но доказать будет сложно». - «Юридически, конечно: могут возникнуть неувязки, для обвинения нужны факты, а эти типы, я вам уже говорил, покрывают друг друга и убирают свидетелей. Иногда, конечно, все предельно ясно: например, я проводил дознание насчет жены Коха, сексуальной маньячки, она приказывала убивать татуированных заключенных, чтобы снять с них кожу; а после дубления мастерила из нее абажуры или другие украшения. Когда мы полностью подготовим досье, ее арестуют и, надеюсь, приговорят к смерти». - «А чем закончилось ваше дело против Коха?» - «Оно продолжается; я проведу здесь работу и по завершении, имея на руках все улики, рассчитываю снова его арестовать. Он тоже заслуживает смертной казни». - «Так его выпустили? Что-то я не совсем вас понимаю». - «Его оправдали в феврале. Я им больше не занимаюсь. У меня возникли проблемы с другим человеком, не из лагеря, офицером ваффен-СС, неким Дирлевангером. Оголтелым душегубом, возглавляющим банду амнистированных преступников и браконьеров. В тысяча девятьсот сорок первом году я получил информацию, что здесь, в генерал-губернаторстве, он с друзьями проводил так называемые научные опыты: они травили девушек стрихнином и, покуривая сигареты, наблюдали, как те умирали. Но когда я хотел привлечь Дирлевангера и его сообщников к ответу, их тут же перевели в Белоруссию. Ручаюсь вам: его покрывает кто-то из высокопоставленных чинов СС. В итоге меня разжаловали, отстранили от обязанностей, понизили до штурммана СС и отправили в маршевый батальон, а потом в Россию с дивизией СС “Викинг”. Тогда же провалился процесс против Коха. Но в мае меня вызвал рейхсфюрер, произвел меня в штурмбанфюреры резерва и определил в крипо. После новой жалобы властей дистрикта Люблина, касающейся краж имущества заключенных, рейхсфюрер приказал мне создать эту комиссию». Я восхищенно покачал головой: «Вы не боитесь идти против ветра». Морген сухо усмехнулся: «Не совсем так. До войны я был судьей в областном суде в Штеттине, меня уволили, потому что я не согласился с вердиктом. Вот я и оказался в суде СС». - «Можно вас спросить, где вы учились?» - «О, во многих местах - Франкфурте, Берлине, Киле, потом еще в Риме и Гааге». «В Киле! В Институте мировой экономики? Я тоже там закончил несколько курсов. У профессора Йессена». - «Я хорошо с ним знаком. А я изучал международное право у профессора Риттербуша». Мы еще чуть-чуть поболтали, обменялись воспоминаниями о Киле; Морген, как выяснилось, отлично говорил по-французски и еще на четырех языках. Потом я вернулся к прежней теме: «Почему вы начали с Люблина?» - «Во-первых, чтобы прижать Коха, что мне уже почти удалось. Да и жалоба дистрикта дала мне хороший повод. Но здесь происходят очень странные вещи. Перед приездом я получил донесение о еврейской свадьбе в трудовом лагере. На нее должны были собраться больше тысячи приглашенных». - «Не понимаю». - «Один еврей, кто-то из важных капо, женился в этом Judenlager. Откуда-то взялось астрономическое количество еды и алкоголя. Охранники СС тоже участвовали. Тут явно не обошлось без правонарушения». - «И де это было?» - «Я пока не выяснил. Когда приехал в Люблин, спросил у Мюллера; но получил неопределенный ответ. Мюллер направил меня в лагерь ДАВ, но там никто ничего не знал. Потом мне посоветовали встретиться с Виртом, комиссаром криминальной полиции, представляете, о ком речь? И Вирт мне сказал, что это правда и что это его метод уничтожения евреев: он дает некоторым поблажки, те помогают ему убивать других, а затем он убивает привилегированных. Я хотел разузнать подробнее, но группенфюрер запретил мне посещать лагеря, находящиеся в юрисдикции айнзатцкоманды, и рейхсфюрер подтвердил его отказ». - «То есть вы не имеете никаких полномочий относительно операции “Рейнхардт”?» - «Что касается ликвидации, нет. Но никто мне не запретит проверить, как распределяется конфискованное имущество. Айнзатцкоманды стяжают колоссальные суммы, в золоте, валюте и ценностях. Все это принадлежит Рейху. Я уже наведывался на их склады, здесь, на улице Шопена, и намереваюсь продолжать и дальше». - «Все, о чем вы говорите, чрезвычайно меня интересует, - повторил я горячо. - Надеюсь, что мы обсудим все более детально. В некотором смысле наши миссии дополняют друг друга». - «Да, я понимаю, о чем вы. Рейхсфюрер намерен везде навести порядок. К тому же вы под меньшим подозрением, и вам, возможно, удастся откопать то, что скрывают от меня. Увидимся».

Уже несколько минут Глобочник созывал гостей к столу. Я очутился напротив Курта Классена, коллеги Хофле, и рядом с чрезвычайно болтливой секретаршей из СС. Она тут же попыталась поведать мне о своих неприятностях, но, к счастью, Глобочник выступил с речью в честь генерала Мозера, и ей пришлось набраться терпения. Глобочник быстро закруглился, и присутствующие встали, чтобы выпить за здоровье Мозера; потом генерал произнес несколько слов благодарности. Зажаренные туши искусно разделали, куски мяса выложили на деревянные подносы и поставили на стол, каждый мог брать, сколько пожелает. К мясу подали салат и свежие овощи, все очень вкусное. Девушка грызла морковку и рассказывала мне свою историю: я слушал вполуха, тоже не переставая жевать. Она говорила о женихе, гауптшарфюрере, служившем в Галиции, в Дрогобыче. Там разыгралась целая трагедия: ради него она разорвала помолвку с солдатом из Вены, а ее новый парень был женат, но на нелюбимой женщине. «Он собирался развестись, но я сглупила, венец, с которым я разошлась, умолял о встрече, и я согласилась, и Лекси, ну, жених, об этом узнал и страшно расстроился, не верит больше в мою любовь и вернулся в Галицию. Но, к счастью, он меня не разлюбил». - «А что он делает в Дрогобыче?» - «Он в СП, командует евреями с Дурхгангштрассе». - «Ясно. Вы часто видитесь?» - «Когда у него увольнительные. Он хочет, чтобы я переехала жить к нему, но я сомневаюсь. Там, мне кажется, сплошная грязь. Но он уверяет, что я даже не буду видеть евреев, и хороший домик найти можно. Но мы ведь не женаты, наверное, надо, чтобы он развелся. Как вы думаете?» Рот у меня был набит жарким из оленины, и я мог только плечами пожать. Потом я перекинулся парой слов с Клаасеном. В конце обеда появился оркестр, выстроился на ступенях лестницы, ведущей в сад, и заиграл вальс. Многие пары поднялись, чтобы потанцевать на газоне. Молоденькая секретарша, явно разочарованная моим равнодушием к ее душевным невзгодам, отправилась вальсировать с Клаасеном. За другим столом я заметил запоздавшего Хорна и подошел поздороваться. Однажды он обратил внимание на мой портфель из кожзаменителя и, под предлогом того, что хочет показать мне, насколько качественно работают евреи, предложил сшить мне такой же из кожи; и вот недавно я получил прекрасную папку из сафьяна с латунной застежкой-молнией. Я от души поблагодарил Хорна, но, чтобы впоследствии избежать недоразумений, настоял, чтобы с меня взяли деньги за материал и пошив. «Без проблем, - согласился Хорн. - Вам выпишут счет». Морген тем временем уже куда-то исчез. Я выпил еще пива, курил и смотрел на танцующих. День выдался жаркий, и после тяжелой пищи и алкоголя я обливался потом. Я огляделся по сторонам: многие расстегнули верхние пуговицы или распахнули кители; я тоже распустил воротничок. Глобочник не пропускал ни одного танца, каждый раз приглашал новую женщину - либо в штатском, либо секретаршу; моя соседка тоже в какой-то момент очутилась в его объятиях. Однако желающих веселиться было не слишком много: после нескольких туров вальса и других мелодий музыкальная программа поменялась, оркестр офицеров вермахта и СС приготовился спеть «Drei Lilien» [Три лилии (нем.) - старинная немецкая песня] и прочее в таком духе. Ко мне подсел Клаасен с рюмкой коньяка; в рубашке без кителя, рожа красная, опухшая, злобно усмехаясь, он выдал собственный припев, когда оркестр заиграл «Es geht alles vorьber» [Все проходит (нем.)]:

Es geht alles vorьber Es geht alles vorbei Zwei Jahre in Russland

Und nix ponimai. [Все проходит, / Все уходит, / Я в России пребываю, / Ни фига не понимаю (нем.)]

«Если группенфюрер тебя услышит, Курт, ты кончишь штурмманом в Орле, вот тогда тебе точно будет nix ponimai», - пожурил его подошедший Випперн, начальник одного из департаментов операции «Рейнхардт». «Ладно, давайте искупаемся, ты с нами?» Клаасен взглянул на меня: «Вы присоединитесь? В глубине парка есть бассейн». Я вытащил очередную бутылку пива из ведра со льдом и поспешил за ними: впереди между деревьями раздавался смех и плеск воды. Слева за соснами я заметил натянутую колючую проволоку. «Что это?» - спросил я у Клаассена. «Небольшой трудовой лагерь для евреев. Группенфюрер держит их здесь для внутренних нужд: сад, машины и так далее». Бассейн отделяла от лагеря невысокая земляная насыпь. Плавало и загорало на траве довольно много народу, в том числе две женщины в купальниках. Клаасен разделся до кальсонов и нырнул. «Идете?» - крикнул он, всплыв на поверхность. Я отхлебнул пару глотков, потом снял форму, сложил ее рядом с сапогами и вошел в воду. Вода была холодная и по цвету напоминала чай, я сделал несколько гребков, перевернулся на спину и покачивался на середине бассейна, любуясь небом и трепещущими верхушками деревьев. Сзади щебетали две девушки, устроившиеся на бортике и болтавшие в воде ногами. Внезапно вспыхнула перепалка и смех: офицеры столкнули в воду Випперна, который не хотел раздеваться, он бранился, метал громы и молнии, с трудом выкарабкиваясь из бассейна в мокрой форме. Пока я наблюдал за смеющейся публикой, легкими движениями рук удерживая свое положение, за насыпью появились два чина орпо в касках и с автоматами на плечах, толкавшие перед собой двух тощих мужчин в полосатых робах. Стоя на бортике, Клаасен в кальсонах, с которых вода стекала ручейками, крикнул: «Франц! Какого черта вы тут затеяли?» Солдаты отсалютовали, заключенные остановились, зажав пилотки в руках и не отрывая глаз от земли. «Эти жиды повадились воровать картофельные очистки, герр штурмбанфюрер, - объяснил один из орпошников с грубым выговором фольксдойче. - Наш шарфюрер приказал их расстрелять». Клаасен помрачнел: «Надеюсь, вы не здесь намереваетесь это делать. У группенфюрера гости». - «Нет, нет, штурмбанфюрер, мы уйдем подальше, вниз к траншее». Меня охватило безотчетное беспокойство: вдруг евреев расстреляют здесь и сбросят тела в бассейн, и мы будем плавать в крови между мертвецов, покачивающихся на животах. Я посмотрел на евреев: один, лет сорока, украдкой разглядывал девушек; другой, помоложе, с желтой кожей, по-прежнему не поднимал головы. Меня вовсе не убедили последние слова орпошника, я чувствовал сильное напряжение, страх нарастал. Процессия снова двинулась в путь, я лежал в центре бассейна и старался глубоко дышать и не тонуть. Мне казалось, что вода облепила меня и душит. Это странное состояние длилось до тех пор, пока вдалеке не раздались два еле слышных выстрела, похожих на хлопки пробок из-под шампанского. Тревога медленно отхлынула и окончательно испарилась, когда я увидел возвращавшихся солдат, твердо и размеренно чеканивших шаг. Они опять нас приветствовали и скрылись в направлении лагеря. Клаасен разговорился с одной из девушек, Випперн пытался отжать форму. Я тихонько поплыл на спине.

Я еще раз встретился с Моргеном. Он собирался предъявить обвинение Коху и его жене и многим другим офицерам и младшим чинам Бухенвальда и Люблина и по секрету сообщил мне, что Флорштедта тоже привлекут. Морген в деталях рассказал, к каким уловкам прибегали коррупционеры, чтобы скрыть различного рода нарушения, и какой метод использовался, чтобы поймать их на недостаче. Морген сравнивал записи лагерных отделов: при фальсификации документов подозреваемые даже не удосуживались согласовать данные с рапортами и накладными других департаментов. Таким же образом удалось собрать первые серьезные доказательства об убийствах, совершенных Кохом. Морген установил, что заключенного регистрировали одновременно в двух разных местах: под определенной датой в журнале политического отдела напротив имени заключенного стояла отметка: «Снят с работ, полдень», а в тетради медпункта значилось: «Пациент скончался в 9 часов 15 минут». На самом деле заключенного замучили в тюрьме гестапо, но при этом хотели создать впечатление, что он умер от болезни. Потом Морген мне объяснил, как при сравнении административных книг по инвентаризации и медицинских реестров с отчетами блоков он пытался выявить хищения продовольствия, медикаментов или ценных вещей. Его крайне заинтересовала моя командировка в Аушвиц: следы множества преступлений, которыми он занимался, вели именно в этот лагерь. «Аушвиц, без сомнения, самый богатый лагерь, туда теперь идет большая часть специального транспорта РСХА. Как и здесь, при операции “Рейнхардт”, у них огромные склады для сортировки и хранения изъятого имущества, что, я подозреваю, должно провоцировать колоссальные хищения и нарушения. Недавно наше внимание привлекла бандероль, отосланная из лагеря по полевой почте: ее вскрыли из-за необычного веса и нашли внутри три крупных, с кулак, куска зубного золота, которые лагерный санитар пересылал своей жене. Я подсчитал, что такое количество золота означает больше ста тысяч мертвых». Я не удержался от удивленного возгласа. «И вообразите! - продолжил Морген. - Это то, что удалось украсть одному человеку. Когда мы тут разберемся, я, конечно, устрою проверку в Аушвице».

Я тоже уже почти закончил дела в Люблине и обошел всех с короткими прощальными визитами. Заглянул к Хорну, чтобы заплатить за портфель, он по-прежнему был обеспокоен и удручен борьбой с трудностями управления, финансовыми потерями, противоречивыми директивами. Глобочник принял меня гораздо более спокойно, чем в первый раз: мы коротко, но серьезно поговорили о трудовых лагерях, которые Глобочник намеревался развивать прежде прочих. Нужно ликвидировать последние гетто, объяснил он мне, чтобы в генерал-губернаторстве за пределами лагерей, контролируемых СС, не осталось ни одного еврея; такова несгибаемая воля рейхсфюрера, уверял Глобочник. В общем, в генерал-губернаторстве оставалось еще тридцать тысяч евреев, в основном в Люблине и Радоме; Галицию, Варшаву и Краков, если не учитывать нелегалов, от евреев уже очистили. Конечно, цифра уже немаленькая. Но вопрос будет решен без колебаний.

Я думал заехать с инспекцией в Галицию, в трудовой лагерь, где служил несчастный Лекси, но время у меня было ограничено, приходилось делать выбор, и я понимал, что за исключением мелких различий, зависящих от местных условий или личного состава, проблемы везде одинаковые. Я намеревался сосредоточиться на лагерях Верхней Силезии, «Восточного Рура» - на Аушвице и его многочисленных подразделениях. Ближайшая дорога из Люблина лежала мимо Кельце, затем мы пересекли промышленный район Катовице, невеселую, монотонную равнину с березами и елками, изуродованную высокими трубами заводов и доменными печами, выплевывавшими в небо едкий зловещий дым. Еще за тридцать километров до Аушвица на эсэсовских КПП тщательно проверили наши документы. Потом мы подъехали к широкой и бурной Висле. Вдалеке виднелись Бескиды - бледная, дрожащая в летнем тумане линия, менее живописная, чем Кавказ, но не лишенная нежной красоты. У подножия гор тоже дымили трубы, ветра не было, и дым поднимался прямо, прежде чем поникнуть от собственной тяжести, едва коснувшись неба. Шоссе привело нас к вокзалу и Немецкому дому, общежитию ваффен-СС, где нас уже ждали. В вестибюле было почти пусто, мне показали мою комнату, простую и чистую; я разложил вещи, помылся, переоделся и отправился представляться в комендатуру. Лагерштрассе тянулась вдоль Солы, притока Вислы. Наполовину спрятанная за густыми деревьями, с зеленоватой - в отличие от большой реки, в которую она впадала, - водой, Сола образовывала мягкие излучины у крутого, сплошь покрытого травой берега; красивые утки с изумрудными головками скользили по течению, потом напрягали тело, вытягивали шею, поджимали лапы и, расправив крылья, устремлялись ввысь, чтобы лениво сесть на воду чуть дальше, рядом с берегом. Вход на Казерненштрассе перегораживал сторожевой пост; за деревянной вышкой поднималась длинная, с протянутой поверху колючей проволокой лагерная стена из серого бетона, а за ней вырисовывались красные крыши бараков. Комендатура занимала первую из трех построек между улицей и стеной - приземистое здание с лепниной на фасаде и высоким крыльцом, по бокам которого стояли светильники из кованого железа. Меня незамедлительно проводили к коменданту лагеря, оберштурмбанфюреру Хёссу. После войны этот офицер получил определенную известность из-за колоссального количества людей, казненных по его приказу, и еще благодаря откровенным беспристрастным мемуарам, написанным в тюрьме во время процесса. Однако Хёсс был абсолютно типичным офицером Инспекции концентрационных лагерей, усердным, настырным и ограниченным, без воображения и фантазии, при этом в его голосе и манерах все еще чувствовалась мужественность, присущая тем, кто знавал и атаки кавалерии, и вылазки фрайкоров. Он отсалютовал, затем пожал мне руку, не улыбался, но и неудовольствия от встречи со мной не выказывал. На Хёссе были кожаные брюки для верховой езды, на мой взгляд совершенно ему не подходившие: он завел в лагере конюшню, и, по слухам, чаще его видели в седле в Ораниенбурге, чем за письменным столом. Меня сильно смущало, что во время разговора он не отрывал от моего лица до странности бесцветных и невыразительных глаз, будто постоянно пытался ухватить нечто, в последний момент от него ускользающее. ВФХА уведомил его по телеграфу о моем визите: «Лагерь в вашем распоряжении». Точнее сказать, лагеря, потому что Хёсс управлял всей сетью КЛ: Аушвицем-I, административным центром комплекса, расположенным за комендатурой; Аушвицем-II, лагерем для военнопленных, трансформированным в концентрационный, находившимся в нескольких километрах от вокзала, на равнине возле бывшей польской деревни Биркенау; большим трудовым лагерем за городом в районе Засоле во Дворах, созданным для обслуживания синтетической каучуковой фабрики компании «И.Г. Фарбен», и десятком разбросанных в окрестностях подсобных лагерей сельскохозяйственного профиля или приписанных к шахтам и металлургическим заводам. Хёсс, объясняя, показывал мне все это на огромной карте, висевшей у него в кабинете: он пальцем очерчивал зону интересов лагеря, охватывавшую область между Вислой и Солой и больше десятка километров на юг, кроме участка вокруг пассажирского вокзала, контролируемой муниципалитетом. «В прошлом году у нас тут случился конфликт, - сообщил мне Хёсс. - Город хотел там построить новый квартал для железнодорожников, а мы претендовали на часть территории, чтобы построить деревню для женатых офицеров СС. В итоге до сих пор ничего не сделано. А лагерь постоянно развивается».

Хёсс, если уж не садился на лошадь и брал машину, любил водить сам, на следующее утро он подкатил прямо к общежитию ваффен-СС. Пионтек, видя, что не нужен мне, попросил выходной, съездить на поезде в Тарновиц к семье; я разрешил ему там переночевать. Хёсс предложил начать с Аушвица-II: из Франции прибыл конвой РСХА, и Хёсс хотел мне продемонстрировать процесс селекции, проходивший под руководством гарнизонного врача доктора Тило на платформе товарного вокзала на полдороге между двумя лагерями. Когда мы подъехали, доктор стоял в хвосте платформы с охраной из чинов ваффен-СС с собаками и группами заключенных в полосатых робах, при виде нас сорвавших с обритых голов пилотки. Было еще теплее, чем накануне, горы на юге сияли в солнечных лучах: оттуда, со стороны Протектората [Протекторат - Протекторат Богемии и Моравии, зависимое государственное образование, учрежденное властями Третьего рейха во время Второй мировой войны на оккупированных территориях Богемии, Моравии и Силезии, населенных этническими чехами] и Словакии, появился поезд. Пока мы ждали, Хёсс подробно описал мне процедуру. Но вот поезд подогнали и открыли двери товарных фургонов. Я приготовился увидеть столпотворение: но, несмотря на гвалт и лай собак, все протекало довольно организованно. Вновь прибывшие, полностью дезориентированные и страшно измотанные, вылезали из провонявших экскрементами вагонов. Hдftlinge [Заключенные, арестанты (нем.)] трудовой команды выкрикивали приказы на смеси польского, идиша и немецкого: оставить багаж, строиться в колонны, мужчины справа, женщины и дети слева. Пока эти колонны, переминаясь с ноги на ногу, медленно двигались к Тило и тот отбирал работоспособных, отправляя матерей с детьми к грузовикам, стоявшим чуть поодаль, Хёсе заметил: «Я понимаю, что и женщины могли бы работать, но пытаться разлучить их с детьми значило бы провоцировать бог весть какие беспорядки». Я прохаживался между рядами. Большинство людей тихонько переговаривались по-французски, прочие, наверняка натурализованные евреи или иностранцы, на разных других языках, я прислушивался к фразам, вопросам, комментариям, стараясь уловить смысл: люди совершенно не догадывались ни куда их привезли, ни о том, что их ждет. Hдftlinge команды, исполняя инструкцию, обнадеживали их: «Не волнуйтесь, вы встретитесь позже, вам вернут багаж, после душа вам дадут чай и суп». Колонны шли вперед мелкими шажками. Одна женщина, увидев меня, спросила на плохом немецком, показывая на ребенка: «Герр офицер! Мы можем остаться вместе?» - «Не беспокойтесь, мадам, - вежливо ответил я по-французски, - вас не разлучат». Тут же со всех сторон посыпались вопросы: «Мы будем работать? Семьи не разделяют? Что вы сделаете со стариками?» Я и слова не успел сказать, как какой-то младший офицер кинулся вперед и принялся наносить удары дубинкой. «Хватит, роттенфюрер», - воскликнул я. Он смутился: «Просто не надо их будоражить». У некоторых людей текла кровь, дети плакали. Меня душил запах нечистот, исходивший из вагонов и от одежды евреев, я почувствовал прилив тошноты и старался глубоко дышать ртом, чтобы подавить его. Группы заключенных выбрасывали на платформу багаж; та же участь постигла трупы людей, умерших по дороге. Несколько ребятишек играли в прятки: охранники не возражали, только прикрикивали, если дети приближались к поезду, боялись, что те скользнут под вагоны. За спинами Тило и Хёсса тронулись в путь первые грузовики. Я присоединился к Тило, чтобы понаблюдать за его работой: иногда ему хватало лишь взгляда, иногда он задавал вопросы, которые переводил толмач, проверял зубы, щупал руки, просил расстегнуть рубаху. «В Биркенау, вы увидите, - комментировал Хёсс, - у нас две смехотворные дезинфекционные станции. В загруженные дни это сильно ограничивает приемную возможность. Но для одного состава еще терпимо». - «А если конвоев много?» - «По ситуации. Некоторых отправляем в центральную приемную основного лагеря. Если не получается, то сокращаем квоту. Чтобы устранить проблему, мы планируем построить новую центральную “баню”. Проект готов, я жду одобрения бюджета. У нас вечно все упирается в финансы. Все хотят, чтобы я расширил лагерь, принимал больше заключенных, чаще проводил селекцию, но страшно раздражаются, когда встает вопрос о деньгах. Я нередко вынужден импровизировать». Я нахмурился: «Что вы называете “импровизировать”?» Хёсс поднял на меня затуманенный взгляд. «Использовать любую возможность. Я заключаю договоры с фирмами, которым мы поставляем рабочих: иногда фирмы платят натурой, стройматериалами или еще чем другим. Так я приобрел грузовики. Одна фирма мне их прислала для транспортировки рабочих, но после ни разу не попросила обратно. Нужно уметь вертеться». Отбор заканчивался: весь процесс длился меньше часа. Когда последние машины были загружены, Тило быстро подвел итоги и показал нам цифры: из тысячи прибывших он сохранил триста шестьдесят девять мужчин и сто девяносто одну женщину. «Пятьдесят пять процентов, - пояснил он. - С западными конвоями мы в среднем имеем хорошие показатели. А польские - это катастрофа. Никогда не достигаем двадцати пяти процентов, а иногда и вовсе двух-трех». - «С чем вы это связываете?» - «Их доставляют в плачевном состоянии. Евреи генерал-губернаторства годами живут в гетто, они голодают и являются разносчиками разного рода болезней. Даже среди тех, кого мы отбираем, многие умирают еще в карантине, я обращал на это внимание». Я повернулся к Хёссу. «Вы принимаете много составов с Запада?» - «Сегодняшний из Франции - пятьдесят седьмой. Двадцать встретили из Бельгии. Из Голландии не помню сколько. В последние месяцы в основном приходят эшелоны из Греции, но тоже не слишком хорошие. Пойдемте, я вам покажу процедуру приема». Я попрощался с Тило и сел в машину. Хёсс ехал быстро. По дороге продолжал делиться со мной проблемами: «С той поры, как рейхсфюрер решил, что предназначение Аушвица - уничтожение евреев, у нас трудностей не оберешься. Весь прошлый год нам пришлось работать с временными импровизированными приспособлениями. Настоящая халтура. Я смог приступить к строительству стационарных спецпомещений только в январе этого года. Но и теперь не все гладко. Существовали определенные сроки, связанные прежде всего с транспортировкой стройматериалов. Из-за спешки пострадало качество: печь третьего крематория треснула после двух недель эксплуатации, мы ее перегрели. Я вынужден был ее закрыть на ремонт. Но мы не должны впадать в истерику, надо сохранять терпение. Мы были настолько перегружены, что пришлось развернуть огромное количество составов в лагеря к группенфюреру Глобочнику, где, разумеется, не проводилось никакой селекции. Сейчас вроде бы поспокойнее, но через десять дней опять все закрутится: генерал-губернаторство хочет очистить оставшиеся гетто». Перед нами внизу располагалось длинное здание из красного кирпича с арочным проемом на одном конце и островерхой башней для охраны. По бокам шла ограда из колючей проволоки, натянутой на бетонные опоры, между которыми на равном расстоянии друг от друга торчали сторожевые вышки, а за ними до горизонта - длинные ряды одинаковых деревянных бараков. Лагерь был гигантский. По узким аллеям сновали группы заключенных в полосатых робах, крошечные, как колонии насекомых. Под башней перед аркой с решетчатыми воротами Хёсс свернул направо. «Грузовики проезжают прямо. Крематории и станции дезинфекции находятся на задворках. Но сначала мы наведаемся в комендатуру». Машина двигалась вдоль побеленных известкой столбов и вышек; вереницы бараков выстроились в безупречные коричневые линии, разворачивающиеся в бесконечные перспективы, сужающиеся, разбегающиеся и опять пересекающиеся диагонали. «Провода под напряжением?» - «С недавнего времени. Тут тоже возникла проблема, но мы ее решили». Дальше в глубине лагеря Хёсс строил новый сектор. «Это будет Hдftlingskrankenbau, огромная больница для обслуживания всех лагерей области». Хёсс остановился перед комендатурой и махнул рукой в сторону огромного пустыря, обнесенного колючей проволокой. «Вас не затруднит подождать меня пять минут? Мне надо сказать пару слов начальнику лагеря». Я вылез из машины, выкурил сигарету. От здания, куда только что зашел Хёсс, тоже из красного кирпича, с покатой крышей и трехэтажной башней по центру, шла длинная дорога, которая огибала новый сектор и терялась где-то в направлении березовой рощи, видневшейся за бараками. Вокруг стояла тишина, только изредка прерываемая короткой командой или хриплым окриком. Со стороны центрального сектора появился солдат ваффен-СС на велосипеде, поравнялся со мной, не останавливаясь, отдал честь и повернул ко входу в лагерь, катил вдоль колючей проволоки, размеренно, не торопясь, крутил педали. На сторожевых вышках я никого не заметил: днем охрана занимала позиции на «большой цепи» вокруг двух лагерей. Я рассеянно разглядывал запыленный автомобиль Хёсса: разве нет у него других забот, кроме прогулок с гостями? Любой подчиненный мог бы меня сопровождать, как, например, в КЛ в Люблине. Но Хёсс, зная, что мой рапорт пойдет прямо к рейхсфюреру, наверное, хотел, чтобы я представил себе масштаб его достижений. Хёсс появился на пороге, я выкинул окурок и сел в машину; Хёсс двинулся к березам, по дороге показывал мне «поля», или подсобные лагеря основного сектора: «Мы сейчас занимаемся полной реорганизацией в целях максимального развития лагеря для работ. Когда закончим, лагерь будет снабжать рабочей силой промышленность региона и даже Altreich, Старого Рейха. Единственными постоянными заключенными будут те, кто поможет в содержании и управлении лагеря. Все политические заключенные, как раз поляки, останутся в Аушвице-один. С февраля у меня еще появился семейный лагерь для цыган». - «Семейный лагерь?» - «Да, это приказ рейхсфюрера. Он решил депортировать цыган из Рейха и распорядился, чтобы их не селекционировали, не разлучали с семьями и чтобы они не работали. Но многие умирают от болезней. Не выдерживают». Мы подъехали к заграждению. Длинная шеренга деревьев и кустов скрывала колючую проволоку, которая оцепляла два совершенно одинаковых массивных здания с двумя трубами каждое. Хёсс припарковался возле правого в редком сосняке. Впереди, на ухоженном газоне под присмотром охраны и заключенных в робах, раздевались еврейские женщины и дети. Повсюду стопками лежала аккуратно рассортированная одежда, на каждой кучке деревянная дощечка с номером. Один из заключенных крикнул: «Давайте быстро, быстро, под душ!» Евреи входили в здание; двое озорных мальчишек развлекались, меняя дощечки с номерами, и бросились бежать, когда охранник замахнулся дубинкой. «У нас, как и в Треблинке, и в Собиборе, евреи до последней минуты уверены, что идут на дезинфекцию, - пояснил Хёсс. - В основном все протекает очень спокойно». И принялся рассказывать дальше о структуре лагеря. «Внизу находятся еще два крематория, гораздо большей площади, чем эти: изолированные газовые камеры вмещают до двух тысяч человек. Здесь камеры довольно тесные, по две на крематорий, но для маленьких конвоев так практичнее». - «А каков максимальный объем?» - «Что касается газа, почти неограниченный; главное препятствие - мощность печей. Их для нас специально разработала фирма “Топф”; официально один запуск на двадцать четыре часа рассчитан на семьсот шестьдесят восемь тел. Но, если нужно, мы загружаем тысячу или даже полторы тысячи». Рядом с машиной Хёсса затормозила «скорая помощь», помеченная красным крестом; врач-эсэсовец в белом халате, надетом поверх военной формы, отдал нам честь. «Познакомьтесь, гауптштурмфюрер доктор Менгеле, - оживился Хёсс. - Он приехал к нам два месяца назад. Его назначили главным врачом цыганского лагеря». Я пожал доктору руку. «Вы сегодня осуществляете контроль?» - спросил его Хёсс. Менгеле кивнул. Хёсс повернулся ко мне: «Хотите понаблюдать за процессом?» - «Нет нужды, - сказал я. - Я в курсе». - «Однако наш метод эффективнее, чем у Вирта». - «Да, я знаю. Мне уже объяснили в КЛ Люблина. Они переняли ваш способ». Видя, как помрачнел Хёсс, я из вежливости поинтересовался: «Сколько длится вся процедура?» - «Зондеркоманда открывает двери через полчаса, - произнес мелодичным приятным голосом Менгеле. - Но мы ждем еще какое-то время, чтобы газ выветрился. В принципе, смерть наступает меньше чем за десять минут. Или пятнадцать при высокой влажности воздуха».

Мы уже добрались до «Канады», где перед распределением сортировалось и обрабатывалось конфискованное имущество, когда трубы крематория, где мы только что побывали, начали дымить, распространяя тот же сладковатый тошнотворный запах, что и в Бельзеке. Заметив, что мне неприятно, Хёсс вдруг разоткровенничался: «А я с детства привык к этому запаху. Так воняют дешевые церковные свечи. Отец был верующим и часто водил меня в церковь, хотел, чтобы я стал пастором. Денег на воск не хватало, свечи делали из животного жира, и от них исходил такой же смрад. Причина в каком-то химическом элементе, я забыл его название, мне Вирт растолковал, наш главный врач». Хёсс настаивал, чтобы я посетил еще два огромных крематория, в тот момент бездействующих, Frauenlager, женский лагерь и очистное сооружение, построенное после неоднократных жалоб дистрикта, утверждавшего, что лагерь загрязняет Вислу и все окрестные воды. Мы вернулись в Аушвиц-I, осмотрели там все целиком и полностью; потом Хёсс отвез меня на другой конец города и по пути показал Аушвиц-III, где жили заключенные, работники «И.Г. Фарбен». Там Хёсс представил мне Макса Фауста, одного из инженеров фабрики, с которым я договорился встретиться в другой день. Я не буду рассказывать обо всей системе лагеря: она прекрасно известна и подробно описана в многочисленных книгах, так что прибавить мне нечего. По возвращении Хёсс предложил покататься верхом, но я еле держался на ногах, мечтая лишь о ванне, и, к счастью, сумел его убедить оставить меня в гостинице.

Хёсс выделил мне пустовавший кабинет в комендатуре Аушвица-I, из окон открывался вид на Солу и утопавший в зелени кокетливый квадратный домик на противоположной стороне Казернештрассе, где проживал комендант с семьей. В отличие от люблинского, Немецкий дом, в котором я разместился, оказался гораздо спокойнее: в нем останавливались на ночлег солидные, серьезные люди, профессионалы, которые по разным причинам оказывались здесь проездом; по вечерам из лагеря приходили офицеры выпить пива или сыграть на бильярде, но вели они себя пристойно. Кормили в Доме отменно, к щедрым порциям подавали болгарское вино или хорватскую сливовицу, а иногда даже сливочное мороженое на десерт. Помимо Хёсса моим главным собеседником стал гарнизонный врач штурмбанфюрер доктор Эдуард Вирт. Его кабинет находился в госпитале СС Аушвица-I в конце Казернештрассе напротив крематория, который со дня на день собирались отключить, и штаб-квартиры политического отдела. У Вирта были тонкие черты лица, светлые глаза, волосы редкие; энергичный, умный, он, похоже, устал от своих обязанностей, но руки не опускал и стремился преодолевать трудности. Основной задачей он считал борьбу с тифом: в лагере вспыхнула уже вторая за год эпидемия, выкосившая цыганский сектор и поражавшая охрану СС и их семьи, причем летальный исход не был редкостью. Мы подолгу беседовали с Виртом. В Ораниенбурге он являлся подчиненным доктора Лоллинга и жаловался на отсутствие поддержки; когда я сказал Вирту, что разделяю его мнение, он доверился мне и признался, что не может конструктивно работать с этим некомпетентным и отупевшим от наркотиков человеком. Сам Вирт был не из Инспекции концлагерей, с 1939 года он служил на фронте в ваффен-СС и получил Железный крест 2-й степени; но его уволили в запас из-за серьезной болезни и определили в лагерь. Вирт обнаружил Аушвиц в катастрофическом состоянии, и уже год его не покидало желание исправить положение дел.

Вирт показал мне рапорты, которые каждый месяц посылал Лоллингу: о ситуации в разных частях лагеря, о безграмотности врачей и офицеров, о грубости младших служащих и капо, о препятствиях, возникающих ежедневно и тормозящих его работу, докладывалось резко и без прикрас. Вирт пообещал распечатать для меня копии последних шести документов. Особенно яростно он выступал против назначения преступников на ответственные посты в лагере: «Я десятки раз спорил на эту тему с оберштурмбанфюрером Хёссом. Его “зеленые” - просто звери, психопаты, они продажны, они терроризируют других заключенных, и, кстати, все с согласия СС. Это недопустимо, я уж промолчу о плачевных результатах». - «А кого бы вы предпочли? Политических заключенных, большевиков?» - «Конечно!» - и Вирт принялся загибать пальцы: «Во-первых, это по определению люди с общественным сознанием. Даже если они и возьмут взятку, то никогда не будут свирепствовать, как уголовники. Представьте себе, что в женском лагере старшие по блоку - проститутки и дегенератки! А почти все старшие по мужскому блоку держат Pipel, трубочников, как их здесь называют, молодых мальчиков, которых превращают в сексуальных рабов. Вот на кого мы опираемся! А “красные”, наоборот, отказываются посещать Funktionshдftlinge, бордель для заключенных функционеров. А ведь некоторые из них в лагере уже десять лет и соблюдают строжайшую дисциплину. Во-вторых, организация работы сейчас приоритетная задача. Можно ли вообразить лучшего организатора, чем коммунист или военный социал-демократ? “Зеленые” только и умеют, что бить да хамить. В-третьих, мне возразят, что “красные” будут нарочно халтурить. Но я отвечу, что производство едва ли будет убыточнее, чем теперь, к тому же существуют способы контроля: политические - не идиоты, они быстро поймут, что при малейших проблемах их снимут и вернут уголовников. Поэтому как раз в интересах и их собственных, и всех заключенных гарантировать высокое качество продукции. Я даже готов привести пример - Дахау, где я работал короткий период: там за всем следят “красные”, и клянусь, условия несравненно лучше, чем в Аушвице. На своем служебном участке я использую только политических. И не жалуюсь. Мой личный секретарь - австрийский коммунист, серьезный, уравновешенный, деятельный молодой человек. Мы иногда откровенно с ним разговариваем, и это очень важно, потому что от других заключенных он узнает вещи, которые от меня скрывают, и передает мне. Я доверяю ему больше, чем кое-кому из моих коллег по СС». В нашей беседе мы коснулись и селекции. «Я считаю сам принцип омерзительным, - честно признался Вирт. - Но если надо проводить отбор, тогда пусть им занимаются врачи, а не, как раньше, начальник лагеря со своими людьми. Они это делали абсолютно бестолково и с невообразимой жесткостью. Сейчас, по крайней мере, все проходит организованно и по разумным критериям». Вирт приказал, чтобы все лагерные врачи по очереди дежурили на платформе. «Я тоже туда прихожу, хотя процесс вызывает у меня ужас. Но я должен подавать пример», - произнес он с потерянным видом. Уже не в первый раз мне вот так изливали душу: с начала моей командировки многие, либо инстинктивно понимая, что мне не безразличны их проблемы, либо в надежде найти в моем лице посредника, который донесет их жалобы до высших инстанций, доверялись мне больше, чем того требовали уставные отношения. Правда и то, что вряд ли Вирту часто выпадал шанс найти участливого слушателя: Хёсс, при всем его профессионализме, был напрочь лишен чуткости, вероятно, как и большинство его подчиненных.

Я дотошно инспектировал разные части лагеря, неоднократно возвращался и в Биркенау, чтобы ознакомиться с системой инвентаризации конфискованного имущества в «Канаде». Беспорядок там царил непостижимый: на складе стояли ящики с непересчитанной валютой, выпавшие банковские купюры, разорванные и перепачканные грязью, топтали ногами. Обычно заключенных обыскивали на выходе из зоны, но, думаю, с помощью часов или нескольких рейхсмарок подкупить охрану было нетрудно. Капо из «зеленых», ответственный за учетные книги, косвенно подтвердил мое предположение, показав мне свои сокровища: зыбкие горы поношенной одежды, с которой целые бригады спарывали желтые звезды, прежде чем штопать, сортировать и снова складывать в стопки; полные ящики очков, часов, ручек; ровные ряды колясок и сумок на колесиках; клубки женских волос, отправлявшиеся целыми тюками в Германию, немецкие фирмы валяли из них носки для наших моряков-подводников, делали изоляционный материал или набивали матрасы; и кучи разнообразных предметов культа, никто не знал, как с ними поступить. Этот заключенный чиновник при прощании небрежно бросил мне на насмешливом гамбургском жаргоне: «Если вам чего нужно, то намекните, уж я расстараюсь». - «Вы о чем?» - «О, иногда это вовсе несложно. И мы рады услужить». Морген имел в виду, что лагерные эсэсовцы при пособничестве заключенных уже распоряжались «Канадой» как собственным складом. Морген еще посоветовал мне посетить комнаты охраны: я обнаружил эсэсовцев, полупьяных, с отсутствующим взглядом, развалившихся на диванах с дорогой обивкой; заключенные-еврейки в легких платьях, а не в полосатых робах, жарили сосиски и картофельные оладьи на огромной чугунной сковороде; настоящие красотки, и волосы им не отрезали; девицы, подавая еду или подливая выпивку из хрустальных графинчиков, обращались к охранникам на «ты» и по именам. Ни один из эсэсовцев не поднялся, чтобы приветствовать меня. Я озадаченно взглянул на сопровождавшего меня в разъездах Шписа, тот лишь пожал плечами: «Они устали, штурмбанфюрер. Тяжелый день выдался, знаете ли. Два эшелона». Я бы приказал обыскать их тумбочки, но занимаемая мной должность того не позволяла: не сомневаюсь, там нашлись бы и ценности, и деньги. Однако столь массовая коррупция касалась и самых высших уровней, в чем меня не замедлили убедить случайно подхваченные реплики. В баре Дома я подслушал разговор обершарфюрера из лагеря и какого-то штатского; младший офицер, ухмыляясь, сообщил, что отослал фрау Хёсс «полную корзину трусиков, отличного качества, шелковых с кружевами. Фрау захотелось обновить белье, понимаете». Он не уточнял, откуда товар, но я и так легко догадался. Я тоже получал заманчивые предложения, мне пытались вручить и бутылки коньяка, и деликатесы, чтобы разнообразить меню. Я вежливо отказывался: не хотел, чтобы офицеры начали меня подозревать, это навредило бы моей работе.

Согласно намеченному плану я отправился на крупную фабрику «И.Г. Фарбен», названную «Буна», как и синтетический каучук, который она должна будет когда-нибудь производить. Строительство, похоже, еле продвигалось. Фауст из-за занятости перепоручил меня одному из своих ассистентов, инженеру Шенке, молодому человеку лет тридцати в сером костюме со значком Партии. Шенке заворожил мой Железный крест; во время нашей беседы он часто скользил по нему взглядом и наконец робко поинтересовался, при каких обстоятельствах я его получил. «Я был в Сталинграде». - «А! Вам очень повезло». - «Выбраться оттуда? - рассмеялся я. - И я того же мнения». Шенке смутился: «Нет, я не то хотел сказать. Побывать там, иметь возможность сражаться за Родину, против большевиков». Я посмотрел на Шенке с изумлением, он покраснел. «У меня детская травма, нога. Кость неправильно срослась после перелома. На фронт меня не взяли. А я бы тоже хотел служить Рейху». - «Вы ему служите здесь», - заметил я. «Конечно, но это другое. Все мои друзья детства на фронте. Чувствуешь себя… изгоем». Шенке действительно хромал, что, впрочем, не мешало ему ковылять нервной прыгающей походкой так быстро, что я еле за ним поспевал. По дороге Шенке знакомил меня с историей фабрики: руководство Рейха постановило, что «И.Г. Фарбен» должна наладить производство буны - важнейшего для вооружения сырья - именно на Востоке из-за бомбардировок, опустошавших Рурскую область. Один из директоров «И.Г.», доктор Амброс, выбрал место строительства по нескольким критериям: слияние трех рек, обеспечивающее значительные объемы воды, необходимые при выработке буны; плато, огромное и практически нетронутое (не считая польской деревни, стертой с лица земли); идеальное, с точки зрения геологии, расположение на возвышенности; пересечение нескольких железнодорожных линий и наличие поблизости многочисленных угольных шахт. Лагерь тоже являлся положительным фактором: СС выразила готовность поддержать проект и обещала поставлять рабочую силу. Но стройка затормозилась, частично из-за трудностей со снабжением, частично потому, что труд заключенных оказался не эффективным, и дирекция была в ярости. Напрасно фабрика отправляла обратно в лагерь тех, кто не мог больше работать, и, согласно контракту, требовала их заменить: состояние новых заключенных было немногим лучше. «И что же потом происходит с людьми, которых вы возвращаете?» - спросил я безучастным тоном. Шенке удивился: «Понятия не имею, не мое дело. Наверное, их подлечивают в госпитале. А вам что-нибудь известно?» Я задумчиво посмотрел на этого молодого и переполненного энтузиазмом инженера: неужели он и вправду ничего не знает? В восьми километрах отсюда ежедневно дымили трубы Биркенау, а слухи распространялись моментально, уж я-то знал. Впрочем, если он хотел оградить себя от ненужной информации, то вполне мог это сделать. И правила секретности и маскировки тому способствовали.

Однако судьба рабочих-заключенных, судя по условиям их содержания, мало заботила Шенке и его коллег. Посреди гигантской грязной стройки колонны рахитичных, в лохмотьях, Hдftlinge перебежками, под ударами дубинок и крики капо, переносили тяжеленные балки и мешки с цементом. Если грузчик в грубых деревянных башмаках, споткнувшись, ронял ношу или падал сам, то побои удваивались, и свежая алая кровь брызгала на маслянистую жижу. Некоторые больше не поднимались. Шум стоял адский, все орали, младшие офицеры СС, капо; жалобно выли избиваемые заключенные. Шенке, ни на что не обращая внимания, водил меня по этой геенне огненной. Периодически он останавливался и вступал в беседу с другими инженерами в тщательно отглаженных костюмах, с желтыми рулетками и маленькими блокнотами в переплетах из искусственной кожи, где они записывали цифры. Обсуждали сроки возведения стены. Потом один из инженеров прошептал несколько слов роттенфюреру, тот взревел и принялся бешено дубасить палкой и пинать сапогом капо; капо, в свою очередь, бросился в толпу заключенных, с воплями отвешивая удары всем, кому ни попадя. Заключенные пытались увеличить темп работы, но безуспешно, они на ногах-то еле держались. Подобная система показалась мне в высшей степени нерациональной, о чем я сказал Шенке; тот пожал плечами и огляделся вокруг, будто увидел подобную сцену впервые: «Они не понимают ничего, кроме битья. Как прикажете поступать с такими тружениками?» Я посмотрел на заключенных: голодные, оборванные, вокруг чудовищная, вязкая, черная грязь, наверняка дизентерия. Поляк из красных на мгновение замешкался возле меня, и я заметил, как у него по внутренней стороне брючины и сзади расползается темное пятно; он в отчаянии рванул вперед, пока не приблизился какой-нибудь капо. Я указал Шенке на поляка: «Вы не задумывались, что важно следить за их гигиеной? Дело не только в запахе, но это попросту опасно: именно так и вспыхивают эпидемии». Шенке ответил с несколько высокомерным видом: «Об этом должна заботиться СС. Мы платим лагерю за то, чтобы узники были в рабочем состоянии. И по договору лагерь обязан их мыть, кормить и лечить». Другой инженер, толстый, потеющий в застегнутом пиджаке шваб, громко захохотал: «Евреи, они же как дичь, лучше, когда с душком». Шенке презрительно усмехнулся; я сухо возразил: «У вас здесь не только евреи». - «О! Да остальные ничем не лучше». Шенке начал раздражаться: «Штурмбанфюрер, если вы считаете условия содержания заключенных неудовлетворительными, вы должны предъявлять претензии лагерю, а не нам. Я еще раз подчеркиваю, за это отвечает лагерь. Детали уточнены в контракте». - «Поверьте, я отлично все понимаю». Шенке был прав: собственно, даже били узников охранники СС и капо. «Просто мне кажется, что мы могли бы повысить производительность, немного улучшив условия содержания. Вы не согласны?» Шенке опять пожал плечами: «В идеале, вероятно. Мы тоже часто жалуемся лагерю на состояние заключенных, но у нас иные приоритеты, и мы не можем постоянно привередничать». За спиной Шенке агонизировал заключенный, сраженный дубинкой наповал, окровавленная голова утонула в луже, только по судорожно дергавшимся ногам я определил, что он еще жив. Шенке на обратном пути спокойно перешагнул через тело. Мои слова его явно задели: «Нам нельзя сентиментальничать, штурмбанфюрер. Производство превыше всего». - «Я не спорю. Моя цель предложить пути и средства, как его поднять. Вы же в этом заинтересованы? В конце концов, вы - сколько уже? - два года строите и пока не произвели ни килограмма буны». - «Да. Но не забывайте, что метиловый завод запущен уже месяц назад».

Моя последняя реплика явно рассердила Шенке, хоть он и нашел что возразить; в дальнейшем он ограничивался сухими короткими комментариями. Я попросил показать мне КЛ, прикрепленный к фабрике; прямоугольный участок, обнесенный колючей проволокой, располагался на юге комплекса среди заброшенных полей на месте уничтоженной деревни. По моей оценке, условия жизни там были ужасные; начальник лагеря считал, что все нормально. «Заключенных, которых бракует “И.Г.”, мы отсылаем в Биркенау, а они нам взамен присылают новых». Возвращаясь в Аушвиц-I, на одном из домов в городе я заметил надпись, удивившую меня: «Катынь=Аушвиц». Действительно, с марта пресса Геббельса неустанно повторяла, что в Белоруссии нашли тысячи трупов польских офицеров, расстрелянных большевиками после 1939 года. Но здесь-то кто мог написать такое? Ни поляков, ни тем более евреев в Аушвице уже давно не было. Сам город серый, унылый, довольно зажиточный, как все старые восточные немецкие города, с квадратной рыночной площадью, доминиканской церковью под покатыми крышами и замком местного князя при въезде, возвышавшимся над мостом через Солу. В течение многих лет рейхсфюрер пестовал план по развитию города и его превращению в образцовую общину на востоке Германии; но дальнейший ход военных действий помешал воплощению этого смелого проекта, и Аушвиц так и остался бесполезным аппендиксом, скучным, заурядным городишком, затертым между лагерем и фабрикой.

Что до лагерной жизни, в ней наблюдалось множество странных явлений. Пионтек высадил меня у комендатуры и подал назад, чтобы припарковать «опель»; я уже собирался войти, но мое внимание привлек шум, доносившийся из садика перед домом Хёсса. Я зажег сигарету и подкрался поближе: за оградой я увидел детей, игравших в заключенных. Старший, стоявший ко мне спиной, с повязкой капо на рукаве, пронзительно выкрикивал обычные команды: «Ach… tung! Mьtzen… auf! Mьtzen… ab! Zu! fьnf!» [«Внимание! Пилотки снять! Пилотки надеть! В колонну по пять!» (нем.)] Четверо других, три девочки, одна совсем малышка, и мальчик, построились в ряд и неловко, но очень старательно выполняли приказы, у каждого на груди был прилажен треугольник: зеленый, красный, черный или фиолетовый. Позади меня раздался голос Хёсса: «Здравствуйте, штурмбанфюрер! Что вы здесь высматриваете?» Я обернулся: Хёсс шел ко мне, протягивая руку; у забора ординарец держал за уздечку лошадь. Я отдал Хёссу честь, пожал руку и молча кивнул в сторону сада. Хёсс побагровел, распахнул калитку и бросился к детям. Он не ругался, не давал детям пощечин, просто сорвал треугольники с их одежды и погнал в дом. Потом вернулся, все еще красный, зажав в кулаке разноцветные тряпочки. Взглянул на меня, на метки, снова на меня и, не проронив ни слова, прошел мимо в комендатуру, по пути швырнув лоскутки в металлическую корзину возле крыльца. Здороваясь с Хёссом, я выкинул сигарету, теперь я ее подобрал, окурок еще дымился. Садовник, из заключенных, в чистой глаженой робе, с граблями, поравнялся со мной, снял пилотку, вытряхнул мусор в ведерко, которое принес с собой, и сразу поспешил обратно в сад.

Днем я чувствовал себя бодрым и свежим, в Доме хорошо кормили, и к вечеру я с удовольствием думал о своей кровати и чистых простынях. Но по ночам, с самого приезда, на меня обрушивались сны, короткие, обрывочные, они быстро забывались, а иногда, наоборот, словно длинный червь извивался в голове. Особенно часто повторялся и от ночи к ночи обрастал новыми подробностями эпизод, описать который довольно трудно - смутный сон, без смысла и четкого действия, развивавшийся в соответствии с некой пространственной логикой. Мне снилось, что я не живое существо, а скорее камера или всевидящее око, и из воздуха с разных высот наблюдаю за огромным, без конца и края городом с однообразной планировкой, разбитым на повторяющиеся геометрически ровные секторы, но с оживленным уличным движением. Тысячи людей без перерыва и, похоже, без цели сновали туда-сюда, входили и выходили из однотипных зданий, поднимались по прямым улицам, спускались под землю в метро и возникали на поверхности в другом месте. Когда я или, вернее, око, которым я стал, снизился, чтобы вблизи рассмотреть пешеходов, оказалось, что мужчины и женщины похожи и лишены индивидуальных черт. У всех была белая кожа, светлые волосы и глаза, голубые, блеклые, отсутствующие, глаза Хёсса, глаза моего прежнего ординарца Ханики в момент его смерти в Харькове, глаза цвета неба. Город, насколько хватало взгляда, пересекали рельсы, по ним мчались маленькие поезда, регулярно останавливались, изрыгали пассажиров и тут же заглатывали новых. В другие ночи я проникал в дома: вереницы людей двигались вперед между длинными общими столами и уборными, ели и испражнялись, не покидая очереди; кое-кто совокуплялся на многоярусных кроватях, потом рождались дети, играли возле нар, а повзрослев, покидали здания и занимали место в строю себе подобных в городе абсолютного счастья. Постепенно мне удалось выявить тенденцию: определенное количество людей незаметно сворачивало в сторону и исчезало в зданиях без окон, чтобы там лечь и молча умереть. Потом специалисты отбирали тех, кто еще мог послужить на благо экономики города; их тела сжигали в печах, которые параллельно служили для нагрева воды, распределяемой по секторам с помощью канализационных систем; кости крошили; дым из трубы ручейком вливался в потоки из соседних труб, образуя спокойную торжественную реку. Когда во сне я вновь увидел панораму с высоты, то понял всю сообразность процессов: количество рожденных в общих спальнях равнялось числу умерших, общество динамично репродуцировалось, сохраняя удивительный баланс, без избытка и без недостачи. Проснувшись, я четко осознавал, что эти спокойные, неомраченные страхом сны отображали лагерь, но лагерь совершенный, застывший на недостижимом в реальности уровне развития, без насилия, самоуправляемый, отлично функционирующий и, несмотря на постоянное движение, ничего не производящий, а потому абсолютно бесполезный. И, развивая мысль, - разве это не отражение жизни общества в целом? Освобожденная от мишуры и пустой суеты человеческая жизнь вряд ли сведется к чему-то большему; вот мы произвели потомство, цель нашего вида исполнена; а что до смысла собственного существования - всё сплошная иллюзия, приманка; но если смотреть на вещи объективно, то тщетность всех усилий очевидна, собственно, как и само размножение, потому что в результате снова плодятся ничтожества. Так что же такое лагерь с его строгой организацией, абсурдной жестокостью, многоступенчатой иерархией, как не метафора, reductio ad absurdum [Доведение до бессмысленного (лат.)] нашей повседневной жизни?

Но я приехал в Аушвиц не философствовать. Я проинспектировал подсобные лагеря: дорогую сердцу рейхсфюрера сельскохозяйственную станцию в Райско, где доктор Цезарь объяснил мне, каким образом они пытаются разрешить проблему с разведением в больших масштабах культуры коксагиз, той самой, открытой, если помните, в окрестностях Майкопа, из которой мы собирались производить каучук. Потом заводы, цементный в Голешау, сталелитейный в Айнтрахтхютте, и шахты Явизовиц и Ной-Дахсе. За исключением Райско - это случай особый, - условия там оказались еще хуже, чем на фабрике «Буна»: отсутствие мер безопасности провоцировало многочисленные несчастные случаи, несоблюдение элементарной гигиены расшатывало психику, дикая, убийственная жестокость капо и бригадиров из штатских вспыхивала по любому поводу. Я спустился на дно шахты в затянутой металлической сеткой раскачивающейся клетке; на каждом уровне темноту буравили длинные, слабо освещенные желтоватыми лампами штольни; заключенный, высаживаясь здесь, навсегда терял надежду снова увидеть белый свет. На глубине со стен струилась вода, из низких вонючих коридоров доносились крики и металлический лязг. Полубаки из-под бензина с положенной поперек доской служили туалетом: некоторые заключенные настолько ослабли, что падали внутрь. Другие, худые, как скелеты, с отекшими ногами, надрываясь, толкали груженые вагонетки по плохо подогнанным рельсам или долбили стены лопатами и отбойными молотками, еле удерживая их в руках. На выходе, в ожидании, когда их поднимут на поверхность и отправят в Биркенау, подпирая плечом товарищей, почти терявших сознание, и неся на импровизированных носилках мертвых, томились колонны изможденных рабочих: эти хоть увидят небо, пусть всего и на пару часов. Я совершенно не удивился, узнав, что повсюду работы продвигаются гораздо медленнее, чем планировали инженеры: как правило, ругали плохое качество товара, поставляемого лагерями. Молодой инженер с предприятия Германа Геринга с понурым видом уверял меня, что пытался добиться добавки рациона для узников Явизовиц, но дирекция отказала. Что до побоев, даже этот прогрессивно мыслящий человек не без грусти признавал: если бить, то заключенные медленно, но двигаются, а если не бить, то они совсем перестают шевелиться.

Но я приехал в Аушвиц не философствовать. Я проинспектировал подсобные лагеря: дорогую сердцу рейхсфюрера сельскохозяйственную станцию в Райско, где доктор Цезарь объяснил мне, каким образом они пытаются разрешить проблему с разведением в больших масштабах культуры коксагиз, той самой, открытой, если помните, в окрестностях Майкопа, из которой мы собирались производить каучук. Потом заводы, цементный в Голешау, сталелитейный в Айнтрахтхютте, и шахты Явизовиц и Ной-Дахсе. За исключением Райско - это случай особый, - условия там оказались еще хуже, чем на фабрике «Буна»: отсутствие мер безопасности провоцировало многочисленные несчастные случаи, несоблюдение элементарной гигиены расшатывало психику, дикая, убийственная жестокость капо и бригадиров из штатских вспыхивала по любому поводу. Я спустился на дно шахты в затянутой металлической сеткой раскачивающейся клетке; на каждом уровне темноту буравили длинные, слабо освещенные желтоватыми лампами штольни; заключенный, высаживаясь здесь, навсегда терял надежду снова увидеть белый свет. На глубине со стен струилась вода, из низких вонючих коридоров доносились крики и металлический лязг. Полубаки из-под бензина с положенной поперек доской служили туалетом: некоторые заключенные настолько ослабли, что падали внутрь. Другие, худые, как скелеты, с отекшими ногами, надрываясь, толкали груженые вагонетки по плохо подогнанным рельсам или долбили стены лопатами и отбойными молотками, еле удерживая их в руках. На выходе, в ожидании, когда их поднимут на поверхность и отправят в Биркенау, подпирая плечом товарищей, почти терявших сознание, и неся на импровизированных носилках мертвых, томились колонны изможденных рабочих: эти хоть увидят небо, пусть всего и на пару часов. Я совершенно не удивился, узнав, что повсюду работы продвигаются гораздо медленнее, чем планировали инженеры: как правило, ругали плохое качество товара, поставляемого лагерями. Молодой инженер с предприятия Германа Геринга с понурым видом уверял меня, что пытался добиться добавки рациона для узников Явизовиц, но дирекция отказала. Что до побоев, даже этот прогрессивно мыслящий человек не без грусти признавал: если бить, то заключенные медленно, но двигаются, а если не бить, то они совсем перестают шевелиться.

С доктором Виртом у меня состоялась интересная беседа на тему физического насилия - проблема хорошо мне знакомая, ведь с ней я уже сталкивался в айнзатцгруппах. Вирт согласился, что даже те, кто вначале бил только по необходимости, в результате входили во вкус. «Вместо того чтобы исправлять закоренелых преступников, - горячо убеждал меня Вирт, - мы, наоборот, утверждаем их в пороках, предоставляя им право командовать другими узниками. Более того, мы создаем новых извращенцев из наших СС. Лагеря с теперешними их методами являются рассадником психических заболеваний и садизма; когда после войны эти люди вернутся к гражданской жизни, у нас будет забот полон рот». Я объяснил ему, что, по слухам, решение перепоручить ликвидацию лагерям отчасти продиктовано теми психологическими проблемами, которые она вызывает в военных подразделениях, специализирующихся на массовых уничтожениях. «Конечно, - ответил Вирт, - всё попросту перекинули на нас, смешав исправительные и экономические функции обычных лагерей с задачами по уничтожению. Менталитет, формирующийся в процессе ликвидации, не укладывается ни в какие рамки. Даже в своей санчасти я обнаружил, что врачи убивали пациентов, нарушая инструкции. Мне с трудом удалось положить конец подобной практике. И садизм очень распространен, особенно среди охранников, и часто связан с сексуальными переживаниями». - «У вас есть конкретные примеры?» - «Вообще-то, редко кто отваживается прийти ко мне на консультацию. Но иногда случается. Месяц назад я осматривал охранника, проведшего здесь уже год. Он из Бреслау, тридцать семь лет, женат, трое детей. Признался, что бьет заключенных, пока не начнется эякуляция, ему даже не надо себя трогать. У него больше нет нормальных сексуальных отношений; домой в отпуск не поедет, стыдится. Он мне клялся, что до приезда в Аушвиц был абсолютно нормальным». - «И что вы посоветовали?» - «В таких условиях я мало что могу. Тут требуется интенсивная психиатрическая терапия. Я пытаюсь убрать его из лагерной системы, но это нелегко: всего не скажешь, иначе его арестуют. А ведь он болен и нуждается в лечении». - «И как, по вашему мнению, развивается садизм? - спросил я. - Я имею в виду у адекватных людей, без малейшей предрасположенности, и почему он проявляется в подобных условиях?» Вирт задумчиво смотрел в окно и долго молчал, прежде чем ответить: «Я долго размышлял над этим вопросом, однозначно тут не объяснишь. Проще всего было бы обвинить нашу пропаганду, например, ту, что ведет здесь среди солдат обершарфюрер Книттель, возглавляющий Kulturabteilung, культурный отдел: заключенный, по его мнению, недочеловек, скотина, поэтому бить его - абсолютно законно. Однако дело-то в другом: в конце концов, животные - не люди, но никто из наших охранников не стал бы обращаться с ними так, как обращается с заключенными. Конечно, пропаганда играет роль, и многоплановую. Но я пришел к следующему выводу: охранник СС становится садистом не потому, что считает заключенного недочеловеком, наоборот, его ярость растет и превращается в садизм, когда он замечает, что заключенный далеко не скотина, как учила пропаганда, а именно человек и, по сути, ничем от него не отличающийся. Понимаете, именно это сопротивление невыносимо для нашего охранника, эта молчаливая непокорность другого, и охранник бьет, пытаясь выбить то общечеловеческое, что их связывает. Конечно, метод не срабатывает: чем больше охранник бьет, тем яснее понимает, что заключенный отказывается признавать себя недочеловеком. В итоге охраннику остается одно - убить и тем самым констатировать свое полное поражение». Вирт замолчал. Он по-прежнему не отворачивался от окна. Я нарушил тишину: «Могу ли я задать вам вопрос личного характера, доктор?» Вирт, не глядя на меня, барабанил тонкими пальцами по столу: «Задавайте, пожалуйста». - «Вы верующий?» Вирт выдержал паузу, посмотрел на улицу, на крематорий. «Я им был, да», - произнес он наконец.

Я распрощался с Виртом и зашагал вверх по Казернештрассе к комендатуре. Прямо возле контрольно-пропускного пункта с красно-белой оградой я заметил старшего сына Хёсса, сидевшего на корточках у порога дома. Я подошел и поздоровался: «Добрый день!» Мальчик посмотрел на меня чистыми умными глазами и встал: «Здравствуйте, герр штурмбанфюрер». - «Как тебя зовут?» - «Клаус». - «Что ты делаешь, Клаус?» Клаус пальцем показал на порог: «Поглядите». Утрамбованная земля перед ступенями была черна от муравьев. Клаус присел и снова принялся наблюдать, я тоже наклонился. На первый взгляд казалось, что тысячи муравьев бегают совершенно беспорядочно и без всякой цели. Но, приглядевшись, я понял, за счет чего создается прерывистый ритм их мельтешения: каждое насекомое ежесекундно останавливалось, чтобы усиками-антеннами дотронуться до тех, с кем встречалось по пути. Постепенно я установил, что часть муравьев сворачивает налево, а другие возвращаются оттуда и тащат кусочки еды - утомительная, каторжная работа. Прибежавшие сообщали остальным, где находится источник пищи. Дверь отворилась, из дома вышел заключенный, садовник, которого я уже видел раньше. Он вытянулся передо мной в струнку и снял пилотку. Человек этот был немногим старше меня, польский политический - определил я по треугольнику. Он покосился на муравейник и сказал: «Надо его разрушить, герр офицер». - «Ни в коем случае! Даже не дотрагивайтесь». - «О да, Стани, - добавил Клаус, - оставь. Они ничего тебе не сделали». Потом обратился ко мне: «Куда они бегают?» - «Не знаю. Давай проследим». Муравьиная тропка пролегала вдоль садовой стены, шла по обочине улицы, ныряя под машины и мотоциклы, припаркованные напротив комендатуры, и заворачивала за здание администрации лагеря. Мы медленно шли вдоль нее, восхищаясь неутомимой энергией муравьев. Когда мы поравнялись с Политическим отделом, Клаус занервничал: «Герр штурмбанфюрер, извините, но отец не велит мне сюда ходить». - «Подожди тут, я тебе расскажу». За бараком Политотдела выступало приземистое здание крематория, бывшее хранилище для боеприпасов, засыпанное землей и смутно напоминавшее - убрать бы еще трубу - плоский курган. Муравьи устремлялись к темному бункеру, взбирались по его наклонной стороне, затем поворачивали и спускались по бетонной стене туда, где в глубине между земляными насыпями располагался вход. Я не отставал от муравьев и засек, что они через приоткрытую дверь проникают внутрь крематория. Я огляделся: кроме уставившегося на меня с любопытством охранника и группы заключенных, толкавших тачки немного поодаль на новом участке расширяющегося лагеря, вокруг не было ни души. Я подошел к двери с двумя отверстиями-окнами по бокам, внутри было темно и тихо. Муравьи пересекали порог в самом углу. Я развернулся и направился к Клаусу. «Они бегают туда вниз, - неопределенно сказал я. - Там они отыскали себе еду». Мы с мальчиком побрели к комендатуре и расстались у крыльца. «Вы придете к нам вечером, герр штурмбанфюрер?» - спросил Клаус. Хёсс устраивал небольшой прием и пригласил меня. «Да». - «Тогда до вечера!» Малыш перешагнул муравейник и пошел в сад.

В конце дня я, предварительно заскочив в Дом помыться и переодеться, отправился к Хёссам. У калитки осталось всего несколько дюжин суетящихся муравьев. Тысячи других, вероятно, были теперь под землей, незаметно, но неутомимо продолжая свою бессмысленную работу. Хёсс встретил меня на пороге с рюмкой коньяка в руке и представил своей супруге Хедвиге, блондинке с застывшей улыбкой и жестким взглядом. Вечернее платье с кружевным воротничком и манжетами сидело на ней отлично. Две ее старшие дочери Кинди и Пуппи тоже выглядели очень нарядными. Клаус дружески пожал мне руку; его одели в твидовую курточку английского кроя с замшевыми нашивками на локтях и большими костяными пуговицами. «Красивая у тебя курточка, - похвалил я. - Где же ты такую отыскал?» - «Папа принес из лагеря, - ответил мальчик, просияв от гордости. - И ботинки тоже». Он показал на начищенные полусапожки из коричневой кожи с пуговками по бокам. «Очень элегантно», - похвалил я. Вирт тоже присутствовал здесь и познакомил меня с женой; среди остальных гостей, лагерных офицеров, я приметил Гартенштейна, коменданта гарнизона, Грабнера, начальника Политического отдела, лагерфюрера Аумейера, доктора Цезаря. Атмосфера была довольно официальная, гораздо более натянутая, чем у Эйхмана, но не гнетущая. Жена Цезаря, еще совсем молодая, много смеялась; Вирт рассказал мне, что она была одной из ассистенток Цезаря, и тот сделал ей предложение вскоре после того, как его вторая жена умерла от тифа. Мы обсуждали свержение и арест Муссолини, которые всех потрясли; заверения Бадольо, нового премьер-министра, в лояльности не вызывали особого доверия. Затем разговор коснулся планов рейхсфюрера о развитии Востока. В головах присутствующих бродили самые противоречивые соображения: Грабнер попытался втянуть меня в дискуссию о проекте колонизации Гиммлерштадта, но я отвечал уклончиво. Одно было ясно: какие бы мнения о будущем региона ни складывались у спорщиков, лагерь являлся его неотъемлемой частью. Хёсс считал, что лагерь просуществует еще, по меньшей мере, лет десять или двадцать. «В этой связи предусмотрено расширение Аушвица-один, - пояснил он. - Наступит момент, когда мы покончим с евреями и войной, упраздним Биркенау и отдадим земли под сельское хозяйство. Но промышленность Верхней Силезии, особенно если учитывать потери немцев на Востоке, не сможет обходиться без польской рабочей силы; лагерь будет еще долго жизненно незаменим, чтобы держать поляков в узде». Две женщины-узницы в простых, но чистых и сшитых из добротного материала платьях лавировали с подносами между приглашенными; я заметил на служанках фиолетовые треугольники так называемых «Свидетелей Иеговы». Комнаты Хёсса были красиво обставлены: ковры, канапе и кожаные кресла, отличная мебель из ценных пород дерева, вазы со свежими цветами на круглых кружевных салфетках. Лампы излучали медовый, мягкий, приглушенный свет. На стенах висели увеличенные и снабженные подписями фотографии рейхсфюрера с Хёссом во время посещения лагеря или с его детьми на коленях. Нас потчевали коньяками и винами высшего качества, Хёсс предлагал гостям хорошие югославские сигареты марки «Ибар». Я с любопытством взирал на этого человека, столь сурового и добросовестного, одевавшего собственных дочерей и сыновей в вещи еврейских детей, убитых по его приказу. Помнил ли он об этом, глядя на своих малышей? Без сомнения, такая мысль даже не приходила ему на ум. Жена держала его под локоток и периодически резко, пронзительно смеялась. Я смотрел на нее и представлял под юбкой ее прелести, упрятанные в кружевные трусики молодой красивой еврейки, которую ее муж отравил газом. Еврейка вместе со своей промежностью и задницей давно обратилась в струйку дыма, а дорогие трусики, возможно специально надетые ею в дорогу, украшают соответствующие места Хедвиги Хёсс. Думал ли Хёсс об этой еврейке, когда стаскивал с жены трусики, собираясь обхаживать ее? Скорее всего, он больше не интересовался прелестями фрау Хёсс: работа в лагерях если и не превращала мужчин в извращенцев, то делала их импотентами. А не имел ли Хёсс где-нибудь в лагере еврейку, чистую, откормленную, певичку, комендантскую шлюху? Нет, только не он: если бы Хёсс завел любовницу среди заключенных, то уж точно не еврейку, а немку.

Завершив дела, я вернулся в Берлин и уже оттуда отправился в концлагеря Старого Рейха: Заксенхаузен, Бухенвальд и Нойенгамме и их подсобные структуры. Не буду слишком распространяться о своих поездках: все концентрационные лагеря подробно описаны в исторической литературе, и добавить мне нечего; кроме того, утверждение, что, побывав в одном лагере, можно судить и об остальных, абсолютно справедливо. Даже учитывая все местные особенности, ничто из увиденного не повлияло на мое мнение и выводы. Я окончательно вернулся в Берлин где-то в середине августа, примерно в тех числах, когда Советы взяли Орел, а англичане и американцы захватили Сицилию. Рапорт я подготовил довольно быстро: записи были систематизированы еще в дороге, предстояло только разбить текст на главы и напечатать, что должно было занять всего несколько дней. Я проработал и стиль, и аргументы, и логику изложения: отчет адресовался рейхсфюреру, и Брандт предупредил, что мне, конечно, предстоит докладывать о ситуации устно. Я отослал последнюю отредактированную и оформленную версию и стал ждать.

Должен признать, что встреча с квартирной хозяйкой фрау Гуткнехт удовольствия мне не принесла. А она пришла в восторг и любой ценой хотела напоить меня чаем и потом долго сокрушалась, что я не подумал привезти с Востока, где полно всякой еды, хоть пару яиц, для хозяйства, разумеется. Честно говоря, она была не единственная: Пионтек притащил из Тарновца полный чемодан продуктов и согласился продать мне часть без продовольственных талонов. К тому же у меня создалось впечатление, что, воспользовавшись моим отсутствием, фрау Гуткнехт рылась в моих вещах. Увы, моя терпимость к ее крикливому голосу и неуместной ребячливости начала иссякать. Фрейлейн Пракса сменила прическу, но ногти красила в прежний цвет. Томас обрадовался, увидев меня: грядут большие перемены, уверял он, хорошо, что я в Берлине, надо быть начеку.

Какое странное ощущение оказаться вдруг в бездействии после столь насыщенной командировки! Бланшо я уже давно дочитал; открыл трактат о ритуальных убийствах, чтобы тут же захлопнуть, подивившись, что рейхсфюрер интересуется подобными глупостями; личных проблем у меня не было, а служебные я уладил. Распахнув окно кабинета, выходившее на парк Дворца принца Альбрехта, прекрасный, но уже увядающий на августовской жаре, я, закинув ногу на ногу, лежал на диване или курил, перегнувшись через подоконник, и думал. Когда неподвижность мне надоедала, я спускался в парк и бродил по посыпанным гравием пыльным аллеям, отыскивая тенистые уголки. Я вспоминал все увиденное в Польше, но по необъяснимой причине образы ускользали, и мысль цеплялась за слова. Слова занимали меня в первую очередь. Я задавался вопросом, в какой степени различия между немцами и русскими, различия в реакции на массовые убийства, вынудившие нас в итоге несколько смягчить методы, в то время как русские даже спустя четверть века казались абсолютно непоколебимыми, - так вот, в какой степени эти различия отражаются в языках. Слово Tod имеет жесткость холодного трупа, оно чистое, почти абстрактное, во всяком случае, в нем чувствуется окончательность состояния, а русское «смерть» - тяжелое и вязкое, как собственно само явление. И что тогда с французским? В этом языке присутствует идущая из латыни феминизации смерти - какой разрыв между «la mort» и связанными с нею образами, теплыми, едва ли не нежными, и ужасным Танатосом греков! Немцы, в отличие от русских и французов, хотя бы сохранили мужской род. В ясном свете лета я размышлял о принятом нами решении, вопиющей идее убить всех евреев, без исключения, молодых или старых, хороших или плохих, уничтожить иудаизм в лице его носителей, решение, получившее название Endlцsung, широко теперь известное. Что за прекрасное слово! Кстати, оно не всегда было синонимом «уничтожения»: сначала для евреев требовали vцllige Lцsung (полного решения) или allgemeine Lцsung (общего решения), и в разные периоды под этим понимали исключение из общественной жизни, исключение из экономической жизни и эмиграцию. Постепенно значение приблизилось к бездне преисподней, не изменив при этом само обозначаемое, будто в сердцевине слова всегда жил категоричный смысл, который своей чудовищной массой влек, тащил за собой в черную дыру сознания, к уродливому, противоестественному: в результате мы перешли черту невозврата. Мир еще верит в идеи, понятия, в то, что мысли выражаются словами, но это необязательно так, возможно, существуют только слова и весомость слов. Возможно, мы просто поддаемся словам и их фатальности. Тогда получается, что в нас самих нет ни идей, ни логики, ни согласованности? Только слова нашего необыкновенного языка, только это слово ослепительной красоты - Endlцsung? Действительно, как сопротивляться его обольщению? Точно так же нельзя противостоять словам «подчиняться», «служить», слову «закон». Этим, наверное, и объясняется в итоге смысл существования наших Sprachregelungen, достаточно прозрачных для расшифровки (Tarnjargon), но полезных, ведь изощренная абстрактность наших слов и выражений, типа Sonderbehandlung (особое обращение), abtransportiert (ссыльный), entsprechend behandelt (подвергнутых надлежащему обращению), Wohnsitzverlegung (смена места жительства), Executivmassnahmen (меры по уничтожению), весьма помогает тем, кто их употребляет. Эта тенденция характерна и для нашего бюрократического канцелярского языка, burokratisches Amtsdeutsch, как называл его мой коллега Эйхман: в корреспонденции да и в речи преобладали пассивные конструкции: «было решено, что…», «евреи были отправлены под конвоем для проведения специальных мер», «трудная задача была выполнена». Вещи вроде бы совершаются сами по себе, никто ничего и никогда не делал, никто ничего не предпринимал, действие разыгрывается без актеров, что, конечно, ободряет. В некотором роде это даже не действие, ведь особое использование нашим национал-социалистическим языком отдельных слов позволило если не полностью уничтожить глаголы, то, по меньшей мере, отвести им роль ненужных (скорее декоративных) приложений, вот так нам удавалось обойтись без действий. Имелись только грубые факты, реальные вещи, или уже существующие, или ожидающие неизбежного исполнения: Einsatz - «введение в бой», Einbruch - «прорыв обороны», Verwertung - «использование», Entpolonisierung - «изживание поляков», Ausrottung - «истребление», противостоящие Versteppung, «остепнению» Европы ордами большевиков. В отличие от Аттилы, они хотят стереть с лица земли цивилизации, чтобы вырастить траву для своих лошадей. «Man lebt in seiner Sprache», - писал Ганс Йост, один из наших лучших национал-социалистических поэтов: «Человек живет в своем языке». Я уверен, что Фосс не стал бы это отрицать.

Пока я ждал вызова от рейхсфюрера, англичане с удвоенной силой возобновили воздушные налеты на Берлин. Я помню понедельник двадцать третьего августа: поздняя ночь, я лежал у себя, пока не спал, и вдруг завыли сирены. Я решил остаться в постели, но моя дверь уже сотрясалась под ударами кулаков фрау Гуткнехт. Она вопила так громко, что почти заглушала сирены: «Герр офицер! Герр офицер!… Доктор Ауэ! Вставайте! Luftmцrder!!! На помощь!» Я натянул брюки и открыл ей: «Ну да, фрау Гуткнехт. Это - RAF [RAF (Royal Airforce) - Королевские военно-воздушные силы, один из видов вооруженных сил Великобритании]. И чего же вы хотите от меня?» Ее толстые щеки дрожали, она зеленела на глазах, судорожно крестилась и бормотала: «Иисус-Мария-Иосиф, Иисус-Мария-Иосиф, что же нам делать?» - «Мы сейчас, как и все, пойдем в укрытие». Я опять закрылся в комнате, чтобы одеться, потом запер дверь на ключ от мародеров и спокойно спустился вниз. Снаружи, в основном с южной стороны и ближе к Тиргартену, слышался грохот зениток «Флак». Подвал дома приспособили под бомбоубежище, прямого попадания оно бы не выдержало, но все лучше, чем ничего. Я лавировал среди чемоданов, перешагивал через ноги и устроился в углу, как можно дальше от фрау Гуткнехт, делившейся своими страхами с соседками. Одни дети плакали от ужаса, другие носились между людьми, кто-то был в костюме, а кто-то в домашнем халате. Подвал освещали лишь две свечи, маленькие пляшущие мерцающие огоньки, как сейсмографы, регистрировали близкие взрывы. Тревога длилась несколько часов, курить, к сожалению, было запрещено. Я, наверное, задремал, я не сомневался, что на наш район бомба не упадет. Когда атака закончилась, я вернулся домой спать, даже не посмотрев, что там на улицах. На следующий день я не поехал на метро, позвонил в СС и попросил прислать Пионтека. Он сообщил, что бомбардировщики появились с юга, вероятно с Сицилии, и больше всего досталось Штеглицу, Лихтерфельде и Мариенфельде, хотя дома от Темпельгофа до Зоопарка тоже разрушены. «Наши применили новую тактику, “Вильде Зау” [«Дикий кабан» (нем.)], так они объявили по радио, но толком не объяснили, что это, штурмбанфюрер. Вроде успешно, мы сбили больше шестидесяти самолетов этой мрази. Бедный герр Ешоннек, надо было ему немного повременить». Генерал Ешоннек, командующий Генштабом Люфтваффе, недавно покончил жизнь самоубийством из-за многочисленных поражений вверенной ему службы, неспособной предотвратить англо-американские рейды. Действительно, мы еще даже не пересекли Шпрее, а Пионтек вынужден был свернуть, чтобы объехать улицу, засыпанную щебнем и обломками дома, на который рухнул бомбардировщик, по-видимому, «ланкастер», его хвост уныло торчал из руин, как корма тонущего корабля в волнах. Черный густой дым заслонял солнце. Я приказал Пионтеку ехать на юг города, и чем дальше мы двигались вперед, тем больше нам встречалось еще горевших зданий и переулков, заваленных строительным мусором. Люди вытаскивали мебель из развороченных домов и сгружали ее посреди залитых брандспойтами улиц; передвижные полевые кухни разливали суп выжившим, выстроившимся в очередь, напуганным, измученным, перепачканным копотью; рядом с пожарными машинами на тротуарах лежали тела, иногда из-под грязного покрывала высовывались голые или обутые в нелепые тапки ноги. Из-за опрокинутых взрывной волной на бок и обугленных трамваев движение кое-где остановилось; электрические провода свисали на мостовую, почти все деревья порубило, а на тех, что уцелели, не осталось ни единого листочка. До наиболее пострадавших районов добраться было невозможно; я велел Пионтеку разворачиваться и отправился в СС. Серьезных повреждений здание не получило, но от близких залпов выбило окна, на крыльце под моими сапогами скрипели осколки. В вестибюле я наткнулся на Брандта, пребывавшего в радостном возбуждении, что выглядело довольно странно, учитывая обстоятельства. «Что происходит?» Он притормозил на мгновение: «О, штурмбанфюрер, вы еще не знаете новости! Замечательной новости! Рейхсфюрер назначен министром внутренних дел». Ах, вот о каких переменах говорил Томас, - подумал я, когда Брандт ринулся к лифту. Я поднялся по лестнице: фрейлейн Пракса сидела на месте, накрашенная, свежая, как роза. «Хорошо спали?» - «Ах, вы знаете, штурмбанфюрер, я живу в Вайсензее и ничего не слышала». - «Тем лучше для вас». Окно моего кабинета не разбилось: я завел привычку оставлять его с вечера открытым. Я размышлял над новостью, которую сообщил мне Брандт, но мне не хватало деталей, чтобы проанализировать ее глубже. Мне казалось, что нас это мало коснется: Гиммлер, как начальник немецкой полиции, номинально подчинялся министру внутренних дел, но действовал совершенно независимо, и так было, по меньшей мере, с 1936 года; ни Фрик, отстраненный министр, ни его заместитель Штукарт никогда не имели ни малейшего влияния на РСХА и даже на главное ведомство орпо. Им удавалось сохранить контроль лишь над гражданской администрацией, чиновничеством, теперь же под руку рейхсфюрера переходило все. Впрочем, я не мог поверить, что суть интриги в этом. Понятно, что звание министра только укрепляло власть рейхсфюрера в отношении его противников, но я не до такой степени владел информацией о борьбе в верхах, чтобы по достоинству оценить подобный маневр.

Я вообразил, что в связи с произошедшей перестановкой рассмотрение моего рапорта откладывается на неопределенный срок, - плохо же я знал рейхсфюрера. Двумя днями позже меня вызвали к нему на ковер. Накануне ночью англичане опять совершили налет, не такой массированный, как в прошлый раз, но все же выспаться не дали. Я растер лицо холодной водой, пытаясь восстановить его естественный цвет. Брандт, таращась по-совиному, как обычно, предварительно прочитал мне нотацию: «Вы, конечно, понимаете, что рейхсфюрер сейчас крайне занят. Тем не менее он непременно хотел вас принять, потому что речь идет о докладе, по его мнению заслуживающем продвижения. Ваш рапорт характеризовали как высокопрофессиональный, отчасти слишком прямолинейный, но убедительный. Рейхсфюрер, безусловно, попросит вас обосновать ваши выводы. Будьте кратки. У него мало времени». Теперь рейхсфюрер встречал меня чуть ли не дружески: «Дорогой мой штурмбанфюрер Ауэ! Извините, что заставил вас ждать несколько дней». Он махнул маленькой, вялой, с сильно выступающими венами рукой в сторону кресла: «Присаживайтесь». Рейхсфюрер перелистал досье, которое, как и в прошлый раз, положил перед ним Брандт. «Вы виделись со стариной Глобусом. Ну, и как он поживает?» - «Группенфюрер Глобочник в отличной форме, рейхсфюрер. Энергия бьет ключом». - «И что вы думаете о результатах его руководства операцией “Рейнхардт”? Можете высказаться откровенно». Крошечные глазки холодно блеснули за стеклами пенсне. В моей памяти внезапно всплыло начало нашего разговора с Глобочником: он, конечно, знал своего рейхсфюрера лучше меня. Я старался тщательно подбирать слова: «Нет никаких сомнений, рейхсфюрер, в том, что группенфюрер убежденный национал-социалист. Но богатые возможности могли породить массу соблазнов у его окружения. У меня создалось впечатление, что в связи с этим рейхсфюреру следовало бы проявлять больше строгости, он слишком доверяет некоторым своим подчиненным». - «В докладе вы особое внимание уделяете коррупции. Вы полагаете, что проблема реально существует?» - «Я в этом уверен, рейхсфюрер. Если она достигает определенных масштабов, то это негативно отражается на работе и лагерей, и арбайтсайнзатцгрупп. Эсэсовец, который ворует, - это эсэсовец, которого может купить заключенный». Гиммлер снял пенсне, вытащил платок из кармана и протер стекла: «Резюмируйте свои выводы. Вкратце». Я нашел в портфеле листок с записями и начал: «В системе концлагерей, функционирующей сегодня, я, рейхсфюрер, вижу три препятствия для максимального и рационального использования имеющейся рабочей силы. О первом препятствии уже сказано: коррупция в лагерях среди эсэсовцев. И здесь дело не только в морали, но и в практических проблемах, возникающих на разных уровнях. Но от этой болезни лекарство найдено: уполномоченная вами специальная комиссия должна провести интенсивную работу. Второе препятствие: неистребимая бюрократическая несогласованность, которая, несмотря на усилия обергруппенфюрера Поля, до сих пор не устранена. Разрешите, рейхсфюрер, привести один из примеров, фигурирующих в моем рапорте: приказ бригадефюрера Глюкса от двадцать восьмого декабря сорок второго года, адресованный всем главврачам концлагерей, кроме прочего вменял им в обязанность улучшить продовольственный рацион заключенных с целью снижения показателя смертности. Однако лагерные кухни подчиняются отделу ведомства Д-IV ВФХА; рацион определяет Д-IV-2 при согласовании с главным ведомством СС. Ни лагерные врачи, ни ведомство Д-III не имеют ни малейшего права вмешиваться в процесс. В итоге эта часть приказа бригадефюрера просто осталась нереализованной; рацион с прошлого года не изменился». Я выдержал паузу. Гиммлер, смотревший на меня доброжелательно, покачал головой: «Тем не менее, если не ошибаюсь, количество смертей уменьшилось». - «Да, именно, рейхсфюрер, но по другим причинам. Явный прогресс отмечается в области санитарии и гигиены, контролируемой непосредственно медиками. Но смертность можно сократить до минимума. При нынешнем положении дел, если позволите заметить, рейхсфюрер, каждая преждевременная смерть заключенного наносит прямой ущерб военному производству Рейха». - «Мне лучше вас об этом известно, штурмбанфюрер, - буркнул Гиммлер и прибавил недовольным тоном школьного учителя: - Продолжайте». - «Слушаюсь, рейсхфюрер. Третье препятствие: менталитет офицеров высшего звена, ветеранов Инспекции концлагерей. Мои соображения ни в коей мере не ущемляют их неоспоримые достоинства офицеров СС и национал-социалистов. Но большинство из них, признаем сей факт, получали образование в тот период, когда в соответствии со срочными директивами обергруппенфюрера Эйке функции лагерей были совершенно иными». - «Вы знали Эйке?» - перебил Гиммлер. «Нет, рейхсфюрер. Не имел такой чести». - «Жаль. Великий человек. Нам его очень не хватает. Но извините, я вас прервал. Дальше, пожалуйста». - «Благодарю, рейхсфюрер. Я хотел сказать, что эти офицеры ориентированы, прежде всего, на политическую и полицейскую функции лагерей, господствовавшие в тот период. Несмотря на огромный опыт в данной области, многие из них оказались не способны адаптироваться к новым экономическим задачам КЛ. Это проблема и умонастроения, и образования: немногие из них имеют хоть малейший коммерческий опыт и потому не могут сработаться с администрациями предприятий ВФХА. Я подчеркиваю, речь о проблеме общего характера, проблеме поколения, так сказать, а не об отдельных личностях, даже если я и упомянул кое-кого в качестве примера». Гиммлер соединил клином ладони под скошенным подбородком. «Хорошо, штурмбанфюрер. Ваш рапорт мы передадим в ВФХА, и я надеюсь, что его примет на вооружение мой друг Поль. Но чтобы никого не обидеть, вы сначала внесите некоторые исправления. Брандт вас проинструктирует. Естественно, не приводите никаких конкретных имен. Вы понимаете почему». - «Разумеется, рейхсфюрер». - «Но я приказываю под грифом секретности отослать копию без правки доктору Мандельброду». - «Есть, рейхсфюрер». Гиммлер кашлянул, замялся, вынул платок, прикрыл рот и откашлялся. «Извините, - сказал он, складывая платок. - У меня для вас новое поручение, штурмбанфюрер. Вопрос снабжения лагерей продовольствием, затронутый вами, возникает очень часто, и мне кажется, что вы способны разобраться в этой области». - «Рейхсфюрер…» Он отмахнулся: «Да, да. Я помню ваш рапорт из Сталинграда. Вот что мне надо: пока отдел Д-III занимается всеми медицинскими и санитарными проблемами, мы не имеем, как вы и отмечали, централизованной инстанции по продовольственному обеспечению заключенных. И я решил создать межведомственную рабочую группу для решения этой проблемы. Вы будете ее координатором и привлечете к сотрудничеству все компетентные отделы Инспекции лагерей; Поль пришлет вам представителя предприятий СС, который разъяснит вам их позицию. К тому же я хочу, чтобы у РСХА оставалось право голоса. И последнее: вам следует посетить сопричастные министерства, в первую очередь Шпеера, постоянно направляющего нам жалобы от частных компаний. Поль предоставит в ваше распоряжение нужных экспертов. Я рассчитываю на компромиссное решение, штурмбанфюрер. И жду конкретных предложений; если они окажутся здравыми и реалистичными, мы их используем. Брандт позаботится обо всем необходимом. Вопросы?» Я вытянулся по струнке: «Рейхсфюрер, ваше доверие делает мне честь, благодарю. Я хотел бы только уточнить один пункт». - «Какой?» - «Главной задачей остается увеличение производства?» Гиммлер откинулся в кресле, свесил руки с подлокотников; лицо его опять приняло хитрое выражение: «Пока это не наносит ущерба другим интересам СС и не затрагивает текущих программ, ответ - да». Он помолчал. «Пожелания министерств, конечно, важны, но вам известно, что существуют предписания, которые важнее. Примите это во внимание. Если возникнут сомнения, обращайтесь к Полю. Он знает, чего я хочу. Всего доброго, штурмбанфюрер».

Должен признаться, что, выходя из кабинета Гиммлера, я ног под собой от радости не чуял. Наконец мне доверили настоящее, ответственное дело! Оценили меня по достоинству. К тому же это задача созидательного характера, средство направить процесс в нужное русло, возможность иным, нежели убийство и разрушение, способом внести лепту в укрепление военной мощи и победу Германии. Я еще не разговаривал с Рудольфом Брандтом и, как подросток, лелеял смешные, тщеславные мечты: ведомства, убежденные моей неопровержимой аргументацией, сплачиваются за мной единым фронтом, бездари и преступники лишены власти и отправлены в дыры, откуда их вытащили. Через несколько месяцев мы достигаем значительных успехов, заключенные восстанавливают силы и здоровье, многие из них, осознав всепобеждающую силу национал-социализма, принимаются работать с радостью, желая помочь Германии в ее борьбе. Производительность ежемесячно растет; я получаю еще более важный пост, мое влияние растет, сам рейхсфюрер прислушивается ко мне - одному из лучших национал-социалистов. Абсурдно, наивно - понимаю, - но упоительно. Естественно, все пошло по-другому сценарию. Но поначалу меня действительно распирало от энтузиазма. Даже Томас, похоже, поразился. «Вот видишь, что бывает, когда ты следуешь моим советам, а не поступаешь, как тебе в голову взбредет», - бросил он с сардонической усмешкой. Но если хорошенько поразмыслить, я не слишком изменил своему стилю работы в сравнении с нашей общей командировкой 1939 года: я опять выложил суровую правду, не особо задумываясь о последствиях. Просто повезло мне больше, так уж вышло, что на этот раз правда соответствовала тому, что от меня хотели услышать.

Я с рвением приступил к своим обязанностям. Поскольку в здании СС места не хватало, Брандт передал в мое распоряжение комплекс кабинетов на последнем этаже в центральном отделе Министерства внутренних дел на Кёнигсплац в излучине Шпрее; мои окна выходили на противоположную от рейхстага сторону. Но сбоку, за оперой Кроля, передо мной расстилалась безмятежная зелень Тиргартена, а с другого - за рекой и мостом Мольтке - виднелся таможенный вокзал Лертер-Банхоф. Широкая сеть его путей и депо, постоянное медленное, умиротворяющее движение поездов по рельсам вселяли в меня ощущение детской радости. Плюсом было и то, что рейхсфюрер никогда здесь не появлялся, и я мог спокойно курить в кабинете. Фрейлейн Пракса, в общем-то не слишком меня раздражавшая, - по крайней мере, она умела отвечать на телефонные звонки и записывать сообщения - переехала вместе со мной; Пионтека тоже удалось забрать. Вдобавок Брандт прислал мне гауптшарфюрера Вальзера, чтобы тот вел документацию, двух машинисток и велел еще взять помощника по административной работе в звании унтерштурмфюрера; Томас порекомендовал мне одного по фамилии Асбах. Молодой человек окончил факультет права, стажировался в Бад-Тёльце и недавно вступил в СП.

Британские самолеты возвращались несколько ночей подряд, но всякий раз в меньшем количестве: новая тактика «Вильде Зау» позволяла нашим истребителям сверху обрушиваться на вражеские машины, оставаясь вне прицела зениток «Флак», а люфтваффе начали использовать мощные прожекторы, позволявшие в темноте видеть цель, как днем. Мы нанесли противнику серьезный урон, британцы испугались, и после третьего сентября рейды вовсе прекратились. Я отправился к Полю в его штаб-квартиру в Лихтерфельде, чтобы обсудить формирование рабочей группы. Поль был явно доволен тем, что продовольственной проблемой наконец будут заниматься систематически; ему надоело - откровенно объявил он мне - посылать своим комендантам приказы, которые впоследствии не исполняются. Мы договорились, что Амтсгруппа «Д» выделит трех представителей - по одному от разных отделов; в качестве консультанта по экономическим аспектам и разногласиям с фирмами, использующими заключенных как рабочую силу, Поль предложил мне в помощь члена правления ДВБ, Немецких экономических предприятий. Вдобавок Поль прикомандировал ко мне инспектора по продовольствию, профессора Вайнровски, человека уже поседевшего, с влажными глазами, с глубокой, рассекающей подбородок ямкой, в которой пряталась грубая щетина, не захваченная лезвием при бритье. Вайнровски уже около года бился над улучшением питания в лагерях и отлично знал обо всех существующих сложностях; Поль хотел, чтобы инспектор участвовал в наших проектах. После переписки с заинтересованными ведомствами я созвал первое собрание с целью прояснить общую ситуацию. По моей просьбе профессор Вайнровски со своим ассистентом гауптштурмфюрером доктором Изенбеком подготовил краткий доклад, раздал распечатку присутствующим и сделал устную презентацию. Стоял чудесный сентябрьский день, конец бабьего лета; солнце озаряло деревья Тиргартена, широкие полосы света пересекали наш конференц-зал, а над шевелюрой профессора лучи зажгли нимб. Ситуация с питанием заключенных весьма неясная, - растолковывал нам Вайнровски поучающим отрывистым голосом. Нормы и бюджет зафиксированы центральными директивами, но лагеря, естественно, запасаются продовольствием на месте, в регионах, из-за чего в рационах возникают различия и порой весьма ощутимые. В качестве примера типичного меню Вайнровски предложил то, что выдается в Аушвице, где заключенный, назначенный на тяжелые работы, должен ежедневно получать 350 граммов хлеба, 0,5 литра суррогатного кофе или чая, 1 литр супа из картофеля или репы, причем четыре раза в неделю - с двадцатью граммами мяса. Заключенные, имеющие нагрузки полегче, в том числе работающие в медпунктах, получают, конечно, меньше; существуют еще разные виды специальных рационов, например для детей в семейных лагерях или узников, отобранных для медицинских опытов. В итоге заключенный, занятый тяжелым трудом, официально потребляет 2150 килокалорий в день, легким - 1700 килокалорий. Однако, даже не отвечая на вопрос, соблюдались ли эти нормы, ясно, что они недостаточны: при учете роста, веса и условий окружающей среды человеку, ведущему пассивный образ жизни, нужно минимум 2100 килокалорий, чтобы оставаться здоровым, а активному - 3000. Поскольку баланс между жирами, глюцидами и протеинами практически не учитывается, заключенные, по сути, обречены на истощение. Рацион в лучшем случае состоит из протеинов на 6,4%, когда требуется минимум 10% или даже 15%. Вайнровски, завершив речь, сел с удовлетворенным видом, а я стал зачитывать адресованные Полю приказы рейхсфюрера по поводу улучшения продовольственной ситуации в лагерях - предварительно мы проанализировали их вместе с моим новым помощником Асбахом. Первый из этих приказов от марта 1942 года ясностью не отличался: через несколько дней после слияния ИКЛ и ВФХА рейхсфюрер просил Поля постепенно внедрять простую и дешевую диету, как у римских солдат или египетских рабов, в которой имелись бы все необходимые витамины. Следующие письма оказались более конкретными: максимум витаминов, сырые овощи, лук, морковь, кольраби, редька и еще чеснок, много чеснока, особенно зимой, в качестве профилактического средства. «Я знаю о приказах, - дослушав меня, сказал Вайнровски, - но, на мой взгляд, не это главное». Для работающего человека важны калории и протеины, а витамины и микроэлементы, в принципе, второстепенны. Гауптштурмфюрер доктор Алике, представитель ведомства Д-III, поддерживал точку зрения Вайнровски; зато у молодого Изенбека возникли сомнения. Классическое питание - так ему кажется - недооценивает значение витаминов, и он в доказательство сослался на статью из научного английского журнала 1938 года, словно это была истина в последней инстанции, но, похоже, на Вайнровски его аргументация впечатления не произвела. Гауптштурмфюрер Гортер из Управления по использованию труда заключенных тоже взял слово. Что касается общей статистики по зарегистрированным заключенным, показатели демонстрируют прогрессирующее улучшение, с 2,8% в апреле средний показатель смертности упал в июле до 2,23% и потом до 2,09% в августе. И даже в Аушвице приблизился к 3,6% - ощутимое понижение в сравнении с мартом. «В настоящий момент система КЛ насчитывает приблизительно сто шестьдесят тысяч узников: из этого количества только тридцать пять тысяч были признаны неработоспособными, а сто тысяч, что совсем немало, трудятся вне лагерей, на заводах и фабриках». Благодаря строительному проекту Амтсгруппы «Ц» проблема переполненности - источника эпидемий - стоит не так остро, однако с одеждой, несмотря на конфискацию вещей у евреев, по-прежнему сложно, зато в решении медицинских вопросов наблюдается явный прогресс; короче, ситуация вроде бы стабилизируется. Оберштурмфюрер Йедерман, член правления, в целом выразил согласие с Гортером и добавил, что насущной проблемой остается контроль над расходами: бюджетные рамки довольно узкие. «Совершенно верно, - вмешался штурмбанфюрер Рицци, специалист по экономике, протеже Поля, - но здесь надо учитывать множество факторов». Рицци был примерно моего возраста, с редкими волосами, почти славянским курносым носом. Когда Рицци говорил, его тонкие бескровные губы еле шевелились, но мысли он формулировал четко и ясно. Мы можем сопоставить в общем процентном соотношении производительность труда заключенного и немецкого или иностранного рабочего, хотя на обе последние категории затраты гораздо больше, чем на заключенного, и этот ресурс рабочей силы почти исчерпан. Конечно, после того, как крупные предприятия и Министерство вооружения стали жаловаться на незаконную конкуренцию, СС лишилась возможности снабжать собственное производство заключенными по себестоимости и должна оплачивать их по той же цене, что и остальные предприятия, от четырех до шести рейхсмарок в день, притом что содержание заключенного в эту сумму не входит. Однако даже небольшое, правильно отрегулированное повышение реальной себестоимости может поднять коэффициент производительности, что выгодно всем нам. «Поясню: ВФХА сейчас тратит где-то полторы рейхсмарки в день на заключенного, способного выполнить десять процентов от ежедневной работы немецкого рабочего. То есть, чтобы заменить одного немца, нужно десять заключенных или пятнадцать рейхсмарок. А что, если мы станем расходовать по две рейхсмарки в день на одного заключенного, тем самым восстанавливая его силы, продлевая срок его работоспособности и за это время обучая его? В таком случае вполне допустимо, что один заключенный через несколько месяцев будет выполнять уже пятьдесят процентов работы немца, и уже понадобится только два заключенных или четыре рейхсмарки в день, чтобы достичь того же, что и у немца, трудового результата. Вы успеваете следить за мной? Конечно, цифры приблизительны. Надо провести исследование». - «Вы бы могли этим заняться?» - поинтересовался я. «Подождите, подождите, - оборвал меня Йедерман. - Получается, я должен обеспечивать сто тысяч заключенных, выделяя уже не по полторы, а по две рейхсмарки на каждого в день, что в итоге выливается в дополнительные пятьдесят тысяч рейхсмарок в день. Для меня никакой роли не играет, произведут они больше или нет, мой бюджет не изменить». - «Да, вы правы, - ответил я, - но я понимаю, к чему нас подводит штурмбанфюрер Рицци. Если его идея себя оправдает, то общая прибыль СС возрастет, потому что заключенные будут производить больше без увеличения расходов со стороны предприятий, которые их нанимают. Если предположение Рицци доказуемо, то достаточно было бы убедить обергруппенфюрера Поля перечислять часть увеличившихся доходов в бюджет Амтсгруппы “Д”». - «Да, неглупо, - подхватил Гортер, человек Маурера. - Если заключенные будут выдерживать дольше, то и продуктивность возрастет быстрее. Поэтому так важно снизить уровень смертности».

На этой ноте мы завершили собрание. Я предложил распределить задачи для подготовки к нашей следующей встрече. Рицци попробует обосновать функциональность своей идеи, Йедерман детально доложит о бюджетных нестыковках, Изенбеку, с согласия Вайнровски (которому явно не хотелось куда-либо перемещаться), я приказал безотлагательно проинспектировать четыре лагеря: Равенсбрюк, Заксенхаузен, Гросс-Розен и Аушвиц - и привезти оттуда все расчетные таблицы рационов и, главное, - образцы того, чем на самом деле кормят заключенных: я хотел сравнить их с тем, что существует на бумаге. На последней фразе Рицци бросил на меня удивленный взгляд; после того как участники конференции разошлись, я пригласил штурмбанфюрера в свой кабинет. «У вас есть основания полагать, что заключенные не получают того, что должны?» - спросил он меня резко, без обиняков, в присущей ему манере. Мне он казался человеком умным, судя по его предложению, наши мнения и цели совпадали, и я решил сделать его союзником, к тому же, пускаясь в откровения с ним, риска я не видел. «Да, есть, - заявил я. - В лагерях коррупция превратилась в главную проблему. Большая часть продовольствия, закупаемого ведомством Д-IV, расхищается. Точно вычислить трудно, но в итоге заключенные, я не имею в виду капо и Prominenten [Здесь: «авторитеты» (нем.)], лишаются от двадцати до тридцати процентов рациона, а поскольку он и так недостаточен, то шанс прожить хотя бы несколько месяцев имеют только те заключенные, которым удается легально или нет раздобыть какую-то добавку». - «Понимаю». Рицци подумал, потер переносицу под очками. «Мы должны точно вычислить среднюю продолжительность жизни и менять ее в зависимости от уровня квалификации заключенного». Он опять помолчал, потом произнес: «Хорошо, мне надо подумать».

К сожалению, я довольно быстро почувствовал, что мой первичный энтузиазм, по-видимому, обернется разочарованием. На следующих совещаниях мы лишь сильнее запутывались в массе технических деталей, столь же многочисленных, сколь и противоречивых. Изенбек провел тщательный анализ «бумажных» рационов, но не смог показать, как они соотносятся с действительными. Рицци полностью сосредоточился на идее о необходимости разделения рабочих на специалистов и неспециалистов и концентрации наших усилий на первых; Вайнровски не удавалось прийти к общему мнению с Изенбеком и Алике по поводу витаминов. Пытаясь оживить дискуссию, я пригласил представителя министерства Шпеера. Шмельтер, возглавлявший Отдел по использованию рабочей силы, ответил мне, что СС давно пора заняться этой проблемой, и прислал оберрегирунгсрата с длинным списком жалоб. Министерство Шпеера, недавно переименованное в Министерство по вооружению и военному производству, - совершенно отвратительная аббревиатура RMfRuK -взяло на себя некоторые функции Министерства экономики, чтобы продемонстрировать свое возросшее влияние в этой области. Вчерашняя реорганизация, похоже, воодушевила доктора Кюне, уполномоченного Шмельтера. «Я выступаю не только от лица министерства, - начал Кюне после того, как я познакомил его с моими коллегами, - но и от лица предприятий, использующих рабочую силу, поставляемую СС, повторяющиеся жалобы которых мы ежедневно рассматриваем». Оберрегирунгсрат носил темно-коричневый костюм, галстук-бабочку и прусские усы щеточкой; редкие длинные волосы, аккуратно зачесанные набок, скрывали продолговатый купол лысого черепа. Нам доподлинно известно - сообщил он, - что обычно заключенные прибывают на фабрики в состоянии крайнего истощения и по истечении нескольких недель, абсолютно изнуренные, отправляются обратно в лагерь, притом что их обучение занимает почти месяц, инструкторов не хватает и у нас нет средств каждый месяц обучать новые группы. Кроме того, в любой работе, даже требующей минимальной квалификации, результат удовлетворительного уровня достигается, по меньшей мере, за полгода - мало кто из заключенных протянет такой срок. Рейхсминистр Шпеер был чрезвычайно удручен подобным положением вещей и полагал, что во всем, что касается нашей военной мощи, действия СС должны быть более активными. В завершение Кюне раздал нам памятку из отрывков писем с предприятий. После его отъезда я листал его бумаги, и Рицци пожал плечами, облизав свои тонкие губы: «Именно то, что я говорил с самого начала; квалифицированные рабочие». Я сделал запрос и в отдел Заукеля, генерального уполномоченного по организации труда заключенных, с просьбой прислать нам докладчика: пусть тот выразит их точку зрения. Помощник Заукеля ответил мне довольно резко, что с тех пор, как СП сочла возможным арестовывать под любым предлогом иностранных рабочих и пополнять ими лагеря, их содержанием должна заниматься СС, а его ведомство здесь больше ни при чем. Брандт напомнил мне по телефону, что рейхсфюрер придает большое значение мнению РСХА, тогда я написал Кальтенбруннеру, он переадресовал меня Мюллеру, а тот в свою очередь посоветовал обратиться к оберштурмбанфюреру Эйхману. Я попытался было возразить, что проблема выходит далеко за рамки еврейского вопроса - единственной области, подведомственной Эйхману, но Мюллер настаивал; тогда я позвонил на Курфюрстенштрассе и попросил Эйхмана направить ко мне кого-нибудь из его коллег; он ответил, что хочет явиться лично. «Мой заместитель Гюнтер в Дании, - объяснил мне Эйхман при встрече. - В любом случае вопросы такой важности я предпочитаю решать сам». За общим столом Эйхман разразился беспощадной обвинительной тирадой против заключенных-евреев, опасность, исходящая от них, на его взгляд, все больше и больше увеличивалась. После Варшавы мятежи участились; во время бунта в специальном лагере на Востоке (речь шла о Треблинке, но Эйхман не уточнял этого) погибли несколько эсэсовцев, а сотни узников бежали и не всех удалось поймать. РСХА, как и рейхсфюрер, боится, что число подобных инцидентов возрастет, а этого, принимая во внимание напряженную ситуацию на фронте, допускать нельзя. Еще Эйхман напомнил нам, что евреи, транспортированные в лагеря РСХА, приговорены к смертной казни: «Тут мы при всем желании ничего не можем изменить. Тем не менее мы имеем право, пока они не умерли, заставить их работать на Рейх». Другими словами, даже если некоторые политические цели расходятся с экономическими, своей актуальности они не утрачивают; суть не в том, чтобы выбирать между заключенными-специалистами и неспециалистами, - я вкратце пересказал рейхсфюреру содержание нашей дискуссии - различия следует проводить между политическими и уголовными заключенными. Русские или польские рабочие, арестованные, например, за кражу, отправляются в лагерь, без применения в дальнейшем дополнительного наказания; и ВФХА может распоряжаться ими по своему усмотрению. Что касается осужденных за «осквернение расы» - здесь уже дело более деликатное. Однако по поводу евреев и маргиналов, переданных нам Министерством юстиции, неопределенности существовать не должно. В известном смысле они только одолжены ВФХА и до самой смерти остаются под судебным надзором РСХА, и в отношении их надо строжайшим образом придерживаться политики Vernichtung durch Arbeit, уничтожения посредством труда: соответственно, тратиться на питание в данном случае незачем. Эти заявления произвели сильное впечатление кое на кого из моих коллег, и когда Эйхман ушел, они принялись предлагать варианты рационов для евреев и остальных заключенных; я даже решил еще раз встретиться с оберрегирунгсратом Кюне, чтобы обсудить замысел Эйхмана; но он ответил мне в письменной форме, что при таком раскладе предприятия наверняка откажутся от еврейских узников, а это идет вразрез с соглашением между рейхсминистром Шпеером и фюрером, и декретом о мобилизации рабочей силы от января 1943 года. Однако мои коллеги от эйхмановской идеи отступаться не торопились. Рицци спросил у Вайнровски, возможно ли технически рассчитать рацион таким образом, чтобы человек умирал в определенный срок: например, неквалифицированный еврей через три месяца, а рабочий специалист - через девять. Вайнровски объяснил ему, что нет: не говоря уже о других факторах, о холоде и болезнях, все зависит от веса и сопротивляемости организма; на одном и том же рационе кто-то не протянет и трех недель, а другой может жить долго; тем более что заключенный из прытких всегда найдет способ раздобыть себе еще еды, а изнуренный и апатичный, покорившийся судьбе, быстрее отправится на тот свет. Эти выводы натолкнули гауптштурмфюрера доктора Алике на блестящую догадку: «По-вашему получается, - медленно, словно размышляя вслух, произнес он, - что сильный заключенный, чтобы выжить, всегда исхитрится украсть у слабого часть рациона. Но разве в какой-то степени не в наших интересах, чтобы наиболее слабые заключенные недополучали положенный рацион? Когда заключенные достигают определенной стадии немощности, их автоматически начинают обкрадывать, они меньше едят и умирают скорее, что позволяет нам экономить на их питании. Сворованная у них часть рациона укрепляет более стойких заключенных, и те работают еще лучше. Обычный природный механизм, когда выживает сильнейший, а больное животное быстро становится жертвой хищника». Его уже явно занесло, и я отреагировал резко: «Гауптштурмфюрер, рейхсфюрер организовал систему концентрационных лагерей не для того, чтобы при закрытых дверях проводить эксперименты относительно социальных дарвинистских теорий. И ваши замечания кажутся мне не слишком уместными». Я повернулся к остальным: «Настоящая проблема - как нам расставить приоритеты. Что для нас главное - политическая необходимость или экономические потребности?» - «Но это, наверное, нельзя решить на нашем уровне», - спокойно сказал Вайнровски. «Допустим, - вмешался Гортер, - однако же для ведомства по организации работ в лагерях инструкции ясны: мы должны бросить все наши усилия на повышение производительности труда заключенных». - «С точки зрения наших предприятий это правильно, - подтвердил Рицци. - Но, тем не менее, мы не можем пренебрегать некоторыми идеологическими требованиями». - «В любом случае, господа, - подытожил я, - данный вопрос не в нашей компетенции. Рейхсфюрер просил меня сформулировать рекомендации, удовлетворяющие интересам ваших ведомств. В самом крайнем случае мы подготовим несколько вариантов и предоставим рейхсфюреру выбор: как бы то ни было, окончательное решение за ним».

Постепенно я стал понимать, что все эти бесплодные дискуссии могут продолжаться бесконечно, подобная перспектива меня пугала, и тогда я рискнул сменить тактику: подготовить конкретный проект и вынести его на общее обсуждение, а потом, если понадобится, немного подправить. Для начала я решил договориться со специалистами, Вайнровски и Изенбеком. Вайнровски с ходу понял мой замысел и обещал поддержку; что до Изенбека, он выполнял то, что ему велели. Нам не хватало точных данных, и Вайнровски припомнил, что у ИКЛ имеются исследования по этому поводу; я отправил Изенбека со служебным поручением в Ораниенбург; он с торжествующим видом привез мне целую кипу рапортов: в конце тридцатых годов в концлагере Бухенвальд медицинское ведомство ИКЛ действительно проводило ряд опытов касательно питания заключенных, приговоренных к принудительным работам. Под серьезным давлением и угрозами карательных мер врачи протестировали огромное количество пищевых рационов, часто меняя составляющие и регулярно взвешивая подопытных; в результате мы теперь располагали объемным цифровым материалом. Пока Изенбек анализировал доклады, мы с Вайнровски обменивались мнениями о так называемых «второстепенных факторах»: гигиене, холоде, болезнях, побоях. Я запросил в СД копию моего донесения из Сталинграда, затрагивающего именно эти проблемы; пробегая его глазами, Вайнровски воскликнул: «О, да вы ссылаетесь на Хоенэгга!» Воспоминание о Хоенэгге хранилось в моей душе, как воздушный пузырек в стекле, и сейчас он оторвался от дна, стал подниматься, все стремительнее с каждым мгновением, и, достигнув поверхности, лопнул. Странно, сказал я себе, я и думать забыл о нем. «Вы его знаете?» - с волнением спросил я Вайнровски. «Конечно! Он один из моих коллег по медицинскому факультету в Вене». - «То есть он до сих пор жив?» - «Да, без сомнения, а что с ним случится?»

Я незамедлительно приступил к поискам Хоенэгга: он пребывал в добром здравии, и мне не составило особого труда его найти; он тоже работал в Берлине, в Медицинском отделе на Бендлерштрассе. Меня распирало от радости, я попросил его к телефону, не называя своего имени; когда Хоенэгг ответил: «Да?», в его голосе, тягучем, музыкальном, слышалось недовольство. «Профессор Хоенэгг?» - «Он самый. А с кем имею честь?» - «Вас беспокоят из СС. По поводу старого долга». Хоенэгг раздражался все больше: «Кто вы? О чем вы говорите?» - «О бутылке коньяка, обещанной мне вами девять месяцев назад». Хоенэгг разразился долгим смехом: «Увы, увы, должен вам кое в чем признаться: считая вас погибшим, я выпил ее за ваше здоровье». - «Бессовестный вы человек». - «Так выходит, вы живы». - «И получил повышение: я - штурмбанфюрер». - «Браво! Тогда мне ничего другого не остается, как откопать еще одну бутылку». - «Даю вам двадцать четыре часа: разопьем ее завтра вечером. Взамен я приглашаю вас на ужин в “Борхардте”. В восемь вам удобно?» Хоенэгг присвистнул: «Вам, вероятно, и оклад прибавили. Но позвольте предупредить, что сезон устриц еще не настал». - «Неважно: мы полакомимся кабаньим паштетом. До завтра».

Едва завидев меня, Хоенэгг непременно захотел ощупать мои шрамы; я любезно согласился, метрдотель, предложивший винную карту, посмотрел на нас с удивлением. «Прекрасная работа, - подытожил Хоенэгг, - великолепная. Если бы вас ранило до Кисловодска, я бы на семинарах приводил ваш случай в качестве примера. Ну и хорошо, что я тогда настоял». - «Что вы имеете в виду?» - «Хирург в Гумраке отказался вас оперировать, что вполне объяснимо. Он накрыл простыней ваше лицо и, чтобы ускорить конец, приказал санитарам, как обычно, вынести вас на снег. А я проходил мимо и заметил, что простыня где-то в области рта шевелится, мне показалось странным, что мертвец в саване дышит, как бык. Я откинул уголок: вообразите мое удивление! Я сказал себе, что, по меньшей мере, надо требовать, чтобы о вас позаботились. Мы перекинулись парой слов с хирургом, он упирался, но я был старше его по званию, ему пришлось подчиниться. Он орал без перерыва, что это пустая трата времени. Я немного торопился и вынужден был покинуть его в полной уверенности, что он ограничится гемостазом. Но я рад, что мои усилия оказались ненапрасными». Я слушал Хоенэгга, словно завороженный, и вместе с тем чувствовал себя безмерно далеко от всего этого, будто произошедшее касалось какого-то другого, мало знакомого мне человека. Метрдотель подал вино. Хоенэгг не дал разлить его по бокалам. «Минуточку, пожалуйста. Не могли бы вы нам принести две коньячные рюмки?» - «Конечно, герр оберст». Хоенэгг с улыбкой достал из портфеля бутылку «Хенесси» и поставил ее на стол: «Вот. Сказано, сделано». Метрдотель вернулся с рюмками, откупорил бутылку и плеснул нам коньяку. Хоенэгг взял рюмку и встал, я за ним. Он вдруг посерьезнел, и я заметил, что мой друг ощутимо постарел: желтая дряблая кожа обвисла под глазами и на круглых щеках; тело, еще полное, как будто сжалось. «Предлагаю, - сказал он, - выпить за товарищей по несчастью, которым не так повезло, как нам. И прежде всего за тех, кто жив и находится сейчас неизвестно где». Мы выпили, сели. Хоенэгг еще несколько секунд молчал, поигрывая ножом, потом опять принял благодушный вид. Я рассказал, как выкарабкался, по крайней мере, то, что сообщил мне Томас, и поинтересовался его собственной историей. «Со мной проще. Я завершил работу, отдал рапорт генералу Ринальди, тот уже собирался в Сибирь, паковал чемоданы и плевать хотел на все остальное, и я сообразил, что обо мне забыли. К счастью, я знал одного предупредительного молодого человека из АОК, с его помощью послал сигнал в ОКХГ, а заодно и копию в университет на факультет, оповестив, что мой доклад готов. Тогда обо мне вспомнили, и через день я получил приказ покинуть котел. Ожидая самолета в Гумраке, я и наткнулся на вас. Разумеется, мне хотелось захватить вас с собой, но в том состоянии вы были нетранспортабельны, и я не мог задержаться до конца вашей операции, рейсы совершались редко. Думаю, я покидал Гумрак на одном из последних самолетов, а взлетевший перед ним взорвался прямо на моих глазах; меня оглушило, и даже в Новороссийске в ушах стоял грохот взрыва. Мы поднялись в воздух через дым и пламя - очень впечатляюще. Потом я получил отпуск, но вместо новой Шестой армии меня назначили на пост в ОКВ. А вы? Чем вы занимаетесь?» Пока мы ели, я обрисовал Хоенэггу проблемы нашей рабочей группы. «Дело тут и вправду деликатное. Я хорошо знаком с Вайнровски, он - порядочный человек и честный ученый, но напрочь лишен политического чутья и часто совершает неверные шаги». Я пребывал в задумчивости: «Не могли бы вы встретиться с ним у меня? Вы нам поможете сориентироваться». - «Мой дорогой штурмбанфюрер, напоминаю вам, что я офицер вермахта. Сомневаюсь, что вашему начальству - впрочем, и моему тоже - понравится, что вы вмешиваете меня в эту темную историю». - «В неофициальном порядке, конечно. Просто частная беседа с вашим старым университетским другом?» - «Я не говорил, что он - мой друг». Хоенэгг медленно провел рукой по лысому затылку; из застегнутого воротника торчала морщинистая шея. «Бесспорно, я, как патологоанатом, всегда рад помочь роду людскому; клиентов у меня хоть отбавляй. Давайте тогда прикончим нашу бутылку коньяка втроем».

Вайнровски пригласил нас к себе. Он проживал с женой в трехкомнатной квартире в Кройцберге. Показал нам фотографии, стоявшие на пианино: одна с черной траурной ленточкой, его старшего сына Эгона, убитого в Дании, вторая - младшего, который служил во Франции, там до теперешнего момента все было спокойно, но недавно его дивизию срочно перебросили в Италию, укреплять новый фронт. Пока фрау Вайнровски подавала нам чай с печеньем, мы обсуждали ситуацию в Италии: как практически все и подозревали, Бадольо только ждал случая, чтобы переметнуться на другую сторону, и едва англичане и американцы ступили на итальянскую землю, он этим шансом воспользовался. «К счастью, фюрер оказался хитрее него!» - воскликнул Вайнровски. «Ты вот говоришь, - грустно пробормотала фрау Вайнровски, предлагая нам сахар, - а там сейчас твой Карл, а не фюрер». Она была довольно нескладная, с опухшим уставшим лицом, но рисунок губ и особенно свет глаз позволяли разглядеть ушедшую красоту. «Ох, замолчи, - проворчал Вайнровски, - фюрер знает, что делает. Вспомни Скорцени! Разве это не мастерская работа!» Рейд на Гран-Сассо ради освобождения свергнутого Муссолини уже многие дни занимал первые полосы в прессе. С тех пор наши войска оккупировали Северную Италию, интернировали шестьсот пятьдесят тысяч итальянских солдат и провозгласили фашистскую республику в Сало, и все это было преподнесено как крупная победа, гениальная дальновидность фюрера. Однако возобновившиеся налеты на Берлин являлись прямым следствием этих событий, новый фронт требовал новых дивизий, и в августе американцам удалось бомбардировать Плоешти, наш последний источник нефти. Германия теперь действительно оказалась зажатой между двух огней.

Хоенэгг достал коньяк, Вайнровски пошел за рюмками, а его жена исчезла на кухне. Квартира была темная, со специфическим мускусным и затхлым запахом, присущим жилью стариков. Я всегда задавался вопросом, как этот запах возникает. Неужели я тоже буду так пахнуть, если проживу достаточно долго? Странная мысль. Сейчас пока я ничем не пахну; но, говорят, свой запах просто не чувствуешь. Когда Вайнровски вернулся, Хоенэгг разлил коньяк, и мы помянули погибшего сына Вайнровски. Потом я вытащил из портфеля подготовленные бумаги, протянул их Хоенэггу и попросил Вайнровски включить свет поярче. Вайнровски сел рядом со своим бывшим коллегой и комментировал документы и таблицы; сами того не замечая, они перешли на венский диалект, который я плохо понимал. Тогда я откинулся в кресле и принялся за коньяк Хоенэгга. Общались они забавно: Вайнровски, как объяснил мне Хоенэгг, имел больший стаж в университете, чем он; но Хоенэгг, полковник, являлся старшим по рангу, Вайнровски в СС был штурмбанфюрером запаса, что соответствовало званию майора. Оба растерялись и не могли сообразить, кто из них главнее, в результате вели себя с назойливой предупредительностью: «Я вас прошу», «Нет, нет, безусловно, вы правы», «Ваш опыт…», «Ваша практика…» - комедия! Хоенэгг поднял голову и посмотрел на меня: «Если я правильно понял, по-вашему, заключенным не додают полный рацион, который здесь описан?» - «Кроме нескольких привилегированных, нет. Им урезают минимум двадцать процентов». Хоенэгг опять погрузился в беседу с Вайнровски. «Это плохо». - «Конечно. В итоге в день они получают где-то тысячу триста - тысячу семьсот килокалорий». - «В любом случае больше, чем наши солдаты в Сталинграде». Хоенэгг снова взглянул на меня: «Чего вы добиваетесь, в конечном счете?» - «В идеале нормального минимального рациона». Хоенэгг похлопал по бумагам: «Да, но это, судя по всему, невозможно. Ресурсов нет». - «Отчасти так, но надо предложить пути к улучшению». Хоенэгг задумался: «Ваша настоящая проблема - аргументация. Заключенный из положенных тысячи семисот килокалорий получает тысячу триста, чтобы он действительно получал тысячу семьсот… («Что, впрочем, тоже недостаточно», - вмешался Вайнровски) Необходим рацион в две тысячи сто килокалорий. Но вы должны объяснить, почему вы просите две тысячи сто, вы же не скажете: для того, чтобы получать тысячу семьсот». - «Доктор, разговаривать с вами всегда одно удовольствие, - улыбнулся я. - Как обычно, вы зрите в корень». Хоенэгг, не отвлекаясь, продолжил: «Подождите. Чтобы просить две тысячи сто, вы должны обосновать, что тысячи семисот недостаточно, но вы не можете это сделать, потому как заключенные и их не получают. И конечно, в вашей аргументации вам не обойти факта хищения». - «Да, едва ли. Руководству известно, что проблема существует, но встревать нам не желательно. Для этого есть другие инстанции». - «Ясно». - «Проблема, собственно, в увеличении общего бюджета. Те, кто его формирует, убеждены, что его должно хватать, обратное доказать трудно. Даже если мы докажем, что заключенные по-прежнему умирают слишком быстро, нам ответят, что, выбрасывая деньги на ветер, проблему не решить». - «Что, в общем-то, верно». Хоенэгг потер макушку, Вайнровски молча слушал. «А нельзя ли изменить распределение рациона?» - спросил наконец Хоенэгг. «То есть?» - «Ну, не раздвигая бюджетные рамки, поощрять тех, кто хорошо работает, и давать немного меньше неработающим». - «Дорогой доктор, в принципе, нет заключенных, которые не работают. Есть только больные: но если их кормить еще меньше, чем теперь, у них не будет никакого шанса выздороветь и снова встать в строй. А если мы вовсе прекратим их кормить, тогда опять показатели смертности поползут вверх». - «Да, но вот что я хотел заметить: вы же содержите женщин, детей и стариков где-то в другом месте? Они ведь тоже едят?» Я смотрел на него и молчал, Вайнровски тоже. Потом я ответил: «Нет, доктор. Мы не оставляем ни стариков, ни женщин, ни детей». Хоенэгг вытаращил глаза, не веря своим ушам. Я кивнул. Он понял, глубоко вздохнул и почесал затылок: «Н-да…» Мы с Вайнровски не проронили ни слова. «Вот уж впрямь… Да, жестко, - он тяжело вздохнул. - Хорошо. Мне все ясно. Думаю, после всего, особенно после Сталинграда, особого выбора мы не имеем». - «Нет, доктор, едва ли». - «Сурово, однако. И что, всех?» - «Нет, только тех, кто не может работать». - «Да уж…» Он взял себя в руки: «Впрочем, это нормально. У нас нет оснований относиться к врагам лучше, чем к собственным солдатам. После того, что я видел в Сталинграде… Даже эти рационы - чистая роскошь. Наши люди держались на мизерных порциях. А тем, кто выжил, что там теперь дают поесть? Чем питаются наши товарищи в Сибири? Нет-нет, вы правы, - Хоенэгг поднял на меня задумчивый взгляд. - И тем не менее, Schweinerei - настоящая мерзость. Но вы все равно правы».

Я не напрасно вовлек Хоенэгга в обсуждение, ведь он сразу понял то, чего не мог взять в толк Вайнровски: речь шла не о технической, а о политической проблеме. Технический аспект мог служить оправданием политического решения, но не диктовать его. Ни к какому выводу в тот день наша беседа не привела, но заставила меня пошевелить мозгами, и в конце концов я нашел выход. Поскольку у меня создалось впечатление, что Вайнровски не способен отслеживать ситуацию, я, чтобы занять его, попросил подготовить второй доклад и обратился к Изенбеку за нужной технической информацией. Я недооценил этого парня: он оказался чрезвычайно активным, на лету схватывал мои мысли и даже их предвосхищал. Мы работали всю ночь, уединившись в моем огромном кабинете в Министерстве внутренних дел, пили кофе, который нам приносил сонный ординарец, и вместе в общих чертах набросали проект. Я отталкивался от плана Рицци установить разницу между квалифицированными и неквалифицированными рабочими; все рационы будут увеличены, но для неквалифицированных рабочих незначительно, а квалифицированные могут рассчитывать на целый ряд новых льгот. В проекте мы не детализировали категории заключенных, но на его базе могли, если бы РСХА потребовало, обозначить те из них, например евреев, которых следовало содержать в особо жестких условиях и распределять только на неквалифицированные работы: выбор мы оставили открытым. Изенбек помог мне выделить другие категории: тяжелый труд, легкие работы, пребывание в медпункте; в итоге образовалась сетка, куда оставалось только внести рационы. Вместо того чтобы ломать голову над нормированными пайками, которые все равно не будут выдаваться из-за нехватки средств и трудностей с продовольствием, я приказал Изенбеку рассчитать - естественно, принимая во внимание типичные меню, - ежедневные издержки на каждую категорию и потом в дополнение составить варианты рационов, вписывающиеся в бюджеты. Изенбек настаивал, чтобы его предложения включали еще качественные характеристики, например распределять сырой лук, а не вареный, из-за витаминов; я не стал ему мешать. Если хорошенько присмотреться, в нашем плане не было ничего революционного: мы использовали текущий практический опыт, кое-что слегка подкорректировали, пытаясь подвести увеличение расходов под конкретную базу. Чтобы доказать целесообразность проекта, я отправился к Рицци, изложил ему суть и попросил проанализировать с экономической точки зрения, насколько повысится производительность труда; Рицци сразу согласился, тем более что я признавал за ним бесспорное авторство ключевых идей. Отредактировать проект я хотел сам, когда у меня в руках уже будет детальная информация.

Главное - и я это отлично понимал, - чтобы у РСХА не возникло слишком много возражений; если они примут наш план, то ведомство Д-IV ВФХА не сможет нам препятствовать. Чтобы прощупать почву, я позвонил Эйхману: «О, дорогой штурмбанфюрер Ауэ! Встретиться со мной? К сожалению, я на сегодняшний момент очень занят. Да, Италия и всякие другие вещи. Вечером? За стаканчиком. Недалеко от моей работы на углу Потсдамерштрассе есть маленькое кафе. Да, со стороны входа в метро. Ну, до вечера». Войдя, Эйхман рухнул на стул, бросил фуражку на стол и потер переносицу. Я уже заказал два шнапса и предложил ему сигарету, он с удовольствием закурил, откинулся на спинку, скрестив ноги, положил руки на папку с бумагами. Покусал между затяжками нижнюю губу; высокий лысый лоб блестел под светом лампочек. «Так что Италия?» - спросил я. «Проблема не столько в Италии, хотя там мы еще наверняка нашли бы тысяч восемь или десять евреев, сколько в оккупированных итальянцами зонах, превратившихся вследствие глупейшей политики в рай для жидов. Они везде! На юге Франции, на берегу Далмации, на их территориях в Греции. Я незамедлительно и почти всюду разослал команды, но работа предстоит огромная; учитывая транспортные проблемы, всего в один день не переделать. В Ницце, используя эффект неожиданности, нам удалось арестовать несколько тысяч; но французская полиция демонстрирует все меньше готовности к сотрудничеству, что многое осложняет. Нам страшно не хватает ресурсов. И еще нас очень беспокоит Дания». - «Дания?» - «Да. То, что нам казалось проще простого, обернулось настоящим бардаком. Гюнтер в ярости. Я вам говорил, что я его туда послал?» - «Да. И что же произошло?» - «Точно не скажу. По мнению Гюнтера, посол, этот доктор Бест, играет странную роль. Вы разве с ним не знакомы?» Эйхман залпом допил шнапс и заказал еще. «Он был моим начальником до войны». - «Да? Ну, хорошо, я не пойму, что у него теперь в голове. В течение долгих месяцев он все делал, чтобы нас тормозить, под тем предлогом… - Эйхман несколько раз рубанул воздух ладонью, -…что мы подрываем его политику сотрудничества. И потом, в августе после беспорядков, когда пришлось вводить режим чрезвычайного положения, мы сказали: хватит, давайте уже действовать. Новый глава СП и СД, доктор Мильднер, сейчас на месте и уже перегружен работой; кроме того, вермахт сразу отказался нам помогать, поэтому я и отправил туда Гюнтера, пусть активизирует процесс. Мы все подготовили, пароход для четырех тысяч, находящихся в Копенгагене, составы для остальных, но Бест продолжает чинить препятствия. У него всегда имеется оправдание, то датчане, то вермахт, e tutti quanti. К тому же здесь надо соблюдать секретность, чтобы евреи ничего не заподозрили, и отловить их всех разом, но Гюнтер говорит, что они уже в курсе. Похоже, дело не заладилось». - «И на каком вы этапе?» - «Мы запланировали начать через несколько дней и закончить в один прием, ведь их же не так много. Я позвонил Гюнтеру и сказал: Гюнтер, приятель, если это так, пусть Мильднер начнет раньше, но Бест отказался. Слишком уж он чувствительный, ему нужно еще раз пообщаться с датчанами. Гюнтер думает, что Бест делает это нарочно, чтобы сорвать акцию». - «Но я отлично знаю доктора Беста: он кто угодно, только не друг евреям. Вряд ли вы найдете лучшего, чем он, национал-социалиста». Эйхман скривился: «О, политика, да будет вам известно, меняет людей. Ну да, увидим. Мне себя упрекнуть не в чем, мы все подготовили, предусмотрели, и если дело провалится, отвечать буду не я, точно вам говорю. А ваш проект продвигается?»

Я заказал еще шнапса: однажды я уже имел возможность заметить, что под действием алкоголя Эйхман расслабляется, становится сентиментальным и дружелюбным. Я совершенно не собирался его на чем-нибудь подлавливать, я хотел, чтобы он мне доверился и понял, что мои идеи не идут вразрез с его взглядом на вещи. Я в общих чертах обрисовал ему проект; как я и предполагал, слушал Эйхман вполуха. Но один раз он встрепенулся: «Как же вы все это согласуете с принципом Vernichtung durch Arbeit?» - «Очень просто: улучшения условий касаются только квалифицированных рабочих. Остается лишь следить за тем, чтобы евреи и асоциальные элементы назначались на тяжелые работы, не требующие спецподготовки». Эйхман поскреб щеку. Естественно, я знал, что решения о распределении специалистов принимаются индивидуально на уровне комиссии по распределению работ каждого лагеря; и если в лагере намерены содержать квалифицированных евреев, это не наша проблема. Но у Эйхмана, похоже, были другие заботы. Он помолчал минуту, обронил: «Ну, ладно» - и принялся говорить о юге Франции. Я слушал и курил. Через некоторое время в подходящий момент я вежливо поинтересовался: «Если вернуться к моему проекту, оберштурмбанфюрер, он почти готов, и я хотел бы прислать его вам, чтобы вы почитали». Эйхман махнул рукой: «Как угодно. Я столько бумаг получаю». - «Я не стал бы вас беспокоить. Это просто чтобы быть уверенным, что у вас нет возражений». - «Если там все, как вы рассказывали…» - «Давайте так: если у вас найдется время, пролистайте его, а после составьте мне короткую записку, вроде доказательства, что я учел и ваше мнение». Эйхман иронично усмехнулся и погрозил мне пальцем: «А вы хитрец, штурмбанфюрер Ауэ. Вы тоже хотите себе соломки подстелить». Я сохранял невозмутимый вид: «Рейхсфюрер пожелал, чтобы мы приняли во внимание мнение всех ведомств, занимающихся этим вопросом. По поводу РСХА обергруппенфюрер Кальтенбруннер адресовал меня к вам. Мне это кажется само собой разумеющимся». Эйхман нахмурился: «Конечно, но решаю не я: я должен представить проект своему начальнику. Но если я дам положительную рекомендацию, то у него не будет причин не подписать. В принципе, разумеется». Я поднял стакан: «Ну, за успех вашей датской операции?» Эйхман улыбнулся, когда он так улыбался, его уши сильно оттопыривались, и он особенно напоминал птицу; вместе с тем нервный тик искажал улыбку, превращая ее чуть ли не в гримасу. «Да, спасибо. За операцию! И за ваш проект тоже».

Я написал текст за два дня; Изенбек тщательно и красиво расчертил детализированные таблицы для приложений, и еще я включил практически без изменений аргументы Рицци. Я еще не закончил, когда меня вызвал Брандт. Рейхсфюрер собирается в Вартегау, чтобы выступить там с важной речью; шестого октября состоится конференция рейхсляйтеров и гауляйтеров, на которой будет присутствовать доктор Мандельброд; он просил, чтобы и меня пригласили. На какой стадии мой проект? Я заверил Брандта, что все близится к завершению. Перед рассылкой в ведомства для согласования осталось лишь ознакомить с ним коллег. Я уже переговорил с Вайнровски и пояснил, что таблицы Изенбека не что иное, как графическое представление его, Вайнровски, идей: доктор вроде бы все одобрил. Общее собрание прошло без лишних споров; в основном говорил Рицци, а я только подчеркнул, что получил устное согласие от РСХА. Гортер выглядел довольным, его заинтересовал только один вопрос: сможем ли мы продвинуться так далеко; экономический анализ Рицци явно превзошел ожидания Алике; Йедерман проворчал, что это все будет стоить дорого и где взять деньги? Но успокоился, когда я его заверил, что в случае утверждения проект будет финансироваться за счет дополнительных кредитов. Я обратился к каждому с просьбой представить к десятому числу письменный ответ глав их ведомств, планируя к тому времени уже вернуться в Берлин, и велел отослать копию Эйхману. Брандт дал мне понять, что после согласования с ведомствами я могу представить проект рейхсфюреру лично.

В день отъезда после обеда я явился во Дворец принца Альбрехта. Брандт позвал меня на доклад Шпеера, а потом я должен был присоединиться к доктору Мандельброду в поезде для особо важных персон. В холле я столкнулся с Олендорфом, которого не видел со времени его отъезда из Крыма. «Доктор Ауэ! Как приятно вас видеть снова. Вы в Берлине уже несколько месяцев, почему же не позвонили? Я бы охотно с вами встретился». - «Извините меня, бригадефюрер. Я был страшно занят. Впрочем, думаю, вы тоже». Я ощущал исходящее от него напряжение, будто он излучал черную, концентрированную энергию. «Брандт прислал вас к нам на конференцию, да? Если я не ошибаюсь, вы занимаетесь вопросами производства». - «Да, но только теми, что касаются заключенных в концентрационных лагерях». - «Понятно. Сегодня вечером мы собираемся подписать новый договор о сотрудничестве между СС и министром вооружения. Однако тема для обсуждения гораздо шире; ведь речь, кроме прочего, пойдет еще и о содержании рабочих иностранцев». - «Вы теперь в Министерстве экономики, бригадефюрер?» - «Да. Круг моих обязанностей расширяется. Жаль, что вы не экономист: благодаря этому договору для СД откроется совершенно новая область деятельности, я надеюсь. Ну, давайте подниматься, скоро начало».

Конференция проходила в одном из больших, обшитых деревом залов дворца, правда, национал-социалистические знамена и герб не особо сочетались с резными панелями и позолоченными канделябрами XVIII века. На собрании присутствовало более сотни офицеров СД, среди них мои бывшие коллеги или начальники. Рейхсминистр Шпеер немного опаздывал. Мне он показался на удивление молодым, хотя у лба у него уже появились залысины, стройным, энергичным; на нем был простой двубортный костюм, украшенный только золотым партийным значком. Шпеер поднялся на трибуну и начал речь. Выбранные им выражения отличались беспощадной прямотой: если в срочном порядке не направить все усилия на общее военное производство, мы проиграем войну. Это отнюдь не походило на пророчества Кассандры: Шпеер сравнивал наше сегодняшнее производство с данными, которыми мы располагаем о советском и в основном американском производстве; если мы продолжим в том же темпе, то, он убежден, не продержимся и года. Однако наши производственные ресурсы используются далеко не на полную мощность; и одним из главных препятствий на региональном уровне, кроме проблемы с рабочей силой, является блокирующее влияние частных интересов: именно потому он очень рассчитывает на поддержку СД, и это важнейший пункт соглашения, которое будет заключено с СС. Недавно он подписал конвенцию с министром экономики Франции, Бишелоном, предусматривающую перенос туда большей части нашего производства потребительских товаров. Конечно, после войны это принесет Франции значительные коммерческие выгоды, но у нас нет выбора: если мы стремимся к победе, то приходится чем-то жертвовать. Подобная мера позволит нам перекинуть на производство вооружения полтора миллиона рабочих дополнительно. Но мы должны быть заранее готовы, что многие гауляйтеры воспротивятся требованиям закрыть предприятия; здесь именно та область, куда могла бы вмешаться СД. После доклада министра на трибуну вышел Олендорф, поблагодарил Шпеера и вкратце ознакомил присутствующих с содержанием соглашения: СД будет уполномочена контролировать условия отбора и содержания иностранных рабочих; также любой отказ со стороны гауляйтеров следовать инструкциям министра становится предметом расследования СД. Гауляйтер Нижней Силезии Ханке, замещавший на церемонии рейхсфюрера, Олендорф и Шпеер торжественно подписали соглашение на столе, водруженном специально для этой цели; потом отсалютовали, Шпеер пожал всем руки и быстро удалился. Я взглянул на часы: до поезда оставалось меньше сорока пяти минут, хорошо, что я догадался прихватить с собой чемодан. В зале стало шумно, я проскользнул к Олендорфу, беседовавшему с Ханке: «Бригадефюрер, извините: я уезжаю тем же поездом, что и рейхсфюрер, мне надо идти». Олендорф несколько удивленно приподнял брови: «Позвоните мне, когда вернетесь», - бросил он напоследок.

Специальный поезд отправлялся не с одного из главных вокзалов, а со станции наземного метро на Фридрихштрассе. На вокзале, оцепленном полицией и ваффен-СС, толпились, обмениваясь шумными приветствиями, высшие чины и гауляйтеры в форме СА и СС. Пока полицейский проверял список и мои документы, я изучал толпу, но не видел Мандельброда, с которым должен был здесь встретиться. Я попросил лейтенанта показать мое купе; он уставился в список: «Герр доктор Мандельброд, Мандельброд… вот, специальный вагон в хвосте поезда». Вагон имел особую конструкцию: вместо обычной двери примерно треть его длины занимала двойная дверь, как у товарных фургонов, а все окна закрывали стальные шторы. Одна из амазонок Мандельброда в форме СС со знаками различия оберштурмфюрера стояла у входа; она была не в юбке, а в мужских брюках для верховой езды, и ростом на несколько сантиметров выше меня. Где только Мандельброд берет таких помощниц, спросил я себя: наверное, у него есть особая договоренность с рейхсфюрером. Женщина поздоровалась со мной: «Штурмбанфюрер, доктор Мандельброд ждет вас». Она, видимо, меня вспомнила, а я ее нет, все они были немного похожи. Она взяла у меня чемодан и провела в обтянутый ковровой тканью тамбур, из которого налево уходил коридор. «Ваше купе второе справа, - указала она мне. - Я отнесу туда ваш багаж. Доктор Мандельброд расположился здесь». В конце коридора автоматически открылась двойная раздвижная дверь. Я вошел. Мандельброд, как всегда, плавал в своем ужасном запахе, восседая в огромном кресле-платформе, которое подняли в вагон благодаря этим самым специальным дверям; рядом с ним в изящном креслице рококо, небрежно скрестив ноги, устроился министр Шпеер. «А, Макс, вот и ты! - зазвучал музыкальный голос Мандельброда. - Проходи, проходи». Кошка юркнула у меня между сапог, я чуть не споткнулся, но удержался, отдал честь сначала Шпееру, потом Мандельброду. Тот повернул голову к министру: «Дорогой Шпеер, хочу вас познакомить с одним из моих молодых протеже, доктором Ауэ». Шпеер изучающе взглянул на меня из-под густых бровей, потом встал со стула и, к моему вящему изумлению, ринулся жать мне руку: «Очень приятно, штурмбанфюрер». - «Доктор Ауэ работает на рейхсфюрера, - уточнил Мандельброд, - и пытается повысить производительность в наших концентрационных лагерях». - «О, это очень хорошо, - ответил Шпеер. - Вам удалось что-нибудь сделать?» - «Я занимаюсь данным вопросом всего пару месяцев, герр рейхсминистр, и моя роль ничтожна. Но в общей сложности усилий уже приложено немало. Надеюсь, вы заметили результаты». - «Да, конечно. Я на эту тему недавно разговаривал с рейхсфюрером. И он согласился со мной, что может быть еще лучше». - «Несомненно, герр рейхсминистр. Мы упорно работаем». Возникла пауза; Шпеер явно искал, что сказать. Вдруг его взгляд упал на мои медали: «Вы были на фронте, штурмбанфюрер?» - «Да, герр рейхсминистр. В Сталинграде». Он помрачнел, опустил глаза, и у него слегка задрожал подбородок. Потом он снова пристально посмотрел на меня, глаза ясные, но - я впервые обратил внимание - с темными тяжелыми кругами от усталости. «Мой брат Эрнст пропал без вести в Сталинграде», - произнес он чуть натянуто, но спокойно. Я склонил голову: «Мои соболезнования, герр рейхсминистр. Мне очень жаль. Вам известно, при каких обстоятельствах он погиб?» - «Нет. Я даже не знаю, жив он или мертв». Голос Шпеера звучал теперь холодно и отстраненно: «Родители получали письма, Эрнст болел, лежал в одном из лазаретов. В условиях… ужасающих. В своем предпоследнем письме жаловался, что там невыносимо и он возвращается к товарищам на артиллерийскую позицию. Хотя сам уже практически превратился в инвалида». - «Доктора Ауэ тоже тяжело ранило в Сталинграде, - вмешался Мандельброд. - Но ему повезло, его успели эвакуировать». - «Да…», - вымолвил Шпеер. Теперь вид у него был рассеянный, почти отсутствующий. «Да… вам повезло. А он… вся его батарея сгинула во время наступления русских в январе. Конечно, он погиб. Совершенно очевидно. Мои родители никак не придут в себя». Шпеер опять взглянул мне прямо в глаза. «Эрнст был любимцем отца». Я опять сконфуженно пробормотал какие-то пустые слова вежливости. За спиной Шпеера раздался голос Мандельброда: «Наша раса страдает, мой дорогой друг. Мы должны обеспечить ей будущее». Шпеер кивнул, сверился с часами: «Сейчас тронемся. Я пока пойду к себе в купе». Он снова протянул мне руку: «До свидания, штурмбанфюрер». Я щелкнул каблуками и отсалютовал, но Шпеер уже жал руку Мандельброду, тот притянул его к себе и что-то тихо говорил, я ни слова не услышал. Шпеер сосредоточился, потом кивнул и вышел. Мандельброд указал теперь мне на кресло рококо. «Присаживайся, присаживайся. Ты ужинал? Голодный?» В глубине салона беззвучно открылась вторая двойная дверь, и перед нами появилась молодая женщина в форме СС, я ее сначала перепутал с первой, но это все же была другая - если только та, встречавшая меня, не выскочила и не обежала вокруг вагона. «Не хотите ли перекусить, штурмбанфюрер?» - спросила она. Поезд, медленно набирая скорость, покинул вокзал. На окнах висели занавески, множество маленьких лампочек освещало салон купе теплым золотистым светом. Угол одной из занавесок загнулся, и я заметил, что стекло плотно закрыто металлической шторой, наверное, весь вагон бронирован, подумал я. Девушка вернулась, поставила поднос с бутербродами и пивом на складной столик, который она ловко, одной рукой, разложила рядом со мной. Пока я ел, Мандельброд расспрашивал меня о работе; ему очень понравился мой августовский рапорт, и он с нетерпением ожидает проект, который я должен закончить; мне показалось, что Мандельброд уже в курсе большинства деталей. Господина Леланда особенно волнуют вопросы индивидуальных трудовых достижений, добавил он. «Господин Леланд едет с нами, герр доктор?» - спросил я. «Он присоединится к нам в Познани», - ответил Мандельброд. Он уже на Востоке, в Силезии, в тех местах, где я побывал и где у них обоих концентрировались значительные промышленные интересы. «Очень хорошо, что ты познакомился с рейхсминистром Шпеером, - сказал Мандельброд как бы между прочим. - Это человек, с которым надо поладить. СС и Шпеер должны сблизиться еще больше». Мы продолжали беседовать, я съел бутерброды и теперь пил пиво; Мандельброд гладил кошку, забравшуюся к нему на колени. Вскоре он меня отпустил. Я пересек тамбур и вошел к себе в купе, просторное, с удобной, уже заправленной кушеткой, рабочим столиком и даже зеркалом над раковиной. Я раздвинул занавески: опять металлическая штора на окне и, похоже, его никак не откроешь. Я отказался от идеи покурить, снял китель, рубашку, чтобы помыться. Но только успел намылить лицо чудесным душистым розовым мыльцем, лежавшим возле крана - кстати, даже горячая вода была, - как в мою дверь постучали. «Минутку!» Я вытерся, надел рубашку, накинул, не застегивая, китель, открыл. В коридоре стояла одна из помощниц с тенью улыбки на губах, легкой, как ее духи, я ощущал лишь намек на их запах, и в упор смотрела на меня светлыми глазами. «Добрый вечер, штурмбанфюрер, - поздоровалась она. - Вы довольны купе?» - «Да, вполне». Она не отводила взгляда и почти не моргала. «Если пожелаете, я могу составить вам ночью компанию». Столь неожиданное предложение, к тому же произнесенное тоном совершенно обыденным, которым интересуются, например, не хочу ли я поесть, меня, должен признаться, обескуражило: я почувствовал, что краснею, и в смятении искал, что ответить. «Думаю, что доктор Мандельброд этого не одобрил бы», - выдавил я наконец. «Наоборот, - произнесла она так же любезно и спокойно, - доктор Мандельброд был бы рад. Он твердо уверен, что следует использовать любую возможность сохранить нашу расу. Разумеется, если я забеременею, ваша работа никоим образом не пострадает: у СС на этот случай есть специальные учреждения». - «Да, я знаю», - сказал я и подумал, что же она будет делать, если я соглашусь? Наверное, войдет, молча разденется и, голая, станет ждать в постели, когда я завершу свой туалет. «Очень заманчивое предложение, - брякнул я, - но вынужден вам отказать, хотя мне очень жаль. Я слишком устал, и завтра трудный день. В следующий раз, если повезет». Выражение ее лица не изменилось; она лишь пару раз моргнула. «Как хотите, штурмбанфюрер, - сказала она. - Если вам что-нибудь понадобится, звоните. Я рядом. Доброй ночи». - «Доброй ночи», - я попытался улыбнуться. Я снова заперся. Умылся, выключил свет и лег. Поезд, тихонько, ритмично покачиваясь на рельсовых стыках, тащился сквозь непроглядную ночь. Я долго не мог заснуть.

О полуторачасовой речи, с которой вечером шестого октября перед собранием рейхс- и гауляйтеров выступил рейхсфюрер, мне особо сказать нечего. Эта речь не настолько известна по сравнению с другой, почти в два раза длиннее, зачитанной Гиммлером четвертого октября перед обергруппенфюрерами и ХССПФ; но кроме кое-каких различий, обусловленных характером присутствующей публики, и более официального, менее язвительного и нашпигованного жаргонными словечками тона второго доклада рейхсфюрер, в общем-то, повторил те же вещи. Благодаря случайно сохранившимся архивам и правосудию победителей, обе речи наделали шуму далеко за пределами узких кругов, для коих были предназначены. Вы не найдете ни одной книги об СС, рейхсфюрере или уничтожении евреев, где бы их не процитировали, если вы интересуетесь содержанием, то легко можете обратиться к этим изданиям, вышедшим на многих языках. Речь от четвертого октября полностью приведена в протоколе Нюрнбергского процесса под шифром 1919-PS (именно в таком виде мне удалось детально изучить ее уже после войны, хотя в общих чертах я с ней ознакомился еще в Познани). К тому же она записана то ли на грампластинку, то ли на магнитную ленту, точно не знаю. Но как бы то ни было, запись уцелела, и при большом желании вы можете ее отыскать. Сами услышите монотонный внятный голос рейхсфюрера, его педантичный, нравоучительный тон, порой с нотками гнева, особенно ясно звучавшими в отступлениях, когда рейхсфюрер затрагивал проблемы, где, как он, вероятно, чувствовал, его авторитет мало что решал, например тотальная коррупция. Однако если речи Гиммлера и вошли в историю, то прежде всего потому, что тогда рейхсфюрер с прямотой, небывалой на моей памяти ни до, ни после, да, с прямотой и в выражениях, которые я назвал бы даже грубыми, представил программу истребления евреев. Даже я, услышав это, сначала не поверил своим ушам. Памятуя о правилах секретности, которые мы обязаны были соблюдать, я счел ту речь по-настоящему шокирующей, почти оскорбительной. Мне стало очень плохо, и, безусловно, не мне одному, я видел, как вздыхали гауляйтеры и вытирали взопревшие затылки и лбы. Ничего нового они не узнали, хотя кое-кому до теперешнего момента, естественно, и в голову не приходило задумываться о таких вещах, например о вопросе, касавшемся женщин и детей, и оценивать их масштабность. Рейхсфюрер прямо заявил, что, да, мы убиваем женщин и детей тоже. Вот что вызвало смятение: полное, в кои-то веки, отсутствие двусмысленности. Рейхсфюрер будто нарушил некое правило, превосходившее по силе его собственные указы, изданные для подчиненных, строжайшие Sprachregelungen, неписаные правила такта. Того самого такта, о котором упоминал в своей первой речи относительно казни Рёма и его товарищей по СА: у нас, слава богу, существует естественное чувство такта, благодаря которому мы никогда не говорили между собой о случившемся.

Хотя, возможно, дело было еще в чем-то другом, а не только в вопросе такта и правил. Мне кажется, в тот момент я и начал понимать глубинные причины заявлений рейхсфюрера и то, почему так вздыхали и потели сановники: они, как и я, осознали, что вовсе не случайно рейхсфюрер в подобной манере на пятом году войны открыто распространяется об уничтожении евреев. Без эвфемизмов, не моргнув глазом, в простых грубых выражениях, и, конечно, если он позволил себе подобное, то фюрер был в курсе, и, что еще хуже, фюрер сам того хотел. Вот почему испугались находившиеся в зале. Рейхсфюрер явно говорил от имени фюрера, произносил те слова, которые не следует произносить, сделал запись на пластинку или пленку, неважно, и потом тщательно отметил присутствующих и отсутствующих. Среди руководителей СС отсутствовали только Кальтенбруннер, страдавший флебитом, Далюге, из-за серьезного сердечного заболевания ушедший в долгосрочный отпуск, Вольф, накануне назначенный ХССПФ в Италии и полпредом при Муссолини, и Глобочник. Я еще не знал и узнал только по возвращении из Познани, что Глобочника недавно по приказу Вольфа перевели из маленького королевства в Люблине в его родной город Триест в качестве ССПФ Истрии и Далмации. Всё ликвидировали, Аушвиц отныне себя исчерпал, и прекрасный адриатический берег превратился в отличную свалку для всех этих людей, в которых больше не нуждались, даже Блобель присоединился к ним незадолго до того, как их расстреляли партизаны Тито, частично избавив нас от большой чистки. Что касается партийных чинов, неявившихся, конечно, тоже отмечали, но списка я никогда не видел. Рейхсфюрер действовал целенаправленно, по инструкции сверху и только по одной причине, которая вызывала ощутимое волнение у аудитории, отлично улавливавшей всю подоплеку: все делалось для того, чтобы запятнать их, чтобы никто из них позже не мог сказать, что не знал, и в случае поражения не смел уверять, что не виновен в худшем, и даже не мыслил выйти сухим из воды; каждый это прекрасно понимал и потому боялся. Конференция в Москве, по итогам которой союзники вынесли решение о преследовании «военных преступников» в самых удаленных уголках планеты, еще не состоялась, она пройдет несколькими неделями позже, в конце октября. Но Би-би-си, особенно после лета, уже вела интенсивную пропаганду по этому поводу с поразительной конкретностью, называя имена иногда не только офицеров, но и младших чинов специальных КЛ. Она была отлично информирована, и гестапо не переставало задаваться вопросом, каким образом. Это провоцировало определенную нервозность у причастных, тем более что вести с фронта оставляли желать лучшего. Чтобы удержать Италию, нам пришлось ослабить Восточный фронт, мы имели мало шансов устоять на Донце и уже потеряли Брянск, Смоленск, Полтаву и Кременчуг, над Крымом тоже нависла угроза. Короче, любой мог понять, что дело плохо, и, естественно, многие задавались вопросом о будущем Германии вообще и о своем в частности. Этим в определенной степени воспользовалась английская пропаганда, деморализовав не только тех, кого уже упомянула Би-би-си, но и других, еще нигде не фигурировавших, призывая их задуматься, что конец Рейха не является автоматически их собственным концом, и делая, таким образом, призрак поражения более осязаемым. Нетрудно догадаться, откуда взялась необходимость дать понять, по крайней мере, партийным кадрам, СС и вермахту, что вероятное поражение касается каждого лично, снова их воодушевить и растолковать, что так называемые преступления одних в глазах союзников превратятся в преступления всех вообще, уж на уровне аппарата точно. И корабли, и мосты - кому как нравится - сожжены, и обратного пути нет, единственное наше спасение - победа. Действительно, победа все бы урегулировала, представьте на миг, что Германия раздавила бы красных и уничтожила Советский Союз, - вопрос о преступлениях больше никогда бы не поднимался или нет, наоборот, но о преступлениях большевиков, детально подтвержденных документами, благодаря арестованным архивам. Архивы НКВД в Смоленске, вывезенные в Германию и затем в конце войны попавшие в руки американцам, определенно сыграли бы свою роль, когда настало бы время разъяснить бравым избирателям-демократам, почему вчерашние отвратительные монстры должны отныне служить им щитом от вчерашних героев-союзников, оказавшихся еще более ужасными монстрами. Возможно, даже провести процесс против большевистских вождей, - представьте-ка себе! - как намеревались это сделать англичане и американцы (Сталин, мы-то знаем, смеялся над процессами, он видел их суть, сплошное лицемерие и к тому же бесполезность). А затем все, и англичане, и американцы, пошли бы с нами на компромисс, дипломатические отношения выстроились бы сообразно новым реальностям. И это несмотря на неизбежные вопли евреев Нью-Йорка, ведь европейские - по ним, кстати, никто не заскучал - уже смирились со своей катастрофой, впрочем, как все остальные мертвецы, цыгане, поляки, и могилы побежденных, я знаю это, поросли травой, и никто не спрашивает по счетам у победителей. Я это говорю не для того, чтобы нас оправдать, нет, такова неприкрытая и страшная правда, полюбуйтесь на Рузвельта, честного человека, и его дорогого друга дядюшку Джо. Сколько миллионов истребил Сталин в 1941 году и еще до 1939 года, гораздо больше нашего, уж точно, и если подводить окончательный итог, он сильно рискует нас опередить, с его-то коллективизацией, раскулачиванием, масштабными чистками и депортацией целых народов в 1943 и 1944 годах. Это широко известные факты, тогда в тридцатые годы весь мир знал, больше или меньше, о событиях в России. И человеколюбец Рузвельт тоже, что никогда не мешало ему хвалить лояльность и гуманность Сталина, и, кстати, вопреки многократным предупреждениям Черчилля, в каком-то смысле менее наивного, а с другой стороны - в меньшей степени реалиста. И если бы мы действительно выиграли войну, безусловно произошло бы то же самое: упрямцы, безостановочно называвшие нас врагами рода человеческого, замолчали бы один за другим, а дипломаты сгладили бы углы, потому что, в конце концов, война войной, а шнапс шнапсом, так уж устроен мир. И вполне вероятно, что в результате наши усилия были бы вознаграждены, как часто предрекал фюрер, хотя, может, и нет, но в любом случае многие бы нам рукоплескали, включая тех, кто сейчас замолчал, потому что мы потерпели поражение, - печально, но факт. Даже если бы напряженность по этому поводу сохранялась десять или пятнадцать лет кряду, рано или поздно она бы все равно исчезла, когда, например, наши дипломаты выработали бы жесткие, непоколебимые, порой нарушающие права человека меры, разумеется, оставив возможность проявлять иногда определенную долю понимания. Меры, которые сегодня или завтра приняли бы Великобритания или Франция, чтобы восстановить порядок в своих мятежных колониях или чтобы, в случае Соединенных Штатов, обеспечить стабильность мировой торговли и погасить опасность коммунистических переворотов, что, собственно, все они в итоге и сделали, и результаты нам известны. И, по моему мнению, было бы серьезной ошибкой полагать, что нравственные устои западных государств кардинально отличаются от наших. Как ни крути, великая держава есть великая держава, она не случайно становится и уж тем более остается таковой. Граждане Монако или Люксембурга могут позволить себе роскошь демонстрировать политическую прямоту, а с англичанами это выглядит уже несколько иначе. Не британский ли управляющий, обучавшийся в Оксфорде или в Кембридже, с 1922 года ратовал за массовую бойню для обеспечения безопасности в колониях и горько сожалел, что политическая ситуация в его родной стране помешала осуществлению этих спасительных мер? Или если уж, как некоторые того желают, списывать все наши ошибки только на счет антисемитизма - нелепое, по-моему заблуждение, но для многих очень соблазнительное - не следует ли тогда признать, что Франция накануне Мировой войны отличилась в этой области гораздо больше нашего (не говоря уж о погромах в России)? Надеюсь, впрочем, вы не слишком удивились, что я не воздаю должное антисемитизму как фундаментальной причине уничтожения евреев: это означало бы забыть о том, что цели наших политических ликвидаций шли намного дальше. К моменту нашего поражения - я далек от мысли переписывать историю - мы, помимо евреев, уже полностью уничтожили в Германии неизлечимых инвалидов и умственно отсталых, основную часть цыган и миллионы русских и поляков. И, как известно, наши планы были гораздо обширнее: касательно русских, необходимое естественное сокращение с точки зрения экспертов Четырехлетнего плана и РСХА должно было достичь тридцати миллионов, а по расчетам некоторых инакомыслящих и чересчур усердных начальников отделов Восточного министерства - около сорока шести или пятидесяти миллионов. Если бы война продлилась еще несколько лет, мы бы, безусловно, начали массовое искоренение поляков. С какого-то момента идея и так уже витала в воздухе: взгляните на обширную переписку между гауляйтером Вартегау Грейзером и рейхсфюрером, где Грейзер с мая 1942 года спрашивает разрешения воспользоваться газовыми камерами в Кульмхофе для ликвидации 35 000 поляков, больных туберкулезом, по его соображению, представлявших серьезную угрозу здоровью его гау; по истечении семи месяцев рейхсфюрер дал Гейзеру понять, что его предложение интересно, но преждевременно. Вам, наверное, покажется, что я слишком равнодушно рассуждаю о таких вещах. Я просто хочу вам показать, что уничтожение племени Моисеева происходило отнюдь не на почве иррациональной ненависти к евреям - думаю, я уже рассказывал об общем негативном отношении в СД и в СС к антисемитам, руководствовавшимся эмоциями, - а в соответствии с твердым и взвешенным решением карательными мерами устранить разнообразные социальные проблемы. Здесь мы, кстати, отличаемся от большевиков только в оценках категорий проблем, стоявших перед нами: в основе их понимания общественного устройства лежала горизонтальная шкала (классы), в основе нашего - вертикальная (расы), но оба подхода являлись одинаково детерминистскими (я уже подчеркивал это) и приводили к аналогичным результатам. И если хорошенько все проанализировать, можно прийти к выводу, что наша воля или, по крайней мере, способность принять необходимость самого радикального подхода к проблемам, поразившим общество в целом, родилась из наших поражений в Первой мировой войне. Все страны, кроме, наверное, Соединенных Штатов, пострадали. Однако победа, высокомерие и моральное удовлетворение, порожденные победой, позволили англичанам, французам и даже итальянцам быстрее забыть лишения и муки и вернуться к нормальному существованию, а порой упиваться собой, но и легче впадать в панику, боясь, что хрупкое равновесие их жизни разобьется вдребезги. Что касается нас, нам нечего было больше терять. Мы сражались так же мужественно, как наши враги; с нами обращались как с преступниками, унижали, разбирали по косточкам и глумились над нашими мертвецами. Судьба русских, если объективно, не многим лучше. Вполне логично, что мы сказали себе: ладно, раз так, если справедливо жертвовать цветом нации, посылать на смерть самых патриотичных, самых умных, одаренных и честных представителей расы во имя спасения народа - и все это абсолютно зря - и обществу плевать на их жертву, - то какое право на жизнь имеют низшие элементы, преступники, сумасшедшие, дебилы, маргиналы, евреи, не говоря уже о наших внешних врагах? Большевики, я уверен, рассуждали примерно так же. Если соблюдение правил мнимой гуманности не принесло нам никакой пользы, зачем тогда следовать им дальше, нас ведь никто за это не отблагодарит? Вот откуда неизбежен более суровый, жесткий, радикальный подход к проблемам. Во все времена все государства, сталкиваясь с социальными проблемами, вынуждены были искать компромисс между потребностями общества и правами индивида, а число возможных решений оставалось в общей сложности очень ограниченным: по сути, только смерть, милосердие или исторжение (исторически, прежде всего, в виде изгнания). Греки избавлялись от детей-уродов; арабы, осознавая, что с экономической точки зрения такие дети слишком обременительны для семьи, но не желая убивать, отдавали их на попечение общины, содержавшей детей на средства от специального налога; и в наши дни в Германии сохраняются специализированные заведения, чтобы убогие своим видом не травмировали здоровых. Если взглянуть на вещи с этой точки зрения, то можно констатировать, что в Европе, по крайней мере с XVIII века, решения разного рода проблем - помилование преступников, изгнание заразных больных (лепрозории), христианское милосердие к сумасшедшим - под влиянием Просвещения свелись к единому типу, применимому к каждой из ситуаций. Я говорю о заточении, финансируемом государством, о форме изоляции внутри страны, иногда, если хотите, с педагогическими притязаниями, но, в первую очередь, служащей практическим целям: преступники - в тюрьме, больные - в госпитале, сумасшедшие - в приюте. После Мировой войны многие поняли, что такие способы больше не годятся, что они недостаточны и не соответствуют масштабу новых проблем - последствию сокращения экономических ресурсов и ранее невообразимому уровню ставок (миллионы погибших на войне). Требовались новые решения, и мы их нашли, человек всегда находит нужные решения, и демократические, с позволения сказать, страны, нашли бы их, если бы нужда возникла. Но почему, спросите вы сегодня, евреи? Какое евреи имеют отношение к вашим психам, преступникам и заразным больным? Да ведь совсем нетрудно увидеть, что исторически евреи, стремясь отгородиться от остальных, сами создали еврейскую проблему. Разве первые письменные документы против евреев, составленные александрийскими греками задолго до Христа и теологического антисемитизма, не обвиняют евреев в неспособности жить в обществе, в нарушении законов гостеприимства - основы и одного из главных политических принципов античного мира? Запреты в еде не позволяли евреям ни есть у других, ни принимать у себя гостей. Потом, конечно, возник и религиозный вопрос. Я не пытаюсь здесь, как могут подумать некоторые, сделать евреев ответственными за постигшую их катастрофу. Я просто хочу сказать, что история Европы выработала рефлекс - в кризисные периоды ополчаться на евреев. И когда идет насильственная переплавка общества, рано или поздно расплачиваться евреям - рано в нашем случае, поздно - у большевиков. И это, в общем-то, закономерно, ведь только опасность антисемитизма минует, евреи тут же теряют чувство меры.

Ни минуты не сомневаюсь, что вас заинтересовали мои размышления; меня несколько занесло в сторону, до сих пор не доводилось поговорить о том знаменательном дне шестого октября, который я намеревался описать здесь вкратце. Я проснулся от того, что в дверь моего купе пару раз настойчиво постучали; из-за опущенной шторы время определить было невозможно, я, видимо, спал глубоким сном и помню, что никак не мог очнуться. Потом послышался голос помощницы Мандельброда, нежный, но твердый: «Штурмбанфюрер, через полчаса вокзал». Я умылся, оделся и вышел в тамбур размять ноги. Там мне встретилась вчерашняя молодая женщина: «Здравствуйте, штурмбанфюрер. Хорошо спали?» - «Да, спасибо. Доктор Мандельброд проснулся?» - «Не знаю, штурмбанфюрер. Кофе не желаете? Завтрак мы подадим по приезде». Она вернулась с маленьким подносом. Я пил кофе, стоя, чуть расставив ноги, чтобы удерживать равновесие, вагон качало; она скромно села в креслице - я заметил, что сегодня вместо черных брюк она надела длинную юбку, а волосы стянула в строгий пучок. «А вам кофе?» - спросил я. «Нет, благодарю». Мы так и молчали, пока не заскрипели тормоза. Я отдал ей чашку и взял чемодан. Поезд замедлял ход. «Хорошего дня, - сказала она. - Доктор Мандельброд присоединится к вам позже». На вокзале царила легкая неразбериха, уставшие гауляйтеры, зевая, друг за другом выходили из вагонов, их встречал целый батальон чиновников в штатском или форме СА. Один из них увидел мою форму СС и нахмурился. Я кивнул на вагон Мандельброда, и лицо офицера просветлело: «Извините», он приблизился ко мне. Я назвался, он сверился со списком: «Да, вижу. Вы с членами аппарата рейхсфюрера размещаетесь в отеле “Позен”. Там для вас приготовлена комната. Я вам сейчас найду машину. Вот программа». В отеле, импозантном, но немного унылом здании прусского периода, я принял душ, побрился, переоделся и проглотил пару тартинок с джемом. Около восьми часов я спустился в фойе, где уже началось привычное брожение. Я наконец отыскал ассистента Брандта, гауптштурмфюрера, и показал ему программу, которую мне дали. «Послушайте, вы уже можете туда отправляться, там будут офицеры. Но рейхсфюрер приедет только после полудня». Машина ждала у отеля, и я приказал отвезти меня в Познаньский дворец. По дороге я любовался ратушей с голубой башней и лоджией с аркадами, потом узкими разноцветными фасадами бюргерских домов, теснившихся на Старой площади, отражение скромных архитектурных фантазий нескольких веков, но мое мимолетное утреннее удовольствие закончилось при виде самого дворца. Гигантское нагромождение каменных блоков на широкой пустынной площади, грубое, ощетинившееся заостренными крышами и увенчанное высокой стрельчатой башней, массивное, помпезное, строгое, однотонное здание, перед которым стояли в ряд украшенные флажками «мерседесы» высоких сановников. Программу открывала серия выступлений экспертов из окружения Шпеера, в том числе и Вальтера Роланда, стального магната, они по очереди доложили о плачевном состоянии военного производства. Большая часть государственной элиты внимала прискорбным новостям в первом ряду. Доктор Геббельс, министр Розенберг, Аксман, руководитель молодежной организации «Гитлерюгенд», гросс-адмирал Дёниц, фельдмаршал люфтваффе Мильх и толстый человек с бычьей шеей, густыми, зачесанными назад волосами, которого я опознал во время одного из перерывов: рейхсляйтер Борман, личный секретарь фюрера и начальник Партийной канцелярии НСДАП. Кроме имени мне было мало что известно о рейхсляйтере; никогда о нем не упоминали ни газеты, ни кинохроники, не припомню, чтобы я видел его фото. После Роланда настала очередь Шпеера. В своем выступлении, длившемся меньше часа, рейхсминистр затронул те же темы, что накануне во Дворце принца Альбрехта, и говорил с удивительной прямотой, чуть ли не грубо. И только тут я заметил Мандельброда: для его громоздкого кресла-платформы отвели специальное место сбоку, он слушал с отрешенностью Будды, прищурив глаза, рядом стояли две его помощницы (все-таки две!) и высокая, угловатая фигура - Леланд. Последние слова Шпеера вызвали ажиотаж: вернувшись к теме обструкции гау, рейхсминистр заявил о своем соглашении с рейхсфюрером, который грозился жестоко расправляться с непокорными. Когда Шпеер спустился с эстрады, его окружили несколько орущих гауляйтеров. Я сидел слишком далеко в глубине зала, чтобы расслышать комментарии возмущенных, но могу себе их представить. Леланд наклонился и прошептал что-то на ухо Мандельброду. Потом нас пригласили вернуться в город в отель «Остланд», где расположилось руководство, на фуршет. Помощницы выкатили Мандельброда через запасный выход, но я подошел поздороваться с ним и герром Леландом во дворе. И увидел наконец, как Мандельброд путешествует: в его специальном «мерседесе» с огромным салоном имелось устройство, благодаря которому кресло, снятое с платформы, въезжало в машину; платформу и помощниц везла вторая машина. Мандельброд велел мне сесть с ним, я примостился на откидном кресле; Леланд сел впереди с шофером. Я жалел, что не поехал с девушками: Мандельброд, похоже, не замечал вонючих газов, испускаемых его телом; к счастью, путь оказался недолгим. Мандельброд молчал, дремал, наверное. Я задавался вопросом, встает ли он когда-нибудь с кресла, а если нет, как же он одевается, справляет свои нужды? В любом случае его помощницы, видимо, совершенно небрезгливы. На фуршете я беседовал с двумя офицерами личного штаба, Вернером Гротнером, он никак не мог прийти в себя от своего назначения на место Брандта (Брандт, получивший штандартенфюрера, занял пост Вольфа), и адъютантом из полиции. Именно они первые, я думаю, рассказали мне о том сильном впечатлении, которое произвела на группенфюреров двумя днями раньше речь рейхсфюрера. Мы еще обсудили отъезд Глобочника, обернувшийся для всех настоящим сюрпризом; но мы знали недостаточно, чтобы строить догадки о мотивах этого перевода. Передо мной возникла одна из мандельбродовских амазонок, нет, я решительно их не различал, я даже затруднился бы ответить, какая из них предлагала мне себя вчера вечером. «Прошу прощения, господа», - улыбнулась она. Я тоже извинился и пошел за ней сквозь толпу. Мандельброд и Леланд разговаривали со Шпеером и Роландом. Я поприветствовал всех и поздравил Шпеера с выступлением; лицо рейхсминистра приняло огорченное выражение: «Мой доклад одобрили явно не все». - «Это ничего не меняет, - возразил Леланд. - Если вам удастся заручиться поддержкой рейхсфюрера, никто из этих пьяных идиотов не сможет оказать вам сопротивление». Я поразился: никогда не слышал, чтобы герр Леланд высказывался так грубо. Шпеер кивнул головой. «Старайтесь постоянно контактировать с рейхсфюрером, - тихо произнес Мандельброд. - Не дайте угаснуть новому порыву. Если не хотите беспокоить по мелким вопросам рейхсфюрера лично, обратитесь к присутствующему здесь моему молодому другу. За его надежность я ручаюсь». Шпеер рассеянно взглянул на меня: «У нас уже есть связной с министерством». - «Конечно, - бросил Мандельброд. - Но у штурмбанфюрера Ауэ доступ к рейхсфюреру, безусловно, ближе. Не стесняйтесь к нему обращаться». - «Хорошо, ладно», - согласился Шпеер. Роланд повернулся к Леланду: «Ну, так мы договорились насчет Манхейма…» Ассистентка Мандельброда легонько толкнула меня локтем, дав понять, что во мне больше не нуждаются. Я попрощался и незаметно удалился. Девушка проводила меня до буфета и налила себе чаю, пока я жевал какую-то закуску. «Я думаю, доктор Мандельброд очень вами доволен», - голос у нее был красивый, ровный. «Не знаю о причинах, но если вы так говорите, я вам поверю. Вы давно у него служите?» - «Много лет». - «А до того?» - «Я защитила во Франкфурте диссертацию по латинской и немецкой филологии». У меня брови поползли наверх: «Никогда бы не догадался. Не сложно вам безотлучно работать на Мандельброда? Он, наверное, очень требовательный». - «Каждый выполняет свой долг, - ответила она без колебаний. - Доверие доктора Мандельброда для меня великая честь. Благодаря таким людям, как он и герр Леланд, Германия будет спасена». Я пристально посмотрел ей в лицо: гладкое, овальное, минимум косметики. Очень красивая, но ее абстрактная красота, лишенная каких-либо, даже мелких, особенностей, не задерживала взгляда. «Можно задать вам вопрос?» - «Конечно». - «Коридор в вагоне был плохо освещен. Это вы стучали в мою дверь?» Она переливчато засмеялась: «Ну не такая уж темень. Но это была не я, а моя коллега Хильда. Почему вы спрашиваете? Вы бы предпочли меня?» - «Нет, я просто», - брякнул я. «Если представится возможность, - она прямо смотрела мне в глаза, - то с удовольствием. Надеюсь, вы не будете слишком уставшим». Я покраснел: «Как вас зовут? Чтобы знать». Она протянула мне изящную ручку с перламутровыми ногтями; ладонь сухая, нежная, но рукопожатие крепкое, почти мужское. «Эдвига. Хорошего вечера, штурмбанфюрер».

Около трех часов, почти сразу после нашего возвращения во Дворец в плотном молчаливом кольце офицеров и с Рудольфом Брандтом по правую руку, появился рейхсфюрер. Брандт меня заметил и чуть кивнул; он уже носил новые знаки различия, но когда я подошел его поздравить, он меня перебил: «После речи рейхсфюрера мы отправляемся в Краков. Вы едете с нами». - «Есть, штандартенфюрер». Гиммлер сел в первый ряд возле Бормана. Однако вначале мы прослушали доклад Дёница, подтвердившего временное прекращение боевых действий под водой, но выразившего надежду на их незамедлительное возобновление, потом Мильха, надеявшегося, что последняя тактика люфтваффе скоро положит конец террористическим рейдам на наши города, и Шепмана, нового начальника штаба СА, который, как я понял, ни на что не надеялся. Около половины шестого на трибуну поднялся рейхсфюрер. Его силуэт на возвышающейся эстраде обрамляли кроваво-красные флаги и черные каски почетного караула; трубки высоко закрепленных микрофонов почти полностью закрывали лицо; в стеклах очков отражался свет лампочек зала. Громкоговоритель придавал голосу рейхсфюрера металлическое звучание. Я уже описывал реакцию присутствующих; жаль, я сидел в глубине зала и вместо лиц видел в основном затылки. Но мне хотелось бы добавить, что, помимо страха и удивления, некоторые слова рейхсфюрера нашли во мне глубокий отклик. Особенно о влиянии Окончательного решения на тех, кто обязан его выполнять, и об опасности, которой мы подвергались, - стать жестокими и равнодушными и больше не ценить человеческую жизнь или размякнуть и поддаться слабости и нервным депрессиям. Да, то, что путь между Харибдой и Сциллой страшно узок, я знал не понаслышке. Эти слова рейхсфюрера имели ко мне непосредственное отношение, и со всей скромностью заявляю, в определенной степени адресовались лично мне и тем, кто, как и я, страдал от ужасной ответственности, возложенной на нас нашим рейхсфюрером. После доклада, уже где-то в семь часов вечера, рейхсляйтер Борман пригласил нас в буфет в соседнем зале. Сановники, в основном гауляйтеры в летах, брали бар штурмом; поскольку мне предстояла командировка с рейхсфюрером, я воздержался от выпивки. Я приметил Гиммлера в углу, он стоял перед Мандельбродом с Борманом, Геббельсом и Леландом спиной к залу, не обращая ни малейшего внимания на эффект, произведенный его речью. Гауляйтеры опрокидывали рюмку за рюмкой и шушукались, время от времени один из них выплевывал какой-нибудь пошлый тост, его коллеги торжественно кивали и пили снова. Должен признаться, несмотря на впечатление от доклада, меня больше занимала дневная сцена: я ощущал, что Мандельброд озабочен моим продвижением, но как и куда, еще не понимал; я слишком мало знал о его отношениях с рейхсфюрером, да, впрочем, и со Шпеером, чтобы судить о дальнейших планах, и волновался, сумею ли оправдать его ожидания. Я спрашивал себя, не могли бы Хильда или Эдвига разъяснить мне ситуацию, но, с другой стороны, абсолютно не сомневался, что даже в постели они не сказали бы мне того, что Мандельброд хотел от меня скрыть. А Шпеер? Долгое время я был уверен, что помню, как он беседовал с рейхсфюрером на фуршете. Потом однажды, спустя годы, я вычитал в книжке, что Шпеер категорически это отрицает, дескать, он с Роландом ушел еще в обед и не присутствовал на докладе рейхсфюрера. Слышал ли Шпеер в тот день слова рейхсфюрера или нет, итоги ему, как и остальным, были известны. По крайней мере, в тот период он знал достаточно, чтобы понимать, что лучше этим и ограничиться, как выразился один историк. И я подтверждаю - ведь немного позже мы с ним сблизились - он знал все, о женщинах и детях в том числе. Хотя, без сомнения, предпочел бы не знать. Гауляйтер фон Ширах, который в тот вечер сидел, развалившись в кресле с развязанным галстуком и расстегнутым воротником, безостановочно хлестал коньяк и тоже, конечно, предпочитал бы не знать, как и большинство других: им то ли не доставало твердости убеждений, то ли они уже боялись репрессий со стороны союзников. Надо еще добавить, что эти люди, гауляйтеры, слишком мало сделали для укрепления нашей военной мощи и даже в отдельных случаях нам мешали, между тем как Шпеер, что подтверждают современные специалисты, подарил национал-социалистической Германии минимум два года, и больше, чем кто-либо, старался продлить наше дело и продлил бы, если б смог. Естественно, он желал победы, из кожи вон лез для победы той национал-социалистической Германии, которая истребляла евреев, женщин и детей, и цыган, да, впрочем, много кого еще. Но я позволю себе, несмотря на исключительное уважение к достижениям Шпеера, счесть неприличным раскаяние, которое он демонстрировал после войны. Раскаянием он спас свою шкуру, хотя заслуживал жизнь не больше и не меньше, чем другие, Заукель, например, или Йодль, но вынужден был постоянно кривляться, чтобы сохранить лицо, при этом ему хватило прямоты, отбыв весь срок наказания, заявить: Да, я знал, и что? Как уже однажды в Иерусалиме сказал со всей прямотой простых людей мой товарищ Эйхман: «Раскаяние для маленьких детей».

Около восьми вечера я по приказу Брандта покинул прием, и мне не удалось попрощаться с доктором Мандельбродом, который, впрочем, был поглощен разговорами. Меня вместе со многими другими офицерами отвезли в отель «Позен» за вещами и потом на вокзал, где нас уже ждал специальный поезд рейхсфюрера. Мне снова выделили отдельное купе, правда, более скромных размеров, чем в вагоне доктора Мандельброда, и с узкой кушеткой. Поезд, носящий имя «Генрих», был необычайно удобен: помимо персональных бронированных вагонов рейхсфюрера, в начале состава располагались вагоны, обустроенные под кабинеты, и передвижной центр связи, головные и хвостовые платформы были оборудованы орудиями противовоздушной обороны; при необходимости весь штаб рейхсфюрера мог работать в пути. Я не видел, как рейхсфюрер садился в вагон; через некоторое время после нашего прибытия поезд тронулся; на этот раз в моем купе оказалось окно, я мог потушить свет и, сидя в темноте, любовался прекрасной светлой осенней ночью, осиянной звездами и луной, льющей бледный серебряный свет на убогие польские пейзажи. От Познани до Кракова примерно 400 километров, из-за многочисленных остановок, связанных с воздушной тревогой или перегруженностью путей, мы добрались до места, когда уже рассвело; проснувшись, я наблюдал, как медленно розовеют серые равнины и картофельные поля. На вокзале в Кракове нас встречал почетный караул с генерал-губернатором во главе, красная ковровая дорожка и фанфары; я издалека заметил Франка в окружении молодых полячек в национальных костюмах, держащих в руках корзины с оранжерейными цветами; он отдал салют высоким гостям, от чего его форма чуть не лопнула по швам, потом обменялся парой любезных слов с рейхсфюрером и исчез в огромном лимузине. Нам предоставили комнаты в отеле у подножия Вавеля; я помылся, тщательно побрился, отдал один форменный комплект в стирку. Затем по чудесным старинным улочкам Кракова, озаренным солнцем, не спеша, отправился в ХССПФ, отослал оттуда телекс в Берлин, чтобы узнать, как продвигается мой проект. Днем я вместе с членами делегации рейхсфюрера принимал участие в официальном обеде; я сидел за столом с офицерами СС и вермахта, а также с мелкими чиновниками генерал-губернаторства; за главным столом рядом с рейхсфюрером и генерал-губернатором восседал Биркамп, но у меня не было никакой возможности подойти поздороваться с ним. Мы говорили в основном о Люблине, люди Франка подтвердили слухи, курсировавшие в генерал-губернаторстве, о том, что Глобочника намеревались прогнать за колоссальные растраты. По одной из версий, рейхсфюрер хотел показательного процесса, чтобы другим неповадно было, но Глобочник предусмотрительно собрал кучу компрометирующих документов и, воспользовавшись ими, выторговал себе разве что не золотую пенсию на родном побережье. После сытной еды пошли выступления, но я не стал слушать и вернулся в город доложиться Брандту, который обосновался в ХССПФ. Правда, сообщить я мог не слишком много: кроме Д-III, сразу давшего добро, мы по-прежнему ждали мнения остальных ведомств, в том числе и РСХА. Брандт приказал мне по приезде ускорить ход дела, рейхсфюрер пожелал, чтобы проект подготовили к середине месяца.

Для вечернего приема Франк денег не пожалел. Почетный караул со шпагами в руках, в форме со сверкающими золотыми погонами выстроился по диагонали через широкий двор Вавеля. При входе в бальный зал гостей встречал сам Франк в форме СА и его жена, матрона, чьи белые телеса выпирали из зеленого бархатного одеяния. На эстраде в глубине главного зала оркестр играл венские вальсы; должностные лица генерал-губернаторства привели своих жен, некоторые пары танцевали, другие приглашенные пили, смеялись, выбирали себе закуски на перегруженных блюдами столах или, как я, изучали толпу. Кроме нескольких коллег из делегации рейхсфюрера, я мало кого знал. Я внимательно рассмотрел потолок с кессонами драгоценного дерева разных цветов и расписанными лепными головами в каждом отсеке: сверху на странных захватчиков, коими мы являлись, невозмутимо взирали бородатые солдаты, бюргеры в шляпах, придворные в перьях, кокетливые женщины. По распоряжению Франка открыли залы по бокам от парадной лестницы, каждый с буфетом, креслами и диванами для желающих отдохнуть или побыть в тишине. Гармоничную перспективу черных и белых ромбов плиточного пола нарушали прекрасные широкие ковры, заглушавшие шаги, впрочем опять гулко отдававшиеся по мрамору. По два охранника в касках и с обнаженными шпагами, поднятыми прямо к носу, как у английских гвардейцев, замерли у каждой двери в смежные залы. Я с бокалом вина в руке бродил по комнатам, любуясь фризами, потолками, картинами; увы, еще в начале войны поляки вывезли знаменитые фламандские гобелены Сигизмунда Августа предположительно в Англию или даже в Канаду, и Франк часто заявлял об этом как о расхищении культурного наследия Польши. Утомившись, я все-таки присоединился к группе офицеров СС, обсуждавших падение Неаполя и подвиги Скорцени. Я слушал их рассеянно, мое внимание отвлек странный шум, похожий на ритмичное поскрипывание. Звук приближался, я огляделся, потом почувствовал удар в сапог и опустил глаза; в меня врезался разноцветный автомобильчик с педалями, которым управлял хорошенький светловолосый мальчик. Малыш в костюмчике, расшитом лапками, вцепился пухлыми ручками в руль и смотрел на меня молча и сердито; на вид ему было четыре или пять лет. Я улыбнулся, но мальчик по-прежнему ничего не отвечал. В конце концов я понял и с поклоном подвинулся; не проронив ни слова, он принялся яростно жать на педали, пронесся в соседнюю комнату и исчез, проскочив между двумя застывшими, как статуи, охранниками. Спустя пару минут я услышал, что мой гонщик возвращается: он ринулся прямо, не замечая людей, вынужденных уступать ему дорогу. Подъехав к буфету, остановился, выбрался из машины и потянулся за куском пирога, но его ручка оказалась слишком короткой, напрасно он вставал на цыпочки, достать ему ничего не удавалось. Я подошел к нему и спросил: «Какой ты хочешь?» Он опять не ответил, только пальцем указал на «Захер торте». «Ты говоришь по-немецки?» - поинтересовался я. Мальчик оскорбился: «Конечно, я говорю по-немецки!» - «Тогда тебя наверняка научили слову bitte». Он покачал головой: «Мне не нужно говорить bitte». - «Это еще почему?» - «Потому что мой папа - король Польши, и все здесь должны ему подчиняться!» Я кивнул: «Что ж, прекрасно. Но тебе надо еще выучить военные отличия. Я служу не твоему отцу, а рейхсфюреру СС. Значит, если ты хочешь торта, ты должен сказать мне “пожалуйста”». Ребенок, надув губки, сомневался; по-видимому, он не привык к такому сопротивлению. Наконец он сдался: «Можно мне торта, bitte?» Я протянул ему кусочек. Малыш ел, пачкая шоколадом мордочку, и изучал мою форму. Потом поднял пальчик к Железному кресту: «Вы герой?» - «В некотором роде да». - «Вы воевали?»- «Да». - «Мой папа командует, но не воюет». - «Я знаю. Ты здесь постоянно живешь?» Он кивнул. «И тебе нравится жить во дворце?» Он пожал плечами: «Ну да, только других детей тут нет». - «Но у тебя все-таки есть братья и сестры?» Он опять кивнул: «Да, но я с ними не играю». - «Почему?» - «Не знаю. Просто». Я хотел спросить его имя, но тут на входе в зал возникла страшная суматоха: к нам направлялась толпа с Франком и рейхсфюрером во главе. «А, вот ты где! - воскликнул Франк, увидев сына. - Пойдем с нами. И вы тоже, штурмбанфюрер». Франк взял мальчика на руки, а мне указал на машину: «Вы могли бы ее прихватить?» Я поднял машину и последовал за ними. Толпа пересекла залы и остановилась возле двери, которую Франк распахнул самолично и посторонился, чтобы пропустить Гиммлера: «После вас, дорогой рейхсфюрер. Проходите, проходите». Франк поставил сына на пол и подтолкнул вперед, потом, поколебавшись, отыскал меня глазами и прошептал: «Спрячьте машину в углу. Мы после ее заберем». Я прошел в зал. В центре находился большой стол размером, по меньшей мере, три метра на четыре, на котором что-то лежало под черным покрывалом. Франк, не отходя от рейхсфюрера, дождался других гостей, потом распределил всех вокруг стола. Малыш снова вставал на цыпочки, но едва доставал до столешницы. Я стоял чуть поодаль, Франк обернулся и позвал меня: «Извините, штурмбанфюрер. Вы уже подружились, как я понял. Вас не затруднит подержать его, чтобы он тоже посмотрел?» Я наклонился и взял мальчика на руки; Франк освободил нам место рядом с собой. Пока входили последние приглашенные, Франк то запускал кончики пальцев в волосы, то теребил одну из своих медалей; казалось, от нетерпения он еле владел собой. Когда все собрались, Франк повернулся к Гиммлеру и торжественно объявил: «Дорогой рейхсфюрер, то, что вы сейчас увидите, - идея, с некоторых пор полностью занимающая мой досуг. Это проект, и я надеюсь, что после войны он прославит город Краков, столицу генерал-губернаторства Польши, и превратит его в центр притяжения для всей Германии. Когда мой план будет реализован, я хотел бы посвятить его фюреру в день его рождения. Но поскольку вы почтили нас визитом, я не желаю больше хранить свою задумку в секрете». Его одутловатое лицо с мягкими мясистыми чертами сияло от удовольствия. С полунасмешливым, полускучающим видом, скрестив руки за спиной, рейхсфюрер наблюдал за Франком сквозь пенсне. А я только и мечтал, чтобы Франк поторопился: ребенок все-таки был тяжелый. Франк сделал знак, несколько солдат сдернули покрывало, явив присутствующим архитектурный макет, что-то вроде обнесенного оградой парка с деревьями и дорожками, извивающимися между домов разных стилей. Пока Франка распирало от гордости, Гиммлер внимательно разглядывал макет. «Что это? - спросил он наконец. - Похоже на зоопарк». - «Почти, мой дорогой рейхсфюрер, - прокудахтал Франк, сунув большие пальцы в карманы мундира. - Это, как выражаются венцы, Menschengarten, антропологический сад, который я намереваюсь создать здесь, в Кракове». Он широко повел рукой над макетом. «Вы помните, дорогой рейхсфюрер, в нашей молодости, еще до войны, Vцlkerschauen [Этнографические представления (нем.) Гагенбека]? С семьями из Самоа, Судана и Лапландии? Одно такое представление он устроил в Мюнхене, меня туда возил отец, и вы наверняка тоже это видели. А потом еще в Гамбурге, Франкфурте и Базеле, Гагенбек повсюду имел огромный успех». Рейхсфюрер потер подбородок: «Да-да, припоминаю. Передвижные экспозиции, да?» - «Точно. Но моя будет постоянно действующей, как зоопарк. И не только для развлечения публики, но для научных и педагогических целей. Мы соберем особи всех исчезающих или находящихся на грани вымирания народов Европы, чтобы сохранить для наглядности живые образцы. Немецкие школьники будут приезжать сюда на автобусе и учиться! Посмотрите, посмотрите!» Франк ткнул в макет одного из домиков, выполненный в разрезе: внутри за столом с семисвечником сидели крохотные фигурки. «Что касается, например, евреев, я выбрал Галицию и восточных евреев как наиболее колоритных. Дом типичен для их грязного образа жизни; естественно, чтобы избежать заражения посетителей, придется регулярно проводить дезинфекцию и подвергать экспонируемые экземпляры медицинскому контролю. Евреев я хочу отобрать самых набожных, им дадут Талмуд, и зрители увидят, как они бормочут свои молитвы или как их женщины готовят кошерную пищу. Здесь польские крестьяне из Мазурии, там большевистские колхозники, тут жители Рутении и украинцы, приглядитесь, в вышитых рубахах. Это большое здание предназначено для института антропологических исследований; я сам стану учредителем кафедры. У ученых появится возможность приезжать и на месте изучать народы, столь многочисленные в прошлом. Уникальный шанс для исследователей». - «Захватывающе, - пробормотал рейхсфюрер. - А обычные посетители?» - «Они могут свободно прогуливаться у огражденных участков, смотреть, как разные особи работают в саду, выбивают ковры, вешают белье. Потом мы организуем экскурсии по домам с разъяснениями, что позволит гостям парка познакомиться с обычаями и нравами их обитателей». - «И каким же образом вы сохраните ваш парк на длительные сроки? Ведь ваши экземпляры состарятся, а некоторые умрут». - «Именно в этом вопросе, дорогой рейхсфюрер, мне нужна ваша поддержка. Нам необходимо иметь по десятку видов каждого народа. Они переженятся и произведут потомство. Экспонатом служит одна семья, а другие заменяют ее членов в случае болезни, размножаются и обучают детей обычаям, молитвам и всему прочему. Я рассчитываю, что их будут содержать поблизости в лагере под надзором СС». - «Если фюрер одобрит, вероятно. Но тема требует обсуждений. Я сомневаюсь, что было бы желательно сохранять некоторые расы, даже если им грозит вымирание. Это опасно». - «Разумеется, мы примем надлежащие меры предосторожности. По моему мнению, подобное учреждение неоценимо и чрезвычайно важно для науки. Как вы хотите, чтобы будущие поколения поняли масштабность содеянного нами, если они не будут в курсе господствовавших ранее отношений?» - «Вы, безусловно, правы, дорогой Франк. Очень хорошая идея. А как будет финансироваться ваш Vцlkerschauplatz?» - «На коммерческой основе. Только исследовательский институт получит субсидии. Для самого парка мы создадим Aktiengesellschaft, акционерное общество, чтобы проводить суммы по подписке. Когда мы погасим начальные инвестиции, деньги за вход покроют траты на содержание. Я интересовался информацией об экспозициях Гагенбека: они приносили огромную выручку. Зоологический сад в Париже регулярно терпел убытки, пока в тысяча восемьсот семьдесят седьмом году директор не организовал этнологические выставки нубийцев и эскимосов. За первый год его касса пропустила миллион посетителей. И так продолжалось вплоть до Мировой войны». Рейхсфюрер задумчиво покачал головой: «Отличная идея». Он наклонился и принялся изучать макет вблизи, Франк время от времени обращал внимание рейхсфюрера на ту или иную деталь. Мальчик заерзал, и я спустил его на пол: он тут же залез в машину и исчез за дверью. Гости тоже покидали зал. В одной из комнат я опять встретил неизменно лицемерного Биркампа, мы даже немного с ним поговорили. Потом я вышел во двор, курил под колоннадой и восхищался барочным великолепием иллюминации и почетным караулом, воинственным и варварским, будто нарочно выставленным здесь, чтобы подчеркнуть изящные формы дворца. «Добрый вечер, - раздался голос рядом со мной. - Впечатляет, правда?» Я обернулся и узнал Оснабругге, того любезного инженера, специализирующегося по строительству мостов и шоссе, с которым мы встретились в Киеве. «Добрый вечер! Какой приятный сюрприз». - «А сколько воды утекло под разрушенными мостами Днепра». Он держал бокал красного вина, и мы выпили за встречу. «Итак, что же вас привело в королевство Франка?» - «Я сопровождаю рейхсфюрера. А вы?» Его ясное овальное лицо приняло одновременно лукавое и деловое выражение: «Государственная тайна!» Он сощурил глаза и улыбнулся: «Но вам могу сказать - я в командировке по заданию ОКХ. Готовлю программы сноса мостов дистриктов Люблина и Галиции». Я в недоумении взглянул на него: «Что за черт, зачем?» - «На случай наступления большевиков, естественно». - «Но красные на Днепре!» Оснабругге потер короткий приплюснутый нос, я заметил, что он сильно облысел. «Они перешли его сегодня, - вымолвил Оснабругге. - И взяли Невель». - «Но это все-таки еще достаточно далеко. Мы не дадим им пройти вперед. Вы не думаете, что ваши приготовления отчасти носят пораженческий характер?» - «Вовсе нет: это предусмотрительность. Качество, которое очень ценят военные, смею вас заверить. Я делаю то, что мне говорят. И делал то же самое весной в Смоленске и летом в Белоруссии». - «И в чем же заключается программа сноса мостов, можете вы мне объяснить?» Он опечалился: «О, все довольно просто. Местные инженеры исследуют каждый мост под снос; я знакомлюсь с результатами их анализа, одобряю, и потом мы рассчитываем необходимый объем взрывчатки для дистрикта в целом, количество детонаторов и так далее, затем на месте решаем, где и как их устанавливать; и, наконец, определяем этапы, которые помогут местным комендантам точно знать, когда надо ставить заряд, когда детонаторы, и при каких условиях можно нажать на кнопку. План, что же еще. Это позволяет нам при непредвиденных обстоятельствах избежать ситуации, когда мы вынуждены оставлять врагу мосты только потому, что под рукой не находится взрывчатки». - «А вы пока так ничего и не построили?» - «Увы, нет! Моя командировка на Украину обернулась проклятием: мой рапорт о сносе советских конструкций до такой степени понравился начальству, что меня вызвали в Берлин и назначили руководителем отдела по сносу - исключительно мостов, потому что за фабрики, железные дороги и шоссе отвечают другие ведомства; за аэродромы, например, люфтваффе, но иногда мы проводим общие конференции. Короче, с тех пор я только этим и занимаюсь. Все мосты Дона и Маныча - моя работа. Донец, Десна, Ока - тоже я. Я уже взорвал сотни мостов. Грустно. Впрочем, жена довольна, меня же продвигают по службе, - он похлопал по петлицам: действительно, с Киева его несколько раз повысили в звании. - А у меня сердце разрывается. Каждый раз такое впечатление, словно я убил ребенка». - «Вы не должны к этому так относиться, герр оберст. В конце концов, мосты же советские». - «Да, но если это продолжится, однажды настанет черед и немецких мостов». Я улыбнулся: «Настоящее пораженчество». - «Извините меня. Иногда меня охватывает отчаяние. Даже в детстве я любил строить, тогда как все мои одноклассники хотели только ломать». - «Справедливости нет. Идемте, наполним бокалы». В главном зале оркестр играл Листа, и несколько пар танцевали. Франк сидел на углу стола с Гиммлером и госсекретарем Бюлером; они оживленно беседовали и пили кофе и коньяк; даже перед рейхсфюрером, курившим толстую сигару, вопреки его привычке, стоял полный стакан. Франк подался вперед, его влажный взгляд был затуманен алкоголем; Гиммлер с обиженным видом нахмурил брови: музыка пришлась ему не по вкусу. Я снова выпил с Оснабругге, звучала финальная часть рапсодии. Когда оркестр остановился, Франк, с бокалом коньяка в руке, поднялся со стула. Не отводя взгляда от Гиммлера, он объявил голосом твердым, но чересчур пронзительным: «Дорогой рейхсфюрер, вы наверняка знаете старинное популярное четверостишие: Clarum regnum Polonorum / Est caelum Nobiliorum / Paradisum Judeorum / Et infernum Rusticorum. [Славное царство польское, небеса для дворян, рай для евреев и ад для крестьян (лат.)] Дворяне давно уже исчезли и, благодаря нашим усилиям, евреи тоже; крестьянство в будущем станет только обогащаться и прославлять нас, и Польша превратится в Небеса и Рай для немецкого народа, Caelum et Paradisum Germanorum». Его латынь звучала столь неуверенно, что дама, стоявшая рядом, громко фыркнула; фрау Франк, как индусский идол развалившаяся в кресле возле мужа, пронзила ее взглядом. Рейхсфюрер - невозмутимые, холодные глаза прятались за маленьким пенсне - поднял бокал, но лишь смочил губы. Франк обогнул стол, пересек зал и довольно ловко вскочил на эстраду. Пианист встал и поспешно скрылся. Франк уселся на его место и вдохновенно встряхнул длинными белыми пухлыми кистями над клавишами, а потом заиграл «Ноктюрн» Шопена. Рейхсфюрер вздохнул; он часто моргал и уже с трудом держал сигару, готовую вот-вот потухнуть. Оснабругге нагнулся ко мне: «По-моему, генерал-губернатор нарочно дразнит вашего рейхсфюрера. Вы не согласны?» - «Не сущее ли это ребячество?» - «Он обижен. По слухам, в прошлом месяце он еще раз просил отставки, но фюрер опять отказал». - «Если я правильно понял, особым авторитетом он здесь не пользуется». - «По словам моих коллег из вермахта, абсолютно никаким. Представьте себе королевство франков без франков, вернее, без Франка. Это и есть Польша». - «То есть он скорее князек, чем король». Если не обращать внимания на выбор отрывка - ведь у Шопена есть вещи гораздо лучше «Ноктюрна», - Франк играл весьма неплохо, хотя, конечно, с излишним пафосом. Я посмотрел на жену Франка, ее жирные, красные плечи и грудь, вываливавшиеся из декольте платья, лоснились от пота: крошечные, глубоко посаженные глазки блестели от гордости. Мальчик вроде как сквозь землю провалился, я уже давно не слышал надоедливого шума веломобильчика. Было уже поздно, гости потихоньку откланивались. Брандт подошел к рейхсфюреру, предложил свои услуги и, не меняя сосредоточенного выражения птичьего лица, продолжал спокойно следить за происходящим. Я нацарапал в записной книжке номера телефонов, вырвал листок и протянул его Оснабругге. «Держите. Если будете в Берлине, позвоните мне, пропустим по стаканчику». - «Вы уходите?» Я кивнул подбородком на Гиммлера, у Оснабругге брови поползли вверх: «А, тогда до свидания. Рад был нашей встрече». Франк доигрывал «Ноктюрн», энергично тряся головой. Я скривился: даже для Шопена это было слишком, генерал-губернатор явно злоупотреблял легато.

Следующим утром рейхсфюрер уехал. Вспаханные поля Вартегау размокли от осеннего дождя, мутные лужи, размером с небольшие пруды, будто поглотили весь свет под вечным небом. Сосновые леса, прячущие, как мне всегда казалось, темные ужасные преступления, добавляли черного цвета в бесконечный грязный пейзаж; только редкие для этой области березы, увенчанные пламенеющими кронами, бросали последний вызов надвигающейся зиме. В Берлине тоже шел дождь, люди в промокшей одежде ускоряли шаг; на тротуарах с выбоинами от бомб иногда образовывались непреодолимые водные пространства, пешеходы разворачивались и продолжали путь по соседней улице. Назавтра я уже отправился в Ораниенбург ходатайствовать по своему делу. Я был уверен, что больше всего проблем мне доставит штурмбанфюрер Бургер, новый начальник Д-IV, но он, послушав меня несколько минут, просто сказал: «Если нет проблем с финансированием, то мне все равно» - и приказал адъютанту составить письмо с положительным отзывом. А вот с Маурером, наоборот, возникли сложности. Его совершенно не впечатлило, что благодаря моему проекту эффективность труда заключенных повысится, он считал, что наши планы не получат дальнейшего развития, и откровенно заявил, что, одобрив их, боится в будущем перекрыть доступ другим мерам по улучшению. Я, используя самые разнообразные аргументы, больше часа объяснял ему, что без согласия РСХА мы ничего не сможем сделать и что РСХА не поддержит слишком затратный проект из страха оказать содействие евреям и прочим опасным врагам. Но именно в этом вопросе Маурер проявил особую несговорчивость: он путался, беспрестанно повторял, что, конечно, к евреям Аушвица цифры абсолютно неприменимы, по статистике только 10% из них работают, а где же, простите, остальные? Ведь это же немыслимо, что такое количество евреев неработоспособны. Он неоднократно посылал запросы Хёссу, но тот отвечал уклончиво или вообще молчал. Маурер явно ждал разъяснений, но я рассудил, что не мне их ему давать, и ограничился заверением, что специальная комиссия могла бы разобраться в таких вещах на месте. Но у Маурера не было времени разъезжать с инспекциями. В итоге я все же вырвал у него согласие, но с ограничениями: он не возражал против классификации, но, со своей стороны, требовал увеличить ориентировочные показатели. Вернувшись в Берлин, я написал отчет Брандту и сообщил, что, по моим сведениям, РСХА одобрит проект, хотя письменного подтверждения у меня пока нет. Брандт приказал выслать ему рапорт и копию Полю; рейхсфюрер примет окончательное решение позже, а пока наш проект послужит базой для работы. Меня же он просит изучить рапорты СД касательно иностранных рабочих и начать думать над данной проблемой тоже.

Наступил день моего рождения, тридцатилетие. Я, как и тогда в Киеве, пригласил Томаса поужинать, никого кроме него я видеть не хотел. Хотя у меня в Берлине было много знакомых, бывших приятелей по университету или товарищей из СД, по правде говоря, только Томаса я считал другом. После выздоровления я без всяких сожалений отрешился от мира, погрузился в работу и помимо профессиональных отношений практически ни с кем не общался и не имел ни эмоциональных, ни сексуальных связей. Впрочем, и потребности в них у меня не возникало; при воспоминаниях о парижских эксцессах мне становилось дурно, я не испытывал никакого желания вновь пускаться в сомнительные авантюры. Я не думал ни о сестре, ни об умершей матери; по крайней мере, не помню, чтобы я о них думал. Вероятно, после страшного шока от ранения (хотя я полностью выздоровел, мысль о нем всякий раз наводила на меня ужас и делала беспомощным, будто я был из стекла или хрусталя и при малейшем ударе рисковал разбиться вдребезги) и весенних потрясений моя душа нуждалась в покое и размеренности, и я отбрасывал все, что могло их нарушить. Но в тот вечер - я пришел на встречу заранее, чтобы немного поразмышлять в одиночестве, и пил коньяк в баре - я снова вспомнил сестру: ведь ей сегодня тоже исполнилось тридцать. Где она празднует - в швейцарском санатории, переполненном иностранцами? Или в своем мрачном жилище в Померании? Уже давно мы не отмечали день рождения вместе. Я попытался восстановить в памяти, когда это было в последний раз: наверное, в детстве в Антибе, но смятение, охватившее меня, мешало сосредоточиться, и мне не удавалось реконструировать события. Я приблизительно рассчитал дату: по логике вещей тогда шел 1926 год, потому что в 1927 году нас уже отправили в коллеж; нам исполнилось по тринадцать лет, я силился припомнить детали, но тщетно. Может, в коробках или шкатулках на чердаке в Антибе сохранились фотографии с праздника? Жаль, я плохо искал. Чем больше я думал об этих, в сущности, идиотских мелочах, тем сильнее огорчался. К счастью, появился Томас и развеял мое уныние. Я уже, конечно, говорил и повторюсь: в Томасе мне особенно нравился врожденный оптимизм, энергия, ум и невозмутимый цинизм; его сплетни, язвительные замечания и намеки всегда доставляли мне удовольствие, мне казалось, что благодаря осведомленности Томаса о тайных связях и разговорах за закрытыми дверьми я вместе с ним проникаю в подноготную жизни, спрятанной от глаз невежд, словно стоящих лицом к солнцу и замечающих в людских поступках лишь самое очевидное. Томас обладал способностью сделать вывод о расстановке политических сил лишь по факту встречи, даже не зная о содержании переговоров; и если иногда ошибался, жадное стремление к добыче новой информации позволяло ему постоянно корректировать те головоломные конструкции, которые он возводил наугад. Но в то же время у него напрочь отсутствовала фантазия, и я всегда подозревал, что, несмотря на способность в нескольких словах обрисовать сложную картину, из Томаса получился бы скверный романист: главным ориентиром в его рассуждениях и гипотезах неизменно оставался личный интерес; придерживаясь его, Томас редко просчитывался и предположить иные побудительные мотивы в действиях и словах людей был просто не в состоянии. Страстью Томаса - и этим он отличался от Фосса, я мысленно вернулся к предыдущему дню рождения и с горечью подумал о нашей короткой дружбе, - да, страстью Томаса было отнюдь не чистое знание, знание как таковое, а лишь практические сведения, определяющие дальнейшие действия. В тот вечер Томас много говорил о Шелленберге, но исключительно обиняками, словно я должен был сам все понять: Шелленберг сомневается, Шелленберг ищет альтернативы, но что за сомнения, что подразумевалось под альтернативами, Томас уточнять не хотел. Я немного знал Шелленберга, но не сказал бы, что тот мне нравился. В РСХА он занимал особое положение, в основном, думаю, благодаря приязненному отношению рейсхсфюрера. Я не считал его настоящим национал-социалистом, скорее человеком, очарованным самой властью, а не ее целью. Перечитывая написанное, я вдруг отдал себе отчет, что у вас и о Томасе может сложиться подобное впечатление. Но Томас - это абсолютно другое: даже если он испытывал священный ужас перед теоретическими и идеологическими дискуссиями, что, например, объясняет его отвращение к Олендорфу, и всегда слишком заботился о личном будущем, в самых незначительных поступках он оставался истинным национал-социалистом. А Шелленберг был флюгером, и мне совсем нетрудно было представить, что он работает на английские Секретные службы или ОСС. Шелленберг имел привычку называть не нравившихся ему людей блядями, но такое определение как нельзя лучше соответствовало ему самому. И, если задуматься, оскорбления, которые люди используют охотнее всего, которые часто спонтанно срываются с их губ, изобличают в итоге их собственные скрытые недостатки - естественно, ведь человек ненавидит то, на что больше всего похож. Эта идея не покидала меня ни за ужином, ни потом, когда я, немного пьяный, поздно ночью вернулся к себе, взял с этажерки сборник речей фюрера, принадлежавший фрау Гуткнехт, и принялся его листать, выискивая наиболее резкие высказывания, в первую очередь о евреях. Читал и задавался вопросом, не описывал ли фюрер, бессознательно, самого себя: евреи умеют лишь одно - лгать и мошенничать, им не хватает способностей и изобретательности во всех областях жизни. Или: евреи - лжецы, фальсификаторы, лицемеры. Они достигли того, что имеют, только благодаря наивности тех, кто их окружает. Вот еще: мы можем жить без евреев, а они без нас нет. Однако фюрер никогда не делал заявлений от своего имени, его личностные особенности значили немного: он скорее играл роль линзы, улавливал и концентрировал волю народа, чтобы затем фокусировать ее в нужной точке. И не всех ли нас он имел в виду, говоря о себе? Но об этом я могу сказать лишь сегодня.

За ужином Томас опять ругал меня за необщительность и невыносимый рабочий график: «Я понимаю, что каждый должен выкладываться по максимуму, но ты в результате подорвешь здоровье. И потом Германия, замечу тебе, не проиграет войну, если ты будешь отдыхать по вечерам и выходным. Мы пока можем себе это позволить, найди для себя комфортный ритм, иначе сломаешься. И кстати, погляди-ка, ты уже животик отрастил». Да, правда: я, конечно, не растолстел, но мускулы ослабли, и живот отвис. «Займись хотя бы спортом, - настаивал Томас. - Я два раза в неделю фехтую, а по воскресеньям плаваю в бассейне. Увидишь, спорт пойдет тебе на пользу». Как обычно, он был прав. Я быстро стал получать удовольствие от фехтования, которым немного занимался в университете; я выбрал саблю, меня восхищал ее нервный и энергичный характер. Мне нравился этот вид спорта, несмотря на агрессию, он не грубый: владение оружием помимо быстроты реакции и ловкости требует умственной работы перед каждым выпадом, умения интуитивно предвосхитить движения противника и моментально просчитать ответные удары. Фехтование сродни физической игре в шахматы, где надо предвидеть множество ходов: когда партия началась, времени на раздумья уже нет, и часто заранее можно определить, проиграна она или нет, по тому, насколько верно был сделан расчет, который впоследствии сами выпады лишь подтверждают или опровергают. Еще мы стреляли в тире РСХА во Дворце принца Альбрехта и посещали бассейн, но не принадлежавший гестапо, а общественный в районе Кройцберг. Во-первых, - главный аргумент для Томаса - туда ходили женщины (непохожие на бессменных секретарш); во-вторых, и площадь была больше, и после плавания можно в банных халатах посидеть за деревянными столиками наверху на широком балконе, выпить свежего, холодного пива и понаблюдать за купальщиками, чьи радостные крики и плеск воды наполняли просторный зал. Когда мы пришли туда в первый раз, я испытал жуткое потрясение и остаток дня пребывал в мучительной тревоге. Мы разделись в гардеробе, я посмотрел на Томаса и остолбенел: его живот пересекал широкий раздвоенный шрам. «Откуда у тебя шрам?» - воскликнул я. Томас в изумлении уставился на меня: «Из Сталинграда, конечно. Ты забыл? Ты же стоял рядом». Да, воспоминание у меня имелось, но хранилось оно в глубине моего сознания среди галлюцинаций и грез, и я внезапно почувствовал, что больше ни в чем не могу быть уверен. Я не отрывал взгляда от Томаса, тот хлопнул себя ладонью по животу и улыбнулся во весь рот: «Я в порядке, не беспокойся, зажило отлично. И потом, девушки от шрама без ума, их, видимо, это возбуждает». Томас закрыл один глаз и, подняв большой палец, прицелился мне пальцем в лоб, как мальчишка, играющий в ковбоя: «Паф!» Я и впрямь ощутил удар, во мне нарастал страх, превращаясь в нечто серое, дряблое, бесформенное, занявшее собой узкое пространство гардероба и мешавшее мне двигаться. «Не делай такую физиономию! - весело закричал Томас. - Пойдем купаться!» Вода, чуть подогретая, приятно прохладная, меня взбодрила; но после нескольких заплывов я уже устал - и впрямь совсем потерял форму, - вылез из бассейна и вытянулся на шезлонге, пока Томас резвился и нырял стрелой в воду под восторженный визг молодых особ. Наблюдая за этими людьми, тратившими энергию, развлекавшимися, наслаждавшимися собственной силой, я понимал, насколько далек от них. Тела, даже самые красивые, больше меня не волновали, как, например, несколькими месяцами раньше танцовщики балета; теперь же и женщины, и мужчины оставляли меня одинаково равнодушным. Я мог отстраненно любоваться игрой мускулов под белой кожей, изгибом бедра, каплями воды на затылке: Аполлон из ржавой бронзы в парижском музее привлекал меня сильнее, чем мускулы, бесстыдно выставлявшиеся здесь напоказ, словно в насмешку над дебелой, желтой плотью нескольких стариков, посещавших это место. Однако мое внимание привлекла девушка, выделявшаяся на фоне остальных своей невозмутимостью. Пока ее подружки суетились и отфыркивались рядом с Томасом, она оставалась в воде без движения, опершись руками о бортик бассейна, склонив к плечу овальную голову в элегантной черной резиновой шапочке и устремив на меня спокойный взгляд больших темных глаз. Я не мог понять, действительно ли она меня замечает; девушка, кажется, просто с удовольствием разглядывала все, что находилось в ее поле зрения; после долгой паузы она подняла руки и тихо ушла под воду. Отсчитывая секунды, я ждал, когда же эта красавица наконец всплывет, а она появилась на противоположной стороне, проплыв весь бассейн под водой так же спокойно, как я когда-то в своих галлюцинациях пересек Волгу. Я опять расслабился в шезлонге, прикрыл глаза, сосредоточившись на том, как на моей коже медленно испаряется хлорированная вода. В тот день страх очень медленно выпускал меня из своих удушающих объятий. Однако в следующее воскресенье я вернулся с Томасом в бассейн.

Между тем меня снова вызвали к рейхсфюреру. Он потребовал уточнений, каким образом мы пришли к данным результатам; я пустился в подробные разъяснения, потому что в нашем проекте имелись отдельные технические моменты, которые довольно сложно было обобщить; рейхсфюрер слушал меня с холодным, не особенно приветливым видом и, когда я закончил, сухо спросил: «А РСХА?» - «В принципе их специалист согласен, рейхсфюрер, но по-прежнему ждет подтверждения от группенфюрера Мюллера». - «Будьте осторожны, штурмбанфюрер, очень осторожны», - сказал он наставительно, делая ударение на каждом слове. Я знал о новом еврейском восстании, произошедшем недавно в генерал-губернаторстве, на этот раз в Собиборе. Опять погибли эсэсовцы, и, несмотря на массовую облаву, часть беглецов так и не поймали; а ведь речь шла о Geheimnistrдger - лицах, обладавших секретной информацией, о непосредственных свидетелях операций по уничтожению, и если им удастся присоединиться к партизанам Припяти, то очень вероятно, что их потом подберут большевики. Я разделял тревогу рейхсфюрера, но решение надо было принимать ему. «Вы, я полагаю, встречались с рейхсминистром Шпеером?» - внезапно поинтересовался он. «Да, рейхсфюрер. Министру меня представил доктор Мандельброд». - «Вы обсуждали с ним ваш проект?» - «В общих чертах, рейхсфюрер. Но он знает, что наша цель - улучшить здоровье заключенных». - «И что он сказал?» - «Вроде бы остался доволен, рейхсфюрер». Он полистал бумаги на столе: «Доктор Мандельброд написал мне письмо. Сообщил, что вы понравились рейхсминистру Шпееру. Это правда?» - «Я не знаю, рейхсфюрер». - «Доктор Мандельброд и герр Леланд стремятся любой ценой к тому, чтобы я сблизился со Шпеером. В принципе идея неплохая, ведь у нас есть общие интересы. Все считают, что у нас со Шпеером конфликт, но ничего подобного. Я уже в тысяча девятьсот тридцать седьмом году создал специальные лагеря, чтобы снабжать строительными материалами, кирпичом и гранитом новую столицу, которую Шпеер собрался возводить в честь фюрера. В тот период Германия целиком могла покрыть только четыре процента его потребностей в граните. Шпеер очень радовался и моей помощи, и перспективе сотрудничества. Но, тем не менее, следует его остерегаться. Рейхсминистр отнюдь не идеалист и не понимает СС. Я хотел предложить Шпееру пост группенфюрера, но он отказался. В прошлом году он позволил себе критиковать нашу организацию перед фюрером и даже требовал юрисдикции в отношении наших лагерей. И сегодня он мечтает о праве наблюдения за нашей внутренней работой. Однако сотрудничество со Шпеером для нас важно. Вы консультировались с его министерством при подготовке проекта?» - «Да, рейхсфюрер. Один из их специалистов приезжал к нам с докладом». Рейхсфюрер медленно кивнул: «Хорошо, хорошо…» Потом будто решился: «Мы не можем терять время. Я скажу Полю, что одобряю проект. Вы отправите копию непосредственно рейхсминистру Шпееру с запиской от вашего имени, где напомните о вашей встрече и сообщите, что проект принят к реализации. Еще одну копию отошлите доктору Мандельброду». - «Zu Befehl, рейхсфюрер. Что мне надо подготовить касательно иностранных рабочих?» - «На сегодняшний момент ничего. Изучите вопрос с точки зрения питания и производительности труда и пока ограничьтесь этим, посмотрим, как будут развиваться события. Если Шпеер или его помощники выйдут на контакт с вами, информируйте Брандта и реагируйте доброжелательно».

Я следовал инструкциям рейхсфюрера буквально. Не знаю, что Поль сделал с нашим проектом, который я любовно выпестовал, но через пару дней в конце месяца он разослал новое распоряжение во все КЛ и приказал понизить показатели смертности и заболеваемости на 10%, однако без конкретных директив; насколько мне известно, рационы Изенбека никогда не распределялись. Потом я получил очень лестное письмо от Шпеера, он поздравлял с принятием проекта - прямым доказательством нашего нового, недавно начатого сотрудничества, и в завершение добавлял: надеюсь, у меня скоро будет возможность встретиться с вами и обсудить все проблемы лично. Ваш Шпеер. Я передал его письмо Брандту. В начале ноября мне пришло еще одно письмо: гауляйтер Вестмарка обратился к Шпееру с требованием безотлагательно вывезти из Лотарингии пятьсот рабочих евреев, которых СС доставила на военный завод: моими усилиями Лотарингия очищена от евреев и останется такой, - писал гауляйтер. Шпеер просил меня направить его протест в компетентную инстанцию, чтобы урегулировать проблему. Я проконсультировался с Брандтом; несколькими днями позже он прислал мне внутреннее уведомление с просьбой ответить гауляйтеру от лица рейхсфюрера и негативно. Тон: резкий, - пометил Брандт. Я приступил к заданию с удовольствием:

Дорогой товарищ по Партии Бюркель!

Ваша просьба несвоевременна и не может быть выполнена. В столь тяжелый для Германии час рейхсфюрер сознает необходимость по максимуму использовать рабочую силу врагов нашей нации. Решения по эксплуатации рабочих приняты в ходе многочисленных консультаций всех заинтересованных и компетентных инстанций. Как вам известно, ныне действующий запрет на привлечение к труду заключенных-евреев касается только Старого Рейха и Австрии, и я не могу отделаться от впечатления, что ваша просьба проистекает, прежде всего, из желания вмешаться в общее урегулирование еврейского вопроса. Хайль Гитлер! Ваш, и т. д.

Я отослал копию Шпееру, тот меня поблагодарил. Постепенно такая практика вошла в норму: Шпеер пересылал мне назойливые ходатайства и жалобы, на которые я отвечал от имени рейхсфюрера, а в особо сложных случаях передавал их на рассмотрение в СД, зачастую, чтобы ускорить ход событий, пользуясь знакомствами, а не официальным путем. Так я вновь встретился с Олендорфом, он пригласил меня поужинать и за едой разразился долгой тирадой против введенной Шпеером системы самоуправления производства, которую считал ничем иным, как узурпацией государственной власти капиталистами, не несущими ни малейшей ответственности перед обществом. Если рейхсфюрер и одобрил подобное, то, по его мнению, только потому, что ничего не смыслил в экономике, и к тому же на рейхсфюрера сильное влияние оказывал Поль, чистой воды капиталист, одержимый единственным желанием: расширять свою промышленную империю СС. Честно говоря, я тоже мало что понимал в экономике, как, впрочем, и в жестких выводах Олендорфа в этой области. Но мне всегда нравилось его слушать: прямота и интеллектуальная честность освежали, словно стакан холодной воды; он был прав, подчеркивая, что война спровоцировала или обострила многочисленные перекосы; после войны надо будет основательно реформировать государственные структуры.

Я опять почувствовал вкус к жизни: возможно, сказалось благотворное влияние спорта, возможно, что-то другое, не знаю. Однажды я пришел к мысли, что не в состоянии дальше выносить фрау Гуткнехт, и на следующий же день принялся искать новое жилье. Это было достаточно сложно, но меня выручил Томас: мы нашли небольшую меблированную квартиру для холостяка на последнем этаже недавно построенного дома. Она принадлежала гауптштурмфюреру, который только что женился и уезжал на службу в Норвегию. Мы быстро сошлись в цене, и после полудня я с помощью Пионтека и под причитания и мольбы фрау Гуткнехт перевез туда свои вещи. Квартира, совсем небольшая, состояла из двух квадратных смежных комнат, разделенных двойной дверью, крохотной кухни и ванной, зато гостиная была угловая и ее окна выходили на две стороны, а с балкона я мог любоваться парком и наблюдать за играющими детьми, кроме того, здесь было тихо, меня не тревожил шум машин. Нагромождения крыш самых разных форм создавали восхитительный, умиротворяющий, постоянно меняющийся в зависимости от погоды и освещения вид. В ясные дни в квартире с утра до вечера гостило солнце; рассвет я встречал в спальне, закат - в гостиной. Чтобы добавить света, я, с разрешения владельца, ободрал старые выцветшие обои и выкрасил стены в белый; непривычный для Берлина интерьер, но я видел такое в Париже, и мне очень понравилось; с паркетом это смотрелось почти аскетично, но вполне соответствовало моему настроению. Спокойно покуривая на диване, я задавался вопросом, почему я не переехал раньше. Просыпался я рано, в это время года еще затемно, съедал несколько тартинок и пил настоящий черный кофе; Томасу прислали его по знакомству из Голландии, и он мне продал часть. На работу я добирался на трамвае, провожал взглядом мелькавшие улицы и изучал при дневном свете лица попутчиков, грустные, закрытые, равнодушные, уставшие, но иногда и очень счастливые. Обратите внимание: на улицах или в трамвае редко встретишь счастливое лицо, но когда это случалось, я тоже чувствовал себя счастливым и со всей полнотой ощущал свою принадлежность к сообществу людей, людей, ради которых работал, но от которых был так страшно далек. В течение многих дней я замечал в трамвае красивую блондинку, ездившую тем же маршрутом, что я. У нее было спокойное серьезное лицо, мое внимание прежде всего привлек ее рот, с четко вырезанной верхней губой, по форме напоминающей лук. Почувствовав мой взгляд, девушка тоже на меня посмотрела: под высокими, тонкими, изогнутыми дугой бровями блеснули глаза темные, почти черные, ассиметричные, ассирийские (последнее сравнение пришло мне в голову, конечно, только по созвучию). Она стояла, держась за поручень, и глядела на меня невозмутимо и строго. Мне казалось, что я уже где-то с ней пересекался, по крайней мере, видел этот взгляд, но не мог вспомнить где. На завтра она сама со мной поздоровалась: «Добрый день. Вы меня не узнаете, а между тем, мы встречались, - прибавила она, - в бассейне». Конечно же, это была девушка, опиравшаяся на бортик. Мы ездили вместе не каждый день, но когда я ее видел, то приветливо кивал, а она мягко улыбалась. Я и по вечерам стал выходить чаще: ужинал с Хоенэггом и познакомил его с Томасом, навестил старых университетских друзей и принимал приглашения на чай и скромные посиделки, где с радостью пил и болтал, не испытывая ни тревоги, ни страха. Это была нормальная, повседневная жизнь, и, в конце концов, она стоила того, чтобы выжить.

Через какое-то время после обеда с Олендорфом я получил приглашение Мандельброда провести выходные на севере Бранденбурга в поместье, принадлежавшем одному из директоров «И.Г. Фарбен». В письме уточнялось, что речь идет об охоте и неофициальном ужине. Перспектива истреблять птиц меня совсем не прельщала, но ведь необязательно же стрелять, я могу просто погулять по лесу. Погода выдалась дождливая: Берлин погружался в осень, ясные октябрьские дни кончились, с деревьев опадала последняя листва; но иногда небо все-таки прояснялось, и тогда можно было выйти и насладиться свежим воздухом. Восемнадцатого ноября ближе к ужину завыли сирены и загрохотал «Флак», первый раз с конца августа. Я сидел в ресторане с Томасом и еще несколькими друзьями, перед этим мы поплавали в бассейне и вынуждены были спускаться в подвал, не проглотив ни кусочка. Воздушная тревога длилась два часа, но нам принесли вина, и время прошло весело. От бомбардировки серьезно пострадал центр города; англичане выслали больше четырехсот самолетов, бросив вызов нашей новой тактике. Это случилось в четверг вечером, в субботу утром Пионтек повез меня в направлении Пренцлау в деревню, указанную Мандельбродом. Поместье находилось в нескольких километрах от нее, дом стоял в конце длинной дубовой аллеи, к сожалению, значительная часть вековых деревьев пострадала от болезней и гроз. Директор «И.Г. Фарбен» купил настоящий замок, граничивший со смешанным лесом, где преобладали ели, вязы и клены, и окруженный прекрасным парком, за которым дальше расстилались широкие пустынные, черные поля. По дороге накрапывал дождь, но северный порывистый ветер разогнал облака. На гравии у крыльца уже стояли в ряд лимузины, и шофер в военной форме смывал грязь с бамперов. На лестнице меня встретил герр Леланд; в тот день он выглядел воинственно, несмотря на вязаный жакет из коричневой шерсти. Владелец поместья отсутствует - объяснил мне Леланд, - но дом в нашем распоряжении, Мандельброд приедет только к вечеру, уже после охоты. По его совету я отправил Пионтека в Берлин; приглашенные будут возвращаться одновременно, наверняка в одной из машин найдется место. Служанка в черном форменном платье и кружевном переднике показала мне мою комнату. В камине гудел огонь; на улице опять заморосил дождь. Как оговаривалось в приглашении, я вместо формы надел наряд для загородных прогулок: брюки до колен, сапоги и австрийскую непромокаемую куртку без ворота, с костяными пуговицами; для ужина я приготовил костюм и, перед тем как спуститься вниз, распаковал его, почистил щеткой и повесил в шкаф. В гостиной собралось множество гостей, они пили чай или беседовали с Леландом. Шпеер, сидевший возле окна, сразу меня узнал, встал и с приветливой улыбкой поспешил пожать мне руку. «Штурмбанфюрер, рад вас видеть. Герр Леланд предупредил меня, что вы будете. Пойдемте, я представлю вас жене». Маргарет Шпеер расположилась возле камина вместе с другой особой, некой фрау фон Вреде, женой генерала, которого ждали позже; подойдя к женщинам, я щелкнул каблуками и отсалютовал, фрау фон Вреде ответила салютом, а фрау Шпеер протянула маленькую элегантную ручку в перчатке: «Очень приятно, штурмбанфюрер. Я слышала о вас: муж говорил, что вы его главный помощник в СС». - «Я делаю все, что в моих силах, фрау Шпеер». Фрау Шпеер, изящная блондинка чисто нордического типа, с мощной квадратной челюстью, светло-голубыми глазами и почти белыми бровями, казалась уставшей, отчего ее кожа имела желтоватый оттенок. Мне налили чаю, и я поболтал немного с фрау Шпеер, пока ее муж стоял с Леландом. «Вы приехали с детьми?» - вежливо спросил я. «О! Если бы я их привезла, отпуск бы не получился. Они остались в Берлине. Мне так трудно вырвать Альберта из министерства, и раз уж он согласился, мне не хотелось, чтобы его тревожили. Он очень нуждается в отдыхе». Потом речь зашла о Сталинграде, фрау Шпеер знала, что я вернулся оттуда; а у фрау фон Вреде там без вести пропал кузен, генерал-майор, командующий дивизией, наверняка он теперь в плену у русских: «Это, должно быть, ужасно!» Да, подтвердил я, совершенно ужасно. Но из вежливости не добавил, что для генерала дивизии наверняка ужасно в меньшей степени, чем, например, для брата Шпеера; тот если чудом и выжил, то уж точно не пользовался привилегиями, которые, по нашей информации, большевики, в этом отношении совершенно не соблюдавшие равноправия, предоставляли нашим высшим офицерским чинам. «Альберт тяжело переживает потерю брата, - задумчиво произнесла фрау Шпеер. - Он скрывает свои чувства, но я вижу. Нашего младшего назвал его именем».

Постепенно меня познакомили и с другими гостями: промышленниками, офицерами высшего звена вермахта и люфтваффе, одним из коллег Шпеера и высокопоставленными чиновниками. Среди присутствующих я был единственным членом СС да еще и в самом низком звании, но никто вроде бы не обращал на это внимания, герр Леланд представлял меня: «доктор Ауэ» и прибавлял, что я «выполняю важные функции при рейхсфюрере СС»; в целом ко мне относились сердечно, и мучившая меня тревога потихоньку улеглась. К полудню нам подали сандвичи, печеночный паштет и пиво. «Легкая закуска, - объявил Леланд, - чтобы вы не устали». После намечалась охота; нам еще предложили кофе, потом каждый получил ягдташ, плитку швейцарского шоколада и фляжку бренди. Дождь прекратился, слабый свет с трудом пробивался сквозь серую пелену; по мнению генерала, похоже, разбиравшегося в подобных вещах, погода выдалась идеальная. Мы шли охотиться на глухаря - редкая для Германии привилегия. «После Мировой войны поместье выкупил один еврей, - рассказывал Леланд гостям, - вознамерился играть в большого господина и выписал из Швеции глухарей. Лес здесь подходящий, и сегодняшний собственник строго ограничивает охоту». Я ничего в этом не понимал и не испытывал желания приобщиться к процессу, но из вежливости решил все же сопровождать охотников, а не удаляться восвояси. Леланд собрал всех на крыльце, и слуги раздали нам ружья, патроны и собак. На глухаря охотятся в одиночку или по двое, мы распределились на маленькие группки; чтобы избежать несчастного случая, каждому определили сектор, границы которого пересекать запрещалось; кроме того, в лес мы шли по очереди. Первым - генерал-любитель, один с собакой, за ним еще несколько человек попарно. К моему удивлению, к группе присоединилась и Маргарет Шпеер, она взяла ружье и отправилась в дорогу с коллегой своего мужа, Геттлаге. Леланд обернулся ко мне: «Макс, составишь компанию господину министру? Идите туда. Я за вами с герром Штрёхлейном». Я развел руками: «Как пожелаете». Шпеер с ружьем на плече улыбнулся мне: «Отличная идея! Ну, нам пора». Мы двинулись через парк к лесу. На Шпеере была кожаная баварская куртка с закругленными отворотами и шляпа; я тоже запасся головным убором. На опушке Шпеер зарядил двустволку. Моя болталась за спиной, незаряженная. Доверенная нам собака стояла у кромки леса, дрожа от напряжения, с высунутым языком, и виляла хвостом. «Вы уже охотились на глухаря?» - спросил Шпеер. «Никогда, герр рейхсминистр. Я на самом деле не охотник. Если вы не возражаете, я буду только вашим провожатым». Он удивился: «Как хотите». И показал на лес: «Если я правильно понял, нам надо идти километр до ручья, потом перебраться на другой берег. Территория за ручьем до конца леса - наша. Герр Леланд останется с той стороны». Шпеер ринулся вперед через подлесок, кстати довольно густой. Мы огибали кусты, напрямик идти было невозможно; капли воды стекали с веток и ударялись о наши шляпы и руки; мокрые опавшие листья источали восхитительный, богатый и терпкий запах земли и перегноя, впрочем будивший во мне горькие воспоминания. Я почувствовал досаду: во что меня превратили - сказал я себе, - что теперь я при виде леса думаю об общей могиле. Под моим сапогом хрустнула ветка. «Странно, что вы не любите охоту», - заметил Шпеер. Я слишком глубоко задумался и ответил машинально: «Мне не нравится убивать, герр рейхсминистр». Он взглянул на меня с любопытством, я уточнил: «Иногда убивать обязывает долг, герр рейхсминистр. А убивать в удовольствие - дело выбора». Он улыбнулся: «Я, слава богу, убивал только удовольствия ради. Я же не воевал». Некоторое время мы шли молча, только треск хвороста и тихое, нежное журчание воды нарушали тишину. «Чем вы занимались в России, штурмбанфюрер? - поинтересовался Шпеер. - Вы служили в ваффен-СС?» - «Нет, герр рейхсминистр. Я был в СД, задачи безопасности». - «Понимаю». Он колебался. Потом сказал с расстановкой, нейтральным тоном: «Мы слышали много толков о судьбе евреев на Востоке. Вы, должно быть, в курсе?» - «Да, герр рейхсминистр. СД собирает слухи, источники самые разные, и я читаю рапорты». - «Вам по штату положено знать правду». Странно, но он не делал ни малейшего намека на речь рейхсфюрера в «Позене» (я, однако, пребывал в уверенности, что Шпеер там присутствовал, может, он действительно раньше ушел). Я учтиво ответил: «Герр рейхсминистр, по поводу большей части моей деятельности я уполномочен хранить тайну. Думаю, вы понимаете. Если же вам нужны точные сведения, я мог бы лишь посоветовать обратиться к рейхсфюреру или штандартенфюреру Брандту. Я убежден, что они будут счастливы дать вам детализированный отчет». Мы очутились у ручья: собака весело прыгала по неглубокой воде. «Здесь», - сказал Шпеер. Он обвел рукой участок, расположенный чуть дальше. «Смотрите, в ложбине лес меняется. Хвойных деревьев там больше, а ольхи и ягодных кустарников меньше. Лучшее место, чтобы спугнуть глухаря. Если вы не стреляете, оставайтесь позади меня». Широкими шагами мы пересекли ручей; возле лога Шпеер защелкнул ружье, которое нес под мышкой, и вскинул его на плечо. Потом начал осторожно приближаться. Собака, подняв хвост, кралась рядом с ним. Спустя несколько минут я услышал сильный шум и увидел большую коричневую тень, скользящую между деревьями; в тот же момент Шпеер выстрелил, но, наверное, промахнулся, потому что за эхом я различил хлопанье крыльев. Подлесок наполнил густой дым и резкий запах пороха. Шпеер не опускал ружья, но вокруг воцарилась тишина. Снова мощный взмах крыльев во влажных ветвях, Шпеер не стрелял, я тоже ничего не видел. Третья птица выпорхнула прямо у нас из-под носа, я отлично ее рассмотрел, крылья сильные, на горле пышные перья, и полетела, лавируя между деревьями с ловкостью, поразительной для ее массы, прибавляя скорость на поворотах; Шпеер выстрелил, птица оказалась быстрее, он не успел прицелиться, и заряд пропал. Он открыл ружье, выкинул гильзы, сдул дым и вытащил два новых патрона из кармана куртки. «На глухаря охотиться трудно, - прокомментировал он, - но зато интересно. Надо уметь выбрать ружье. Двустволка хорошо сбалансирована, но, на мой вкус, длинновата». Он улыбнулся: «Весной, в брачный период, это очень красиво. Петухи щелкают клювами, собираются на прогалинах, исполняют танец и поют, распуская нарядные перья хвоста и крыльев. Глухарки же абсолютно невзрачные, как, собственно, часто бывает». Он зарядил ружье и повесил его на плечо прежде, чем отправляться в путь. Шпеер прокладывал себе дорогу в густых зарослях, прикладом раздвигая ветви, не опуская ружья. И, обнаружив чуть впереди еще одну птицу, тут же выстрелил; я слышал, как упала туша и как собака прыгнула и исчезла в кустах. Появилась через несколько минут, в зубах глухарь с поникшей головой, и положила добычу к ногам Шпеера. Тот сунул птицу в ягдташ. Потом мы вышли на покрытую желтеющей травой просеку, за которой тянулись поля. Шпеер вынул плитку шоколада: «Хотите?» - «Нет, спасибо. Ничего, если я, пока отдыхаем, выкурю сигарету?» - «Да, конечно. Здесь хорошее место для привала». Он открыл двустволку, положил ее на землю и уселся у подножия дерева, грызя шоколадку. Я отхлебнул бренди, протянул Шпееру фляжку и закурил. Брюки на заднице промокли, но мне было все равно, положив шляпу на колени, я прислонился к сосне, уперся головой в шершавый ствол и любовался безмятежно стелившейся передо мной травой и тихим лесом. «Знаете, - заговорил Шпеер, - я отлично понимаю требования безопасности. Но они все больше противоречат нуждам военной промышленности. Огромное количество потенциальных рабочих не задействовано». Я выпустил дым и ответил: «Возможно, герр рейхсминистр. Но, думаю, в данной ситуации с нашими проблемами конфликт приоритетов неизбежен». - «Однако надо же его разрешать». - «Безусловно. Но в конечном счете, герр рейхсминистр, последнее слово за фюрером, верно? И рейхсфюрер лишь следует его директивам». Шпеер отломил еще кусочек шоколада: «А вы не думали, что для фюрера, как и для нас, главная задача - выиграть войну?» - «Разумеется, герр рейхсминистр». - «Тогда зачем лишать нас ценных ресурсов? Каждую неделю вермахт жалуется мне, что у них отнимают рабочих-евреев. Но не для того, чтобы перевести куда-то в другое место, иначе я бы знал. Просто абсурд! В Германии еврейский вопрос решен, а за ее пределами какое это имеет значение на сегодняшний момент? Выиграем сначала войну, а потом у нас еще будет время уладить другие вопросы». Я тщательно подбирал слова: «Вероятно, герр рейхсминистр, кое-кто полагает, что если наша победа в войне запаздывает, то с определенными проблемами надо разобраться безотлагательно…» Он повернул голову и посмотрел на меня пронизывающим взглядом: «Вы считаете?» - «Не знаю. Это предположение. Можно ли вас спросить, а что говорит фюрер, когда вы поднимаете эту тему?» Он в задумчивости покусал губы: «Фюрер никогда не обсуждает подобные вещи. По крайней мере, со мной». Шпеер встал, отряхнул брюки. «Идем дальше?» Я выкинул сигарету, глотнул еще немного бренди и убрал фляжку: «Куда теперь?» - «Хороший вопрос. Боюсь, что если мы перейдем на противоположную сторону, то наткнемся на кого-нибудь из наших друзей, - он указал в глубину просеки, направо, - а если двинемся туда, то наверняка окажемся у ручья и потом можем вернуться назад». Мы зашагали вдоль опушки; собака бежала на небольшом расстоянии от нас по мокрой луговой траве. «Кстати, - сказал Шпеер, - я не успел поблагодарить вас за ваше содействие. Я очень ценю вашу помощь». - «Я рад, герр рейхсминистр. Надеюсь, это нужно. Довольны ли вы новым сотрудничеством с рейхсфюрером?» - «Честно говоря, штурмбанфюрер, я ожидал от него большего. Я уже отослал ему множество рапортов о гауляйтерах, отказывающихся закрывать убыточные предприятия в пользу военного производства. Но, как я вижу, рейхсфюрер ограничивается тем, что пересылает рапорты рейхсляйтеру Борману. А у Бормана, естественно, гауляйтеры всегда правы. Рейхсфюрер, похоже, занимает здесь пассивную позицию». Мы дошли до края просеки и углубились в лес. Опять заморосил дождь, мелкий, невесомый, пропитавший нашу одежду насквозь. Шпеер замолчал и двигался вперед с поднятым ружьем, сосредоточившись на зарослях кустарника перед собой. Через полчаса мы добрались до ручья, потом пошли обратно по диагонали, пока вновь не оказались у ручья. Иногда вдалеке слышался отдельный выстрел, хлопок, приглушенный дождем. Шпеер стрелял еще четыре раза и убил черного глухаря с чудесным воротником из перьев с металлическим отливом. Мы, промокшие до костей, направлялись вдоль ручья к дому. Возле парка Шпеер опять обратился ко мне: «Штурмбанфюрер, у меня к вам просьба. Бригадефюрер Каммлер занят сейчас строительством подземного производства вооружений в Гарце. Я хотел бы посетить эти заводы и посмотреть, на какой стадии работы. Не могли бы вы это урегулировать?» Он застиг меня врасплох, я лишь ответил: «Не знаю, герр рейхсминистр, я о таком не слышал. Но я сделаю запрос». Шпеер засмеялся: «Несколько месяцев назад обергруппенфюрер Поль прислал мне письмо с претензией, что я посетил только один концентрационный лагерь и формирую свое мнение об эксплуатации труда заключенных, имея слишком мало информации. Я передам вам копию. Если у вас возникнут сложности, просто предъявите ее».

Я устал, но приятной тягучей усталостью, наступающей после физической нагрузки. Мы бродили по лесу довольно долго. При входе в замок я отдал ружье и ягдташ, счистил грязь с сапог и поднялся к себе в комнату. В камин подбросили поленьев, было уютно и тепло. Я снял мокрую одежду, потом обследовал смежную со спальней ванную: здесь имелась проточная вода, да еще и горячая, мне это показалось чудом, в Берлине горячая вода стала редкостью; наверное, хозяин установил бойлер. Я наполнил ванну чуть ли не кипятком, скользнул внутрь, сжал зубы, но, привыкнув, вытянулся в длину, мне было покойно и хорошо, словно неродившемуся ребенку в околоплодных водах. Я лежал долго, насколько позволило время, затем, как делают в России, распахнул настежь окна и стоял перед ними голым, пока кожа не сделалась мраморной; потом я выпил стакан холодной воды и лег животом на кровать.

Ближе к вечеру я надел костюм без галстука и спустился. В гостиной было мало народу, но у камина уже сидел доктор Мандельброд, огромное кресло поставили наискосок, будто он хотел погреть один бок. Веки у Мандельброда были сомкнуты, и я решил его не беспокоить. Ассистентка в строгом костюме для загородных поездок пожала мне руку: «Добрый вечер, доктор Ауэ. Рада видеть вас вновь». Я уставился на нее: ничего не поделаешь, все помощницы Мандельброда на одно лицо. «Извините, вы Хильда или Эдвига?» Ее смех зазвенел хрустальным колокольчиком: «Ни та ни другая. Вы и впрямь никудышный физиономист. Меня зовут Хайди. Мы виделись в кабинете у доктора Мандельброда». Я, улыбнувшись, поклонился и принес свои извинения: «Вы сюда на охоту?» - «Нет, мы приехали недавно». - «Жаль. Я так ясно представил вас с ружьем, немецкая Артемида». Она смерила меня взглядом и усмехнулась: «Надеюсь, вы не слишком далеко зайдете в сравнениях, доктор Ауэ». Я чувствовал, что краснею, Мандельброд и вправду набирал очень странных ассистенток. И эта точно еще попросит ее осеменить. К счастью, появился Шпеер с женой. «А! Штурмбанфюрер, - весело воскликнул он. - Мы никудышные охотники. Маргарет добыла пять птиц, а Геттлаге трех». Фрау Шпеер тихонько рассмеялась: «О да ты, видимо, был занят разговорами о работе». Шпеер налил себе чаю из большого, красивого чайника, напоминавшего русский самовар, я выпил рюмку коньяку. Доктор Мандельброд открыл глаза и подозвал Шпеера, тот ринулся к нему с приветствиями. В зал вошел Леланд и присоединился к ним. Я вернулся к Хайди, она имела солидное философское образование и объяснила мне в доходчивой форме теорию Хайдеггера, которую я знал довольно плохо. Постепенно подтягивались и другие гости. Немного позже Леланд пригласил нас в соседний зал, где на длинном столе кучками, как на фламандских натюрмортах, разложили убитых глухарей. Рекорд побила фрау Шпеер; генерал, заядлый охотник, подстрелил только одну птицу и уныло жаловался на выделенный ему участок леса. Я думал, что мы поужинаем жертвами массового убийства, но нет: дичь, оказывается, надо выдержать, чтобы появился душок, и Леланд позаботится о том, чтобы гостям разослали тушки, когда те будут готовы. Ужин, впрочем, и без того был разнообразным и вкусным: жаркое из косули в ягодном соусе, жаренный в гусином жире картофель, спаржа, кабачки и бургундское вино отличного урожая. Я сидел рядом с Леландом напротив Шпеера, Мандельброд - во главе стола. Герр Леланд, впервые за наше знакомство, проявлял чудеса красноречия: опустошая бокал за бокалом, он рассказывал о своем прошлом чиновника в колониях Юго-Западной Африки. Он знал Родса, в адрес которого выражал безграничное восхищение, но между тем о собственном перемещении в немецкие колонии ответил уклончиво. «Родс однажды сказал: Колонизатор не может делать ничего плохого; все, что он делает, оправдано. Его долг делать то, что он хочет. Благодаря строгому соблюдению этого принципа Европа получила свои колонии и господство над низшими расами. Только когда коррумпированная демократия с ее принципами лицемерной морали решила вмешаться для успокоения совести, начался упадок. Вы увидите: каков бы ни был исход войны, Франция и Великобритания потеряют свои колонии. Их хватка ослабла, им больше не удастся сжать кулак. Теперь эстафету приняла Германия. В тысяча девятьсот седьмом году я работал с генералом фон Трота. Тогда восстали гереро и нама, но фон Трота отлично усвоил идею Родса. Он прямо заявил: Я раздавлю мятежные племена, прольются реки крови и реки денег. Но что-то новое может возникнуть лишь после такой чистки. Но уже в тот период Германия теряла силы, и фон Трота отозвали. Я всегда думал, что это знак, предвещающий тысяча девятьсот восемнадцатый год. К счастью, ход событий изменил направление. Сегодня Германия на голову выше всего мира. Наша молодежь ничего не боится. Наша экспансия - процесс неодолимый». - «Однако русские…» - вмешался генерал фон Вреде, появившийся незадолго до приезда Мандельброда. Леланд постучал пальцем по столу: «Конечно, русские. Единственный народ под стать нам. Поэтому война с ними настолько страшна и безжалостна. Только один из нас выживет. Другие не в счет. Вы можете представить, что янки с их жевательной резинкой и говяжьим стейком вынесли бы сотую часть потерь русских? А десятую? Они бы упаковали чемоданы и вернулись к себе, а Европа пусть катится к черту. Нет, надо показать европейцам, что победа большевиков не в их интересах, что Сталин в качестве трофея захватит половину Европы, если не всю. Если англосаксы помогут нам покончить с русскими, то после войны мы могли бы уступить им кое-какие крохи или же, набрав силы, раздавить их тоже, спокойно, когда придет время. Посмотрите, каких успехов достиг наш Parteigenosse, партиец Шпеер меньше чем за два года! И это лишь начало. Вообразите, если у нас больше не будут связаны руки и все ресурсы Востока окажутся в нашем распоряжении. Тогда мы переделаем мир по нашему усмотрению».

После ужина я играл в шахматы с Геттлагом, сотрудником Шпеера. Хайди молча наблюдала за нами; Геттлаг легко одержал победу. Я допивал последнюю рюмку коньяку и поболтал немного с Хайди. Гости поднимались к себе спать. Наконец и Хайди встала и сказала так же прямо, как ее коллеги-ассистентки: «Мне надо теперь помочь доктору Мандельброду. Если не захотите ночевать в одиночестве, моя комната через две двери слева от вашей. Вы можете попозже заглянуть на рюмочку». - «Спасибо, - ответил я. - Посмотрим». Я пошел к себе, медленно разделся и лег. В камине тлели угли. Вытянувшись в темноте на кровати, я уговаривал себя: а почему бы, собственно, нет? Она - красивая женщина, тело у нее роскошное, что мне мешает им воспользоваться? Ведь речь идет не о продолжительных отношениях, а о простом, откровенном предложении. И даже если у меня не было особой практики, женские тела отвращения у меня не вызывали, это, вероятно, тоже приятно, нежно и мягко, можно забыться, словно в подушке. Но существовало мое обещание, пусть я ничтожество, но слово свое держу. Я еще не все уладил.

Воскресенье выдалось спокойным. Я проспал допоздна, почти до девяти часов - обычно-то я вставал в половине шестого, - и спустился к завтраку. Я расположился возле широкого окна и листал старое французское издание Паскаля, которое нашел в библиотеке. Потом, ближе к полудню, сопровождал фрау Шпеер и фрау фон Вреде на прогулке в парке; сам Вреде играл в карты с неким промышленником, прославившимся тем, что построил свою империю благодаря искусной стратегии арианизации, генералом-охотником и Геттлаге. Мокрая трава блестела, на гравии аллей и грунтовых дорожках образовались лужи; влажный воздух был свежим, бодрящим, при выдохе перед нашими лицами возникали облачка пара. Небо оставалось однотонно серым. В полдень я пил кофе с появившимся наконец Шпеером. Он подробно рассказал мне о проблеме иностранных рабочих и своих трудностях с гауляйтером Заукелем; потом он завел беседу об Олендорфе, которого, похоже, считал романтиком. В моих экономических познаниях имелись слишком большие пробелы, чтобы я мог рассуждать о тезисах Олендорфа; Шпеер горячо защищал свой принцип самостоятельной ответственности предприятий. «Основной аргумент заключается в том, что это работает. После войны доктор Олендорф может проводить какие угодно реформы, впрочем, если его захотят слушать; но пока, как я вам уже говорил вчера, давайте выиграем войну».

Леланд и Мандельброд, когда я оказывался рядом с ними, разговаривали со мной о том о сем и явно не собирались сообщать мне что-то особенное. Я начал задумываться, зачем они меня сюда пригласили - уж точно не для того, чтобы я воспользовался прелестями фрейлейн Хайди. Но во второй половине дня, когда я сидел в машине фон Вреде, захватившего меня в Берлин, ответ на этот вопрос показался мне совершенно очевидным. Мандельброд и Леланд хотели, чтобы я сблизился со Шпеером, и это им, собственно, удалось. Перед отъездом Шпеер очень тепло со мной попрощался и обещал, что мы встретимся. Но вот что меня тревожило: кому это должно послужить? В чьих интересах герр Леланд и доктор Мандельброд меня продвигали? Без сомнения, речь шла о запрограммированном повышении: министры обычно не проводят время в болтовне с простыми майорами. Я волновался, слишком мало информации, чтобы точно судить об отношениях между Шпеером, рейхсфюрером и обоими моими покровителями; те явно маневрировали, но в каком направлении и в чью пользу? Я готов поддержать игру, но какую? Если не СС, то это очень опасно. Я, безусловно, являлся частью некоего плана, и мне следовало быть сдержанным и крайне осторожным, а на случай провала иметь отходные пути.

Я достаточно хорошо изучил Томаса, чтобы, даже не спрашивая, предугадать его совет: остерегайся. В понедельник утром я попросился на прием к Брандту, он назначил мне встречу после полудня. Я описал ему свои выходные, пересказал содержание бесед со Шпеером и отдал памятку, где зафиксировал основные пункты. Брандт вроде не выказал неодобрения: «Итак, Шпеер вознамерился посетить с вами “Дору”?» Это было кодовое название предприятий, о которых мне сообщил Шпеер, в официальных документах обозначенных как Миттельбау. «Его министерство подало ходатайство. Мы пока не ответили». - «А что вы об этом думаете, штандартенфюрер?» - «Решать рейхсфюреру, а не мне. В любом случае, хорошо, что вы поставили меня в известность». Потом Брандт коснулся моей работы, и я изложил ему первые выводы, вытекавшие из изученных мной документов. Когда я собрался уходить, он мне сказал: «Полагаю, рейхсфюрер доволен развитием событий. Продолжайте в том же духе».

После нашей беседы я вернулся к себе в кабинет. На улице лило как из ведра, я еле различал деревья Тиргартена за потоками воды, хлеставшими голые ветви. Около пяти вечера я отпустил фрейлейн Праксу; Вальзер, Изенбек и оберштурмфюрер Элиас, еще один специалист, присланный Брандтом, отправились по домам около шести. Еще через час я обнаружил Асбаха, по-прежнему сидевшего на рабочем месте: «Не пора ли, унтерштурмфюрер? Приглашаю вас на рюмочку». Он взглянул на часы: «Вы уверены, что они не вернутся? Приближается их час». Я посмотрел в окно: темнотища, но дождь поутих. «Вы думаете? В такую-то погоду?» Но в вестибюле нас задержал вахтер: «Воздушная тревога пятнадцать, господа», что означало: налет предвиделся серьезный. Вероятно, бомбардировщики засекли еще на подлете. Я обернулся к Асбаху: «Ну, вы оказались правы. Что будем делать? Рискнем выйти или переждем здесь?» Вид у Асбаха был встревоженный: «Моя жена…» - «По моему мнению, вам не хватит времени добраться до дома. Я бы одолжил вам Пионтека, но он уже уехал». Асбах размышлял. «Лучше подождать, пока все кончится, а потом вы сможете вернуться. Ваша жена спрячется в укрытии, обойдется». Он колебался: «Разрешите, штурмбанфюрер, я позвоню ей. Она беременна, боюсь, перенервничает». - «Хорошо. Жду вас». Я вышел с сигаретой на крыльцо. Завыли сирены, прохожие на Кёнигсплатц ускорили шаг в поисках убежища. Я не переживал, в нашей пристройке к министерству имелся отличный бункер. Я докурил, загрохотал «Флак», и я вернулся в холл. Асбах бежал по лестнице: «Все в порядке, она идет к матери. Это рядом». - «Вы открыли окна?» - спросил я. Мы спустились в убежище, солидный бетонный блок, хорошо освещенный, со стульями, раскладушками и огромными бочками, наполненными водой. Народу собралось немного: из-за очередей в магазинах и налетов большинство чиновников уходили рано. Вдали слышался рокот. Взрывы гремели с промежутками и постепенно приближались, словно мощные шаги великана. С каждым ударом давление воздуха увеличивалось, больно давило на уши. Потом раздался страшный грохот, совсем рядом, я почувствовал, как задрожали стены бункера. Электричество мигало, а потом вдруг разом погасло, погрузив бункер во мрак. Какая-то девушка заверещала от ужаса. Кто-то зажег карманный фонарик, другие принялись чиркать спичками. «Есть тут аварийный агрегат?» - произнес в темноте мужской голос, но его тут же прервал оглушительный взрыв, с потолка посыпалась штукатурка, люди кричали. У меня в носу щипало от дыма и запаха пороха: наверное, бомба попала в наше здание. Раскаты удалялись; сквозь звон в ушах я слышал тихое гудение воздушной эскадры. Плакала женщина, мужчина бормотал проклятия; я щелкнул зажигалкой и направился к бронированной двери. Мы с вахтером попытались открыть ее, но она была заблокирована, видимо, лестницу завалило обломками. Мы втроем налегли на дверь плечом, в итоге она поддалась настолько, что мы смогли проскользнуть наружу. На лестнице лежали горы кирпичей; вместе с одним чиновником мы карабкались через них до первого этажа, дверь главного входа выбило из петель и отбросило внутрь; языки пламени лизали панели и стены проходной. Я устремился вверх по лестнице, свернул в коридор, загроможденный вылетевшими дверями и оконными рамами, и побежал на другой этаж к своему кабинету, желая спасти важные материалы. Железная лестничная балюстрада покорежилась: я зацепился кителем за торчавший металлический штырь и порвал карман. Кабинеты наверху горели, пришлось повернуть обратно. Какой-то чиновник нес по коридору стопку папок; нас догнал еще один, лицо бледное, с черными полосами копоти или пыли: «Бросайте все! Вот-вот загорится западное крыло. Мина пробила крышу». Я уже надеялся, что атака закончилась, но в небе вновь гудели эскадры. Взрывы, один за другим, опять приближались с бешеной скоростью, мы побежали в подвал, но меня вдруг подняла сильнейшая воздушная волна и отбросила на ступени. На какое-то время я, вероятно, потерял сознание, потом очнулся, ослепленный резким, белым светом, как выяснилось, простого карманного фонарика; Асбах вопил: «Штурмбанфюрер! Штурмбанфюрер!» - «Все в порядке», - промямлил я, вставая. В отблесках пожара, бушевавшего при входе, я тщательно осмотрел свою форму: острый кусок металла порвал ткань, пропал китель. «Министерство горит, - предупредил чей-то голос, - покиньте здание». Я и еще несколько мужчин с горем пополам расчищали дверь бункера, чтобы помочь остальным выбраться наружу. Сирены пока ревели, но «Флак» замолчал, последние самолеты улетали. Половина девятого, налет длился час. Кто-то указал на ведро, мы попытались выстроиться в шеренгу для борьбы с огнем: смех, да и только, за двадцать минут мы израсходовали всю воду из подвала. Водопровод не работал, канализация лопнула, вахтер попытался позвонить пожарным, но линия была оборвана. Я подобрал свой плащ в бункере и вышел на площадь оценить масштаб разрухи. Восточное крыло вроде не пострадало, только окна зияли дырами, а часть западного крыла обрушилась, и из соседних окон извергались клубы черного дыма. Наши кабинеты тоже, конечно, сгорели. Ко мне подошел Асбах, лицо в крови. «Что с вами?» - спросил я. «Пустяки. Кирпич». Я еще плохо слышал, в ушах мучительно гудело. Я повернулся к Тиргартену: деревья, освещенные бесчисленными очагами пожара, были поломаны, изуродованы, вырваны с корнем, они напоминали лес Фландрии после бури, иллюстрацию в одной из книг, прочитанной в детстве. «Я иду домой, - сказал Асбах. Тревога искажала его окровавленное лицо. - Я должен найти жену». - «Ступайте. Будьте внимательны, стены рушатся». Приехали пожарные машины, заняли позиции, но, похоже, с водой возникли проблемы. Служащие покидали министерство; многие тащили папки и складывали их поодаль на тротуаре: в течение получаса я помогал носить бумаги и папки; до моего собственного кабинета добраться было невозможно. На севере, востоке и дальше на юге, за Тиргартеном, поднялся мощный ветер, ночное небо над городом пламенело. Проходивший офицер сообщил нам, что огонь распространяется, но мне казалось, что министерство и соседние здания защищены с одного бока - излучиной Шпрее, с другого - Тиргартеном и Кёнигсплац. Темный, неприступный рейхстаг уцелел.

Я медлил. Я был голоден, но где же сейчас раздобудешь еды? У меня дома, конечно, осталось чем перекусить, но я не знал, существовала ли еще моя квартира. В итоге я решил отправиться в СС, предложить помощь. Рысцой спустился по Фриденс-аллее, передо мной под камуфляжной сеткой высились нетронутые Бранденбургские ворота. Но почти вся Унтер-ден-Линден за ними стала добычей огня. Спертый от дыма и пыли воздух нагрелся, я начал задыхаться. Из охваченных пламенем домов снопами, потрескивая, сыпались искры. Порывы ветра усиливались. На другой стороне Паризерплац горело частично разбомбленное Министерство вооружений. Секретарши в защитных железных касках суетились среди развалин, чтобы - и здесь тоже - эвакуировать документы. Сбоку припарковался «мерседес» с флажком, в толпе служащих я заметил Шпеера, волосы взъерошены, лицо черное от копоти. Я подошел к нему поздороваться и сказать, что я в его распоряжении; увидев меня, он что-то крикнул, но я не понял что. «Вы горите!» - повторил он. «Что?» Он бросился ко мне, взял под руку, повернул и принялся стучать ладонью по спине. Наверное, моя шинель загорелась от искр, а я и не почувствовал. Я, смутившись, поблагодарил Шпеера, спросил, что нужно делать. «Ничего, правда. Думаю, все, что можно, уже вытащили. Бомба попала прямо в мой личный кабинет, тут уж ничем не поможешь». Я огляделся вокруг: французское посольство, бывшее посольство Великобритании, отель «Бристоль», бюро «И.Г. Фарбен» - все было сильно повреждено или полыхало огнем. На фоне пожара у Бранденбургских ворот вырисовывались элегантные фасады зданий мэтра Шинкеля. «Какое несчастье», - прошептал я. «То, что я скажу, ужасно, - задумчиво произнес Шпеер, - но лучше пусть они концентрируются на городах». - «Что вы имеете в виду, герр рейхсминистр?» - «Я вздрогнул, когда летом они принялись за Рурскую область. В августе, а потом в октябре они атаковали Швейнфурт, где сосредоточено все наше шарикоподшипниковое производство. Его объем снизился на тридцать три процента. Вы, вероятно, даже не задумывались, штурмбанфюрер, но нет подшипников - нет войны. Если они будут бомбить Швейнфурт, мы капитулируем через два, самое большее три месяца. Здесь, - он махнул рукой в сторону пожаров, - они убивают людей, тратят свои ресурсы на наши памятники культуры, - сухой резкий смешок, - но мы все восстановим. Ха!» Я отдал Шпееру честь: «Если я вам не нужен, герр рейхсминистр, я иду дальше. Я только хотел еще сказать, что ваше ходатайство на рассмотрении. Я свяжусь с вами в ближайшее время и информирую, как продвигается дело». Он пожал мне руку: «Ладно. До свидания, штурмбанфюрер».

Я смочил платок в ведре и держал у рта, чтобы продвигаться вперед; побрызгал водой плечи и фуражку. На Вильгельмштрассе между корпусами министерств завывал ветер, раздувая пламя, вырывавшееся из пустых окон. Солдаты и пожарные суетились, бегали туда-сюда, но почти безрезультатно. Министерство иностранных дел пострадало довольно сильно, но канцелярия, расположенная неподалеку, повреждений не получила. Я шел по ковру из осколков: на всей улице не сохранилось ни одного целого окна. На Вильгельмштрассе, возле перевернутого грузовика люфтваффе, лежало несколько тел, горожане в смятении выходили из метро и осматривались по сторонам с потерянным, испуганным видом. Время от времени раздавался взрыв бомбы замедленного действия или глухой раскат, с которым рушится здание. Я взглянул на тела: мужчина без штанов, смешно обнажена его окровавленная задница; женщина в целых чулках, но без головы. Мне показалось совершенно неприличным, что их бросили вот так, и никого это не заботит. Немного дальше перед Министерством авиации выставили охрану: прохожие выкрикивали оскорбления в лицо солдатам или отпускали язвительные шутки в адрес Геринга и шли дальше, чтобы не создавать толкучку. Я предъявил удостоверение СД и прошел через оцепление. Наконец я добрался до угла Принц-Альбрехтштрассе; в здании СС только выбило стекла. В вестибюле рядовые подметали обломки; офицеры закрывали оконные проемы досками или матрасами. Я отыскал Брандта, тот ровным негромким голосом раздавал в коридоре инструкции: особенно его волновало возобновление телефонной связи. Я отсалютовал и сообщил о том, что наши кабинеты уничтожены. Брандт покачал головой: «Хорошо. Займемся этим завтра». Поскольку особых дел здесь не намечалось, я отправился в расположенное по соседству гестапо. Там с грехом пополам приколачивали выдернутые из петель двери; несколько бомб упали довольно близко друг от друга, образовав на улице огромный кратер и прорвав канализацию, из которой теперь лилась вода. Я нашел Томаса в его кабинете, растрепанного, черного от грязи, но веселого, он пил шнапс в компании трех офицеров. «Глянь-ка! - воскликнул Томас. - У тебя бравый вид. Выпей. Где ты был?» Я вкратце рассказал о своих приключениях в министерстве. «Ха! Я сидел у себя, потом спустился в подвал с соседями. Бомба угодила в крышу, дом моментально загорелся. Нам пришлось проломить стены нескольких соседних подвалов, чтобы выйти в конце улицы. Вся улица сгорела, а половина дома, вместе с моей квартирой, рухнула. В довершение всего я обнаружил свой бедный кабриолет под автобусом. Короче, я разорен». Томас налил мне еще один стакан. «Пейте, люди, топите несчастье, как говорила моя бабушка Ивонна».

В итоге ночь я провел в гестапо. Томас приказал принести нам бутербродов, чаю и супа и одолжил мне один из своих форменных комплектов, я переоделся, форма оказалась великовата, но все же презентабельнее, чем мои лохмотья; улыбчивая машинистка занялась перешиванием погон и знаков различия. В гимназии поставили раскладушки примерно для пятнадцати пострадавших офицеров; я там наткнулся на Эдуарда Хольсте, наше короткое знакомство произошло в 1942 году, когда он возглавлял отдел IV/V группы Д; он все потерял и чуть не плакал от горя. Душ, к сожалению, по-прежнему не работал, я смог только ополоснуть лицо и руки. Горло болело, я кашлял, но шнапс Томаса хоть немного перешиб привкус пепла. На улице продолжали греметь взрывы. Разбушевавшийся ветер нагонял тоску.

Не дожидаясь Пионтека, я спозаранку взял в гараже машину и отправился к себе. По улицам, загроможденным обугленными или перевернутыми трамваями, поваленными деревьями и обломками зданий, проехать было сложно. Облако черного едкого дыма заволокло небо, и многие прохожие держали у рта мокрые салфетки и платки. Дождь моросил без остановки. Я обгонял вереницы людей, толкавших перед собой детские коляски или маленькие тележки, наполненные вещами, или с трудом тащивших чемоданы. Повсюду из канализационных труб хлестала вода, я проезжал по лужам, рискуя в любой момент пропороть колесо о какой-нибудь осколок на дне. Однако движение на улицах царило оживленное, автомобили, по большей части без окошек, а некоторые и без дверей, были битком набиты: те, у кого находилось место, брали пострадавших, и я тоже подсадил изнуренную женщину с двумя маленькими детьми, непременно желавшую навестить родителей. Я срезал путь через опустошенный Тиргартен: колонна Победы устояла, словно наперекор всему, и торчала теперь посередине широкого озера, образовавшегося из канализационной воды; мне пришлось сделать приличный крюк, чтобы его обогнуть. Я оставил женщину на разбомбленной Гендель-аллее и тронулся дальше. Повсюду команды вели восстановительные работы; у разрушенных домов саперы закачивали воздух в обвалившиеся подвалы и вместе с итальянскими военнопленными, которых теперь называли не иначе как «Бадольо», раскапывали оставшихся в живых. Станция метро на Брюкен-аллее лежала в руинах, я снимал квартиру чуть дальше, на Фленсбургерштрассе; мой дом чудесным образом выстоял: в ста пятидесяти метрах от него были лишь развалины и фасады с дырами, зиявшими на месте окон. Лифт, естественно, сломался, я поднялся пешком на восьмой этаж, соседи подметали лестничные клетки и пытались хоть как-то приладить сорванные с петель двери. Моя дверь лежала поперек входа; внутри все покрывал толстый слой битого стекла и штукатурки; я заметил следы на полу, граммофон исчез, но больше вроде ничего не украли. В окна дул холодный пронизывающий ветер. Я быстро покидал вещи в чемодан, потом спустился к соседке, приходившей иногда помочь по хозяйству, договорился об уборке, дал денег, чтобы дверь поставили сегодня же, а окна - когда появится возможность; она обещала связаться со мной через СС, когда квартира опять станет более или менее пригодной для обитания. Я отправился на поиски отеля: в первую очередь я мечтал о ванне. Самым ближним был тот самый отель «Эден», где я уже жил какой-то период. Мне повезло: всю Будапестштрассе стерло с лица земли, а «Эден» по-прежнему работал. Администрацию брали штурмом, состоятельные погорельцы и офицеры оспаривали номера. Когда я сослался на звание, медали, инвалидность и приврал, преувеличив плачевное состояние своей квартиры, управляющий, кстати меня узнавший, согласился выделить мне комнату, но с подселением. Я сунул купюру портье, чтобы он обеспечил меня горячей водой, и наконец уже около десяти часов я погрузился в ванну скорее теплую, чем горячую, но восхитительную. Вода сразу почернела, но я плевать хотел на такие пустяки. Я еще отмокал, когда в комнату привели соседа. Он рассыпался в извинениях и через закрытую дверь ванной сообщил, что подождет внизу, пока я домоюсь. Одевшись, я спустился за ним вниз: это был грузинский аристократ, очень элегантный, спешно с вещами покинувший загоревшийся отель и теперь искавший здесь приюта.

Мои коллеги единодушно решили собраться в здании СС. Я обнаружил там и невозмутимого Пионтека, и фрейлейн Праксу, одетую кокетливо, хотя ее гардероб погиб в огне, и Вальзера, радостного, потому что его район почти не пострадал, немного взбудораженного Изенбека - во время налета рядом с ним от сердечного приступа умерла старая соседка, а он в темноте даже не заметил этого. Вайнровски еще до бомбардировок вернулся в Ораниенбург. Что до Асбаха, он прислал записку: его жену ранило, он приедет, как только сможет. Я направил к нему Пионтека с разрешением взять несколько дней отгула, если ему нужно: в любом случае вряд ли мы смогли бы сразу возобновить работу. Я отпустил фрейлейн Праксу домой, и в компании Вальзера и Изенбека поспешил в министерство, посмотреть, нельзя ли спасти еще что-нибудь. Пожар потушили, но западное крыло пока не открывали; пожарный провел нас через развалины. Большая часть верхнего этажа сгорела вместе с крышей: от наших кабинетов осталась лишь одна комната со шкафом документов, выдержавшим пожар, но затопленным брандспойтами. Кусок стены обрушился, в проем виднелся разгромленный Тиргартен; перегнувшись наружу, я констатировал, что Лертер-Банхоф тоже пострадал; из-за густого дыма, висевшего над городом, дальше разглядеть мне ничего не удалось, но на заднем плане довольно четко вырисовывались линии сожженных улиц. Мы с коллегами постарались вынести уцелевшие документы, печатную машинку и телефон. Задача была не из простых: пламя выгрызло в полу дыры, к тому же дорогу приходилось прокладывать в заваленных обломками и мусором коридорах. Когда к нам снова присоединился Пионтек, мы загрузили бумаги в машину и отправили его в СС. Там мне выделили шкаф для временного хранения и ничего больше, у Брандта по-прежнему было слишком много работы, чтобы заниматься еще и мной. Поскольку дел никаких не намечалось, я попрощался с Вальзером и Изенбеком, и Пионтек повез меня в отель «Эден», мы с ним договорились, что завтра утром он меня оттуда заберет. Я спустился в бар и заказал коньяку. Грузин, мой сосед по комнате, вырядившись в фетровую шляпу и белый шарф, играл на фортепиано Моцарта с превосходным туше. Когда он закончил, я угостил его рюмкой, мы разговорились. Он каким-то образом оказался в группе эмигрантов, понапрасну осаждавших кабинеты Министерства иностранных дел и СС; его имя Миша Кедия что-то смутно мне напоминало. Узнав, что я служил на Кавказе, он подпрыгнул от радости, заказал еще коньяку и произнес длинный торжественный тост, хотя нога моя не ступала по его родным горам. Затем он заставил меня немедленно осушить свою рюмку и, не сходя с места, пригласил к себе в родовое поместье в Тифлисе, как только его освободят наши войска. Бар постепенно заполнялся народом. Около семи часов разговоры утихли, люди стали поглядывать на часы над баром: через десять минут завыли сирены, потом вблизи яростно загрохотал «Флак». Управляющий заверил нас, что бар служит еще и убежищем, теперь сюда ринулись все клиенты отеля, и вскоре места уже не было. Атмосфера царила довольно веселая и оживленная: когда рядом упали первые бомбы, грузин снова сел за рояль и принялся наяривать джаз; женщины в вечерних платьях поднялись, чтобы танцевать, стены и люстры дрожали, с барной стойки летели и бились об пол стаканы, взрывы почти заглушали музыку, давление воздуха становилось невыносимым, я пил, женщины истерично смеялись, а одна полезла ко мне с поцелуями и разрыдалась. Когда все закончилось, управляющий угостил присутствующих выпивкой за счет заведения. Я вышел: зоопарк разбомбили, павильоны горели, и опять повсюду полыхали пожары, я выкурил сигарету и пожалел, что не посмотрел животных раньше. Часть стены обвалилась: я приблизился, люди бегали из стороны в сторону, некоторые с ружьями, поговаривали, что львы и тигры очутились на свободе. Самолеты сбросили множество зажигательных бомб, и за грудой кирпичей я видел помещения в огне; разворотило большой индийский павильон, внутри, как рассказал мне какой-то тип, обнаружили трупы слонов, разорванных взрывом на куски, и носорога, вроде и нетронутого, но тоже мертвого, вероятно, от испуга. У меня за спиной полыхали здания Будапестштрассе. Я отправился туда и несколько часов помогал пожарным разгребать завалы; каждые пять минут по свистку работы прерывались, чтобы спасатели могли услышать приглушенные постукивания засыпанных в подвалах людей; откапывали довольно много живых, раненых и даже целых и невредимых. К полуночи я вернулся в «Эден»; фасад пострадал, но сама гостиница избежала прямого попадания; в баре продолжался праздник. Мой новый друг грузин заставил меня выпить несколько стаканов подряд. Форма, которую одолжил мне Томас, была испачкана землей и сажей, что не мешало женщинам вовсю флиртовать со мной; вероятно, их пугала мысль провести ночь в одиночестве. Грузин не отставал от меня, пока я не напился в стельку: на следующее утро я проснулся в своей постели, без кителя и рубашки, но в сапогах, совершенно не помня, как поднялся в комнату. Грузин храпел на соседней кровати. Я с горем пополам помылся, натянул чистую форму, а форму Томаса отдал в стирку; оставил грузина досыпать, проглотил чашку отвратительного кофе, велел принести таблетку от головной боли и возвратился на Принц-Альбрехтштрассе.

Офицеры канцелярии рейхсфюрера вид имели довольно растерянный: кто-то не спал ночь, многие понесли убытки, а некоторые потеряли родственников. В вестибюле и на лестницах заключенные в полосатых робах подметали полы, приколачивали доски, перекрашивали стены. Брандт попросил меня связаться с муниципалитетами и помочь офицерам составить для рейхсфюрера приблизительный баланс ущерба. Работа не сложная: каждый из нас выбрал сектор - жертвы, жилые дома, государственные учреждения, промышленные предприятия, транспорт и снабжение - и обращался в компетентные органы, чтобы получить цифры. Меня разместили в кабинете с телефоном, я устроил там фрейлейн Праксу, которая умудрилась где-то раздобыть новое платье, и приказал ей обзвонить больницы. Чтобы Изенбек не крутился под ногами, я решил отослать его вместе со спасенными досье в Ораниенбург к шефу Вайнровски и велел Пионтеку собираться в путь. Вальзер не появлялся. Фрейлейн Праксе удалось соединиться с одним из госпиталей, я запросил число доставленных к ним убитых и раненых, а в три или четыре больницы, которые не отвечали, направил за данными шофера и помощника. Около полудня приехал осунувшийся Асбах, с явным трудом сохраняя самообладание. Я повел его в столовую перекусить бутербродами с чаем. Медленно, между глотками, Асбах рассказывал мне о произошедшем: в первый же вечер в дом, где находилась его жена со своей матерью, попала бомба, стены обрушились, убежище выдержало лишь частично. Теща Асбаха, видимо, погибла на месте или умерла почти сразу; жена оказалась под завалами, но ее откопали на следующее утро, невредимую, только рука сломана, но совершенно не в себе. Ночью у нее случился выкидыш, рассудок к ней не вернулся, она то лепетала, как ребенок, то истерически рыдала. «Я вынужден похоронить ее мать без нее, - грустно сказал Асбах, отхлебывая чай мелкими глотками. - Я хотел переждать немного, пока жена очнется, но морги переполнены, и медицинское начальство боится эпидемии. Вероятно, все тела, неопознанные в течение двадцати четырех часов, захоронят в общих могилах. Это ужасно». Я, как мог, старался утешить Асбаха, но, должен признаться, особым талантом в подобных делах не обладал: совершенно не к месту заговорил о его будущем семейном счастье, звучало это довольно бестактно. Но он вроде бы приободрился. Я отпустил его домой с шофером нашего ведомства, пообещав к завтрашнему дню найти фургон для похорон.

Последствия налета во вторник, хотя в нем и участвовала лишь половина из задействованных в понедельник самолетов, оказались еще более катастрофическими. Рабочим кварталам, в особенности Веддингу, был нанесен страшный ущерб. Во второй половине дня мы собрали уже достаточно информации, чтобы составить краткий рапорт: насчитывалось две тысячи убитых, к тому же сотни людей по-прежнему оставались под завалами; три тысячи сгоревших или разрушенных зданий; сто семьдесят пять тысяч пострадавших, сто тысяч из которых уже покинули Берлин, чтобы перебраться в окрестные деревни или другие города Германии. Около шести часов всех, кто не исполнял работу первой важности, отпустили домой; я задержался и находился в дороге с шофером из гаража гестапо, когда опять взвыли сирены. Я решил не ехать в «Эден»: бар-убежище не внушал мне доверия, и я бы предпочел избежать повторения вчерашней ночной попойки. Я приказал шоферу обогнуть зоопарк и направляться к большому бомбоубежищу. Перед слишком узкими и малочисленными дверями теснился народ; у бетонного фасада парковались машины; перед ними на зарезервированной круглой площадке стояли веером штук десять детских колясок. Солдаты и полицейские окриками побуждали людей не задерживаясь подниматься на верхние уровни; на каждом этаже образовывалась толкучка, никто не хотел идти выше, женщины кричали, а их дети тем временем бегали в толпе, играли в войну. Нас провели на второй этаж, но на скамейках, расставленных рядами, как в церкви, места не нашлось, и я прислонился спиной к бетонной стене. Мой шофер исчез в толпе. Чуть позже восемьдесят восемь зениток открыли огонь с крыш: огромное здание сотрясалось до самого основания, раскачивалось, как корабль в шторм. Людей швыряло друг на друга, кто кричал, кто плакал. Свет притушили, но не гасили. По углам и в полумраке лестничных спиралей между этажами обнимались, сплетались телами юные парочки; некоторые, похоже, даже занимались любовью; сквозь взрывы слышались стоны иной тональности, нежели те, что испускали обезумевшие от страха домохозяйки, возмущенные старики ругались, шупо орали, приказывая всем сидеть. Мне хотелось курить, но это было запрещено. Я взглянул на женщину, сидевшую на лавке напротив меня: она наклонила голову, и я видел лишь светлые, удивительно густые волосы до плеч. Бомба взорвалась совсем рядом, бункер задрожал, поднялось целое облако бетонной пыли. Блондинка вскинула голову, я тотчас узнал ее: мы с ней ездили в трамвае по утрам. Она меня тоже узнала, протянула мне белую ручку, и ее лицо осветилось нежной улыбкой. «Добрый вечер! Я за вас волновалась». - «С чего бы?» За залпами «Флака» и взрывами почти ничего не было слышно, я присел на корточки и нагнулся к ней. «Вы не пришли в воскресенье в бассейн, - сказала она мне прямо в ухо, - я боялась, что с вами что-то приключилось». Воскресенье - это уже из другой жизни, хотя прошло всего три дня. «Я был в деревне. А бассейн еще существует?» Она опять улыбнулась: «Понятия не имею». Мощный взрыв сотряс бункер, она схватила и сильно сжала мою руку; когда опасность миновала, отпустила меня и извинилась. Несмотря на желтоватый свет и пыль, мне показалось, что она слегка зарделась. «Простите, а как вас зовут?» - спросил я. «Хелена, - ответила она, - Хелена Андерс». Я тоже представился. Хелена работала в отделе прессы в Министерстве иностранных дел, ее кабинет, как и большую часть Министерства, разбомбили в понедельник вечером, но дом родителей в районе Альт-Моабит, где она жила, уцелел. «По крайней мере, до нынешнего налета. А у вас что?» Я рассмеялся: «Мой кабинет в Министерстве внутренних дел сгорел. Теперь я обретаюсь в здании СС». Мы проболтали до завершения атаки. Хелена пришла пешком в Шарлоттенбург, чтобы поддержать пострадавшую во время бомбардировки подругу, воздушная тревога застигла ее на обратном пути, и она укрылась в бункере. «Я и не думала, что станут бомбить три ночи подряд», - тихо произнесла Хелена. «Честно говоря, я тоже, - откликнулся я, - но я рад, что благодаря этому мы встретились». Я так сказал из вежливости, теперь она уже явно покраснела, но отвечала свободно и прямо: «Я тоже. Наш трамвай, вероятно, какое-то время не будет курсировать». Включили электричество, Хелена встала, отряхнула пальто. «Если хотите, я вас провожу, - предложил я и прибавил, смеясь: - Если у меня еще есть машина. Не отказывайтесь, здесь недалеко».

Я обнаружил своего шофера возле машины в крайнем раздражении. Окна в ней выбило, бок помял соседний автомобиль, отброшенный взрывной волной. Коляски на площадки разметало в клочья. Зоопарк опять горел, оттуда неслись жуткие звуки, рычание, рев, мычание агонизирующих животных. «Бедные звери, - прошептала Хелена, - даже не понимают, что с ними случилось». Шофер мог думать только о машине. Я пошел за полицейскими, чтобы те помогли нам ее вытащить. Дверь со стороны пассажира заклинило, я усадил Хелену впереди, а сам через водительское кресло пролез назад. Маршрут оказался не из легких, руины заблокировали улицы, мы вынуждены были сделать крюк по Тиргартену, но, проезжая мимо Фленсбургерштрассе, я с радостью констатировал, что мой дом на месте. Альт-Моабит, если не считать нескольких шальных бомб, более или менее сохранился, я попрощался с Хеленой у ее дома: «Теперь мне известно, где вы живете. Если позволите, я навещу вас, когда все поуляжется». - «Буду рада», - ответила она с той самой своей прекрасной спокойной улыбкой. Потом я повернул к отелю «Эден» и нашел лишь развороченный обугленный остов: три мины угодили прямо в крышу. К счастью, бар выдержал, постояльцы отеля спаслись, и их можно было эвакуировать. Мой сосед грузин пил коньяк из горлышка вместе с другими потерпевшими; он меня увидел и заставил отхлебнуть глоток. «Я все потерял! Все! Особенно мне жалко ботинки. Четыре новые пары!» - «Вам есть куда пойти?» Он пожал плечами: «У меня тут друзья недалеко. На Раухштрассе». - «Давайте я вас отвезу». В доме, который указал грузин, уже не было окон, но при этом он казался обитаемым. Я выждал несколько минут, пока грузин ходил наводить справки. Вернулся он обрадованный: «Все отлично! Они уезжают в Мариенбад, я с ними. Зайдете пропустить стаканчик?» Я отказался, но он упорствовал: «Давайте! На посошок». Я чувствовал себя уставшим и опустошенным, пожелал ему удачи и поспешил ретироваться. Унтерштурмфюрер в гестапо объявил мне, что Томас нашел приют у Шелленберга. Я перекусил, велел постелить мне в импровизированном дортуаре и заснул.

На следующий день, в четверг, я продолжил собирать данные для Брандта. Вальзер так и не появился, но я не слишком за него волновался. Чтобы возместить нехватку телефонных линий, Геббельс временно выделил в наше распоряжение отряды «Гитлерюгенда». Мы их рассылали во всех направлениях, на велосипедах или пешком, передавать или забирать сообщения и почту. В городе усиленная работа муниципальных служб уже давала результаты: в некоторых кварталах подключили воду и электричество и, где возможно, отремонтировали отдельные участки метро и трамвайных линий. Мы знали, что Геббельс подумывает о частичной эвакуации города. Руины повсюду пестрели надписями, сделанными мелом, люди пытались разыскать родственников, соседей, друзей. К полудню я реквизировал полицейский фургон и отправился помогать Асбаху, его тещу хоронили на кладбище Плётцензее рядом с мужем, умершим четырьмя годами раньше от рака. Асбах был немного бодрее: к жене вернулся рассудок, она его узнала, но он ничего ей пока не сказал ни о матери, ни о ребенке. Нас провожала фрейлейн Пракса, ей даже удалось найти цветы, Асбах был явно тронут. Кроме нас присутствовали еще трое друзей: семейная пара и пастор. Гроб сколотили из грубых, плохо подогнанных досок; Асбах все повторял, что при первой возможности он будет ходатайствовать об эксгумации, чтобы воздать теще посмертные почести подобающим образом. Правда, они никогда не ладили - добавил он, - теща не скрывала презрительного отношения к форме СС, но все же это мать его супруги, а он супругу любит. Я не завидовал ему в этой ситуации: иногда быть сиротой на белом свете большое преимущество, особенно во время войны. Потом я отвез Асбаха в военный госпиталь, где лежала его жена, и вернулся в СС. В тот вечер обошлось без налета: в начале вечера завыли сирены, спровоцировав панику, но оказалось, что самолеты прилетели на разведку фотографировать нанесенный ущерб. Воздушную тревогу я пересидел в бункере гестапо, а после отбоя Томас повел меня в ресторанчик, уже ожидавший гостей. Он пребывал в отличном настроении: Шелленберг нашел ему маленький домик в Далеме, в шикарном квартале возле Груневальда, и еще Томас купил «мерседес»-кабриолет у нуждавшейся в деньгах вдовы гауптштурмфюрера, погибшего во время первой бомбардировки. «К счастью, мой банк цел и невредим. Это самое важное». Я вознегодовал: «Есть вещи и поважнее». - «Какие, например?» - «Наши жертвы. Страдания людей и здесь, вокруг нас, и на фронте». В России положение ухудшилось: мы уступили Киев, зато вновь заняли Житомир, впрочем, только чтобы потерять Черкассы; в тот день, когда я охотился на глухаря со Шпеером, в Ровно украинские повстанцы УПА, выступавшие и против немцев, и против большевиков, отстреливали наших, словно зайцев. «Я тебе уже говорил, Макс, ты слишком близко к сердцу принимаешь многие вещи», - заметил Томас. Мы выпили. Болгарское вино, немного терпкое, но, учитывая обстоятельства, вполне приемлемое. «А я скажу тебе, что важно, - Томас сердился, - служить своей стране, если надо, умереть за нее, но, в ожидании такого момента, наслаждаться жизнью на полную катушку. Твой заслуженный посмертно Рыцарский крест, возможно, осушит слезы матери-старушки, но для тебя будет слабоватым утешением». - «Моя мать умерла», - тихо произнес я. «Да-да, я же знаю, извини». Как-то вечером, изрядно выпив, я, не вдаваясь в подробности, рассказал Томасу о смерти матери, больше мы к тому разговору не возвращались. Томас отхлебнул еще вина, он продолжал горячиться: «Знаешь, почему мы ненавидим евреев? Я тебе объясню. Мы ненавидим евреев за то, что это экономный и осторожный народ, жадный не только до денег и материальных благ, но и до знаний, традиций и своих книг, народ, неспособный ни дарить, ни тратить, народ, не знавший войны. Народ, умеющий копить, а не расточать. Ты в Киеве говорил, что убийство евреев - расточительство. Да, правда, растрачивая их жизни, как разбрасывают рис на свадьбе, мы научили их трате, научили их воевать. Варшава, Треблинка, Собибор, Белосток - доказательство, что все в порядке, что евреи усвоили урок, что они тоже превращаются в воинов, тоже становятся убийцами и проявляют жестокость. Я думаю, это прекрасно. Мы сделали из евреев достойных нас врагов. Теперь появится орден “За семитизм” - Томас стукнул себя в грудь возле сердца, куда пришивают звезду. - И если немцы не прекратят ныть и не станут стойкими, как евреи, они получат то, чего заслуживают. Vae victis» [Горе побежденным (лат.)]. Томас залпом осушил стакан, взгляд его блуждал где-то далеко. Я вдруг понял, что Томас пьян. «Мне пора», - сказал он. Я предложил подвезти его, но он отказался: взял машину в гараже. На улице, которую успели убрать лишь наполовину, он рассеянно пожал мне руку, хлопнул дверцей и газанул на скорости. Я вернулся ночевать в гестапо, там топили и починили наконец-то душ.

На следующий вечер налет повторился, пятый и последний в этой серии. Урон был нанесен чудовищный: центр города лежал в руинах, впрочем, как и большая часть Веддинга, число погибших превышало четыре тысячи, пострадавших - четыреста тысяч, множество заводов и министерств было уничтожено, коммуникации и общественный транспорт требовали нескольких недель ремонта. Люди жили в домах без окон и отопления: основной запас угля на зиму, хранившегося в садах, сгорел. Найти хлеб стало почти невозможно, полки магазинов пустовали, на разрушенных улицах НСВ установили полевые кухни и разливали суп с капустой. В ведомствах рейхсфюрера и РСХА ситуация оставалась менее напряженной: у нас имелась и еда, и места для сна; тех, кто всего лишился, снабжали одеждой и формой. Когда Брандт меня принял, я предложил ему перевести часть моей команды в Ораниенбург, в бюро ИКЛ, а в Берлине для осуществления связи довольствоваться маленьким кабинетом. Идея показалась Брандту разумной, но он хотел посоветоваться с рейхсфюрером. Еще Брандт сообщил, что рейхсфюрер одобрил визит Шпеера в Миттельбау, и мне следует позаботиться об организации. «Сделайте так, чтобы рейхсминистр был… удовлетворен», - подчеркнул Брандт. Он приберег для меня еще один сюрприз: меня произвели в оберштурмбанфюреры. Я и обрадовался, и удивился: «Почему вдруг?» - «Решение рейхсфюрера. Ваша работа уже приобрела достаточно важное значение, и оно только возрастает. Кстати, что вы думаете по поводу реорганизации Аушвица?» В начале месяца оберштурмбанфюрер Либехеншель, заместитель Глюкса по ИКЛ, занял пост Хёсса; с тех пор Аушвиц разделили на три разных лагеря: главный лагерь, Биркенау и Моновиц со всеми подсобными лагерями. Либехеншель был комендантом Аушвица I и старшим инспектором (Standortдlteste) всех трех лагерей, что давало ему право следить за работой двух новых комендантов, Хартенштейна и гауптштурмфюрера Шварца, бывшего арбайтскомандофюрера и потом лагерфюрера при Хёссе. «Штандартенфюрер, я считаю, что административная перестройка - превосходная инициатива: лагерь слишком разросся и становился неуправляемым. Судя по тому, что мне известно, оберштурмбанфюрер Либехеншель - прекрасный выбор, он правильно осмыслил новые задачи. Но что касается назначения оберштурмбанфюрера Хёсса в ИКЛ, должен признаться, мне сложно понять штатную политику этой организации. Я очень уважаю оберштурмбанфюрера Хёсса и считаю его отличным солдатом, но, если вас интересует мое мнение, то он должен командовать полком ваффен-СС на фронте. Он - не управленец. В ИКЛ основную часть текущих дел ведет Либехеншель. И естественно, Хёсс не вдается в детали административной работы», - Брандт сверлил меня взглядом сквозь совиные очки. «Благодарю за откровенность. Однако полагаю, что рейхсфюрер с вами не согласился бы. В любом случае, даже если у оберштурмбанфюрера Хёсса нет талантов Либехеншеля, всегда остается штандартенфюрер Маурер».

Изенбек, с которым мы встретились на следующей неделе, передал мне слухи из Ораниенбурга. Все вокруг, кроме самого Хёсса, понимали, что его время вышло. Видимо, рейхсфюрер, посетивший лагерь, лично уведомил его о переводе, выставив в качестве предлога передачи Би-би-си об уничтожении заключенных в лагерях, - так, по крайней мере, Хёсс рассказывал в Ораниенбурге; судя по его назначению на должность главы ведомства Д-I, версия вполне правдоподобная. Но почему к Хёссу относились с подобной деликатностью? У Томаса, когда я задал ему вопрос, нашлось лишь одно объяснение: в двадцатые годы Хёсс сидел в тюрьме с Борманом за убийство; они, вероятно, продолжали дружить, и Борман защищал Хёсса.

Как только рейхсфюрер одобрил мое предложение, я развернул реорганизацию отдела. Группа, занимавшаяся исследованиями под руководством Асбаха, отправлялась в Ораниенбург. Асбах, кажется, покидал Берлин с облегчением. А я с фрейлейн Праксой и двумя другими помощницами устроился в своем бывшем кабинете в здании СС. Вальзер так и не вернулся. Я послал Пионтека на розыски, и выяснилось, что убежище в доме Вальзера разбомбили еще во вторник вечером. По предварительным подсчетам погибло сто двадцать три человека - все жители дома, не спасся никто, но откопанные трупы невозможно было опознать. Для очистки совести я указал, что Вальзер пропал без вести: так полиция хотя бы поищет его по госпиталям, но особой надежды найти его живым я не питал. Пионтек, похоже, сильно расстроился. Томас прекратил хандрить и теперь кипел энергией, мы снова работали в соседних кабинетах, и я видел его чаще. Я не стал сообщать Томасу о своем повышении и, желая поразить его, выжидал официального подтверждения и момента, когда смогу пришить новые знаки различия. И вот я вошел в его кабинет, Томас расхохотался, порылся у себя на столе, вытащил какую-то бумажку и помахал ею в воздухе: «О! Несчастный! Ты намеревался догнать меня!» Он сложил из листка самолетик и запустил в меня, тот носом ударился в мой Железный крест. Я развернул документ и прочел, что Мюллер рекомендует Томаса в штандартенфюреры. «И будь уверен, не откажут. Но - добавил он великодушно, - пока это все неофициально, за ужины плачу я».

На невозмутимую фрейлейн Праксу мое повышение тоже не произвело особого впечатления - не то что личный звонок Шпеера: «С вами хочет говорить рейхсминистр», - взволнованно сообщила она, передавая мне трубку. Перебравшись в результате налетов на новое место, я отослал ему записку со своими нынешними координатами. «Штурмбанфюрер? - зазвучал его приятный твердый голос. - Как ваши дела? Крупные потери?» - «Мой архивариус, видимо, убит, герр рейхсминистр. А так все нормально. Что у вас?» - «Я переместился во временное помещение и отправил семью в деревню. Итак?» - «Ваше посещение Миттельбау одобрено, герр рейхсминистр. Мне поручили его организовать. При первой же возможности я свяжусь с вашим секретарем, чтобы определиться с датой». По важным вопросам Шпеер попросил меня обращаться не к помощнику, а к его личной секретарше. «Отлично, - сказал он, - до скорого». Я уже писал на Миттельбау и предупредил, что им надо готовиться к визиту рейхсминистра. Я позвонил оберштурмбанфюреру Фёршнеру, коменданту «Доры», чтобы подтвердить разрешение. «Послушайте, - проворчал на другом конце провода уставший голос, - мы сделаем все возможное». - «Я не прошу вас из кожи вон лезть, оберштурмбанфюрер. Я говорю лишь о том, чтобы предприятия имели презентабельный вид. На этом лично настаивает и рейхсфюрер. Вы меня поняли?» - «Хорошо. Я распоряжусь дополнительно».

Квартиру мою на скорую руку подремонтировали. Мне удалось раздобыть стекла для двух окон, остальные затянули парниковой пленкой. Соседка не только починила мне дверь, но и отыскала керосиновые лампы, пока не восстановили электричество. Я заказал угля, и стоило лишь растопить керамическую плитку, везде разлилось тепло. Конечно, я ругал себя: снять квартиру на последнем этаже было не лучшим решением, ведь мне просто удивительно повезло, что последствия налетов на прошлой неделе оказались для меня минимальными, но если они повторятся, промашки уже не будет - не может же так продолжаться вечно! Вообще-то я запрещал себе волноваться: квартира мне не принадлежит, личного имущества у меня мало; надо брать пример с Томаса и не волноваться из-за подобных вещей. Я, правда, купил новый граммофон и пластинки с клавирами Баха и ариями из опер Монтеверди. Вечерами, при мягком старомодном свете керосинок, с рюмкой коньяка и сигаретами под рукой, я ложился на диван, чтобы послушать музыку и забыться.

В эти дни новая мысль все чаще будоражила меня. В следующее после бомбардировок воскресенье, ближе к полудню, я взял в гараже машину и поехал к Хелене Андерс. Было холодно, сыро, небо затянуто, но без дождя. По дороге мне удалось купить букет цветов у старухи возле станции метро. У самого дома Хелены я вдруг сообразил, что не знаю, в какой квартире она живет. Ее имени на почтовом ящике я не обнаружил. В этот момент на порог вышла довольно крупная тетка, остановилась, смерила меня взглядом с головы до пят и затем спросила с резким берлинским акцентом: «Кого ищете?» - «Фрейлейн Андерс». - «Андерс? Здесь нет таких». Я описал Хелену. «Вы хотите сказать: дочку Виннефельдов. Какая же она фрейлейн!» Тетка указала мне квартиру, я поднялся и позвонил. Мне открыла седоволосая дама, нахмурила брови. «Фрау Виннефельд?» - «Да». Я щелкнул каблуками и поклонился. «Мое почтение. Я пришел к вашей дочери». Я протянул женщине цветы и представился. В коридоре появилась Хелена, в свитере, накинутом на плечи, она порозовела и улыбнулась: «О! Это вы». - «Зашел спросить, намереваетесь ли вы сегодня поплавать». - «А разве бассейн работает?» - удивилась она. «Увы, нет. - Перед встречей с Хеленой я зашел туда: зажигательная бомба попала прямо в свод крыши, и дворник, охранявший руины, заверил, что, учитывая все происходящее, бассейн вряд ли откроется до окончания войны. - Но у меня есть другой на примете». - «Тогда с удовольствием. Я сейчас возьму вещи». Внизу я помог ей сесть в машину и тронулся. «Не знал, что вы - фрау», - начал я через несколько секунд. Она задумчиво посмотрела на меня: «Я - вдова. Моего мужа убили партизаны в прошлом году в Югославии. Мы были женаты меньше года». - «Как жаль!» Она глянула в окно: «Мне тоже». И повернулась ко мне: «Но надо жить, да?» Я не ответил. «Гансу, моему мужу, - продолжила она, - очень нравился берег Далмации. В письмах он мечтал обосноваться там после войны. Вы были в Далмации?» - «Нет, я служил на Украине и в России. Но жить там я бы не хотел». - «А где хотели бы?» - «Честно говоря, не знаю. Думаю, не в Берлине. Не знаю». Я коротко рассказал ей о своем детстве во Франции. Она оказалась родом из старой берлинской семьи: еще ее прадед и прабабка обосновались в Моабите. Мы ехали по Принц-Альбрехтштрассе, я припарковался у дома номер восемь. «Но это же гестапо!» - испуганно вскрикнула Хелена. Я рассмеялся. «Ну, да. У них небольшой бассейн с подогревом в подвале». Она уставилась на меня: «Вы полицейский?» - «Вовсе нет». Я показал ей через окно бывший отель «Принц Альбрехт», расположенный рядом: «Я работаю в ведомстве рейхсфюрера. Я - юрист и занимаюсь экономическими вопросами». Это ее убедило. «Не волнуйтесь. Бассейн служит в большей степени машинисткам и секретаршам, чем полицейским, у них другие заботы». На самом деле бассейн был до того маленький, что записываться приходилось заранее. Внутри мы встретили Томаса, уже в плавках. «О, я вас узнал! - воскликнул он, галантно целуя белую ручку Хелены. - Вы - приятельница Лизелотты и Мины Вреде». Я объяснил Хелене, где женская раздевалка, и отправился переодеваться, а Томас иронично усмехался мне вслед. Когда я вышел, Томас в воде болтал с какой-то девушкой, Хелена еще не появилась. Я нырнул, проплыл бассейн пару раз. На пороге раздевалки показалась Хелена. Модный купальник обтягивал округлые и в то же время изящные формы; несмотря на всю женственность, на ее теле явно вырисовывались мускулы. Лицо, красоту которого не портила купальная шапочка, сияло радостью: «Горячий душ! Какая роскошь!» Она тоже нырнула, пересекла половину бассейна под водой и принялась плавать туда-сюда по дорожке. Я уже устал; вылез, напялил халат и уселся на один из расставленных вокруг бассейна стульев покурить и полюбоваться своей купальщицей. Томас, вода стекала с него ручьями, примостился рядом со мной: «Давно пора тебе встряхнуться». - «Она тебе нравится?» Плеск воды отражался от свода зала. Хелена без отдыха четырежды проплыла бассейн, целый километр. Потом оперлась о бортик, как в первый раз, когда я ее увидел, и улыбнулась мне: «Вы мало плаваете». - «Из-за курения. Дыхания не хватает». - «Обидно». Она снова подняла руки и ушла на дно; но вынырнула в том же месте и, подтянувшись, грациозно выбралась из бассейна. Взяла полотенце, вытерла лицо, села возле нас, сняла шапочку и встряхнула влажными волосами. «А вы, - обратилась она к Томасу, - тоже занимаетесь экономическими проблемами?» - «Нет, - открестился Томас. - Я предоставил это Максу. Он гораздо умнее меня». - «Он полицейский», - добавил я. Томас скривился: «Скажем, я в службе безопасности». - «Бррр… - поежилась Хелена. - Должно быть, это противно». - «Ну уж не до такой степени». Я докурил и вернулся в воду. Хелена одолела еще двадцать дистанций, Томас флиртовал с машинисткой. Потом я принял душ и переоделся; я бросил Томаса в бассейне и предложил Хелене выпить чаю. «Где же?» - «Хороший вопрос. На Унтер-ден-Линден кафе больше нет. Но что-нибудь да найдем». В конце концов я пригласил ее в отель «Эспланада» на Бельвюштрассе: здание слегка задело, но худшее его миновало; в чайном салоне, за исключением досок на окнах, замаскированных парчовыми шторами, царила почти что довоенная атмосфера. «Чудесное местечко, - прошептала Хелена, - я здесь раньше никогда не бывала». - «Пирожные очень вкусные, и чай заваривают настоящий, не суррогатный». Я заказал кофе, она чай, мы выбрали ассорти из маленьких пирожных. Десерт действительно оказался восхитительным. Я зажег сигарету, Хелена тоже попросила одну. «Вы курите?» - «Иногда». Чуть позже она задумчиво сказала: «Жалко, что сейчас война. Все могло бы быть так прекрасно». - «Наверное. Но, смею признаться, я так не считаю». Она взглянула на меня: «Будьте откровенны: мы ведь проиграем?» Я оторопел: «Нет! Конечно, нет». Она опять посмотрела в пустоту, сделала последнюю затяжку и обронила: «Мы проиграем». Я провожал ее до дома. Хелена с серьезным видом пожала мне руку и поблагодарила: «Спасибо. Я получила большое удовольствие». - «Надеюсь, что не в последний раз». - «Я тоже. До скорого». Я дождался, пока она перешла тротуар и исчезла за дверью. Потом я вернулся к себе и слушал Монтеверди.

Я не понимал, чего ищу с этой молодой женщиной и не старался понять. В Хелене мне нравилась нежность, которая, я думал, существует только на полотнах Вермеера Делфтского, и то, что за этой нежностью явно чувствовалась несгибаемая, как стальное лезвие, сила. Вечер и мне доставил много приятных моментов, но большего я пока не искал и разбираться в себе не хотел. Раздумья, предвидел я, тотчас повлекли бы мучительные вопросы и обязательства, но в кои-то веки я не ощущал в этом потребности и был рад отдаться течению событий, как музыке Монтеверди. Всю следующую неделю, в перерывах на работе или дома по вечерам, я вспоминал ее серьезное лицо или спокойную, почти ласковую улыбку, приятный, дружелюбный образ, не вызывающий у меня страха.

Но такая уж вещь прошлое - если вцепилось однажды зубами в вашу плоть, больше не отпустит. Где-то в середине следующей после бомбардировок недели ко мне в кабинет постучала фрейлейн Пракса. «Оберштурмбанфюрер? С вами хотели бы поговорить два господина из криминальной полиции». Я разбирался в особенно запутанном досье и раздраженно ответил: «Ну и пусть, как все, запишутся на прием». - «Отлично, оберштурмбанфюрер». Она закрыла дверь, а через минуту снова постучала: «Извините, оберштурмбанфюрер. Они настаивают. Они велели сказать, что это по личному делу, касательно вашей матери». Я глубоко вздохнул и захлопнул папку: «Пусть войдут».

Те двое, ввалившиеся в мой кабинет, были настоящими, а не почетными, как Томас, полицейскими, в длинных серых пальто из грубой шерсти и со шляпами в руках. Поколебавшись немного, они отсалютовали: «Хайль Гитлер!» Я отдал им честь и пригласил присесть на диван. Они представились: «Комиссары криминальной полиции Клеменс и Везер из отдела V-б-1, “По тяжким уголовным преступлениям”». - «Точнее, - ввернул один из них, вроде Клеменс, - мы работаем для V-а-1, который занимается международным сотрудничеством. Французская полиция направила им просьбу о юридической помощи…» - «Извините, - перебил я резко, - могу я взглянуть на ваши документы?» Они протянули удостоверения и ордер, подписанный регирунгсратом Гальзовом, с распоряжением получить ответы на вопросы, переданные немецкому правосудию префектом департамента Приморские Альпы в рамках дела об убийстве Моро Аристида и его жены Моро Элоизы, вдовы Ауэ, урожденной С. «Значит, вы расследуете обстоятельства смерти моей матери, - произнес я, возвращая полицейским документы. - А какое отношение это имеет к немецкой полиции? Моро же убили во Франции». - «Вот-вот», - подтвердил второй, видимо, Везер. Клеменс достал из кармана блокнот, пролистнул несколько страниц: «Чрезвычайно жестокое преступление, - заметил он. - Тут явно сумасшедший или садист. Вы, вероятно, были потрясены». Я опять отреагировал сухо и сдержанно: «Комиссар, я в курсе произошедшего. Мои личные переживания касаются меня одного. Зачем вы пришли?» - «Мы хотели бы задать вам несколько вопросов», - сказал Везер. «Как потенциальному свидетелю», - добавил Клеменс. «Свидетелю чего?» - поинтересовался я. Он посмотрел мне прямо в глаза: «Вы встречались с ними в тот период, не правда ли?» Я тоже не опускал взгляда: «Абсолютно точно. Вы хорошо осведомлены. Я навещал их. Мне неизвестно, когда именно их убили, но очень вскоре после моего отъезда». Клеменс сверился с блокнотом, показал что-то Везеру. Везер продолжил: «По информации марсельского гестапо, двадцать шестого апреля вам выдали пропуск в итальянскую зону. Как долго вы пробыли у матери?» - «Только один день». - «Это точно?» - переспросил Клеменс. «По-моему, да. А что, собственно?» Везер опять заглянул в записи Клеменса: «По данным французской полиции, жандарм видел офицера СС, покидавшего Антиб на автобусе утром двадцать девятого. В этом секторе не слишком много офицеров СС, и они, уж конечно, не прохлаждаются в автобусах». - «Вполне вероятно, что я оставался на две ночи. Тогда я много путешествовал. Это важно?» - «Для дела пригодится. Тела обнаружены первого мая молочником, и к этому моменту они уже пролежали какое-то время. Судебно-медицинский эксперт счел, что смерть наступила в интервале от шестидесяти до восьмидесяти четырех часов до этого, между вечером двадцать восьмого и вечером двадцать девятого числа». - «Со своей стороны заявляю, что, уезжая, оставил Моро в полном здравии». - «Итак, - подытожил Клеменс, - если вы уехали утром двадцать девятого, то их убили днем». - «Возможно. Я не задавался этим вопросом». - «Как вы узнали об их смерти?» - «Мне сообщила сестра». - «Действительно, - Везер наклонился к блокноту Клеменса, - она приехала почти сразу. Второго мая, если быть точными. Вам неизвестно, откуда она узнала о случившемся?» - «Нет». - «Вы виделись с ней после этого?» - перебил Клеменс. «Она живет с мужем в Померании. Могу дать вам адрес, но не знаю, на месте ли они сейчас. Они часто бывают в Швейцарии». Везер взял у Клеменса блокнот и что-то записал. «Вы не общаетесь с сестрой?» - осведомился Клеменс. «Редко», - отозвался я. «А с матерью регулярно виделись?» - перехватил эстафету Везер. Полицейские постоянно говорили по очереди, и их игра сильно действовала мне на нервы. «Нет, тоже редко», - произнес я сухо. «Короче, - обобщил Клеменс, - вы не слишком близки с семьей». - «Господа, я уже предупреждал, что не собираюсь обсуждать с вами личные переживания. И не понимаю, какое вам дело до моих отношений с семьей». - «Когда совершено убийство, герр оберштурмбанфюрер, - нравоучительно изрек Везер, - полиции есть дело до всего». Они определенно смахивали на парочку копов из американских фильмов. И наверняка у них так и было задумано. «Господин Моро приходился вам отчимом, не так ли?» - не унимался Везер. «Да. Он женился на моей матери в тысяча девятьсот двадцать девятом, если не ошибаюсь. Или двадцать восьмом». - «В тысяча девятьсот двадцать девятом, правильно», - Везер сверился с блокнотом. «Вам известны распоряжения по наследству?» - резко вмешался Клеменс. Я отрицательно покачал головой: «Нет. Откуда?» - «Господина Моро бедным не назовешь. Вы можете унаследовать кругленькую сумму», - конкретизировал Везер. «Я бы очень удивился. Мы с отчимом не ладили». - «Допустим, - согласился Клеменс. - Но у него нет ни детей, ни ближайших родственников. Если он не оставил завещания, то вы с сестрой разделите его имущество». - «Я об этом даже не помышлял, - искренне признался я. - Но давайте не будем сотрясать понапрасну воздух: завещание найдено?» Везер полистал блокнот: «Честно говоря, нам пока не доложили». - «В любом случае ко мне по этому поводу никто не обращался», - уведомил я. Везер нацарапал заметку в блокноте. «Еще вопрос, герр оберштурмбанфюрер: у Моро нашли двух мальчиков. Близнецов. Они живы». - «Да, я их видел. Мать сказала, что это дети одной приятельницы. Вы знаете, кто они?» - «Нет, - проворчал Клеменс. - И французы, очевидно, тоже нет». - «Они стали свидетелями убийства?» - «Они до сих пор рта не раскрыли», - обронил Везер. «Весьма вероятно, они что-то видели», - встрял Клеменс. «Но говорить отказываются», - повторил Везер. «Возможно, у них психологический шок», - объяснил Клеменс. «И какова их судьба?» - полюбопытствовал я. «Вот это действительно странно, - воскликнул Везер. - Ваша сестра забрала их с собой». - «И неясно, почему и как», - сказал Клеменс. «К тому же здесь налицо явное нарушение закона», - прокомментировал Везер. «Явное, - вторил ему Клеменс. - Но тогда последнее слово было за итальянцами. А от них ожидай чего угодно». - «Да уж, действительно, - подтвердил Везер, - кроме путного расследования». - «Впрочем, с французами та же штука», - посетовал Везер. «Абсолютно, один к одному, - согласился Клеменс. - Работать с ними - удовольствие ниже среднего». - «Господа, - прервал я их диалог, - все это прекрасно, но меня никоим образом не касается». Клеменс и Везер переглянулись. «Поймите, я сейчас чрезвычайно занят. Если у вас больше нет конкретных вопросов, я думаю, мы можем закончить?» Клеменс кивнул. Везер опять полистал блокнот, вернул его владельцу и встал: «Извините, герр оберштурмбанфюрер». - «Да, - эхом отозвался Клеменс и тоже поднялся. - Извините. Это пока все». - «Да, все. Спасибо за понимание», - поблагодарил Везер. Я протянул им руку: «Если возникнут вопросы, обращайтесь без стеснения». Я вытащил две карточки из визитницы и протянул каждому. «Спасибо», - Везер сунул карточку в карман. Клеменс разглядывал свою: «Специальный уполномоченный рейхсфюрера СС по организации труда заключенных, - прочитал он. - И что это?» - «Государственная тайна, комиссар», - парировал я. «О, извините!» Оба отдали мне честь и направились к выходу. Клеменс, который внушал больше доверия, чем Везер, открыл дверь и исчез, а Везер остановился на пороге и повернул назад: «Еще раз извините, герр оберштурмбанфюрер. Я забыл одну деталь». Он обернулся: «Клеменс! Блокнот». Снова зашуршал страницами: «А, вот: когда вы поехали в гости к матери, вы были в форме или в штатском?» - «Не помню. А что? Это существенно?» - «Вообще-то, нет. Оберштурмфюрер, выдававший вам пропуск в Марселе, утверждает, что вы были в штатском». - «Возможно, ведь я ехал в отпуск». Везер кивнул: «Спасибо. Мы позвоним, если что-то понадобится. Простите, что явились без предупреждения. В следующий раз запишемся на прием».

Визит полицейских оставил у меня неприятный осадок. Чего хотели от меня эти клоуны? Мне они показались крайне агрессивными и скользкими. Естественно, я их обманул: если бы я признался, что видел тела, сколько бы сразу возникло проблем! Мне не показалось, что я вызываю у них какие-то особые подозрения, просто подозрительность была у них в крови - этакая профессиональная особенность. Мне ужасно не понравились их вопросы о наследстве Моро: похоже, они предположили, что у меня мог быть мотив, денежный интерес, просто смешно. Видели ли они во мне убийцу? Я попытался восстановить нашу беседу и вынужден был констатировать, что да, вполне вероятно. Я находил это чудовищным, но, наверное, так устроен ум профессиональных полицейских. Кроме того, меня чрезвычайно взволновало известие, что сестра забрала близнецов. Почему? Какая между ней и ими связь? Все это приводило меня в глубокое замешательство. Я считал нынешнюю ситуацию почти несправедливой: именно в тот момент, когда моя жизнь начала приобретать равновесие, вошла в нормальное, повседневное русло, глупые легавые явились ворошить старые истории, сеять смуту, задавать вопросы, на которые нет ответа. Логичнее всего, честно говоря, было бы позвонить сестре, выяснить, что там с чертовыми близнецами, и удостовериться, что, если к ней с допросом нагрянут полицейские, ее рассказ не разойдется с моим там, где я счел нужным скрыть часть правды. Но, сам не знаю почему, сразу я этого не сделал. Позвонить нетрудно, я мог набрать номер в любой момент, но спешить отчего-то не хотелось.

К тому же я был сильно занят. Моя группа в Ораниенбурге, продолжавшая расширяться под руководством Асбаха, регулярно присылала общие выводы своих исследований о рабочих-иностранцах (Auslдndereinsatz). Эти рабочие подразделялись по расовому признаку на многочисленные категории, предполагающие разные условия содержания, к ним причислялись военнопленные из западных стран, а вот советские составляли отдельную категорию, полностью контролируемую руководством вермахта. На следующий день после беседы с двумя инспекторами меня вызвали к рейхсфюреру. Я сделал довольно длинный и подробный доклад, проблема была сложная: рейхсфюрер слушал, почти не перебивая, непроницаемый в своих маленьких очках в стальной оправе. Одновременно я готовил визит Шпеера в Миттельбау и поехал в Лихтерфельде - после налетов злые языки в Берлине прозвали район «Трихтерфельде» («поле воронок»), - чтобы бригадефюрер Каммлер, шеф отдела строительства (Амтсгруппа «Ц») ВФХА дал мне необходимые пояснения. Каммлер, нелюбезный, нервный, очень четкий и точный человек, рассказал мне о баллистической ракете А-4, сверхъестественном оружии, которое, по мнению Каммлера, должно будет необратимо изменить ход войны, как только наладят серийное производство. Англичане, прослышав о существовании ракеты, в августе бомбардировали секретные предприятия, занимавшиеся ее разработкой, на севере острова Узедом, там, кстати, я лечился после ранения. Через три недели после этого рейхсфюрер предложил фюреру и Шпееру перенести заводы под землю и обеспечить секретность, задействовав при строительстве только заключенных концлагерей. Каммлер лично выбрал место: подземные штольни в горном массиве Гарца, использовавшиеся вермахтом в качестве склада горюче-смазочных материалов. Для реализации проекта под эгидой министра Шпеера было создано общество «Миттельверке GmbH», однако СС несла полную ответственность за оборудование и безопасность территории. «Сборка ракет уже начата, хотя заводы пока не достроены; рейхсминистр будет доволен». - «Смею надеяться, условия работы заключенных подобающие, бригадефюрер? - спросил я. - Я знаю, что рейхсминистра это чрезвычайно заботит». - «Условия такие, какие есть, оберштурмбанфюрер. В конце концов, война же. Но могу вас заверить: что касается уровня производительности, у рейхсминистра не возникнет повода для недовольства. Завод под моим личным контролем, я сам выбирал коменданта. С РСХА у меня тоже нет проблем: я поставил своего человека, доктора Бишоффа, следить за охраной производства и предотвращать саботаж. Пока никаких инцидентов не было. Во всяком случае, - добавил он, - когда я в апреле и мае вместе с подчиненными рейхсминистра Шпеера инспектировал многие КЛ, особых претензий у них не возникло, и Миттельбау стоит Аушвица».

Визит состоялся в декабре, в пятницу. Холод был лютый. Шпеера сопровождали эксперты министерства. На его спецсамолете, «хейнкеле», мы долетели до Нордхаузена; там нас встретила и доставила до места делегация лагеря во главе с комендантом Фёршнером. Дорогу, проходившую по южному склону Гарца, перегораживали многочисленные контрольно-пропускные пункты СС. Как пояснил Фёршнер, весь массив объявлен запретной зоной, немного севернее, в подсобных лагерях Миттельбау уже запущены другие подземные проекты, а в самой «Доре» северная часть из двух туннелей отдана под сборку моторов самолетов «юнкерс». Шпеер слушал объяснения молча. Дорога заканчивалась широкой утрамбованной площадкой, по одной стороне тянулись бараки охраны СС и комендатуры. Напротив, загороженный грудами строительного материала и прикрытый камуфляжными сетями, под гребнем холма, засаженного елками, виднелся вход в первый туннель. Мы зашли внутрь с Фёршнером и инженерами Миттельверке. От гипсовой пыли и резкого дыма промышленной взрывчатки у меня сперло дыхание; к ним примешивались и другие неопределенные, сладковатые, тошнотворные запахи, напомнившие мне о первых посещениях лагеря. По мере нашего продвижения заключенные, получив предупреждение Шписа, шедшего во главе делегации, вытягивались по стойке смирно и снимали пилотки. Большинство из них страшно исхудали; их головы, с трудом державшиеся на тощих шеях, были похожи на отвратительные шары, украшенные гигантскими картонными носами и ушами и глубоко посаженными огромными, пустыми глазами, взгляд которых упорно ни на ком не фиксировался. Рядом с заключенными запахи, учуянные мною еще в начале, превращались в ужасающую вонь, исходившую от их грязной одежды, ран и тел. Многие из людей Шпеера, позеленев, прижали к лицам платки; Шпеер сложил руки за спиной и смотрел вокруг с холодным, напряженным видом. Каждые двадцать пять метров два главных туннеля А и Б соединялись поперечными штольнями: в первой из них мы обнаружили ряды грубых деревянных нар в четыре уровня, с которых под ударами дубинки младшего офицера СС градом посыпались вниз, тут же вставая навытяжку, заключенные, оборванные, голые и полуголые, некоторые с перепачканными дерьмом ногами. С пропитанных влагой бетонных сводов капало. Перед топчанами, в месте пересечения с главным туннелем, лежали большие металлические цистерны, разрезанные вдоль надвое, они служили туалетом, липкая, желтая, зеленая, коричневая, зловонная жидкость уже чуть ли не переливалась через край. Один из ассистентов Шпеера воскликнул: «Просто дантовский ад!», другой, немного поодаль, блевал у стены. Я тоже почувствовал прежнюю тошноту, но совладал с собой и дышал сквозь зубы, со свистом и глубоко. Шпеер повернулся к Фёршнеру: «Заключенные живут здесь?» - «Да, герр рейхсминистр». - «Они не выходят наружу?» - «Никогда, герр рейхсминистр». Мы продолжили путь, Фёршнер оправдывался перед рейхсминистром, что, мол, у них нет средств, чтобы обеспечить необходимые санитарные условия, и эпидемии косят заключенных. Он даже показал нам трупы, сваленные кучей у входа в перпендикулярные штольни, человеческие скелеты, обтянутые морщинистой кожей, не все даже брезентом накрыты. В одной из штолен с нарами разливали суп: Шпеер попросил попробовать. Проглотил ложку, вторую предложил мне; я еле сдержался, чтобы не выплюнуть эту баланду, горькую и мерзкую на вкус, будто сваренную из сорняков, - и даже на дне кастрюли не обнаружилось ничего более солидного. Так, еле переводя дух, шлепая по грязи и нечистотам мимо тысяч заключенных с лицами, лишенными всякого выражения, механически стаскивающих с голов пилотки, мы и продвигались вдоль туннеля до завода «юнкерсов». Я разглядывал знаки отличия: кроме немцев здесь были французы, бельгийцы, итальянцы, голландцы, чехи, поляки, русские и даже испанцы-республиканцы, после поражения интернированные во Францию. И разумеется, ни одного еврея: в тот период в Рейхе на рабочих-евреев существовал запрет. В поперечных штольнях, за спальными местами, заключенные под руководством штатских инженеров выполняли сборку и монтаж ракет; дальше в оглушительном шуме и в непроницаемом облаке пыли настоящая армия муравьев рыла новые галереи и грузила камни в вагонетки, которые другие заключенные толкали по наспех проложенным рельсам. На обратном пути Шпеер решил посетить изолятор на сорок мест, условия в нем были ничуть не лучше. Главный врач показал статистику по смертности и заболеваемости: особенно свирепствовали дизентерия, тиф и туберкулез. Выйдя из туннеля, Шпеер дал волю гневу, говорил он не повышая голоса, но очень резко: «Оберштурмбанфюрер Фёршнер! Этот завод - нечто чудовищное! Я никогда не видел ничего подобного. И вы рассчитываете, что люди в подобном состоянии будут работать, как следует?» Под потоком брани Фёршнер инстинктивно вытянулся по стойке смирно. «Герр рейхсминистр, - отозвался он, - я готов улучшить условия, но мне не выделяют средства. Вы не можете считать меня ответственным за ситуацию». Шпеер побледнел как полотно. «Отлично! - гаркнул он. - Приказываю вам в срочном порядке построить здесь наверху лагерь с душем и прочими санитарными условиями. Подготовьте для меня сейчас же заявку на требующиеся стройматериалы, я подпишу ее до отъезда». Фёршнер проводил нас в комендатуру и отдал соответствующие распоряжения. Пока разъяренный Шпеер общался со своими помощниками и инженерами, я отвел Фёршнера в сторону: «Я же вам специально поручил от имени рейхсфюрера придать лагерю надлежащий вид. А это просто свинарник». Но Фёршнер не смутился: «Оберштурмбанфюрер, вам не хуже моего известно, что нельзя выполнить приказ без достаточного финансирования. А волшебной палочки, уж извините, у меня нет. Сегодня утром я велел вымыть штольни, но на большее я не способен. Если рейхсминистр обеспечит нас материалами, тем лучше». К нам присоединился Шпеер: «Я позабочусь, чтобы лагерь получал добавочный рацион». Он обернулся к стоявшему рядом гражданскому инженеру: «К заключенным, находящимся в вашем подчинении, Заватски, это относится в первую очередь. Нельзя требовать от больных и умирающих выполнения работ по сложному монтажу». Штатский кивнул: «Разумеется, герр рейхсминистр. Наша основная проблема - текучка кадров. Мы вынуждены часто менять рабочих и даже не успеваем их правильно обучить». Шпеер обратился к Фёршнеру: «Это вовсе не означает, что вы должны пренебречь теми, кто занят на строительстве штолен. Вы и им, по мере возможности, увеличите рацион. Я обсужу данный вопрос с бригадефюрером Каммлером». - «Есть, герр рейхсминистр», - откликнулся Фёршнер. Выражение его лица по-прежнему оставалось непроницаемым, а Заватски явно был рад. На улице, что-то царапая в блокнотах и жадно глотая холодный воздух, нас ожидали люди Шпеера. Я поежился: наступала зима.

В Берлине рейхсфюрер снова завалил меня поручениями. Я сообщил ему о визите Шпеера в лагерь, и в ответ получил лишь один комментарий: «Рейхсминистр должен знать то, что хочет». Теперь я регулярно виделся с рейхсфюрером для обсуждения вопроса рабочей силы: он желал любой ценой увеличить количество рабочих в лагерях, чтобы передавать их в распоряжение предприятиям СС, частным фабрикам и в первую очередь на новые объекты подземного строительства, которые Каммлер намеревался развивать. Гестапо умножили число арестов, но, с другой стороны, с наступлением осени, а потом зимы, смертность, упавшая летом, опять возросла, и рейхсфюрер был недоволен. Однако, когда я предлагал ему меры, спланированные моей командой и, на мой взгляд, вполне осуществимые, он не реагировал, а конкретные действия Поля и ИКЛ производили впечатление случайных, неупорядоченных и неадекватных. Однажды я воспользовался возможностью, ухватившись за замечание рейхсфюрера, покритиковать инициативы, которые я считал произвольными и не связанными друг с другом. «Поль знает, что делает», - сухо возразил рейхсфюрер. Вскоре меня вызвал Брандт и устроил мне строгий, хотя и учтивый нагоняй: «Послушайте, оберштурмбанфюрер, вы отлично работаете, но вынужден вам сказать то, что я уже сотню раз повторял бригадефюреру Олендорфу: вместо того чтобы докучать рейхсфюреру негативной и бесполезной критикой и сложными вопросами, в коих он все равно не разбирается, лучше выстраивайте с ним отношения. Принесите ему, ну, я не знаю, средневековый трактат о лечебных травах в хорошем переплете, и обсудите его вместе. Рейхсфюрер будет рад, а вам это позволит наладить с ним контакт и стать ему понятнее, что во многом облегчит вам жизнь. И потом, извините меня, когда вы выступаете с докладами, вы держитесь холодно и высокомерно, это тоже раздражает рейхсфюрера. Так вы ничего не добьетесь». Брандт продолжал в том же духе, а я молчал и думал, что он, безусловно, прав. «Еще один совет: вам бы надо жениться. Ваше отношение к этому категорически не нравится рейхсфюреру». Я напрягся: «Штандартенфюрер, я уже осведомил рейхсфюрера о причинах. Если они показались ему недостаточными, пусть он сам об этом скажет». Одна неприличная мысль заставила меня подавить улыбку. Брандт же не улыбался и пялился на меня, как сова, через свои большие круглые очки. Блики света мешали мне различить выражение глаз Брандта, в стеклах я видел лишь собственное удвоенное отражение. «Вы допускаете ошибку, Ауэ, допускаете ошибку. Но это ваш выбор».

Отношение Брандта меня обидело, по-моему, оно было совершенно несправедливо: нечего вмешиваться в мою личную жизнь, которая именно теперь протекала на редкость приятно. По воскресеньям я плавал в бассейне с Хеленой, а иногда и с Томасом и его очередной подружкой, после чего мы шли пить чай или горячий шоколад. Потом я вел Хелену в кино, если показывали что-нибудь стоящее, или на концерт с Караяном или Фуртвенглером, мы где-нибудь ужинали, и я провожал ее домой. Порой мы виделись и среди недели: через несколько дней после моего возвращения из Миттельбау я пригласил Хелену во Дворец принца Альбрехта в наш фехтовальный зал, и она аплодировала моим удачным выпадам. Затем в компании Томаса, отчаянно флиртовавшего в тот вечер с ее приятельницей Лизелоттой, мы отправились в итальянский ресторан. Девятнадцатого декабря мы вместе пережидали воздушную атаку англичан; в общественном убежище, где мы спрятались, Хелена сидела, прижавшись плечом к моему плечу, слегка вздрагивая при близких взрывах. По окончании атаки мы заглянули в «Эспланаду», единственный открытый ресторан, который удалось найти. Она села напротив, положив длинные белые кисти на стол, молчала и смотрела на меня прекрасными темными бездонными глазами, изучающе, с любопытством, но безмятежно. В подобные мгновения я говорил себе, что, сложись ситуация иначе, я мог бы жениться на этой женщине, иметь с ней детей, как я это сделал гораздо позже с другой, не шедшей с Хеленой ни в какое сравнение. Я встречался с ней, разумеется, не для того, чтобы понравиться Брандту или рейхсфюреру, выполнить долг или удовлетворять условностям: наши встречи стали частью повседневной жизни, простой и нормальной, как у всех мужчин. Но моя жизнь давно пошла по другому пути, и теперь уже было слишком поздно. Мысль об этом, вообще-то, не вызывала у меня горечи, скорее печаль, чувство почти отрадное. Иногда на улице Хелена, не задумываясь, совершенно естественно брала меня за руку, и я, к собственному удивлению, жалел о той другой жизни, которую мог бы иметь, если бы что-то не надломилось во мне так рано. Дело не только в сестре, здесь надо брать шире, речь обо всем ходе событий, об убожестве тела и желаний, о принятых и уже неизменных решениях, о самом смысле, которым мы осмелились наделить процесс, называемый, быть может ошибочно, нашей жизнью.

Пошел снег, но было тепло, и он сразу растаял. В следующий раз пролежал одну или две ночи, ненадолго придав городским руинам какую-то волшебную красоту, и снова растаял; густой грязи, уродовавшей развороченные улицы, стало еще больше. В своих грубых кавалерийских сапогах я смело шагал по лужам: ординарец вычистит назавтра. Но Хелена носила туфли, и когда мы подходили к очередной глубокой луже, я искал доску, клал впереди и помогал Хелене, держа ее изящную ручку, перебраться через нее, или переносил ее, легкую, как перышко, на руках. Накануне Рождества Томас устроил вечеринку в своем новом доме в Далеме, на небольшой уютной вилле: как всегда, он сумел хорошо устроиться. Он пригласил Шелленберга с женой и многих других офицеров, я позвал Хоенэгга, а Оснабругге не дозвонился - наверное, он еще не вернулся из Польши. Томас, похоже, добился своего от Лизелотты, подружки Хелены, во всяком случае, войдя в дом, она страстно его поцеловала. Хелена надела новое платье - бог знает, где она нашла ткань, дефицит ощущался все сильнее. Она очаровательно улыбалась и казалась счастливой. Все мужчины, в кои-то веки, были в штатском. Не успели мы явиться, как завыли сирены. Томас нас успокоил, объяснив, что самолеты, прилетающие из Италии, крайне редко сбрасывают первые бомбы до Шёнеберга и Темпельхофа, а те, что из Англии, берут севернее Далема. Однако, хотя окна и маскировали плотные черные занавески, мы притушили свет. Загрохотал «Флак», Томас поставил пластинку, бешеный американский джаз, и потащил Лизелотту танцевать. Хелена пила белое вино и наблюдала за ними; потом Томас выбрал медленную музыку, и Хелена позвала танцевать меня. Снаружи ревели эскадры бомбардировщиков, без перерыва гремел «Флак», стекла дрожали, мы еле различали мелодию. Но Хелена танцевала так, будто мы были одни в зале на балу. Потом, пока я обменивался тостом с Хоенэггом, она вальсировала с Томасом. Томас не ошибся: на севере мы не столько слышали, сколько ощущали чудовищную глухую тряску, но в окрестностях ни одного снаряда не упало. Я глянул на Шелленберга: он поправился, успехи в карьере не способствовали умеренности. Сейчас он со своими подчиненными подтрунивал над нашими поражениями в Италии. Шелленберг, как я в итоге понял по замечаниям, изредка отпускаемым Томасом, пребывал в уверенности, что ключи от будущего Германии в его руках и если к нему и его неопровержимым аргументам прислушаются, то хватит времени спасти то, что еще можно спасти. Сам факт, что он говорил подобные вещи, меня покоробил: но, похоже, рейхсфюрер к нему прислушивался, и я спрашивал себя, насколько широко раскинулась сеть его интриг. Когда тревога закончилась, Томас попытался дозвониться в РСХА, но линии оборвало. «Эти негодяи все специально организовали, чтобы испортить нам Рождество, но даром им это не пройдет». Я посмотрел на Хелену: она сидела рядом с Лизелоттой и оживленно болтала. «Такая чудесная девочка, - ввернул Томас, проследив за моим взглядом. - Почему ты на ней не женишься?» Я улыбнулся: «Томас, занимайся своими проблемами». Он пожал плечами: «По крайней мере, пусти слух, что ты помолвлен. И Брандт прекратит тебя нервировать». Я успел пересказать Томасу разговор с Брандтом. «А ты? - парировал я. - Ты на год меня старше. И тебе не докучают?» Он засмеялся: «Я-то? Не сравнивай. Во-первых, всем широко известно, что я органически неспособен оставаться с одной девушкой больше месяца. Но главное, - он понизил голос, - ведь ты разболтаешь мою тайну: я уже двоих отправил в “Lebensborn”. Рейсхфюрер, похоже, доволен». Томас опять завел джаз, я подумал, что наверняка эта пластинка из конфискованных гестапо и Томас раздобыл ее на складе. Я снова пригласил Хелену танцевать. В полночь Томас погасил везде свет. Весело вскрикнула девушка, потом я уловил приглушенный смешок. Хелена была так близко: на короткое мгновение я почувствовал на лице ее теплое, нежное дыхание, ее губы коснулись моих. У меня сердце выпрыгивало из груди. Когда включили свет, Хелена сказала мне с серьезным и невозмутимым видом: «Мне пора. Я не предупредила родителей, они будут волноваться из-за воздушной тревоги». Я взял машину Пионтека. Мы поднялись к центру по Курфюрстендам, справа от нас алели отблески пожаров, зажженных взрывами. Опять начался снег. Несколько бомб упало на Тиргартен и Моабит, но ущерб, в сравнении с масштабными налетами прошлого месяца, казался ничтожным. Возле дома Хелена взяла меня за руку и быстро поцеловала в щеку: «Счастливого Рождества! До скорого». Я возвратился на попойку в Далем и коротал ночь на ковре, уступив диванчик какой-то секретарше, расстроенной тем, что Лизелотта вытеснила ее из спальни хозяина дома.

Несколькими днями позже Клеменс и Везер явились ко мне с повторным визитом, на этот раз предварительно записавшись у фрейлейн Праксы, которая, вращая глазами, ввела их в мой кабинет. «Мы пытались связаться с вашей сестрой, - сообщил Клеменс вместо приветствия. - Но ее нет». - «Вполне вероятно, - ответил я. - У нее муж инвалид, и она часто сопровождает его на лечение в Швейцарию». - «Мы обратились в посольство в Берне с просьбой найти ее, - сердито сказал Везер, крутанув узкие плечи вперед и назад. - Мы бы очень хотели пообщаться с ней». - «Неужели это так важно?» - поразился я. «Да опять всплыла чертова история с близнецами», - Клеменс по-берлински грубо изрыгал слова. «Мы не можем разобраться», - добавил Везер. Клеменс вытащил блокнот и зачитал: «Французская полиция провела расследование». - «Хоть и поздновато», - встрял Везер. «Но лучше поздно, чем никогда. По всей видимости, близнецы жили у вашей матери, по меньшей мере, с тысяча девятьсот тридцать восьмого года, с тех пор, как пошли в школу. Ваша мать говорила, что они - ее внучатые племянники, сироты. А кое-кто из соседей думает, что их привезли еще раньше, совсем крошками, в тридцать шестом или тридцать седьмом». - «Не странно ли это, - съязвил Везер, - что вы их раньше не видели?» - «Нет, - сухо произнес я. - Ничего странного. Я не навещал мать». - «Никогда? - буркнул Клеменс. - Прямо-таки никогда?» - «Именно так». - «За исключением того самого раза, - прошипел Везер. - За несколько часов до ее насильственной смерти? Знаете, это очень любопытно». - «Господа, - возразил я, - ваши инсинуации совершенно неуместны. Не знаю, где вас учили ремеслу, но ваше поведение абсурдно. К тому же вы не имеете права меня допрашивать без распоряжения суда СС». - «Точно, - признал Клеменс, - но мы же не возбуждаем против вас дела. Вы у нас сейчас проходите как свидетель». - «Да, - повторил Везер, - как свидетель, и только». - «Мы просто считаем, - продолжил Клеменс, - что в деле есть много белых пятен, и стараемся их восполнить». - «Например, история с близнецами, - опять начал Везер. - Допустим, они действительно внучатые племянники вашей матери…» - «Хотя мы не нашли у нее никаких братьев и сестер, но допустим», - перебил Клеменс. «Слушайте, вы же должны знать?» - воскликнул Везер. «Что именно?» - «Есть ли у вашей матери брат или сестра?» - «Я вроде слышал о брате, но ни разу его не видел. Мы покинули Эльзас в тысяча девятьсот восемнадцатом году, и после этого моя мать, насколько мне известно, не общалась с семьей, оставшейся во Франции». - «Допустим, - согласился Везер, - что они и вправду внучатые племянники. Но мы не обнаружили ни одного документа, подтверждающего сей факт, ни свидетельства о рождении, ничего». - «И ваша сестра, - отрубил Клеменс, - не предъявила никаких бумаг, когда забирала их с собой». Везер лукаво улыбнулся: «Для нас же близнецы - потенциальные и очень важные свидетели, которые исчезли». - «В неизвестном направлении, - буркнул Клеменс. - Немыслимо, что французская полиция дала им так просто улизнуть». - «Да, - подтвердил Везер, взглянув на своего коллегу, - но что сделано, то сделано. Чего к этому возвращаться». Клеменс выпалил без передышки: «Однако в итоге все неприятности валятся на нас». - «В общем, - повернулся ко мне Везер, - если вы будете с ней говорить, передайте, чтобы связалась с нами. Я имею в виду вашу сестру». Я кивнул. Больше сказать им, очевидно, было нечего, и я закончил нашу встречу. Я так еще и не звонил сестре, но теперь сделать это необходимо, ведь если полицейские разыщут Уну, и ее показания не совпадут с моими, подозрения Клеменса и Везера усилятся. Вдруг они предъявят мне обвинение, - подумал я с ужасом. Но где же найти Уну? У Томаса наверняка есть контакты в Швейцарии, он мог бы обратиться к Шелленбергу. Ситуация стала какой-то нелепой, а вопрос с близнецами - просто животрепещущим.

За три дня до Нового года пошел довольно сильный снег и на этот раз не растаял. Вдохновленный своим удачным Рождеством, Томас решил опять собрать всех у себя: «Воспользуемся моей халупой по полной, пока она не погорела». Я попросил Хелену предупредить родителей, что она вернется поздно. Праздник получился очень веселый. Незадолго до полуночи наша компания, вооружившись шампанским и корзинками с балтийскими устрицами, отправилась пешком в Груневальд. Под деревьями лежал девственно чистый снег, прояснившееся небо освещала почти полная луна, ее голубоватый свет стелился по белой равнине. На опушке Томас лихо отбил саблей горлышко бутылки с шампанским, он прихватил настоящую кавалерийскую саблю, висевшую на стене в оружейной комнате. Менее ловкие пыхтели, пытаясь открыть устричные раковины - сложное и опасное искусство для не имеющих сноровки. В полночь вместо салюта артиллеристы люфтваффе зажгли прожекторы, выпустили в воздух сигнальные ракеты и дали несколько залпов из 88-миллиметровых зениток. Теперь Хелена поцеловала меня открыто, поцелуем коротким, но крепким и радостным, мое тело будто пронзил разряд удовольствия и страха. Удивительно, - думал я, отхлебывая вино, чтобы скрыть смущение, - я-то считал, что любые человеческие ощущения мне чужды, и тут поцелуй женщины все во мне переворачивает. Остальные смеялись, кидали друг в друга снежки и глотали устриц прямо из раковин. Хоенэгг, напяливший на лысую овальную голову траченную молью русскую шапку, оказался наиболее ловким добытчиком. «Это же почти как вскрывать грудную клетку», - шутил он. Шелленберг глубоко порезал основание большого пальца и теперь, попивая шампанское, оставлял на снегу капли крови, причем никому и в голову не пришло его перевязать. Я развеселился, тоже принялся бегать и обстреливать всех снежками, чем больше мы пили, тем бешенее становилась игра, мы хватали друг друга за ноги, как в регби, запихивали горстями снег за шиворот, наши пальто вымокли, но мы не чувствовали холода. Я толкнул Хелену в пушистый снег, споткнулся и рухнул рядом с ней; она лежала в сугробе на спине, раскинув руки, и хохотала; при падении ее длинная юбка задралась, и я неосознанно положил ладонь на оголившееся колено, защищенное только чулком. Она повернула голову и смотрела на меня, не переставая смеяться. Я убрал руку, помог Хелене подняться. На виллу мы не возвращались, пока не допили последнее шампанское; пришлось еще удерживать Шелленберга, который непременно хотел стрелять по пустым бутылкам; Хелена шагала по сугробам, уцепившись за мою руку. Дома Томас галантно уступил свою спальню и комнату для гостей уставшим девушкам, заснувшим, не раздеваясь, по трое на кровати. Остаток ночи я играл в шахматы и беседовал о «Троице» Августина с Хоенэггом, который сунул голову под холодную воду и теперь пил чай. Так начался 1944 год.

После визита в Миттельбау Шпеер со мной больше не связывался; в начале января он позвонил, чтобы пожелать мне счастливого Нового года и попросить об услуге. Его министерство направило ходатайство в РСХА об отмене депортации из Амстердама нескольких евреев, специализировавшихся на покупке металлов и имевших важные контакты в нейтральных странах; РСХА просьбу отклонило, сославшись на ухудшение ситуации в Голландии и необходимость проявлять там особую непреклонность. «Это смешно, - голос Шпеера звучал устало. - Какую опасность могут представлять для Германии три еврея, спекулирующие металлами? Сейчас их содействие очень ценно для нас». Я попросил Шпеера прислать мне копии писем, пообещав сделать все, что в моих силах. Письмо с отказом РСХА шло за подписью Мюллера, но с шифром отправителя IV Б-4a. Я позвонил Эйхману и начал с новогодних поздравлений. «Благодарю, оберштурмбанфюрер, - прозвучала мне в ответ забавная смесь австрийского и берлинского акцентов. - А я вас поздравляю с повышением». Потом я изложил Эйхману дело Шпеера. «Решение выносил не я, - сообщил Эйхман. - Вероятно, это гауптштурмфюрер Моэс, он занимается индивидуальными случаями. Но он, естественно, прав. Вы знаете, сколько прошений подобного рода мы получаем? Если каждый раз мы будем соглашаться, то скоро не сможем притронуться ни к одному еврею, и придется прикрыть нашу лавочку». - «Я отлично все понимаю, оберштурмбанфюрер. Но здесь речь о личном ходатайстве министра вооружений и военного производства». - «Ну да. Видимо, кто-то из их людей в Голландии поусердствовал и вот шаг за шагом поднялся до самого министра. Но тут уже чистой воды соперничество между департаментами. Нет, вы знаете, мы не можем пойти навстречу. К тому же ситуация в Голландии прескверная. Всякие разные группировки беспрепятственно разгуливают на свободе, это никуда не годится». Я настаивал, но Эйхман уперся. «Нет. Если мы согласимся, опять пойдут разговоры, что кроме фюрера среди немцев не существует убежденных антисемитов. Нет, нельзя».

Чего он хотел добиться? В любом случае Эйхман сам ничего бы здесь не решил и знал это. «Слушайте, изложите-ка все письменно и пришлите нам», - в итоге, превозмогая себя, предложил он. Я решил написать напрямую Мюллеру, но Мюллер дал мне такой же ответ: нельзя делать исключения. Я колебался, обращаться ли к рейхсфюреру или нет, и рассудил, что надо еще раз связаться со Шпеером и определить, насколько ему нужны эти евреи. Но в министерстве мне сообщили, что Шпеер в отпуске по болезни. Я навел справки: его госпитализировали в Хохенлихен, госпиталь СС, где меня лечили после Сталинграда. Я купил букет цветов и отправился навестить больного. Шпеер занимал просторные апартаменты в частном крыле, где расположились еще его личная секретарша и несколько ассистентов. Секретарша объяснила мне, что после рождественского путешествия в Лапландию у рейхсминистра обострилось старое воспаление в колене; ему становилось все хуже, и доктор Гебхардт, прославленный специалист в области заболеваний коленной чашечки, считает, что речь идет о ревматоидном воспалении. Я нашел Шпеера в отвратительном настроении: «Оберштурмбанфюрер, вы? С Новым годом. Ну и?…» Я рассказал, что РСХА позиции не меняет; может быть, ему удастся встретиться с рейхсфюрером и самому замолвить словечко. «Думаю, у рейхсфюрера и без того забот хоть отбавляй, - грубо парировал он. - И у меня тоже. Я отсюда должен руководить министерством, как видите. Если вы самостоятельно не можете уладить дело, тогда бросьте как есть». Я посидел еще несколько минут и ушел: мое присутствие явно было ему в тягость.

Однако состояние Шпеера стремительно ухудшалось; когда я перезвонил через пару дней справиться о новостях, секретарша объявила, что он не принимает звонки. Я связывался с госпиталем еще два-три раза: мне сказали, что рейхсминистр в коме, его жизнь висит на волоске. Мне показалось странным, что воспаление колена, даже ревматоидное, привело к таким последствиям. Хоенэгг, с которым я поделился сомнениями, с вердиктом не спешил: «Если отдаст богу душу, - прибавил он, - и мне позволят сделать вскрытие, я вам отвечу, что с ним было». У меня, кстати, тоже проблем накопилось по горло. Вечером 30 января англичане опять провели наиболее массированную с ноября месяца воздушную атаку; я снова лишился окон, и часть балкона обрушилась. На следующий день меня вызвал Брандт и любезно осведомил, что суд СС просит рейхсфюрера санкционировать возбуждение против меня уголовного дела по факту убийства моей матери. Я покраснел и вскочил со стула: «Штандартенфюрер! Эта гнусная история - плод нездорового воображения полицейских-карьеристов. Я готов к судебным разбирательствам, чтобы очистить свое имя от всяческих подозрений. Но в таком случае прошу дать мне отпуск, пока меня не оправдают. Недопустимо, чтобы рейхсфюрер в своем личном штабе держал человека, обвиняемого в столь ужасном преступлении». - «Успокойтесь, оберштурмбанфюрер. Решение пока не принято. Объясните-ка лучше, что произошло». Я сел на прежнее место и пересказал Брандту ход событий, придерживаясь версии, представленной мной раннее полицейским. «Им не дает покоя моя поездка в Антиб. Мы с матерью действительно долгое время находились в натянутых отношениях. Но вы знаете, какое ранение я получил в Сталинграде. Близость смерти всегда заставляет задуматься: я обещал себе во что бы то ни стало исправить ситуацию. Увы, теперь мать ушла из жизни, и какая… неслыханная жестокость». - «Почему же, по-вашему, это случилось?» - «Не имею ни малейшего понятия, штандартенфюрер. Вскоре после того я начал работать на рейхсфюрера и больше в Антиб не возвращался. Сестра, присутствовавшая на похоронах, говорила мне о партизанах и сведении счетов: наш отчим поставлял вермахту множество разной продукции». - «Да, к сожалению, это вполне вероятно. Подобного рода вещи происходят во Франции все чаще». Брандт поджал губы, наклонил голову, на стеклах его очков заиграли отблески света. «Послушайте, я уверен, что перед тем, как принять решение, рейхсфюрер захочет с вами поговорить. А пока я бы вам посоветовал навестить судью, посылавшего запрос. Речь идет о господине Баумане из берлинского суда СС и полиции. Он человек кристальной честности: если вы и вправду жертва злого умысла, то, возможно, вам самому удастся убедить его в этом».

Я незамедлительно встретился с судьей Бауманом. Он принял меня в своем рабочем кабинете в суде, пожилой юрист, в форме штандартенфюрера, лицо квадратное с кривым носом, вид воинственный. Я надел лучшую форму и все награды. Я поздоровался, после чего меня пригласили сесть. «Спасибо, что приняли меня, господин судья», - я предпочел обратиться к нему именно так, а не по званию СС. «Пожалуйста, оберштурмбанфюрер. Это в порядке вещей». Он открыл папку на столе. «Я запросил ваше личное дело. Надеюсь, вы не сердитесь». - «Вовсе нет, господин судья. Позвольте, я скажу вам то, что намеревался сказать рейхсфюреру: я считаю подобные обвинения, касающиеся глубоко личного вопроса, совершенно омерзительными. Я готов сотрудничать с вами любыми возможными способами, чтобы полностью их опровергнуть». Бауман кашлянул: «Вы прекрасно понимаете, что я еще не отдал приказа о дознании. Я не могу этого сделать без согласия рейхсфюрера. Досье, которым я располагаю, тонюсенькое. Я обратился к рейхсфюреру после ходатайства криминальной полиции, они утверждают, что у них имеются веские факты, но следователям нужно уточнить детали». - «Господин судья, я дважды беседовал со следователями. Все, что они предъявляют мне в качестве обвинений, - грязные инсинуации без доказательств и без оснований, выдумки сумасшедших, уж извините меня». - «Вполне вероятно, - примирительно сказал он. - Я тут вижу, что вы очень успешно окончили университет. Если бы и дальше продолжили изучать право, то мы бы наверняка стали коллегами. Я отлично знал доктора Йессена, вашего бывшего профессора. Замечательный юрист». Он продолжал листать досье: «Извините, а не воевал ли ваш отец во фрайкоре Россбаха в Курляндии? Я помню одного офицера по фамилии Ауэ», - и Бауман назвал имя. Мое сердце бешено колотилось. «Это действительно мой отец, господин судья. Но мне ничего неизвестно о том, что вы спрашиваете. Отец пропал в тысяча девятьсот двадцать первом году, с тех пор у меня нет от него вестей. Может, это и вправду он. Вы знаете что-нибудь о его судьбе?» - «К сожалению, нет. Я потерял его из виду во время отступления в декабре девятнадцатого года. Тогда он еще был жив. Я еще слышал, что он участвовал в Капповском путче [Капповский путч - мятеж, предпринятый консервативными силами в 1920 г. против правительства Веймарской республики]. Там оказались многие балтикумеры [Балтикумеры - бойцы балтийско-немецкого антисоветского сопротивления]».Он задумался. «Вы можете заняться поисками. Ассоциации ветеранов фрайкоров до сих пор существуют». - «Да, господин судья. Превосходная идея». Он снова откашлялся, поудобнее устроился в кресле. «Хорошо. Но давайте, пожалуй, вернемся к вашему делу. Вам есть что добавить?» Я воспроизвел историю, ранее рассказанную Брандту. «Чудовищно, - вымолвил после паузы Бауман, - Вы, должно быть, потрясены». - «Естественно, господин судья. И - в не меньшей степени - обвинениями этих двух защитников общественного порядка, которые ни дня, я уверен, не воевали, но позволяют себе порочить офицера СС». Бауман поскреб подбородок: «Я понимаю, как все это оскорбительно для вас, оберштурмбанфюрер. Но кто знает, не лучшим ли выходом будет пролить свет на это дело». - «Мне нечего бояться, господин судья. Я подчинюсь решению рейхсфюрера». - «Вы правы». Бауман встал и проводил меня до двери. «У меня сохранились старые фотографии из Курляндии. Если хотите, я взгляну, нет ли среди них того Ауэ». - «Господин судья, буду признателен». В коридоре он пожал мне руку. «Не тревожьтесь, оберштурмбанфюрер. Хайль Гитлер!» Разговор с рейхсфюрером состоялся на следующий день и был коротким и ясным. «Что за смехотворная история, оберштурмбанфюрер?» - «Меня обвиняют в убийстве, рейхсфюрер. Это выглядело бы комично, если бы тут не было моей личной трагедии». Я вкратце описал ему обстоятельства дела. Гиммлер моментально принял решение: «Оберштурмбанфюрер, у меня уже сложилось о вас определенное мнение. У вас есть недостатки: вы, извините меня за выражение, тот еще упрямец и иногда педант. Но я не вижу в вас ни малейшего следа нравственных пороков. Что касается расы, вы - отличный нордический экземпляр, может быть, с каплей альпийской крови. Только нации вырождающихся рас, поляки, цыгане, способны совершить матереубийство. Ну или еще вспыльчивый итальянец во время ссоры, но никак не хладнокровный ариец. Нет, это абсурд. Крипо не хватает здравомыслия. Надо дать соответствующие инструкции группенфюреру Небе, чтобы он обучал своих людей расовому анализу, тогда они не будут напрасно тратить время. Разумеется, я не санкционирую расследование. Нам только этого еще недоставало».

Бауман позвонил мне несколькими днями позже. Скорее всего, это происходило где-то в середине февраля, потому что, как мне запомнилось, незадолго до того была массовая атака, в ходе которой разбомбили отель «Бристоль», где как раз шел официальный банкет. Около шестидесяти человек, среди прочих группа известных генералов, погибли под обломками. Бауман, похоже, был в хорошем настроении и искренне поздравил меня. «Мне, собственно, и самому ваше дело казалось нелепицей, - звучал голос в трубке. - Я рад за вас, рейхсфюрер проявил такую категоричность. И ненужным пересудам положен конец». Что до фотографий, он нашел одну с Ауэ, но размытую, на ней почти ничего не различить; он даже не вполне уверен, Ауэ ли на снимке, но обещал сделать копию и отослать мне.

Недовольны решением рейхсфюрера были только Клеменс и Везер. Как-то вечером я столкнулся с ними на улице возле здания СС, руки в карманах длинных пальто, плечи и шляпы припорошены снегом. «Гляньте-ка, - воскликнул я шутливо, - Лорел и Гарди. Что вас сюда привело?» На этот раз они со мной не поздоровались, Везер ответил: «Хотели пожелать вам “доброго вечера”, оберштурмбанфюрер, но ваша секретарша отказалась записать нас на прием». Я сделал вид, что не заметил опущенное «герр». «Она абсолютно права, - сказал я свысока. - Думаю, что нам нечего больше друг другу сказать». - «Ну, видите ли, оберштурмбанфюрер, - проворчал Клеменс, - мы-то как раз думаем иначе». - «В таком случае, господа, я посоветовал бы вам обратиться за разрешением к судье Бауману». Везер потряс головой: «Мы уже поняли, оберштурмбанфюрер, что судья Бауман скажет “нет”. Вы, как бы так выразиться, неприкасаемы». - «И все же, - подхватил Клеменс, при выдохе пар заволакивал его широкое, с коротким приплюснутым носом лицо, - это непорядок, оберштурмбанфюрер, вы же понимаете. Надо бы восстановить справедливость». - «Я совершенно с вами согласен. Но ваша вздорная клевета ничего общего не имеет со справедливостью». - «Клевета, оберштурмбанфюрер? - Везер поднял брови. - Клевета? Вы так уверены? А, по моему мнению, если бы судья Бауман действительно прочитал ваше дело, у него бы закрались сомнения». - «Ну да, - подтвердил Клеменс. - У него бы, например, возникли вопросы об одежде». - «Одежда? О какой одежде вы говорите?» Вместо него ответил Везер: «О той, которую французская полиция обнаружила в ванне, в туалетной комнате на первом этаже. Штатская одежда… - он обернулся к Клеменсу, - блокнот». Клеменс вытащил блокнот из внутреннего кармана и протянул напарнику. Везер перевернул несколько страниц: «А, да, вот: одежда, запятнанная кровью. “Запятнанная” - слово, которое я искал». - «То есть перепачканная кровью», - уточнил Клеменс. «Оберштурмбанфюрер понял, Клеменс, - просипел Везер. - Оберштурмбанфюрер учился в университете. У него хороший словарный запас». Он снова углубился в блокнот: «Итак, штатскую одежду с пятнами крови бросили в ванну. К тому же кровь имелась на плиточном полу, стенах, в раковине, на полотенцах. И внизу, в гостиной и при входе тоже, и практически везде обнаружены кровавые отпечатки подошв. Мужские ботинки, их тоже нашли с одеждой, но еще имелись следы сапог. Грубых сапог». - «Ну и что, - я пожал плечами, - убийца переобулся, прежде чем уйти, чтобы не привлекать внимания». - «Ты видишь, Клеменс, я же тебе говорил, что оберштурмбанфюрер - умный человек. Ты должен меня слушать». Он повернулся в мою сторону и взглянул на меня из-под шляпы. «Все эти вещи немецкой марки, оберштурмбанфюрер». Он опять полистал блокнот: «Костюм, брюки и пиджак, коричневый, шерстяной, хорошего качества, этикетка немецкого портного. Рубашка белая, немецкого производства. Галстук шелковый, немецкого производства, пара хлопчатобумажных носков, немецкого производства, трусы, немецкого производства. Пара уличных ботинок из коричневой кожи, сорок второго размера, немецкого производства». Он поднял на меня глаза: «Вы какой размерчик обуви носите, оберштурмбанфюрер? Позвольте-ка спросить. А пиджака?» Я улыбнулся: «Господа, не знаю, из какой дыры вы вылезли, но советую вам убраться туда, как можно быстрее. Паразитов в Германии больше не терпят». Клеменс нахмурился: «Скажи-ка, Везер, он нас вроде оскорбляет?» - «Да. Он нас оскорбляет. Он нам даже угрожает. В итоге прав ты: он, похоже, не такой умный, как кажется, оберштурмбанфюрер, - Везер коснулся пальцем шляпы. - Доброго вам вечера, оберштурмбанфюрер. И возможно, до скорого».

Я смотрел, как они брели под снегом к Циммерштрассе. Ко мне подошел Томас, с которым у меня была назначена встреча: «Кто это?» - кивнул он в направлении двух силуэтов. «Зануды. Психи. Ты не можешь засунуть их в концлагерь для усмирения?» Томас пожал плечами: «Если у тебя есть достаточное основание, организуем. Пойдем ужинать?» Томаса и вправду мало интересовали мои проблемы, в отличие от проблем Шпеера. «Там такая каша заварилась, - сообщил он мне в ресторане. - Разобраться очень трудно, но явно нашлись те, кто считает госпитализацию Шпеера весьма благоприятным моментом». - «Благоприятным моментом?» - «Чтобы его сместить. Шпеер нажил много врагов. Борман против него. Заукель тоже. И все гауляйтеры, кроме Кауфмана и, пожалуй, Ханке». - «А рейхсфюрер?» - «Пока рейхсфюрер его поддерживал, но все может измениться». - «Если честно, я не слишком понимаю, к чему эти интриги, - задумчиво произнес я. - Достаточно взглянуть на цифры: без Шпеера мы бы уже проиграли войну, я уверен. Теперь ситуация откровенно критическая. И Германия должна объединиться перед лицом такой опасности». Томас улыбнулся: «Ты по-прежнему остаешься идеалистом. И очень хорошо! Но большинство гауляйтеров не видит ничего дальше личных интересов или интересов своих гау». - «Ладно, вместо того, чтобы противиться усилиям Шпеера поднять производство, лучше бы вспомнили, что если мы проиграем, то все, и они в том числе, кончат на виселице. Наверное, это должно заботить их первым делом, нет?» - «Конечно. Но тебе не следует забывать, что речь идет кое о чем еще. Тут вопрос политического видения. Не все согласны с прогнозами Шелленберга и решениями, за которые он ратует». Вот мы и добрались до главного пункта, - сказал я себе и зажег сигарету. «И какие же прогнозы у твоего друга Шелленберга? А решения?» Томас оглянулся по сторонам. Впервые на моей памяти он имел несколько встревоженный вид. «Шелленберг уверен, что если мы будем продолжать в том же духе, то проиграем войну, каковы бы ни были индустриальные подвиги Шпеера. По мнению Шелленберга, единственный реальный выход из сложившейся ситуации - сепаратный мир с Западной Европой». - «А ты? Ты что думаешь?» Томас помолчал: «Он прав. Впрочем, из-за этой истории на меня уже косо поглядывают в некоторых кругах в гестапо. Шелленберг пользуется доверием рейхсфюрера, но пока еще его не убедил. И многие другие, к примеру Мюллер и Кальтенбруннер, совершенно с ним не согласны. Кальтенбруннер пытается сблизиться с Борманом. Если ему это удастся, то он создаст рейхсфюреру новые препоны. На их фоне проблемы Шпеера отойдут на второй план». - «Я не соглашусь, что Шелленберг прав. Но остальные, есть ли у них решение? Учитывая промышленный потенциал американцев, что бы Шпеер ни предпринимал, время оборачивается против нас». - «Не знаю, - протянул Томас. - Предполагаю, они верят в чудесное оружие. Ты же его видел. Что скажешь?» Я пожал плечами: «Понятия не имею, на что оно годится». Принесли еду, и мы сменили тему. За десертом Томас, лукаво улыбнувшись, вернулся к Борману: «Слушай, Кальтенбруннер собирает досье на Бормана. Я ему немного помогаю». - «На Бормана? Ты же сейчас мне говорил, что Кальтебруннер хочет с ним сблизиться». - «Одно другому не мешает. У самого Бормана есть досье на всех, на рейхсфюрера, на Шпеера, на Кальтенбруннера, на тебя, если понадобится». Томас взял в рот зубочистку и теперь ловко вертел ее языком. «Так что я хотел тебе рассказать… Между нами, ладно? Нет, серьезно… Кальтенбруннер перехватил кучу писем Бормана и его жены. Среди них - настоящие перлы, блестящие образцы». Он, с едкой улыбочкой, наклонился вперед. «Борман ухлестывал за какой-то актриской. Ты знаешь, он - мужчина темпераментный, лучший случной жеребец для секретарш Рейха. Шелленберг прозвал его “осеменитель машинисток”. Короче, он ее поимел. И, что просто восхитительно, написал об этом жене, она, кстати, дочь Буша, ты его знаешь, фюрер суда чести Партии? Она уже родила ему девять или десять ребятишек, я уже сбился со счета. И вот что она отвечает, в общих чертах: очень хорошо, я не сержусь и не ревную. И предлагает взять девицу к ним в дом. И потом еще: принимая во внимание ужасное падение рождаемости в связи с войной, мы утвердим систему материнства, базирующуюся на ротации, чтобы у тебя всегда была женщина в состоянии готовности». Томас сделал паузу и сидел, улыбаясь, пока я хохотал: «Ты не шутишь?! Она действительно так и написала?» - «Клянусь тебе. Женщина в состоянии готовности. Ты представляешь?» Он тоже смеялся. «А что Борман ответил, ты знаешь?» - спросил я. «О, он, конечно, ее похвалил. Потом добавил от себя идеологических пошлостей. Кажется, назвал ее чистое дитя национал-социализма. Но скорее, чтобы сделать ей приятное. Борман же ни во что не верит. Кроме бесповоротного уничтожения всего, что может затесаться между ним и фюрером». Я посмотрел на Томаса с иронией: «А ты, во что ты веришь?» Ответ меня не разочаровал. Томас приосанился и объявил: «Цитируя раннее произведение нашего прославленного министра пропаганды: не так важно, во что мы верим, важно, что верим». Я усмехнулся, Томас порой умел произвести на меня впечатление. И я не стал от него это скрывать: «Томас, ты меня поражаешь». - «А что ты хочешь? Я рожден не для того, чтобы гнить в кабинетах. Я - истинный национал-социалист. И Борман тоже, в своем роде. Твой Шпеер - я сомневаюсь. Он талантлив, но не думаю, что его так уж интересует, какому государственному режиму он служит». Я, вспомнив о Шелленберге, опять усмехнулся. Томас продолжал: «Чем сложнее ситуация, тем больше мы должны полагаться на настоящих национал-социалистов, и только на них. Уже совсем скоро крысы побегут с корабля. Вот увидишь».

Действительно, в трюмах Рейха метались и пищали орды крыс, ощетинившихся в предчувствии грозной опасности. После предательства итальянцев и из-за нарастающей напряженности на поверхности наших отношений с другими союзниками появилась сетка тоненьких трещин. Каждый на свой лад искал двери на выход, но отнюдь не через Германию. По словам Томаса, Шелленберг подозревал, что румыны в Стокгольме ведут переговоры с большевиками. Но первыми на повестке дня стояли венгры. Войска русских взяли Луцк и Ровно; заняв Галицию, они окажутся у ворот Венгрии. Премьер-министр Каллаи уже больше года добросовестно создавал себе в дипломатических кругах репутацию ненадежного друга Германии. Отношение Венгрии к еврейскому вопросу тоже порождало множество проблем. Венгры упорно не желали изменять абсолютно неадекватное, учитывая сложившиеся обстоятельства, национальное законодательство. Венгерские евреи по-прежнему удерживали важные позиции в промышленности, а евреи-полукровки или женатые на еврейках - в правительстве. Имея огромный резерв еврейской рабочей силы, в основном квалифицированной, власти страны отказывали в ходатайствах Германии об отправке части этих специалистов на военное производство. На конференциях в начале февраля эксперты разных учреждений приступили к обсуждению венгерской темы; я тоже иногда там присутствовал или посылал одного из своих специалистов. РСХА ратовало за смену тамошнего правительства; мое участие ограничивалось изучением возможностей применения еврейских рабочих из Венгрии в случае благоприятного развития ситуации. В этой связи я неоднократно прибегал к консультациям сотрудников Шпеера. Но их предложения зачастую оказывались удивительно противоречивыми и слишком сложными для согласования. Сам Шпеер был недоступен; говорили, что ему совсем плохо. От всего этого у меня возникало ощущение, что я составляю планы впустую и провожу исследования, которые никому не нужны. Тем не менее мой отдел пополнялся, теперь у меня в подчинении находились еще три офицера, имевшие специальное образование, и Брандт обещал мне четвертого. Но при этом, несмотря на связи в СД, в реализации своих предложений я не имел должной поддержки ни от РСХА, ни от ВФХА, - разве что от Маурера, когда его все устраивало.

В начале марта ход событий ускорился, но ничего не прояснилось. Из телефонного разговора с Томасом в конце февраля я узнал, что Шпеер выкарабкался и медленно, пока еще не покидая Хохенлихена, возобновляет руководство министерством. Вместе с фельдмаршалом Мильхом они решили сформировать Jдgerstab [Истребительный штаб (нем.)], специальный штаб для координации производства самолетов-истребителей. С определенной точки зрения был сделан большой шаг для того, чтобы завладеть последним сектором военного производства, еще не вошедшим в сферу влияния министерства Шпеера. С другой стороны, количество интриг удвоилось, говорили, что Геринг выступил против создания Jдgerstab’а, что Заур, адъютант Шпеера, назначенный начальником, не та кандидатура, которую намечал сам рейхсминистр, и еще много чего. К тому же люди из министерства теперь уже открыто высказывали авантюрную, совершенно утопическую идею: увести все авиационное производство под землю, чтобы уберечь его от английских и американских воздушных атак. Проект подразумевал прокладывание штолен на сотнях тысяч квадратных метров. Каммлер, по слухам, горячо одобрял проект, и его бюро практически завершили необходимые исследования, после чего для всех стало очевидно, что при теперешнем состоянии дел только СС могла успешно реализовать столь безумное предприятие. Но потребности явно превышали объем наличествующей рабочей силы: надо было искать новые источники, и на сегодняшний день, коль скоро договор между Шпеером и министром Бишелоном перекрывал дальнейший доступ к французской рабочей силе, найти их можно было только в Венгрии. Таким образом, безотлагательное решение венгерской проблемы приобретало новое значение. Инженеры Шпеера и Каммлера потихоньку включали венгерских евреев в свои расчеты и планы, хотя пока ни о каком соглашении с правительством Каллаи речи не шло. В РСХА принялись изучать иные пути выхода из положения: я знал лишь некоторые детали, но Томас периодически информировал меня о развитии их планов, чтобы я мог внести поправки в свои. Сам Шелленберг непосредственно участвовал в проекте. В феврале некая темная история о валютных махинациях со Швейцарией повлекла отстранение от должности адмирала Канариса и расформирование абвера. Абвер слился с РСХА и, в частности, с Четвертым управлением, сформировав в результате службу Amt Mil, возглавившую под руководством Шелленберга все службы внешней разведки Рейха. Однако профессиональные офицеры абвера на дух не переносили СС, и Шелленбергу не удавалось установить над ними контроль. А Венгрия как раз позволила бы ему испытать способности вверенной ему новой структуры. Что касается рабочей силы, изменение политики открывало широкие перспективы: оптимисты говорили о четырехстах тысячах имеющихся в наличии рабочих, в основном уже квалифицированных или специализирующихся в конкретной области, которых можно быстро мобилизовать. Учитывая наши нужды, это было бы огромным подспорьем. Но распределение венгерских евреев, как я уже понимал, грозило стать предметом ожесточенных споров. Я выслушал многих экспертов, людей здравомыслящих и уравновешенных, они выступали против Каммлера и Заура и заявляли, что идея подземных заводов, при всей ее привлекательности, иллюзорна, и строительство не завершится настолько быстро, чтобы изменить ход событий, к тому же это недопустимое растранжиривание рабочей силы. Рабочие, разделенные на бригады, принесли бы гораздо больше пользы, ремонтируя разбомбленные фабрики, строя жилье для наших рабочих и пострадавших от бомбардировок или помогая в децентрализации жизнеобеспечивающих предприятий. Шпеер, по словам этих людей, придерживался того же мнения; я со Шпеером связи по-прежнему не имел. Но и мне подобные аргументы казались разумными, хотя, говоря откровенно, все это особого интереса у меня не вызывало.

В сущности, чем больше я разбирался в хитросплетениях интриг в высших государственных сферах, тем меньше мне хотелось в них участвовать. До вступления в свою нынешнюю должность я наивно полагал, что великие решения диктуются разумом и идеологическими убеждениями. Теперь я видел, что даже если это в какой-то мере и правда, то сюда примешивается еще множество других факторов: борьба за полномочия, столкновения личных амбиций и интересов. Фюрер, естественно, не мог разрешать все вопросы сам, а без его непосредственного вмешательства большая часть попыток достичь согласия оказывалась неуспешной, а порой и губительной. Томас в подобной обстановке чувствовал себя как рыба в воде, я же испытывал дискомфорт - и не только от того, что не обладал талантом к интригам. Я всегда был убежден в правоте Ковентри Патмора: The truth is great, and shall prevail, When none cares whether it prevail or not [Истина велика, и она восторжествует, заботит кого-нибудь ее торжество или нет (англ.)], и в том, что национал-социализм - не что иное, как общее радение об истинной вере и правде. Мне это было важно еще и потому, что обстоятельства моей беспокойной жизни, разделенной между двух стран, отдаляли меня от людей, а я тоже хотел заложить свой кирпичик в коллективное здание, я тоже хотел ощутить себя частицей всеобщего. Увы, в нашем национал-социалистическом государстве, и особенно вне кругов СД, мало кто разделял мои мысли. В этом смысле меня восхищала грубая откровенность какого-нибудь Эйхмана. Он имел собственное представление о национал-социализме, о своем месте, о том, что следует делать, и никогда не отступался от идеи, принося ей на службу силы, талант и упорство. И пока начальство укрепляло его в этой идее, она оставалась правильной, а Эйхман счастливым и уверенным в себе. Со мной все было иначе. Причина моих несчастий, возможно, состояла в том, что мне поручали задачи, не соответствующие моим природным наклонностям. Еще в России я ощущал некую раздвоенность: я выполнял то, что от меня требовали, но при этом словно ограничивал себя самого в проявлении инициативы, потому что, изучая и решая стоявшие передо мной полицейские, а потом экономические задачи, я так и не сумел убедить себя в их справедливости. Мне удалось постичь обуславливающую их глубинную необходимость и, подобно фюреру и многим моим более талантливым коллегам и товарищам, точно и уверенно, словно сомнамбула, следовать своему пути. Существовала ли другая сфера деятельности, больше подходившая мне, где я чувствовал бы себя на своем месте? Вероятно, но этого не случилось, а в итоге важно лишь то, что было, а не могло бы быть. С самого начала все складывалось не так, как бы мне хотелось: с этим я уже давно смирился и осознал беспомощность своих попыток что-либо переделать. Правда и в том, что я изменился. В молодости я обладал абсолютной ясностью взглядов, точным представлением, каким должен быть мир и каков он в реальности, и видением своего предназначения в нем. С самонадеянностью молодости я думал, что так будет всегда и позиция, выработанная мной, непоколебима. Но я забыл о силе времени или, вернее, еще не успел узнать силу времени и усталости. Эта сила разрушала меня и выбивала почву из-под ног больше, чем нерешительность, идеологические сомнения, неспособность занять четкую позицию и твердо придерживаться ее в своей деятельности. И усталость не имела пределов, только смерть могла бы положить ей конец, она не исчезла и по сей день и всегда будет во мне.

Ни о чем подобном я с Хеленой не говорил. Мы встречались с ней по воскресеньям или в будни вечерами, обсуждали новости, жизненные трудности, бомбардировки или искусство, литературу, кино. Иногда я рассказывал ей о своем детстве, о прошлом, но кое о чем умалчивал и избегал мучительных и сложных тем. Порой меня тянуло на откровенность, но что-то неизменно удерживало. Что именно? Не знаю. Я мог бы сказать, что боялся ее шокировать или оскорбить. Но это неправда. Я знал Хелену мало, но достаточно для того, чтобы понимать: она умеет слушать и не осуждать. Отчего же слова застревали у меня в горле, когда вечером после ужина в приливе грусти и усталости уже готовы были вырваться наружу? Боязнь, нет, не реакции Хелены, а просто обнажиться? Или страх, что она подойдет ко мне ближе, чем уже подошла и чем я ей позволил, сам того не желая? Мне становилось ясно, что хоть наши недавно завязавшиеся отношения оставались дружескими, с Хеленой что-то происходило, быть может, в ней медленно зрела мысль о постели или еще какая-то другая. Иногда меня это огорчало; моя неспособность дать ей хоть самую малость или принять то, что она предлагала в дар, надрывала мне душу. Долгий кроткий взгляд Хелены приводил меня в глубокое смятение. И я повторял себе с яростью, нараставшей с каждой мыслью: ночью, лежа в постели, ты думаешь обо мне и, наверное, прикасаешься к своему телу, к груди, кладешь руку между ног, мечтая обо мне, и тонешь в грезах. А я люблю единственную среди всех женщин, которой не могу обладать, чей образ никогда меня не покидает, и если я не думаю о ней, то ощущаю всем своим существом. Ту, что вечно стояла между миром и мной и теперь встала между тобой и мной. Ту, чьи поцелуи заставят меня забыть твои. Ту, что вышла замуж, и теперь жениться на тебе я мог бы, только чтобы понять, что чувствует с мужем она; из-за одного факта ее существования ты для меня никогда не будешь существовать в полной мере. И вдобавок еще одно: я предпочитаю, чтобы мою задницу буравили незнакомые парни, - за деньги, если надо, потому что меня это по-своему сближает с любимой, и страх, пустота и бесплодность моих размышлений мне больше по нраву, чем слабость.

Планы по Венгрии приобрели четкость. В начале марта меня вызвал рейхсфюрер. Накануне американцы впервые совершили дневной налет на Берлин; он не был массированным - всего около тридцати бомбардировщиков, и пресса Геббельса потешалась над ничтожным ущербом. Но эти бомбардировщики впервые сопровождали истребители-перехватчики дальнего действия, новые, ужасающие своим потенциалом машины. Наши истребители ретировались, понеся серьезные потери, и только идиот мог не понимать: атака пробная и проведена успешно, так что отныне не иметь нам больше передышки ни днем ни ночью и фронт теперь везде и всегда. Фиаско наших люфтваффе, неспособных отразить удар, не вызывало сомнений. Мои выводы подтвердили сухие и четкие комментарии рейхсфюрера: «Ситуация в Венгрии, - сообщил он, не вдаваясь в детали, - вскоре кардинально изменится. Фюрер полон решимости вмешаться, если потребуется. Сейчас открываются новые возможности, и нам надо ими активно воспользоваться. Одна из них касается еврейского вопроса. В нужный момент обергруппенфюрер Кальтенбруннер пошлет в Венгрию своих людей. Они в курсе того, что надо делать, и вам не придется вмешиваться. Но я хочу, чтобы вы поехали с ними и заявили интересы управления по использованию труда заключенных. Группенфюреру Каммлеру (того повысили в конце января) нужны люди, много людей. Англичане и американцы внедряют новшества, - он указал пальцем вверх, - и мы должны реагировать быстро. РСХА тоже нужно это учитывать. Я уже дал соответствующие инструкции обергруппенфюреру Кальтенбруннеру, но вам необходимо проследить, чтобы они тщательно исполнялись его специалистами. Сегодня как никогда раньше евреи обязаны работать на нас. Ясно?» Да, яснее некуда. В продолжении беседы Брандт уточнил детали: зондерайнзатцкомандой будет руководить Эйхман, ему для урегулирования этого вопроса предоставили полную свободу действий, как только венгры усвоят принцип и гарантируют сотрудничество, евреев отправят в Аушвиц, который превратится в центр сортировки; оттуда всех работоспособных будут распределять по предприятиям по мере надобности. Главная задача на каждом этапе - максимально увеличивать количество потенциальных рабочих.

В РСХА прошел ряд подготовительных встреч, гораздо более конструктивных, чем в прошлом месяце; вскоре осталось лишь назначить дату. Возбуждение нарастало; впервые за долгое время уполномоченные официальные лица почувствовали, что пора снова брать инициативу на себя. Я несколько раз виделся с Эйхманом и на собраниях, и лично. Он уверил меня, что инструкции рейхсфюрера усвоены. «Я рад, что именно вам поручена эта сторона дела, - он пожевал изнутри левую щеку. - Позвольте заметить, с вами, в отличие от многих, можно работать». Все умы теперь занимала проблема воздушной войны. Через двое суток после своего первого налета американцы в полдень послали на Берлин более восьмисот бомбардировщиков под защитой шестисот пятидесяти новых истребителей. Благодаря ненастью и плохой видимости бомбардировщики не достигали цели, и ущерб остался незначительным; к тому же наши истребители и «Флаки» сбили восемьдесят вражеских машин, рекорд. Но наши самолеты оказались слишком тяжелыми и неприспособленными к атакам «мустангов», наши потери увеличились: шестьдесят шесть машин, просто катастрофа, а погибших пилотов заменить было сложнее, чем технику. Американцы, ничуть не обескураженные, возвращались в течение многих дней; каждый раз население часами отсиживалось в убежищах, работы приостанавливались; по ночам наведывались английские «москито», не нанося особого вреда, но заставляя людей прятаться в укрытии, нарушая их сон, изматывая силы. К счастью, число человеческих жертв было не так велико, как в ноябре: Геббельс приказал эвакуировать основную часть центра, и теперь большинство служащих ежедневно добирались до своих контор из пригорода. Однако им приходилось тратить уйму времени на утомительную дорогу, что незамедлительно сказалось на качестве работы: наши берлинские специалисты, страдавшие от недостатка сна, допускали грубые ошибки в корреспонденции, я просил переделывать письма по три, а то и пять раз перед отправкой.

Однажды вечером меня пригласили к группенфюреру Мюллеру. Приглашение мне передал после очередной воздушной тревоги Эйхман, в его ведомстве в тот день проходила важная конференция по планированию. «По четвергам он любит собирать некоторых своих специалистов на обсуждения, - сообщил мне Эйхман. - Он обрадуется, если вы к нам присоединитесь». Я пропускал тренировку по фехтованию, но согласился: я почти не знал Мюллера, и мне было интересно посмотреть на него вблизи. Мюллер жил в служебной квартире, довольно далеко от центра, в районе, не тронутом бомбами. Дверь мне открыла поблекшая женщина с шиньоном и близко посаженными глазами: я подумал, что она из прислуги, но это оказалась фрау Мюллер, единственная женщина в доме. Мюллер был в штатском, он не салютовал мне в ответ, а протянул массивную, с толстыми квадратными пальцами руку. В целом атмосфера, кроме этого демонстративно дружеского жеста, не отличалась непринужденностью, царившей у Эйхмана. Эйхман тоже пришел в штатском костюме, а я, как и большая часть офицеров, в форме. Мюллер, коротконогий, приземистый, с крепкой крестьянской головой, одет был хорошо, даже изысканно: кардиган с застежками-крючками поверх шелковой рубашки с открытым воротником. Он налил мне коньяку и представил меня другим гостям, группенляйтерам и референтам из IV ведомства. Немного позже появился Томас, горделиво щеголяя новыми знаками различия штандартенфюрера, Мюллер сердечно его приветствовал. Разговоры, естественно, вращались вокруг венгерской проблемы: РСХА уже установило контакты с мадьярами, готовыми сотрудничать с Германией; но всех занимал вопрос, каким образом фюрер намеревался сместить Каллаи. Мюллер, когда не участвовал в беседе, следил за присутствующими маленькими, живыми, проницательными глазками. Иногда он вставлял пару коротких сухих замечаний, смягченных напевным баварским акцентом, который, впрочем, не мог замаскировать его врожденную холодность. Но время от времени он отпускал вожжи. Мы с Томасом и доктором Фрайем - раньше он служил в СД, а теперь, как и Томас, перешел в гестапо - начали обсуждать духовные истоки национал-социализма. Фрай сказал, что находит выбор самого названия не слишком удачным, потому что понятие «национальный» для него является прямой отсылкой к традиции 1789 года, которую национал-социализм отвергает. «А что бы вы предложили взамен?» - «По-моему мнению, должен быть фёлькиш-социализм, так гораздо точнее». К нам присоединился офицер из крипо: «А если мы обратимся к Мёллеру ван дер Бруку, то можно и империал-социализм». - «Да, но это скорее ближе уклонистскому учению Штрассера», - возразил уязвленный Фрай. И тут я обратил внимание на Мюллера: он стоял за нами, зажав в своей огромной лапе стакан, и, прищурившись, слушал. «Надо нам и впрямь скинуть всех умников в угольную шахту и взорвать ее», - прозвучал грубый хриплый голос. «Группенфюрер абсолютно прав, - ввернул Томас. - Господа, вы хуже евреев. Зарубите на носу: действие, а не слова». В его глазах плясали искры смеха. Мюллер кивнул, Фрай, похоже, смутился. «Конечно, для нас важнее инициатива и дело, а не теоретические рассуждения…» - пробормотал человек из крипо. Я предпочел удалиться и отправился в буфет за салатом и чем-нибудь мясным. Мюллер последовал за мной. «Как поживает рейхсминистр Шпеер?» - полюбопытствовал он. «Честно говоря, герр группенфюрер, я не знаю. Я не общался со Шпеером с тех пор, как он заболел. Говорят, ему лучше». - «Вроде его скоро отпустят». - «Наверное, было бы хорошо. Если удастся получить рабочую силу из Венгрии, то для наших военных предприятий очень быстро откроются новые перспективы». - «Возможно, - проворчал Мюллер. - Но ведь это будут в основном евреи, а для евреев территория Старого Рейха под запретом». Я проглотил колбаску и сказал: «Тогда надо изменить правило. На сегодняшний день наш потенциал почти полностью исчерпан. Без этих евреев мы дальше не протянем». К нам подошел Эйхман и, отхлебывая коньяк, слушал мои последние слова. Потом вмешался, лишив Мюллера удовольствия ответить: «Неужели вы искренне полагаете, что победа или поражение зависят от работы нескольких тысяч евреев? И если уж так, вы что, хотите, чтобы Германия была обязана евреям своей победой?» Эйхман перебрал, лицо его раскраснелось, глаза блестели; он гордился, что сделал подобное заявление перед начальством. Я не перебивал, держа в руке тарелку с кружочками колбасы, и сохранял спокойствие, хотя глупые высказывания Эйхмана меня раздражали. «Знаете, оберштурмбанфюрер, - ответил я сухо, - в тысяча девятьсот сорок первом году мы имели самую современную армию в мире. Теперь мы вернулись чуть ли не на полвека назад. Наши передвижения на фронте осуществляются конно-гужевым транспортом. А русские ездят на американских “студебеккерах”. В Соединенных Штатах миллионы мужчин и женщин денно и нощно собирают эти грузовики. И вдобавок строят корабли для их перевозки. Наши эксперты утверждают, что они производят по грузовому судну в день. Что гораздо больше того количества, какое могли бы потопить наши субмарины, если бы они вообще отважились выйти в море. Сейчас мы ведем войну на истощение. Но наши враги не истощены. Все, что мы уничтожаем, тут же заменяется: на прошлой неделе мы сбили сто самолетов, и уже почти сто других опять в строю. А наши материальные потери не восполняются, за исключением разве что танков». Эйхман напыжился: «Вы сегодня вечером в пораженческом настроении!» Мюллер молча, без тени улыбки, наблюдал за нами, взгляд его бойких глазок перебегал с меня на Эйхмана. «Я - не пораженец, - возразил я, - а реалист. Надо же понимать область наших интересов». Но Эйхман, в подпитии, не желал руководствоваться логикой: «Вы рассуждаете как капиталист, как материалист… В этой войне речь не об интересах. Если бы это был вопрос интересов, мы бы никогда не напали на Россию». Я уже потерял нить его рассуждений, да и сам Эйхман, похоже, совершенно запутался, но не останавливался, продолжая перескакивать с одной мысли на другую. «Мы воюем не для того, чтобы у каждого немца появился холодильник или радио. Мы воюем, чтобы очистить Германию, чтобы создать Германию, в которой мы хотели бы жить. Вы думаете, мой брат Гельмут погиб за холодильник? Вы, вы сами сражались в Сталинграде за холодильник?» Я пожал плечами и улыбнулся: бесполезно спорить с человеком в таком состоянии. Мюллер положил ему руку на плечо: «Эйхман, дружище, вы правы». И обернулся ко мне: «Вот почему наш дорогой Эйхман добился таких успехов в работе: он видит главное. Это делает его превосходным специалистом. Я отправляю его в Венгрию, потому что в делах с евреями он - маэстро». Эйхман краснел от комплиментов, в то время как я назвал бы его узколобым. Но Мюллер, тем не менее, попал в точку: Эйхман и вправду был очень дельный, и чаще всего именно узколобые оказываются самыми работоспособными. Мюллер продолжил: «Одно замечание, Эйхман: вы не должны думать только о евреях. Евреи среди наших серьезных врагов, это правда. Но в Европе еврейский вопрос уже почти урегулирован. После Венгрии их станет еще меньше. Надо задуматься о будущем, а врагов у нас достаточно». Мюллер говорил тихо, его монотонный голос с убаюкивающим деревенским акцентом, казалось, лился с губ, тонких и нервных. «Надо еще подумать, как мы поступим с поляками. Уничтожать евреев, но оставлять поляков бессмысленно. Да и в Германии тоже. Мы уже начали, но надо идти до конца. Нам также предстоит Endlцsung der Sozialfrage, окончательное решение социального вопроса. Еще полно преступников, маргиналов, бродяг, цыган, алкоголиков, проституток, гомосексуалистов. Не надо забывать и о больных туберкулезом, заражающих здоровых людей. О сердечниках, передающих по наследству испорченную кровь, лечение которых обходится государству в целые состояния, - их, по крайней мере, следует стерилизовать. Всеми ими, группа за группой, необходимо заниматься. Наши совестливые немцы выступают против, они всегда отыщут веские причины. Как раз в этом сила Сталина: он умеет подчинить и умеет доводить дело до конца». Мюллер взглянул на меня: «Я хорошо знаю большевиков. С тех пор как расстреляли заложников в Мюнхене во времена Баварской Советской республики [Баварская Советская республика - кратковременное государственное образование, провозглашенное советом рабочих и солдатских депутатов 13 апреля 1919 г. в Мюнхене. Просуществовало до 1 мая 1919 г.]. После этого я бил их четырнадцать лет, до захвата власти, и сражаюсь с ними до сих пор. Но, знаете, я их уважаю. У этих людей врожденное чувство дисциплины, они организованы и ни перед чем не отступают. Мы могли бы у них кое-чему поучиться. Вы не согласны?» Не дожидаясь ответа, он взял Эйхмана под руку и потащил к низенькому столику, где принялся расставлять шахматы. Я издалека, доедая содержимое тарелки, наблюдал за их игрой. Эйхман играл хорошо, но с Мюллером у него не было шансов: Мюллер, заметил я про себя, играл в той же манере, как работал, - методично, с упорством и жесткостью, холодной и взвешенной. Они сыграли несколько партий, я долго следил за ними. Эйхман выстраивал хитроумные, тщательно просчитанные комбинации, но Мюллер ни разу не попал в ловушку, и его защитные ходы оставались такими же сильными, как и систематически подготовляемые атаки, отразить которые Эйхману не удавалось. И Мюллер всегда побеждал.

На следующей неделе я сформировал небольшую группу для работы в Венгрии. В нее вошли эксперт оберштурмфюрер Элиас, несколько машинисток, ординарцы, канцелярские служащие и, конечно, Пионтек. Я дал четкие инструкции Асбаху и оставил отдел под его ответственность. По приказу Брандта семнадцатого марта я отправился в КЛ Маутхаузен, где под командованием оберфюрера доктора Ахамера-Пифрадера, бывшего командующего полицией безопасности и СД Имперского комиссариата «Остланд», собиралась зондерайнзатцгруппа СП и СД. Эйхман был уже там с собственной зондерайнзатцкомандой. Я представился оберфюреру Гешке, руководящему сотруднику СД и гестапо, который устроил меня и мою группу в одном из бараков. Еще в Берлине я узнал, что венгерский регент Хорти встречался с фюрером во дворце Клессхайм недалеко от Зальцбурга. О развитии событий в Клессхайме стало известно после войны: под напором Гитлера и фон Риббентропа, поставивших его перед жестким выбором между созданием нового прогерманского правительства и вторжением в Венгрию, Хорти - адмирал в стране без флота, регент в королевстве без короля - после сердечного приступа выбрал из двух зол меньшее. Однако в то время мы об этом ничего не знали: Гешке и Ахамер-Пифрадер ограничились тем, что вечером восемнадцатого марта созвали офицеров высшего звена и сообщили о нашем завтрашнем отъезде в Будапешт. Слухи, разумеется, распространялись моментально; многие готовились к сопротивлению венгров на границе, нам велели надеть полевую форму и вручили автоматы. Все были взбудоражены. Для большинства чиновников гестапо или СД это был первый опыт на «местности», и после почти года берлинских серых будней, бюрократической рутины, постоянного напряжения, тайных интриг, усталости, бомбардировок, которые мы стоически переживали, даже я поддался общей нервозности. Вечером мы с Эйхманом договорились выпить по стаканчику, я нашел его в окружении офицеров, сияющего, щеголявшего в новой серо-зеленой форме, скроенной так же элегантно, как парадная. Из его коллег я знал немногих. Эйхман объяснил, что для этой операции пригласил самых лучших специалистов со всей Европы, из Италии, Хорватии Лицманштадта (Лодзи) и Терезиенштадта. Меня он представил гауптштурмфюреру Вислицени, своему другу и крестному его сына Дитера, человеку ужасно толстому, спокойному и невозмутимому. Все пребывали в хорошем настроении, пили мало и горели нетерпением. Выезжали мы около полуночи, я вернулся в барак хоть немного отдохнуть, но заснул с трудом. Думал о Хелене. Прощаясь с ней два дня назад, я подчеркнул, что понятия не имею, когда возвращусь в Берлин. Вел я себя сдержанно, не вдавался в детали и ничего не обещал. Она выслушала все тихо и серьезно, без тени волнения. Но, по-моему, нам обоим было ясно, что между нами уже существует связь, может, и тонкая, но прочная, которая не разорвется сама по себе.

Наверное, я задремал: Пионтек растолкал меня ближе к двенадцати. Я лег одетым, багаж собрал заранее. Я съел бутерброд и выпил кофе, сваренный ординарцем Фишером, и, пока проверяли машины, решил проветриться. Зима напоследок наградила нас морозцем, и я с удовольствием вдыхал чистый горный воздух. Неподалеку шумели моторы: форкоманда под руководством адъютанта Эйхмана тронулась в путь. Я намеревался присоединиться к конвою зондерайнзатцкоманды, которая, помимо Эйхмана с его офицерами, включала более ста пятидесяти человек, в основном орпо и представителей СД и СП, но и ваффен-СС тоже. Колонну замыкал конвой Гешке и Ахамера-Пифрадера. Когда обе наши машины были готовы, я отослал их к отправному пункту, а сам пошел пешком к Эйхману. В защитных танкистских очках поверх фуражки, с пистолетом-пулеметом «штейр» под мышкой и в рейтузах, вид он имел довольно забавный, словно на маскарад собрался. «Оберштурмбанфюрер! - воскликнул он, увидев меня. - Ваши люди готовы?» Я кивнул и поспешил к месту общего сбора. Там царила суматоха последних минут, крики, команды перед началом организованного движения огромного количества машин. Наконец в окружении офицеров появился Эйхман и, раздав еще несколько противоречивых распоряжений, поднялся во внедорожник-амфибию, управлял которым какой-то ваффен-эсэсовец. Я со смехом спрашивал себя: уж не боится ли Эйхман, что мосты заминированы или планирует на этой моторной «лодке» пересечь Дунай и со своим шофером и «штейром» в одиночку разогнать мадьярские орды? Пионтек, сидевший за рулем моей машины, излучал строгость и серьезность. И вот, освещенная резким светом лагерных прожекторов, в грохоте моторов и облаке пыли, колонна тронулась. Элиасу и Фишеру с выданным нам оружием я велел сесть сзади, а сам устроился впереди рядом с Пионтеком. Небо расчистилось, сияли звезды, но луна не показывалась. Спускаясь по извилистой дороге, я ясно видел блестящую поверхность Дуная. Конвой перебрался на правый берег и взял направление на Вену. Мы ехали цепочкой, с защитными стеклами на фарах, маскируясь от вражеских истребителей. Я быстро заснул. Время от времени меня будила воздушная тревога, машины тормозили и тушили фары, но никто не выходил наружу, пережидали в темноте. Обошлось без налетов. Я в полудреме видел странные, сумбурные, мимолетные сны, лопавшиеся как мыльные пузыри, когда начинала выть сирена или машину подбрасывало на ухабах. Около трех ночи, когда мы огибали Вену с юга, я встряхнулся окончательно и выпил кофе, который Фишер налил из термоса. Появился тонкий серп месяца, и по левую руку от нас заблестели широкие воды Дуная. Из-за налетов мы часто останавливались, а теперь в лунном свете длинную колонну самых разнообразных машин можно было обнаружить без труда. На фоне порозовевшего на востоке неба возникли хребты Малых Карпат. Одну из остановок мы сделали над озером Нойзидлерзее всего в нескольких километрах от венгерской границы. В окно моей машины постучал толстяк Вислицени: «Идемте, и прихватите с собой ром». Перед отъездом нам разлили рому, но я еще к нему не притронулся. Я шагал за Вислицени, который по дороге вызывал из машин других офицеров. На расстилавшиеся перед нами горные вершины давил красный шар солнца, небо без единого облачка стало бледно-голубым с желтоватым оттенком. Наша группа проследовала в головную часть колонны к амфибии, мы встали кругом, и Вислицени попросил Эйхмана выйти. Кроме офицеров подразделения IV-Б-4, здесь присутствовали командиры спецподразделений. Вислицени поднял фляжку, поздравил Эйхмана и выпил за его здоровье: в тот день Эйхману исполнялось тридцать восемь. Он икал от удовольствия: «Господа, я тронут, очень тронут. Это мой седьмой день рождения в чине офицера СС. Лучшего подарка, чем ваша компания, я и вообразить не мог». Он раскраснелся и сиял от радости, всем улыбался и под крики «ура» пил ром маленькими глотками.

Границу мы миновали без эксцессов: ехали мимо стоявших на обочинах таможенников и солдат гонведа, мрачных или равнодушных, без эмоций провожавших нас взглядом. Утро выдалось погожим. Потом колонна остановилась в деревне, чтобы позавтракать кофе, ромом, белым хлебом и венгерским вином, купленным на месте, и снова тронулась в путь. Теперь мы продвигались вперед гораздо медленнее, шоссе было загружено немецкой техникой. Мы по нескольку километров тащились по пятам за военными бронированными грузовиками, прежде чем обогнать их. Это ничего общего не имело с вторжением, все проходило спокойно и организованно, жители деревень выстраивались вдоль дороги, чтобы посмотреть на нас, кое- кто даже приветливо махал.

В Будапешт мы прибыли после полудня и расквартировались на правом берегу, за замком, в Швабенберге, где СС реквизировала большие отели. Я временно поселился в номере «Астории» с двумя кроватями и тремя диванами на восемь человек. На следующее утро я отправился на разведку. Город кишел немцами. Офицеры вермахта и ваффен-СС, дипломаты Министерства внутренних дел, полицейские, служащие, инженеры, экономисты ВФХА, агенты абвера, зачастую под чужими именами. В царившей неразберихе я даже не мог понять, у кого в подчинении нахожусь, и решил увидеться с Гешке. Тот сообщил мне, что назначен командующим СП и СД, а командующим СС и полицией (ХССПФ) рейхсфюрер поставил обергруппенфюрера Винкельмана, так вот Винкельман обо всем меня и проинформирует. Однако Винкельман, офицер полиции, тучный, с подстриженными щеточкой волосами и выступающей челюстью, и не подозревал о моем существовании. Он объяснил, что речь об оккупации Венгрии не идет, мы прибыли по приглашению Хорти, чтобы помочь советом и оказать поддержку венгерским службам. Несмотря на наличие ХССПФ и прочих начальников с соответствующими структурами, мы не имеем никаких функций исполнительной власти и венгерские ведомства сохраняют все свои прерогативы и суверенитет. О серьезных разногласиях необходимо извещать нового посла доктора Веезенмайера, почетного бригадефюрера СС, или его коллег из Министерства внутренних дел. По словам Винкельмана, Кальтенбруннер тоже находился в Будапеште. Он приехал в специальном вагоне Веезенмайера, который прицепили к поезду Хорти, когда тот возвращался из Клессхайма. Кальтенбруннер вел переговоры с генерал-лейтенантом Дёме Стояи, бывшим послом Венгрии в Берлине, по поводу формирования нового правительства. Свергнутый премьер Каллаи укрывался в турецкой миссии. У меня не было причин разыскивать Кальтенбруннера, но я посчитал целесообразным заявить о себе в немецком посольстве. Оказалось, что Веезенмайер занят, и меня принял его уполномоченный по делам (Legationsrat) Файне, зарегистрировал мою командировку и посоветовал ждать, когда ситуация прояснится, и оставаться с ними на связи. Бардак!

В «Астории» я встретился с оберштурмбанфюрером Крумеем, адъютантом Эйхмана. Он уже провел собрание с главами еврейской общины, и результаты явно его удовлетворяли. «Евреи пришли с чемоданами, - он от души рассмеялся. - Но я их успокоил и заверил, что мы никого не собираемся арестовывать. Они в ужасе от истерики крайне правых. Мы пообещали, что все будет в порядке, если мы договоримся о сотрудничестве, их это обнадежило». Крумей хохотнул: «Они, наверное, думают найти в нас защиту от венгров». Евреев обязали создать Совет, который назвали Zentralrat, чтобы никого не пугать, поскольку термин Judenrat, распространенный в Польше, был здесь достаточно известен и мог спровоцировать панику. В последующие дни члены нового совета несли в зондерайнзатцкоманду матрасы и одеяла, часть которых я забрал в наш номер. Потом в соответствии с нашими требованиями - пишущие машинки, зеркала, одеколон, женское белье и несколько маленьких красивых полотен Ватто или, по крайней мере, его школы. А я в это время неоднократно беседовал с председателем еврейской общины доктором Самуилом Штерном, чтобы составить представление об имеющихся в наличии ресурсах. Евреи, мужчины и женщины, работали на венгерских военных заводах. Штерн привел приблизительные цифры. И тут обозначилась серьезнейшая проблема: всех здоровых и крепких мужчин в работоспособном возрасте и не занятых на военном производстве особой важности еще несколько лет назад мобилизовали в гонвед на службу в рабочих батальонах в тылу. И я вспомнил, что, когда мы вошли в Житомир, оккупированный венграми, мне действительно рассказывали про еврейские батальоны. «Эти батальоны никоим образом от нас не зависят. Обратитесь к правительству», - добавил Штерн.

Через несколько дней после того, как было сформировано правительство Стояи, новый кабинет в течение одного заседания, длившегося одиннадцать часов, ввел в действие серию законов против евреев, которые венгерская полиция принялась незамедлительно претворять в жизнь. Я редко виделся с Эйхманом. Вокруг него постоянно толпились офицеры, или он встречался с евреями. По словам Крумея, Эйхман проявлял интерес к их культуре, посещал библиотеки, музей и синагоги. В конце месяца он сам провел переговоры с Zentralrat’ом. Весь его штаб переехал в отель «Мажестик», я остался в «Астории», где получил две дополнительные комнаты под кабинеты. На собрание меня не пригласили, с Эйхманом я увиделся уже после него. Он явно был доволен собой и заверил меня, что евреи согласились сотрудничать и подчиниться требованиям немцев. Мы обсудили вопрос с рабочими. Новые законы позволяли венграм пополнить батальоны мирного труда - в ближайшее время все евреи чиновники, журналисты, нотариусы, адвокаты, бухгалтеры будут уволены и мобилизованы. Эйхман ухмыльнулся: «Вообразите, дорогой оберштурмбанфюрер, еврейских адвокатов, копающих противотанковые рвы!» Но кого нам дадут венгры, мы понятия не имели. Эйхман, как и я, опасался, что лучшее они приберегут для себя. Однако Эйхману удалось найти себе союзника, одержимого антисемита доктора Эндре Ласло, служившего в медье Будапешта, которого он надеялся протащить в Министерство внутренних дел. «Необходимо избежать повторения ошибки в Дании, - объяснял мне Эйхман, подперев голову крупной рукой с выступающими венами и покусывая мизинец. - Надо, чтобы венгры все сделали сами и преподнесли нам своих евреев на блюде». Венгерская полиция совместно с силами СП и СД начала арестовывать евреев, хотя это противоречило новым правилам. В транзитный лагерь, организованный рядом с городом в Кистарце и охраняемый венгерской жандармерией, уже поступило более трех тысяч евреев. Я со своей стороны тоже не бездействовал. Через посольство я связался с Министерством промышленности и сельского хозяйства, чтобы прозондировать их мнения. Разбираться в новых законах мне помогал герр Адамовиц, эксперт посольства, любезный, интеллигентный человек, практически парализованный артритом и ишиасом. Между тем я не терял контакта и со своим отделом в Берлине. Шпеер, кстати - странное совпадение - он родился в один день с Эйхманом, выписался из Хохенлихена и теперь поправлял здоровье в Италии, в Мерано. Я послал ему поздравительную телеграмму и цветы, но ответа не получил. Вскоре после этого мне предложили принять участие в конференции, посвященной еврейскому вопросу, которая должна была пройти в Силезии под руководством доктора Франца Сикса, моего первого начальника в отделе СД. Теперь он работал в Министерстве иностранных дел, но иногда помогал РСХА. Кроме меня приглашены были Томас, Эйхман и еще несколько его подчиненных специалистов. Мы условились ехать вместе. Поездом через Прессбург мы добралась до Бреслау, где пересели на другой поезд до Хиршберга. Конференция проходила в Крумхюбеле. Известную зимнюю спортивную базу в силезских Судетах сейчас в основном занимали кабинеты Министерства иностранных дел, в том числе и Сикса, эвакуированные из Берлина в связи с бомбардировками. Нас поселили в Гостевом доме, уже забитом до отказа. Новые бараки, строившиеся для министерства, еще не были готовы. Я обрадовался Томасу. Он примчался раньше нас, чтобы воспользоваться возможностью и покататься на лыжах в компании молоденьких и хорошеньких секретарш и ассистенток, похоже отнюдь не загруженных работой. Томас познакомил меня с одной из них, русской. Эйхман встретился с коллегами со всей Европы и всячески рисовался перед ними. Конференция началась на следующий день после нашего прибытия. Сикс читал доклад о «Задачах и целях антиеврейских операций за границей», рассказал о политической структуре мирового иудаизма и заверил, что еврейство в Европе перестало играть политическую и биологическую роль. Он сделал любопытное отступление о сионизме, тогда еще мало известном в наших кругах. Сикс придерживался мнения, что вопрос возвращения оставшихся в Палестине евреев должен быть подчинен арабскому вопросу, который после войны окажется чрезвычайно важным, особенно если британцы получат назад часть своей империи. За Сиксом выступал специалист из Министерства иностранных дел, некий фон Тадден, представивший точку зрения своего министерства на «Политическое положение евреев в Европе и ситуацию относительно применяющихся против евреев мер». Томас говорил о проблемах безопасности, возникших в связи с еврейскими восстаниями в прошлом году. Прочие специалисты или советники рапортовали о нынешней обстановке в странах, где несли службу. Но гвоздем программы стала речь Эйхмана. Похоже, венгерская кампания его вдохновляла. Он сделал практически полный обзор того, как разворачивались антиеврейские операции с самого начала. Констатировал провал политики гетто и раскритиковал неэффективность и путаницу мобильных операций. «Каковы бы ни были достигнутые успехи, они единичны; многим евреям удается бежать, укрываться в лесу и увеличивать ряды партизан, это подрывает боевой дух наших людей». Успехи в других странах, по его мнению, зависели от двух факторов: гибкости местных властей и содействия глав еврейских общин. «Чтобы понять, что происходит, когда мы пытаемся самостоятельно арестовывать евреев в странах, где мы не располагаем достаточными ресурсами, обратимся к примеру Дании. Абсолютный провал. Или юг Франции, где мы получили очень низкие результаты, даже после оккупации бывшей итальянской зоны. Италия, где население и церковь прячут тысячи евреев, которых мы не можем найти… Что касается еврейских советов - Judenrat’ов, они позволяют нам значительно экономить кадры и возлагают на евреев задачу их собственного уничтожения. Конечно, члены этих советов преследуют личные цели, грезят о личных выгодах. Но это нам как раз на руку. Они мечтают о грандиозном подкупе, несут нам деньги, ценности. Мы берем и деньги, и ценности и решаем наши задачи. Евреи уповают на экономические потребности вермахта, на защиту, гарантированную трудовыми сертификатами, а мы этим пользуемся, чтобы оснащать наши военные заводы, чтобы получать рабочую силу, необходимую для строительства наших подземных комплексов, и избавляемся от слабых и старых, лишних ртов. Но поймите еще вот что: ликвидировать первые сто тысяч евреев гораздо легче, чем пять тысяч последних. Вспомните о событиях в Варшаве или о других восстаниях, о которых нам рассказал штандартенфюрер Хаузер. Пересылая мне рапорт о варшавском мятеже, рейхсфюрер отметил, что никак не может поверить, что евреи в гетто способны так отчаянно сражаться. Однако наш шеф, по которому мы скорбим, обергруппенфюрер Гейдрих, понял все гораздо раньше. Он знал, что самые сильные, здоровые, ловкие и хитрые евреи сумеют избежать любых селекций и уничтожить их будет невероятно трудно. А ведь именно они и формируют тот жизненный резерв, благодаря которому иудаизм сможет возродиться. Они - бактериальная клетка еврейской регенерации, как выразился покойный обергруппенфюрер. Наша борьба продолжает дело Коха и Пастера, мы должны идти до конца…» Слова Эйхмана встретили громом аплодисментов. Верил ли он сам в то, что говорил? Прежде я от него такого не слышал. У меня создалось впечатление, что Эйхман забылся, новая роль вскружила ему голову, он увлекся игрой и уже не мог выйти из образа. Хотя в его комментариях относительно работы не было ничего идиотского. Явно чувствовалось, что он внимательно проанализировал опыт прошлого и извлек полезные уроки. После заседания Сикс из вежливости и в память о былом пригласил нас с Томасом на ужин. Я за едой похвалил выступление Эйхмана. Но Сикс, как всегда в мрачном и удрученном расположении духа, отозвался о нем негативно: «Ничего интересного. Эйхман - человек простой, без особых дарований. Хотя, конечно, энергичный и кое-что смыслящий в своем деле». - «Действительно, - подтвердил я, - он хороший офицер, энтузиаст и по-своему талантливый и мог бы, на мой взгляд, добиться большего». - «Я бы очень удивился, - сухо возразил Томас. - Он чересчур упрямый. Этот бульдог - отличный исполнитель. Но воображения у него никакого. Он не способен реагировать на события вне сферы его деятельности и развиваться. Он построил карьеру на истреблении евреев и преуспел. Но когда с евреями будет покончено, или если ветер переменится, и ликвидацию снимут с повестки дня, он не сумеет адаптироваться и пропадет».

На следующий день конференцию продолжили доклады, не заслуживающие особого внимания. Эйхман уехал, сославшись на занятость: «Я должен провести инспекцию в Аушвице, а после вернусь в Будапешт. Дел по горло». Я отправился в обратный путь пятого апреля. В Венгрии я узнал, что фюрер дал согласие на использование рабочих евреев на территории Рейха. Неопределенность ситуации только возрастала. Ко мне каждую минуту являлись люди Шпеера и из Jдgerstab’а с вопросом, когда им ждать первой партии. Я советовал им набраться терпения, объяснял, что операция еще не отработана. Эйхман возвратился из Аушвица в ярости и на чем свет стоит ругал комендантов: «Тупицы, болваны! Ничего не готово для приемки». Девятого апреля… хотя зачем подробно пересказывать день за днем? Я от этого уже устал, и вы, наверное, тоже. Сколько страниц я посвятил никому не интересным бюрократическим казусам? Продолжать в том же духе сил нет: перо, вернее, ручка падает из рук. Может, вернуться к этому чуть позже; хотя нужно ли опять поднимать всю эту грязную историю с Венгрией? Она детально описана в книгах, историки дали общий и более последовательный обзор, чем я. В конце концов, моя роль в той операции ничтожна. Если я и пересекался с некоторыми участниками, мне нечего добавить к их собственным воспоминаниям. Да, я был более или менее в курсе развернувшихся позже больших интриг, переговоров Эйхмана и Бехера с евреями и аферы с обменом евреев на деньги, грузовики. Я обсуждал эти вопросы и даже общался с привлеченными к сотрудничеству евреями и Бехером, скользким, двуличным типом. Он приехал в Венгрию покупать лошадей для ваффен-СС и неожиданно, никого не предупредив - ни Веезенмайера, ни Винкельмана, ни меня, - вроде как по поручению рейхсфюрера прибрал к рукам самый крупный военный завод в стране, компанию «Манфред-Вайс». Потом рейхсфюрер поручил ему задачи, частично дублирующие мои и Эйхмана, частично им противоречащие. Впоследствии я понял, что это была излюбленная метода рейхсфюрера, но здесь, на месте, она лишь сеяла раздоры и смуту. Ни о какой согласованности действий не было и речи. Винкельман не имел влияния ни на Эйхмана, ни на Бехера, а те в свою очередь ни о чем его не информировали. Признаюсь, я поступал не лучше и тоже встречался с венграми втайне от Винкельмана. К примеру, я вел переговоры с Министерством обороны и обсуждал с военным атташе Веезенмайера генералом Грейфенбергом возможность передачи в наше распоряжение рабочих еврейских батальонов гонведа, если необходимо - под особые гарантии о спецдовольствии. Гонвед, естественно, категорически отказался. В качестве рабочей силы нам предоставили привлеченных к трудовой повинности в начале месяца гражданских лиц и их семьи - не слишком ценный человеческий материал, в котором не нуждались фабрики. Я считаю, что по этой причине, хотя, увы, далеко не единственной, наша миссия кончилась полным провалом. Другие я тоже назову и, возможно, расскажу о переговорах с евреями, ведь это тоже в большей или меньшей степени касалось поставленных передо мною задач. Речь пойдет о том, как я воспользовался, нет, скорее, попытался воспользоваться переговорами, чтобы сдвинуть с мертвой точки собственные проекты. С ничтожным успехом, вынужден признать. Тут надо учитывать и действия Эйхмана, работать с которым становилось все сложнее, и Бехера, и ВФХА, и венгерской жандармерии. Каждый играл свою роль и обвинял другого. В том числе и меня, можете поверить. Одним словом, царили бардак и безалаберщина. В итоге большинство депортированных евреев умерли, - я хочу сказать, сразу, в газовых камерах, даже не приступив к работе, потому что мало кто из добравшихся до Аушвица для нее годился. Потери были колоссальные, около 70%, точно никто не знает. И вполне объяснимо, почему после войны решили, что основной целью операции являлось уничтожение всех венгерских евреев - женщин, стариков, детей, румяных и здоровых. Никто не понимал, почему Германия, проигрывавшая войну, хотя призрак поражения рисовался в то время не так уж явно, по крайней мере для немцев, упорно продолжала истреблять евреев, в основном женщин и детей, мобилизуя огромные человеческие и технические ресурсы. От непонимания все приписали животному антисемитизму немцев, мании убийства, чего у большинства участников тех событий и в помине не было. Ведь в действительности для меня, как и для прочих чиновников и специалистов, основным, принципиальным вопросом было обеспечение наших заводов рабочей силой, несколькими сотнями тысяч рабочих, которые, вероятно, помогли бы нам изменить ход событий. Мы просили живых и здоровых евреев, предпочтительно мужского пола, а не мертвецов, тогда как венгры хотели оставить всех или почти всех мужчин себе. Таким образом, дело не заладилось с самого начала, а вскоре прибавились и проблемы с транспортным обслуживанием. Одному богу известно, сколько я ссорился с Эйхманом по этому поводу, и каждый раз получал ответ: «Транспорт - не моя проблема. Венгерская жандармерия обязана загружать и снабжать продовольствием поезда, а не мы». А твердолобость Хёсса чего стоит! Ведь Хёсс вернулся в Аушвиц в качестве Standortдlteste, главного инспектора концлагеря, вместо Либехеншеля, которого, возможно из-за рапорта Эйхмана, заслали в Люблин. Так вот Хёсс был категорически неспособен изменить методы работы (об этом я расскажу позже и более подробно). Короче говоря, мало кто из нас сознательно желал того, что произошло. Но, однако, заметите вы, это произошло. Да, это правда, как правда и то, что мы отправили венгерских евреев в Аушвиц, и не только тех, кто мог работать, а всех, прекрасно понимая, что стариков и детей будут травить газом. Вот мы и вернулись к прежнему вопросу: откуда, учитывая обстоятельства войны и прочие трудности, такое упорное стремление очистить Венгрию от евреев? Тут я, конечно, могу лишь выдвигать гипотезы, ведь лично я перед собой такой цели не ставил, скорее мне не хватало уверенности в нашей правоте. Я знаю, зачем хотели депортировать (тогда, правда, говорили эвакуировать) венгерских евреев и незамедлительно убить неработоспособных. Наши власти, фюрер, рейхсфюрер решили уничтожить всех евреев в Европе - это понятно, это мы знали. И еще мы знали, что те, кто будет работать, тоже рано или поздно погибнут, а о том, почему все сложилась так, а не иначе, я уже много рассуждал и ответа до сих пор не нашел. Люди в то время верили всякой чепухе о евреях вроде теории бацилл рейхсфюрера и Гейдриха, на которую на конференции в Круммхюбеле сослался Эйхман. У него, по-моему, тезисы о еврейских восстаниях, «пятой колонне» и шпионаже в пользу стремительно приближающихся врагов превратились в навязчивую идею, как, впрочем, для большинства людей из РСХА. И даже мой друг Томас не составлял исключения. А страх перед еврейским всемогуществом, в которое многие свято верили, порой приводил к комическим недоразумениям. В начале апреля в Будапеште возникла необходимость распределить куда-нибудь большое количество евреев, чтобы освободить их квартиры. СП попросила создать гетто, но венгры отказались, боясь, что союзники будут сбрасывать бомбы вокруг него, а само гетто не тронут (американцы уже бомбардировали Будапешт, пока я находился в Круммхюбеле). И когда венгры разместили евреев рядом с военными и промышленными объектами, некоторые члены нашего руководства серьезно обеспокоились: ведь если американцы будут бомбить стратегические объекты, это докажет, что мировой иудаизм не настолько силен, как о нем думают. Справедливости ради замечу, что американцы действительно атаковали те объекты, попутно уничтожив множество евреев. Что до меня, я давно уже не верил в еврейское могущество. В противном случае разве все страны отказались бы принять евреев в 1937-1939 годах, когда мы хотели, чтобы те просто покинули Германию, что было бы, в сущности, единственно разумным решением? Но я несколько отвлекся. Так вот, возвращаясь к заданному вопросу, я должен сказать, что даже если конечная цель не вызывала сомнений, большинство из нас работали не на нее, не она вдохновляла и побуждала трудиться с такой отдачей и упорством, а множество других мотивов. Я убежден, что и Эйхману с его непримиримой позицией в глубине души было все равно, убиваем мы евреев или нет. Для него имело значение только одно: показать, на что он горазд, выставить себя в лучшем свете и найти применение способностям, которые он в себе развил. На остальное он плевал, и на производство, и на газовые камеры. Единственное, что волновало Эйхмана, чтобы не наплевали на него, поэтому он и противился переговорам с евреями, - я еще вернусь к этой теме. И с остальными дело обстояло точно так же, у каждого были свои причины. Сотрудничавшие с нами венгерские власти хотели, чтобы евреи покинули Венгрию, но плевали на их дальнейшую судьбу. Шпеер, Каммлер и Jдgerstab хотели получить рабочих и настойчиво требовали, чтобы СС их поставляла, но их не волновало, что ждало неработоспособных. И еще существовали разные практические аргументы. Например, я занимался исключительно использованием труда заключенных, но это была далеко не единственная экономическая проблема, о чем я узнал, встретившись с экспертом из Министерства продовольствия и сельского хозяйства, молодым человеком, очень умным и увлеченным своей работой. Однажды вечером мы сидели в старом будапештском кафе, и он объяснил мне продовольственный аспект вопроса. Потеряв Украину, Германия неминуемо сталкивалась с серьезным дефицитом продовольствия, в первую очередь зерна, и теперь ориентировалась на Венгрию, крупного производителя. Он считал, что основная задача нашего псевдовторжения - обеспечить защиту новому источнику пшеницы. В 1944 году мы запросили у венгров 450 000 тонн зерна, на 360 000 тонн, то есть на 80% больше, чем в 1942 году. Естественно, венграм надо было откуда-то взять это зерно и вдобавок кормить собственное население. Для рациона приблизительно миллиона человек, что немногим превышало общее число венгерских евреев, требовалось именно 360 000 тонн. Вот почему специалисты из Министерства продовольствия полагали, что эвакуация евреев - мера, которая позволит Венгрии выделить излишек зерна Германии и покрыть ее нужды. А судьба эвакуированных евреев, которых - не уничтожай мы их - вообще-то тоже пришлось бы кормить, молодого и, в принципе, очень симпатичного эксперта, хоть и слегка помешанного на цифрах, не касалась. Ведь питанием заключенных и иностранных рабочих в Германии занимались другие отделы Министерства продовольствия. Это не его дело. Для него депортация евреев была решением проблемы, даже если это оборачивалось проблемой для кого-то другого. Тот молодой человек - не исключение. Все были, как он, и я в том числе, и вы на его месте стали бы такими же.

Наверное, в глубине души вы надо мной смеетесь и вместо тягостных и путаных рассуждений охотнее слушали бы анекдоты и пикантные истории. Истории я с удовольствием рассказал бы вам, но для этого надо рыться в памяти и заметках… а я уже говорил, что устал, пора закругляться. И потом, если я буду подробно, как делал прежде, описывать последние месяцы 1944 года, я никогда не закончу. Поймите, я же и о вас забочусь, не только о себе, - по крайней мере, стараюсь. Всему должен быть предел. Если я и приложил массу усилий, то не из одного желания вас развлечь, а прежде всего в целях личной нравственной гигиены. Когда объешься, рано или поздно придется избавиться от шлаков, хорошо пахнет или плохо, выбора нет. И потом вы вольны закрыть книгу и выкинуть ее в помойку. Против такого средства обороны я бессилен. Поэтому не вижу смысла церемониться и признаюсь, что меняю метод в первую очередь для себя, понравится вам это или нет, еще раз демонстрируя свой безмерный эгоизм, плод дурного воспитания. Вы скажете, что лучше бы я занялся чем-нибудь другим. И то правда. Я бы с радостью посвятил себя музыке, если бы умел поставить на линейках пару нот и различать скрипичный ключ. Ну, ладно, я уже объяснял, почему с музыкой у меня не сложилось. Или вот живопись - почему бы нет? Мне кажется, спокойное, приятное занятие, растворяешься в формах и цветах. Что ж, может, когда-нибудь в другой жизни, потому что в этой у меня не было выбора… нет, конечно, определенное пространство для маневра имелось, но оно было слишком узким, так уж беспощадно распорядилась судьба. Снова мы вернулись к исходному пункту. Давайте лучше продолжим про Венгрию.

Об офицерах, окружавших Эйхмана, сказать, собственно, нечего. В большинстве своем это были миролюбивые, добропорядочные граждане, выполнявшие свой долг, с гордостью и радостью носившие форму СС, но робкие, не способные проявлять инициативу, всегда с сомнением рассуждавшие «да… но» и восхищавшиеся выдающимся гением, своим шефом. Единственный, кто выделялся из общей массы, был Вислицени, пруссак, мой ровесник, отлично владевший английским и превосходно знавший историю. Я с удовольствием коротал с ним вечера, рассуждая о Тридцатилетней войне, поворотном 1848 годе или о нравственном упадке эпохи Вильгельма. Оригинальностью взгляды Вислицени не отличались, но он умел подкрепить их документальными фактами и связно изложить - важнейшее свойство исторического воображения. Первоначально Вислицени был начальником Эйхмана, если не ошибаюсь, в 1936 году, в любом случае в тот период, когда в Главном управлении СД «еврейскими делами» занимался отдел II-112. Но из-за лени и инертности Вислицени быстро уступил позиции своему подчиненному, впрочем, зла на него не держал и сохранил с ним хорошие отношения. Вислицени был доверенным лицом в семье Эйхмана, они даже на публике обращались друг к другу на «ты». Поссорились они, вероятно, позже, по причине, мне неизвестной. Вислицени, свидетель на Нюрнбергском процессе, нарисовал портрет бывшего товарища с явными преувеличениями, его характеристики еще долго вводили в заблуждение историков и писателей, заставляя некоторых из них искренне верить, что несчастный оберштурмбанфюрер давал указания Адольфу Гитлеру. Мы не можем осуждать Вислицени: он спасал свою шкуру, ведь Эйхман-то исчез. В то время считалось в порядке вещей перекладывать вину на отсутствующих. Однако бедному Вислицени это не удалось. Его повесили в Пресбурге, в нынешней словацкой Братиславе. Крепкая оказалась веревка, коль выдержала такую тушу! Я уважал Вислицени еще по одной причине. Он не терял головы в отличие от других - я имею в виду берлинских чиновников, которые здесь вдруг ощутили свою власть над еврейскими сановниками, образованными людьми, иногда вдвое старше их, и утратили всякое чувство меры. Одни оскорбляли евреев в грубой и непристойной форме, другие частенько поддавались соблазну злоупотребить своим положением и вели себя с невыносимой наглостью, по моему мнению совершенно неуместной. Я, например, помню Хунше, регирунгсрата, кадрового чиновника, недалекого юриста, маленького серого человечка, которого и не заметишь за конторкой в банке. Такой прилежно марает бумагу в ожидании пенсии, чтобы в шерстяном жилете, связанном женой, отправиться выращивать голландские тюльпаны или раскрашивать оловянных солдатиков наполеоновской эпохи и любовно расставлять их рядами по званию перед гипсовым макетом Бранденбургских ворот, или о чем там еще мечтают подобного рода люди? А в Будапеште Хунше, нелепый в военной форме и широченных галифе, курил сигареты класса люкс, принимал еврейских лидеров, положив ноги в грязных сапогах на бархатное кресло, и без зазрения совести требовал исполнения малейших своих желаний. В первые же дни после нашего приезда Хунше потребовал у евреев пианино. «Всегда мечтал о пианино», - небрежно заметил он. Те с испугу привезли ему целых восемь штук. И Хунше, широко раздвинув ноги в сапогах с высокими голенищами, в моем присутствии отчитывал евреев, стараясь придать голосу ироничный тон: «Ну что же вы, господа! Я не собирался открывать магазин, мне просто захотелось поиграть на пианино». Пианино! Германия стонала под бомбами, наши солдаты с обмороженными конечностями, изуродованными руками сражались на фронте, а гауптштурмфюреру, регирунгсрату доктору Хунше, никогда до сих пор не покидавшему контору в Берлине, понадобилось пианино, наверное, чтобы успокоить расшалившиеся нервы. Депортации уже начались, и я, наблюдая, как Хунше готовит приказы для людей в транзитных лагерях, спрашивал себя, не встает ли у него под столом в момент подписания документов. Я первым готов признать, что это худший представитель господ, Herrenvolk, тех, кто из грязи вылез в князи. И если будут судить Германию за таких людей, которых, увы, развелось довольно много, я не смогу отрицать, что мы заслужили нашу судьбу, приговор истории, нашу dike [Удел, возмездие (греч.)].

Что еще сказать об оберштурмбанфюрере Эйхмане? Впервые за все время нашего знакомства он так рьяно исполнял свою роль. Принимая евреев, он полностью перевоплощался в Ьbermensch, человека высшей расы. Снимал очки, говорил резко, рубил фразы, но грубостей не допускал, приглашал евреев садиться и обращался к ним «господа», доктора Штерна называл «герр хофрат». А потом взрывался, сыпал бранью, нарочно, чтобы ошеломить присутствующих, и вдруг возвращался к ледяной вежливости, которая, похоже, всех гипнотизировала. Эйхман чрезвычайно преуспел в общении с венгерскими властями. Любезный, учтивый, он умел произвести впечатление и даже завязал с некоторыми высокопоставленными венграми крепкую дружбу. Например, с Ласло Эндре, который открыл Эйхману неведомую тому доселе светскую жизнь Будапешта и совершенно ослепил его, приглашая в замки и представляя графиням. И то, что все с удовольствием поддерживали игру, и венгры, и евреи, объясняет, почему Эйхман утратил чувство меры (кстати, он никогда не опускался до глупости Хунше) и, позабыв о своей глубинной сущности талантливого, если не гениального, бюрократа в отведенной ему узкой области, видел себя Маэстро, кондотьером, еще одним Бах-Зелевски. Но при встречах один на один в конторе или вечером в легком подпитии он превращался в прежнего Эйхмана. Того, который бегал по кабинетам гестапо, предупредительного, делового, замиравшего от восторга при виде любого высшего по званию офицера и одновременно завистливого и амбициозного. Эйхмана, который, перестраховываясь, письменно уведомлял Мюллера, Гейдриха или Кальтенбруннера о каждом своем шаге и решении и хранил все свои приказы в сейфе в идеальном порядке. Эйхмана, который был бы рад, если бы перед ним стояла такая задача, покупать и перевозить лошадей и грузовики и делал бы это с не меньшим успехом, чем сгружал и отправлял на верную смерть десятки тысяч людей. Когда я приходил, чтобы лично обсудить с Эйхманом проблемы труда заключенных, он слушал, сидя со скучающим или раздраженным видом за прекрасным бюро в номере люкс отеля «Мажестик», вертел очки или судорожно щелкал колпачком пишущей ручки: клик-клак, клик-клак. Прежде чем ответить, складывал бумаги, сплошь покрытые заметками и мелкими каракулями, сдувал пыль со стола, потом скреб уже слегка полысевший затылок и пускался в рассуждения до того длинные и витиеватые, что сам в них путался. После того как венгры в конце апреля дали согласие на эвакуацию, Эйхман пребывал чуть ли не в эйфории и кипел энергией, но по мере накопления проблем становился все более капризным, нетерпимым даже со мной, хотя меня он ценил, ему повсюду мерещились враги. Винкельман, начальник Эйхмана лишь на бумаге, его недолюбливал. И именно этот строгий, хмурый полицейский, с врожденным чутьем и хитростью австрийского крестьянина, дал нашему оберштурмбанфюреру наиболее точную, на мой взгляд, характеристику. Своим высокомерием на грани хамства Эйхман раздражал Винкельмана, видевшего его насквозь. Однажды я пришел к Винкельману спросить, не может ли он вмешаться или хотя бы как-то надавить на Эйхмана, чтобы улучшить ужасные условия транспортировки евреев. «У него мышление подчиненного, - ответил мне Винкельман. - Эйхман пользуется своим положением, не признавая ни нравственных, ни разумных ограничений в применении власти. Превышая свои полномочия, он не испытывает ни малейших угрызений совести, если считает, что действует в духе того, кто эти приказы отдает и покрывает его, как собственно поступают группенфюрер Мюллер и обергруппенфюрер Кальтенбруннер». Абсолютно справедливо. К тому же Винкельман не отрицал и достоинств Эйхмана. В тот период Эйхман уже переехал из отеля в прекрасную виллу одного еврея на улице Апостола на Розенберге. Окруженный чудесным фруктовым садом, к сожалению изуродованным бомбоубежищами, двухэтажный дом с башней стоял над Дунаем. Эйхман жил на широкую ногу и большую часть времени проводил со своими новыми венгерскими друзьями. Депортации шли полным ходом согласно очень плотному графику, охватывая зону за зоной. И отовсюду текли жалобы, из Jдgerstab’а, из министерства Шпеера, лично от Заура и после всех инстанций - Гиммлера, Поля, Кальтенбруннера - возвращались ко мне. Стройки ждали притока здоровых, крепких, опытных в работе молодцов, а получали хрупких девушек или уже полумертвых мужчин, возмущение росло, никто не понимал, что происходит. Я уже объяснял, что частично здесь виновен гонвед, несмотря на наше давление рьяно охранявший свои рабочие батальоны. Однако и среди остальных не могло не быть крепких, здоровых мужчин. Позже выяснилось, что условия на пунктах сбора отнимали у людей последние силы, они иногда неделями голодали, прежде чем их транспортировали в битком набитых вагонах для скота без воды, без питания, с ведром вместо туалета на вагон. Вспыхивали эпидемии, большинство умирало в дороге, остальные прибывали в таком состоянии, что даже тех, кого поначалу отобрали, быстро забраковывали на заводах и стройках и отправляли в лагеря. Эйхман, как я говорил выше, категорически отклонял передаваемые мною жалобы, утверждая, что не несет за это ответственности и что только венгры могут изменить условия. Я встречался с майором Баки, госсекретарем, ответственным за жандармерию. С моим ходатайством он разделался одним махом: «Вам просто надо забирать евреев быстрее» и отослал меня к оберстлейтенанту Ференци, офицеру, занимавшемуся организационной стороной депортаций. Ференци, желчный, замкнутый человек, больше часа объяснял, что рад бы лучше кормить евреев, если его снабдят продовольствием, и не так загружать вагоны, если дадут больше поездов, и что главная его миссия заключается в том, чтобы эвакуировать евреев, а не холить и лелеять. Я посетил один из «перевалочных пунктов», точно не помню где, возможно, в Кошице. Зрелище было ужасающее. Евреев целыми семьями согнали на кирпичный завод под открытым небом. Под весенним дождем дети в коротких штанишках играли в лужах, взрослые апатично сидели на чемоданах или шагали взад-вперед. Меня поразил контраст между ними и евреями из Галиции и с Украины, а других я, собственно, до сих пор и не видел. Эти были людьми образованными, в основном из буржуазии, реже из ремесленников и фермеров. Многие выглядели весьма опрятно и достойно. Дети, несмотря на условия, - умытые, причесанные, хорошо одетые, иногда даже в зеленых национальных костюмчиках с петлицами, обшитыми черным шнуром, и в маленьких кипах. От всего этого картина становилась еще более гнетущей. Если бы не желтые звезды, сидевших здесь евреев можно было принять за немцев или, по крайней мере, чехов. Воображение рисовало мне этих аккуратных молодых людей и скромных девушек в газовых камерах, и на душе становилось тошно. Я представлял беременных, обхвативших руками круглые животы, и думал о том, что происходит с плодом отравленной женщины: умирает ли он одновременно с матерью или еще живет какое-то время, пленник мертвой оболочки, удушливого рая. На меня нахлынули воспоминания об Украине, и впервые за долгое время подступила тошнота, тошнота от собственного бессилия, печали и никчемной жизни. Там же я случайно пересекся с доктором Греллем, которому Файне поручил отыскивать евреев-иностранцев, арестованных венгерской полицией по ошибке, и отправлять обратно домой - в основном в страны-союзницы или нейтральные государства. Бедняга Грелль, изуродованный ранением в голову и ужасными ожогами до такой степени, что дети в испуге с криками убегали от него, шлепал по грязи от группы к группе и вежливо интересовался наличием заграничных паспортов, проверял документы и приказывал венгерским жандармам отводить кое-кого в сторону. Эйхман и его коллеги ненавидели Грелля, обвиняли его в сентиментальности и в непонимании происходящего. Действительно, многие венгерские евреи за несколько тысяч пенгё покупали заграничные паспорта, по большей части румынские, их проще всего было достать. Но ведь Грелль просто выполнял свою работу, и разбираться, легально или нет получены паспорта, не вменялось ему в обязанность. В конце концов, если румынские атташе коррумпированы, это проблема властей Бухареста, а не наша, если они хотят принимать и терпеть у себя евреев, тем хуже для них. Я немного знал Грелля, в Будапеште мы иногда с ним ужинали или пропускали стаканчик. Почти все немецкие офицеры, даже коллеги, его избегали: из-за отталкивающей внешности и приступов тяжелой депрессии, производивших гнетущее впечатление на окружающих. Меня же это не волновало, может быть, потому, что я сам получил похожее ранение. Грелль тоже получил пулю в голову, но последствия оказались серьезнее. Мы по обоюдному согласию не обсуждали, при каких обстоятельствах это произошло, но, выпив однажды лишнего, он сказал, что мне повезло. Он прав, мне чрезвычайно повезло: лицо не пострадало и голова практически тоже. Когда Грелль напивался, а случалось это очень часто, он менялся в лице, начинал психовать и истошно вопил, доводя себя чуть ли не до эпилептического припадка. Как-то раз в кафе нам с официантом пришлось удерживать Грелля силой, чтобы тот не перебил всю посуду. На следующий день Грелль, раскаявшийся, подавленный, пришел извиняться, но я его отлично понимал и пытался подбодрить. Там, в пересыльном лагере, он подошел ко мне, взглянул на Вислицени, с которым тоже был знаком, и коротко сказал: «Дело дрянь, верно?» И был прав, хотя случалось и хуже. Чтобы разобраться, как проводится селекция, я отправился в Аушвиц. Я ехал через Вену и Краков и прибыл на место ночью. Задолго до вокзала, с левой стороны, показались пятна белого света, линия прожекторов Биркенау, смонтированных на выкрашенных известкой столбах заграждения с колючей проволокой. За ним опять темень, бездонная пропасть, отвратительный запах горелой плоти, проникавший клубами в вагон. Пассажиры, в основном военные или чиновники, возвращавшиеся на службу, прилипали к окнам, часто в сопровождении жен, и не скупились на комментарии. «Красиво горит», - заметил один из штатских своей супруге. На платформе меня ждал унтерштурмфюрер, который зарезервировал мне комнату в Доме ваффен-СС. Утром я увиделся с Хёссом. В начале мая, после инспекции Эйхмана, как я упоминал выше, ВФХА опять полностью реорганизовала комплекс Аушвиц. Вместо Либехеншеля, безусловно лучшего коменданта за всю историю лагеря, поставили бездарь, бывшего пекаря, штурмбанфюрера Бера, какое-то время служившего адъютантом у Поля. На замену Хартейнштейна в Биркенау прислали коменданта Нацвейлер-Штрутгофа гауптштурмфюрера Крамера. И наконец, Хёссу на время проведения венгерской операции поручили контролировать остальных. Из разговора с Хёссом мне стало очевидно, что единственной задачей своего назначения он считает ликвидацию. Иногда в день прибывало по четыре состава с тремя тысячами евреев, но для их расселения Хёсс не построил ни одного дополнительного барака. Зато всю свою неуемную энергию употребил на обновление крематориев и проложил железную дорогу прямо посередине Биркенау, чем страшно гордился. Теперь вагоны можно было разгружать у входа в газовые камеры. Хёсс пригласил меня посмотреть на селекцию и прочие операции с первым в тот день составом. Новые пути проходили под сторожевой башней главных ворот Биркенау и дальше, разветвляясь на три линии, вели к крематориям в глубине территории. На немощеном перроне копошилась многочисленная толпа, шумнее, пестрее и беднее той, что я видел в пересыльном лагере. Эту партию, вероятно, привезли из Трансильвании. Женщины и девушки были в ярких разноцветных платках, мужчины пока еще в пальто, все с густыми, аккуратно подстриженными усами и небритыми щеками. Я долго наблюдал за врачами, осуществлявшими селекцию (Вирта при этом не было). Каждому человеку они уделяли одну, максимум три секунды. При малейшем сомнении сразу говорили «нет» и забраковали многих женщин, показавшихся мне абсолютно здоровыми. Когда же я высказал свои соображения Хёссу, он ответил, что это его приказ: бараки переполнены, людей размещать негде. Предприятия недовольны, медлят с вывозом, евреев скапливается огромное количество, вспыхивают эпидемии, а поскольку Венгрия продолжает присылать составы ежедневно, надо искать места. Среди заключенных уже неоднократно проводились селекции. Хёсс попытался ликвидировать цыганский лагерь, но столкнулся с проблемами, и дело отложили. Он просил разрешения освободить «семейный лагерь» в Терезиенштадте, но ответа пока не получил и теперь в ожидании отбирал лишь самых лучших евреев. А если оставлять больше людей, то они все равно быстро умрут от болезней. Хёсс говорил об этом совершенно спокойно, рассеянно глядя пустыми голубыми глазами то на толпу, то на рельсы. Я был в отчаянии: заставить Хёсса услышать голос разума оказалось сложнее, чем внушить что бы то ни было Эйхману. Хёсс непременно хотел показать мне устройства для уничтожения и разъяснить детали. Он увеличил зондеркоманды с двухсот двадцати до восьмисот шестидесяти человек, но переоценил возможности крематориев, проблема возникла не из-за подачи газа, а из-за перегруженности печей, и, чтобы выйти из положения, Хёсс вырыл рвы для сжигания и подстегнул зондеркоманды. Дело сдвинулось, ежедневный результат в среднем достигает шести тысяч, но иногда, если у зондеркоманды накапливается слишком много работы, некоторые евреи ждут следующего дня. Чудовищно! Пламя и дым из рвов, пропитанный бензином и салом, распространялся, наверное, на километры вокруг. Я поинтересовался у Хёсса, не боится ли он неприятностей. «Да, областные власти обеспокоены, но это не моя проблема». Послушать Хёсса, ни одна из множества насущных проблем его не касалась. Рассерженный, я попросил его показать бараки. Новый сектор, запланированный как транзитный лагерь для венгерских евреев, не достроили. Тысячи женщин, изможденных и отощавших, хотя в лагерь их привезли совсем недавно, теснились в длинных зловонных хлевах. Для многих места не нашлось, и они спали на улице, в грязи. Собственную одежду с них сняли и, поскольку полосатых роб тоже не хватало, вырядили в лохмотья из «Канады». Я увидел женщин и совсем голых, и в одной рубашке, из-под которой торчали желтые, дряблые ноги, иногда перепачканные экскрементами. Неудивительно, что Jдgerstab жалуется! Хёсс неопределенно, в двух словах намекнул, что другие лагеря тоже виноваты: разворачивают составы, дескать, сами трещат по швам. Я обходил лагерь весь день, сектор за сектором, барак за бараком. Мужчины жили в условиях едва ли лучших, чем женщины. Я изучил регистрационные списки. Никто, конечно, даже не думал соблюдать элементарное правило содержания заключенных в лагерях: кто первый вошел, тот первый вышел. Так некоторые прибывшие не задерживались здесь и на сутки перед дальнейшим распределением, а другие гнили по три недели, деградировали и часто умирали, что увеличивало количество потерь. Но когда я обращал внимание Хёсса на недочеты, он всякий раз находил виноватых. Его мышление формировалось в предвоенные годы, и неспособность адаптироваться к нынешним задачам была очевидна. Но не одного Хёсса надо судить, сильно оплошали и те, кто прислал его на замену Либехеншеля. Я мало знал Либехеншеля, но не сомневался, что он решал бы все совершенно иначе. Я прокрутился до вечера. Время от времени припускал весенний ливень, короткий и освежающий, прибивал пыль, но заключенные, остававшиеся на открытом воздухе и мечтавшие собрать хоть чуть-чуть воды для питья, под дождем выглядели еще плачевней. Вся задняя территория лагеря полыхала и дымилась, даже над спокойной зоной Биркенвальда клубился дым. Вечером неиссякаемые колонны женщин, детей и стариков продолжали идти от железной дороги по длинному проходу, обнесенному колючей проволокой, к крематориям III и IV, и терпеливо дожидались своей очереди под березами. Прекрасный свет закатного солнца обрезал верхушки Биркенвальда, вытянул в бесконечность тени стоявших рядами бараков, зажег темно-серый дым переливами желтого, как на картинах голландцев, играл нежными отблесками на лужах и резервуарах с водой, окрасил радостным ярко-оранжевым цветом кирпичные стены комендатуры. И тут я вдруг почувствовал, что с меня довольно, попрощался с Хёссом и вернулся в Дом, где провел ночь за составлением рапорта, резко критикуя недостатки лагеря. В другом рапорте - о венгерской операции - я в гневе охарактеризовал поведение Эйхмана как обструкционистское. Переговоры с венгерскими евреями длились уже два месяца. Следовательно, вопрос о грузовиках ставился месяц назад, а Аушвиц я посетил за несколько дней до высадки десанта в Нормандии. Бехер уже давно жаловался на нежелание Эйхмана сотрудничать, и нам обоим казалось, что он вел переговоры формально. Эйхман - истый снабженец, писал я, и не способен понять и реализовать в ходе своей деятельности сложные целевые установки. Из надежного источника я знаю, что после этих рапортов, которые я отослал Брандту для рейхсфюрера и лично Полю, Поль вызвал Эйхмана в ВФХА и резко, без обиняков, отчитал за состояние прибывающих и недопустимое количество мертвых и больных. Но Эйхман упрямо повторял, что это компетенция венгров. Против такой косности не попрешь! Мало-помалу я погружался в депрессию, что пагубно отражалось на моем здоровье в целом: я стал плохо и беспокойно спать, по три-четыре раза за ночь просыпался от жажды или чтобы помочиться, кончилось дело бессонницей. По утрам я поднимался с жуткой головной болью, в течение дня она мешала мне сосредоточиться, а иногда вынуждала прервать работу и около часа лежать на диване с холодным компрессом на лбу. Но, как бы я ни уставал, наступление ночи наводило на меня ужас. Не знаю, что сильнее меня изводило - бессонница или сны, становившиеся все более тревожными. Вот один из них, особенно меня поразивший: раввин Бремена эмигрировал в Палестину. Услышав, что немцы убивают евреев, он отказывается этому верить, является в немецкое консульство и просит визу в Рейх, чтобы самому убедиться, обоснованы ли дошедшие до него слухи. Естественно, кончает он плохо. Тем временем сцена меняется. Я, специалист по еврейским делам, ожидаю аудиенции у рейхсфюрера, выразившего желание кое-что обо мне узнать. Я нервничаю, ясно понимая, что если рейхсфюрера не удовлетворят мои ответы, я умру. Действие происходит в каком-то сумрачном замке. Я встречаю Гиммлера в одной из комнат, он жмет мне руку, невысокий, невозмутимый, не привлекающий внимания человек в длинной шинели и с вечным пенсне с круглыми стеклами на носу. Потом я долго веду его по коридору, стены которого уставлены книгами. Наверное, книги принадлежат мне, рейхсфюрер, похоже, под впечатлением от библиотеки и поздравляет меня. Мы оказываемся в другой комнате и обсуждаем интересующие его вещи. Позже мы вроде уже на улице, в центре города, объятого пожаром. Мой страх перед Генрихом Гиммлером прошел, я чувствую себя с ним в безопасности, но теперь боюсь бомб и огня. Нам надо перебежать через горящий двор какого-то здания. Рейхсфюрер берет меня за руку: «Доверьтесь мне. Что бы ни случилось, я вас не брошу. Мы пересечем двор вместе или погибнем вместе». Я не понимаю, почему рейхсфюрер хочет спасти меня, маленького еврейчика, но верю ему и чувствую, что он искренен и что я даже мог бы полюбить этого странного человека.

Но я должен все-таки рассказать вам о тех знаменитых переговорах. Личного участия я в них не принимал, только однажды встретился с Кастнером и Бехером, когда Бехер заключил очередное частное соглашение, повергшее Эйхмана в ярость. Тем не менее я проявлял живой интерес к происходящему, ведь одно из предложений состояло в том, чтобы «заморозить» определенное число евреев, то есть послать их на работы, минуя Аушвиц. Меня, конечно, это очень устраивало. Бехер, сын предпринимателя из высшего общества Гамбурга, страстный любитель верховой езды, поступивший в кавалерийский полк СС, неоднократно отличился на Востоке, например в начале 1943 года на Дону, где получил Германский золотой крест. Теперь он занимался важными задачами материально-технического обеспечения и возглавлял экономический отдел оперативного штаба СС, SS-Fьhrungshauptamt (ФХА), контролирующий обеспечение всех ваффен-СС. После того как Бехер прибрал к рукам предприятие «Манфред-Вайс» - о чем со мной никогда не говорил, я об этом знаю исключительно из книг, но, похоже, что началось все случайно, - рейхсфюрер приказал ему продолжить переговоры с евреями и приблизительно те же инструкции дал Эйхману, несомненно, чтобы столкнуть их лбами. Бехер пользовался доверием рейхсфюрера и мог многое обещать, но ответственности за «еврейские дела» не нес, и влияние его в этом вопросе было не больше моего. В той истории было замешано множество людей. И всем им евреи давали деньги и драгоценности, а эти люди брали - для своих ведомств или для себя лично, кто знает? В марте Гефроренер с коллегами арестовали Джоэля Брандта, чтобы «защитить» его от Эйхмана. Потом у Брандта запросили несколько миллионов долларов, обещав свести его с Вислицени. И Вислицени, Крумей и Хунше тоже выудили у Брандта много денег, еще до переговоров о грузовиках. Сам я Брандта никогда не видел, с ним общался Эйхман. В итоге Брандт довольно поспешно уехал в Стамбул и обратно не вернулся. Однажды в «Мажестике» я встретил его жену, молодую женщину ярко выраженного еврейского типа, не красавицу, но очень колоритную, в компании Кастнера. Он-то мне и представил ее как жену Брандта. Доподлинно неизвестно, кому принадлежала идея с грузовиками, Бехер утверждал, что ему, но я уверен, что рейхсфюрера надоумил Шелленберг. А если это и вправду была идея Бехера, то Шелленберг ее развил. Как бы то ни было, в начале апреля рейхсфюрер вызвал Бехера и Эйхмана в Берлин и приказал Эйхману получить у евреев приблизительно десять тысяч грузовиков и моторизовать 8-ю и 22-ю кавалерийские дивизии СС. Вот, собственно, откуда знаменитая история о сделке, которую окрестили «Кровь за товары»: десять тысяч грузовиков с зимней комплектацией за миллион евреев. Все основные участники: Бехер, Эйхман, чета Брандт и Кастнер - выжили в войну и выступали свидетелями по этому делу. Бедняга Кастнер в 1957 году, за три года до ареста Эйхмана, был убит еврейскими экстремистами в Тель-Авиве за сотрудничество с нами - какая печальная ирония судьбы! Одно из условий сделки гласило, что грузовики будут использоваться исключительно на Восточном фронте против большевиков, а не западных держав, и поставку осуществлять могли, разумеется, только американские евреи. Я убежден, что Эйхман воспринял предложение буквально, к тому же командующий 22-й дивизии бригадефюрер СС Август Цэендер являлся его хорошим другом. Эйхман действительно вообразил, что наша главная цель - моторизация дивизий, и готов был даже отпустить такое количество евреев, лишь бы помочь своему другу Цэендеру. Как будто грузовики изменили бы ход войны! Сколько грузовиков, или танков, или самолетов построили бы евреи, если бы в наших лагерях их оказался миллион? Подозреваю, что сионисты с Кастнером во главе сразу поняли, что это обман, но обман, который мог бы послужить их интересам и позволил бы выиграть время. Люди они были трезвомыслящие, реалисты, и не хуже рейхсфюрера знали, что ни одна вражеская страна не только не согласится отдать Германии десять тысяч грузовиков, но уж тем более не выразит готовности принять миллион евреев. Что касается меня, то как раз за уточнением, согласно которому грузовики не отправятся на Запад, я разглядел Шелленберга. Он, как намекнул мне Томас, считал единственно правильным решение разорвать противоестественный союз между капиталистическими демократиями и сталинистами и разыграть карту Европа - крепость против большевизма. Послевоенная история, впрочем, доказала и абсолютную правоту Шелленберга, и то, что он опережал свое время. Операция «Кровь за товары» преследовала множество целей. Конечно, - кто же знает, ведь и чудо могло произойти, - евреи и страны коалиции договорились бы, и тогда с помощью грузовиков легче было бы посеять зерна раздора между русскими и их англо-американскими союзниками или даже расколоть их. Гиммлер, похоже, лишь о том и грезил, но Шелленберг, реалист в большей степени, не возлагал надежд на этот вариант. В его понимании все обстояло гораздо проще: через евреев, еще сохранявших определенное влияние, послать дипломатический сигнал о том, что Германия готова договариваться и о сепаратном мире, и о прекращении программы уничтожения, посмотреть на реакцию англичан и американцев и в зависимости от нее предпринимать другие демарши. В общем, выкатить пробный шар. Впрочем, реакция англичан и американцев показала, что они быстро раскусили наш ход: информация о сделке появилась в газетах и была сурово осуждена. Возможно, Гиммлер рассчитывал, что если союзники откажутся от предложения, то продемонстрируют свое наплевательское отношение к судьбе евреев или даже тайное одобрение наших мер. То есть часть ответственности ляжет на союзные страны и замарает их, как Гиммлер уже замарал гауляйтеров и других германских чиновников. Как бы то ни было, Шелленберг и Гиммлер партию не прекращали, и переговоры, в которых на кону стояла судьба евреев, продолжались до конца войны. При посредничестве евреев в Швейцарии - в нарушение тегеранских договоренностей - состоялась встреча Бехера с Мак-Клелланом, человеком Рузвельта, не давшая, впрочем, никаких результатов. У меня интерес к переговорам о грузовиках проснулся после посещения Аушвица, ближе к июню, когда англичане и американцы высадились в Нормандии. Бургомистр Вены, почетный бригадефюрер СС Блашке, попросил Кальтенбруннера прислать Arbeitsjuden, рабочих-евреев, ему на заводы, где катастрофически не хватало рук. Евреев, переправленных в Вену, можно было бы рассматривать как тот самый «замороженный» резерв, и я решил воспользоваться выпавшим шансом, чтобы положить конец спорам с Эйхманом и получить рабочую силу. Именно в тот момент Бехер познакомил меня с Кастнером, личностью необыкновенно яркой. Всегда безупречно элегантный, Кастнер держался с нами на равных и с полным пренебрежением относился к собственной жизни, что наделяло его определенной силой в наших глазах. Запугать его не удавалось никому, хотя попытки были, несколько раз его арестовывали СП и венгерские жандармы. Он усаживался в кресло, хотя Бехер его не приглашал, вынимал из серебряного портсигара ароматизированную сигарету и закуривал, не спрашивая разрешения и тем более не угощая нас. На Эйхмана произвели впечатление его хладнокровие и идейная бескомпромиссность, он полагал, что если бы Кастнер родился немцем, то стал бы отличным офицером гестапо, а это в устах Эйхмана несомненно звучало как наивысший комплимент. «Кастнер мыслит, как мы, - выдал мне однажды Эйхман. - Его заботит только биологический потенциал расы, он готов пожертвовать всеми стариками, чтобы спасти молодых, сильных мужчин и женщин, способных к деторождению. Он думает о будущем своей расы. Я ему сказал: “Если бы я был евреем, то точно таким же, как вы, фанатичным сионистом”». Кастнер заинтересовался венским предложением и готов был платить, если безопасность отсылаемых евреев будет гарантирована. Я передал это предложение Эйхману, который пребывал в крайнем раздражении из-за исчезновения Джоэля Брандта и отсутствия результатов в переговорах по поводу грузовиков. Бехер тем временем улаживал собственные дела, эвакуировал евреев маленькими группками - в основном через Румынию и, разумеется, не задаром. Эйхман лютовал, даже приказал Кастнеру больше не контактировать с Бехером, на что тот, конечно, не обратил никакого внимания, и Бехер, кстати, вывез семью Кастнера из Венгрии. Эйхман, кипя от ярости, рассказал мне, как Бехер показывал золотое колье, которое собирался подарить рейхсфюреру для любовницы, секретарши, имевшей от него ребенка. «Бехер в фаворе у рейхсфюрера, не знаю, что мне делать», - стонал Эйхман. В итоге мои маневры увенчались определенным успехом: Эйхман получил шестьдесят пять тысяч рейхсмарок и кофе, правда немного прогорклый, что зачел в качестве задатка запрошенной им суммы в пять миллионов швейцарских франков, а восемнадцать тысяч молодых евреев уехали на работы в Вену. Гордый собой, я отправил рапорт рейхсфюреру, но ответа не последовало. В любом случае венгерская операция приближалась к концу, только мы этого еще не знали. Хорти, явно напуганный программами Би-би-си и дипломатическими депешами из Америки, перехваченными его службами, пригласил Винкельмана и спросил, что происходит с эвакуированными евреями, которые как-никак оставались венгерскими гражданами. Винкельман растерялся и в свою очередь вызвал Эйхмана. Вечером в баре «Мажестика» Эйхман описывал нам тот эпизод, по его мнению весьма забавный. У Хорти собрались Вислицени, Крумей и Тренкер, глава СП и СД Будапешта, приятный австриец, друг Хёттля. «Я ответил: мы их направляем на работы, - смеялся Эйхман, - больше он меня ни о чем не спрашивал». Однако Хорти не удовлетворил уклончивый ответ Эйхмана. Тридцатого июня он перенес сроки запланированной на первое июля депортации из Будапешта, а несколькими днями позже и вовсе ее запретил. Но Эйхман, несмотря на запрет, успел очистить Кистарцу и Сарваш: исключительно, чтобы сохранить лицо. Эвакуации завершились. Однако без инцидентов не обошлось. Хорти отстранил от должности Эндре и Баки, но под давлением немцев был вынужден их восстановить. Позже, в конце августа, он уволил Стояи и назначил премьером консерватора генерала Лакатоша. Впрочем, к тому времени меня уже не было в Венгрии. Вернулся я в Берлин больной, измученный и окончательно впал в депрессию. Эйхману и его коллегам удалось депортировать четыреста тысяч евреев, из них от силы пятьдесят тысяч смогли удержаться на предприятиях (плюс восемнадцать тысяч в Вене). Я был ошарашен и подавлен подобной некомпетентностью, обструкцией и интриганством. Эйхман, впрочем, чувствовал себя не лучше моего. Последний раз я виделся с ним в его кабинете в начале июля перед отъездом. Его одновременно переполняли энтузиазм и сомнения. «Венгрия, оберштурмбанфюрер, высшее мое достижение. Даже если тут придется поставить точку. Вам известно, сколько стран я уже очистил от евреев? Францию, Голландию, Бельгию, Грецию, часть Италии и Хорватии. Германию, разумеется, тоже, но это было легко, всего-навсего технический вопрос с транспортом. Единственный мой провал - Дания. Что такое тысяча евреев? Пыль. Теперь, я уверен, евреи никогда не оправятся. Здесь нас тоже ждал успех, венгры стремились избавиться от них, как от кислого пива, мы работать не успевали. Жаль, что надо закругляться, но, может, мы еще продолжим». Я молча слушал. Лицо Эйхмана подергивалось от тика больше, чем обычно, он тер нос и выворачивал шею. Несмотря на патетику своих заявлений, Эйхман выглядел подавленным. Он вдруг спросил меня: «А мне что делать? Что со мной будет? Что станется с моей семьей?» Несколькими днями раньше РСХА перехватило радиопередачу из Нью-Йорка, представившую данные по евреям, убитым в Аушвице, цифры очень близкие к настоящим. Эйхман наверняка об этом знал, как и о том, что его имя фигурировало во всех списках наших врагов. «Честно?» - спросил я тихо. «Да. Вы же знаете, невзирая на наши разногласия, я всегда уважал ваше мнение», - ответил Эйхман. «Ладно. Если мы проиграем войну, вам крышка». Эйхман вскинул голову: «Да, я понимаю. И не рассчитываю выжить. Если мы потерпим поражение, я пущу себе пулю в висок, с гордостью за выполненный долг. А если мы победим?» - «А если мы победим, - проговорил я еще тише, - вас повысят. Вы же не будете заниматься этим вечно. После войны Германия будет совершенно другой, многое изменится, возникнут новые задачи. Вам придется приспосабливаться к ним». Эйхман ничего не ответил, и, попрощавшись, я вернулся в «Асторию». К моей бессоннице и головным болям добавились теперь резкие и внезапные скачки температуры. А доконал меня визит этих двух бульдогов, Клеменса и Везера, без предупреждения появившихся в моем отеле. «Что вы здесь делаете?» - воскликнул я. «Ну, оберштурмбанфюрер, - ответил Клеменс, а может, и Везер, я точно не помню, - мы приехали поговорить с вами». - «О чем нам говорить? - раздраженно спросил я. - Дело закрыто». - «А вот как раз и нет», - возразил Клеменс. Полицейские сняли шляпы и сели, не дожидаясь приглашения. Клеменс - на заскрипевший под ним стул рококо, а Везер на длинную софу. «Да, против вас не выдвинули обвинения, ладно, мы с этим согласны. Но расследование убийства продолжается. Например, мы по-прежнему ищем вашу сестру и близнецов». - «Вообразите, оберштурмбанфюрер, французы сообщили нам марку одежды, которую они обнаружили. Припоминаете? В ванной. Благодаря чему мы смогли выйти на известного портного, некоего Пфаба. Вы заказывали костюмы у господина Пфаба, оберштурмбанфюрер?» Я улыбнулся: «Конечно. Он один из лучших портных в Берлине. Но предупреждаю, если вы будете и дальше копать под меня, я попрошу рейхсфюрера отстранить вас за несоблюдение субординации». - «О! - отозвался Везер. - Не надо нам угрожать, оберштурмбанфюрер. Никто под вас не копает. Мы просто хотим еще раз допросить вас в качестве свидетеля». - «Точно, - пробасил Клеменс, - в качестве свидетеля». Он передал блокнот Везеру, тот пролистнул несколько страниц и ткнул в нужную, чтобы Клеменс прочел. «Французская полиция нашла завещание господина Моро, - заговорщически прошептал Везер. - Но спешу вам сообщить, вы в нем не упомянуты. Как и ваша сестра. Господин Моро оставляет все имущество, предприятия и дом двум близнецам». - «Мы сочли это странным», - буркнул Клеменс. «Вот именно, - подтвердил Везер. - Судя по тому, что нам удалось узнать, дети это приемные, возможно, они в родстве с вашей матерью, возможно, нет, но никак не с Моро». Я пожал плечами: «Я вам уже говорил, что мы с Моро не ладили. Неудивительно, что он мне ничего не оставил. Но у него не было ни детей, ни других родственников, и он, должно быть, привязался к близнецам». - «Допустим, допустим, - повторил Клеменс. - Однако выглядит все примерно следующим образом: близнецы могли быть свидетелями преступления, они наследники и исчезли с помощью вашей сестры, которая, по-видимому, в Германию не возвращалась. Вы не прольете хоть немного света на ситуацию? Даже если и не имеете к ней ни малейшего отношения». - «Господа, - я откашлялся, - я уже сообщил вам все, что мне известно. Если вы явились в Будапешт, чтобы задать мне этот вопрос, вы напрасно потратили время». - «О, не беспокойтесь, - желчно заметил Везер, - мы никогда не тратим времени даром. Всегда находим что-нибудь полезное. И потом, нам нравится беседовать с вами». - «Н-да, - рыгнул Клеменс. - Нам очень приятно. И мы скоро продолжим». - «Потому что, видите ли, - встрял Везер, - если уж начинаешь что-то, надо доводить дело до конца». - «Да, иначе не имеет смысла начинать», - поддакнул Клеменс. Я молчал, холодно глядя на них, но страх переполнял меня. Я видел, что эти придурки вбили себе в головы, что я виновен, и вряд ли прекратят преследовать меня. Необходимо предпринять меры, но какие? Я был слишком подавлен, чтобы действовать. Полицейские задали мне еще пару вопросов о сестре и ее муже, я отвечал рассеянно. Перед уходом Клеменс, уже в шляпе, сказал: «Приятно было пообщаться с разумным человеком, оберштурмбанфюрер». «Надеемся, что не в последний раз, - ухмыльнулся Везер. - Вы скоро собираетесь в Берлин? Не пугайтесь: город не тот, что прежде».

Везер сказал правду. Я вернулся в Берлин на второй неделе июля, чтобы отчитаться о проделанной работе и получить новые инструкции. Кабинеты рейхсфюрера и РСХА изрядно пострадали еще в период мартовских и апрельских бомбардировок. Фугасные бомбы превратили Дворец принца Альбрехта в развалины, здание СС уцелело частично, мой кабинет вновь переехал в другой корпус Министерства внутренних дел. Крыло, которое занимало гестапо, сгорело, огромные трещины расползлись по стенам, пустые оконные проемы были забиты досками; большинство отделов и секций перебазировались в пригород или даже в отдаленные деревни. Заключенные продолжали красить коридоры и разгребать мусор в разбомбленных учреждениях; впрочем, многие из них погибли во время одного из майских налетов. Для людей, оставшихся в городе, настала тяжелая жизнь. Водопровод практически не работал, солдаты выдавали по два ведра воды в день на семью, ни газа, ни электричества не было. Чиновники, с трудом добиравшиеся до работы, закутывали лица шарфами, чтобы хоть как-то защититься от постоянного дыма пожарищ. Вняв патриотической пропаганде Геббельса, женщины больше не носили ни шляпок, ни нарядной одежды; на тех, что продолжали пользоваться косметикой, прохожие на улицах набрасывались с руганью. Массированные налеты с некоторых пор прекратились, но короткие, внезапные и изматывающие атаки «москито» продолжались. Мы наконец обстреляли Лондон, но не ракетами Шпеера и Каммлера, а малыми, принадлежавшими люфтваффе, которые Геббельс окрестил «оружием возмездия» - Vergeltungswaffen V-1. На моральном настрое англичан это почти не отразилось и еще меньший эффект произвело на наше гражданское население, удрученное бомбардировками Центральной Германии и катастрофическими новостями с фронта (удачная высадка десанта в Нормандии, капитуляция Шербура, потеря Монтекассино и поражение под Севастополем в конце мая). Вермахту, несмотря на распространявшиеся слухи, пока удавалось скрывать правду о сокрушительном прорыве нашей обороны большевиками в Белоруссии. Лишь немногие, и я в том числе, знали все, а именно то, что за три недели русские достигли моря, что группа армий «Север» отрезана на Балтике, а группа армий «Центр» больше не существует. На фоне общей мрачной атмосферы Гротман, адъютант Брандта, принял меня холодно, держался чуть ли не презрительно, казалось, ответственность за плачевные результаты венгерской операции он возлагает на меня лично, но я был слишком деморализован, чтобы протестовать. Сам Брандт находился в Растенбурге с рейхсфюрером. Мои коллеги, похоже, пребывали в растерянности, никто толком не понимал, куда идти и что делать. Шпеер, с тех пор как заболел, не предпринимал попыток связаться со мной, но я по-прежнему получал копии его гневных писем рейхсфюреру. С начала года за разного рода нарушения гестапо арестовало более трех тысяч человек, из них две тысячи иностранных рабочих, пополнивших контингент концлагерей. Шпеер обвинял Гиммлера в браконьерском истреблении рабочей силы и угрожал сообщить об этом фюреру. На наши собственные письма и просьбы мы получали отписки. Но мне было уже все равно, я бегло просматривал их, не вникая в содержание. Однажды в куче ожидавшей меня почты я обнаружил письмо от судьи Баумана. Я поспешно разорвал конверт и вытащил листок бумаги и фотографию, копию старого снимка, зернистого и немного расплывшегося. На нем были верховые - на снегу, в разномастных формах, стальных касках, морских фуражках, каракулевых шапках. Бауман поставил чернильный крест над одним из военных в длинной шинели с офицерскими знаками различия. Черты овального лицо распознать было совершенно невозможно. На обороте Бауман сделал пометку: КУРЛЯНДИЯ, ПОД ВОЛЬМАРОМ, 1919. Его вежливая записка тоже ничего не проясняла.

Мне повезло: моя квартира уцелела. Окна опять выбило, соседка худо-бедно закрыла проемы досками и парниковой пленкой. В гостиной разбились стеклянные дверцы буфета, потолок потрескался, люстра упала. Спальня пропахла гарью, потому что у соседей был пожар - зажигательная бомба влетела в окно. Впрочем, квартира была пригодной для жизни и даже чистой. Моя соседка фрау Цемпке все вымыла и побелила стены, чтобы ликвидировать следы копоти. Керосиновые лампы, начищенные до блеска, стояли в ряд на буфете, в ванной я обнаружил бочку и множество бидонов с водой. Я распахнул балкон и все незаколоченные рамы, чтобы впустить свет уходящего дня, потом спустился поблагодарить фрау Цемпке. Я заплатил ей за услуги, а между тем деньгам она бы, наверное, предпочла венгерскую колбасу, я же - в который раз - упустил это из виду. Я отдал ей продовольственные купоны и попросил готовить мне еду, однако фрау Цемпке объяснила, что купоны уже не пригодятся: магазин, где на них отоваривались, разбомбили, но если я добавлю еще немного денег, она что-нибудь придумает. Я поднялся к себе. Подвинул кресло к открытому балкону; выдался безмятежный прекрасный летний вечер. От половины домов в округе остались лишь пустые, немые фасады или груды развалин, и я долго созерцал этот апокалиптический пейзаж. Из парка больше не доносился гомон, наверное, всех детей отправили в деревню. Я не заводил музыку и наслаждался мягким покоем. Фрау Цемпке принесла мне сосисок, хлеба и немного супа, извинилась, что нет ничего лучше, но это было как раз то, что нужно. В столовой гестапо я прихватил пива и теперь ел и пил с удовольствием, воображая, что я на острове, в тихой гавани посреди всеобщей катастрофы. Помыв посуду, я налил себе стакан плохого шнапса, закурил, сел и, пощупав карман, где лежало письмо Баумана, принялся наблюдать за игрой закатного солнца на руинах. Длинные, косые лучи окрашивали желтым отштукатуренные фасады зданий и проникали внутрь сквозь зияющие оконные проемы, выхватывая из полумрака рухнувшие перегородки и обугленные балки. В некоторых квартирах еще сохранились следы протекавшей там недавно жизни: рамка с фотографией или репродукция, до сих пор болтавшаяся на стене, разодранные обои, стол под красно-белой клетчатой скатертью, наполовину висевший в воздухе, изразцовые печи на каждом этаже, там, где полы уже обвалились. Но не все люди покинули свое жилье: то здесь, то там я примечал белье, развешанное на балконе или перед окном, горшки с цветами, дымок, струящийся из трубы. Солнце быстро опускалось за руины, отбрасывавшие огромные уродливые тени. Вот, подумал я, во что превратилась столица нашего тысячелетнего Рейха. Что бы дальше ни произошло, нам не хватит жизни, чтобы отстроить все заново. Потом я поставил несколько ламп рядом со своим креслом и, наконец, вытащил фотографию из кармана. Должен сказать, я испугался. Я не узнавал этого человека, сколько ни вглядывался в снимок. Вместо лица под фуражкой было белое пятно, на котором угадывались контуры носа, рта и глаз, размытые, лишенные всякой индивидуальности. Это мог быть кто угодно. И я, отхлебывая шнапс, недоумевал, как могло случиться, что, глядя на плохую копию плохой фотографии, я не решаюсь без колебаний сказать: да, вот мой отец или: нет, это не он. Сомнение казалось мне невыносимым, я допил стакан и налил еще. Не отрывая глаз от снимка, я перебирал воспоминания, пытаясь по крохам собрать образ отца, но детали ускользали, ни одну не удавалось удержать, белое пятно на фотографии их отталкивало, как один конец магнита отталкивает другой с той же полярностью, разрушало, не давало соединиться. У меня не осталось портретов отца. Через некоторое время после его отъезда мать все уничтожила. И сейчас противоречивый, ускользающий силуэт на снимке вытравлял то, что сохранилось в памяти, заменял живое присутствие расплывшимся лицом и фигурой в форме. В приступе бешенства я порвал фотографию в клочья и выбросил с балкона. Потом залпом опрокинул стакан и тут же налил другой. Я вспотел, мне казалось, что моя кожа стала слишком тесной для владевшего мной гнева и страха. Я разделся и уселся голышом перед открытым балконом, не потрудившись потушить лампы. Бережно, как маленького раненого воробья, подобранного в поле, зажав в руке член и яички, я осушал стакан за стаканом и курил без передышки. Прикончив бутылку, я взял ее за горлышко, размахнулся и метнул подальше, в направлении парка, не заботясь о гуляющих там людях. Мне хотелось выкидывать вещи, опустошать квартиру, раскачивать мебель. Я пошел в ванную, умылся и, подняв керосиновую лампу, посмотрел в зеркало: на исказившемся мертвенно-бледном лице глаза блестели словно два черных галечных камня. Я швырнул лампу в зеркало, оно разлетелось вдребезги, немного масла вытекло и обожгло мне плечо и шею. Я возвратился в гостиную и свернулся клубком на диване. Я дрожал и лязгал зубами. Не знаю, откуда у меня взялись силы дойти до кровати, я закутался в одеяла, но это не помогло. По телу бегали мурашки, его сотрясали судороги, затылок свело спазмом, я стонал от боли. Во рту у меня пересохло, язык покрылся вязкой пленкой, но подняться и попить не было сил. Я долго блуждал в дремучих лесах лихорадки, в плену старых наваждений. Одновременно с судорогами и ознобом обездвиженное тело пронзало острое сексуальное желание, анус покалывало, возникла болезненная эрекция, но шевельнуться и облегчиться я не мог. Я смирился и поплыл по течению. В некоторые моменты я по неистовым сталкивающимся потокам скатывался в сон, и мое сознание наводняли пугающие образы. Я, маленький голый ребенок, сижу на корточках в снегу и испражняюсь, поднимаю голову и вижу, что меня окружили кавалеристы с каменными лицами, в шинелях времен Мировой войны, но не с винтовками, а с копьями в руках, и молча осуждают мое непристойное поведение. Я хотел бежать, но солдаты плотнее сомкнули круг. Перепуганный, я топтался в собственном дерьме, весь испачкался, и вдруг один из них, с расплывшимися чертами, отделился от группы и направился ко мне - и все исчезло. Потом я опять участвовал в какой-то запутанной и непонятной истории. За мной гналась иностранная полиция, меня запихнули в фургон, который ехал вроде бы по скале, я не разобрал, вот деревня, каменные домики выстроены на разных уровнях склона среди сосен и густого кустарника, скорее всего, это провансальская глубинка. И мне захотелось иметь домик в деревне, захотелось покоя, который я смог бы там обрести. После долгих перипетий ситуация разрешилась, преследовавшие меня полицейские исчезли, я купил домик, расположенный в низине, с садом и террасой и с соснами вокруг. О, идиллическая картинка! И вот настала ночь, и на небе начался звездный дождь. Горящие розовые и красные метеориты падали медленно, по вертикали, как угасающие искры салюта. И я смотрел на огромный переливающийся занавес. В местах, где первые космические заряды касались земли, стали разрастаться странные организмы, растения ярких цветов, красные, белые, с пятнами, густые и мясистые, как отдельные виды водорослей. Их стебли утолщались и с бешеной скоростью устремлялись в небо на высоту нескольких сотен метров, сея тучи семян, которые тут же давали ростки, которые завоевывали новое пространство, тянулись вверх и мощным неодолимым напором уничтожали все на своем пути: деревья, дома, машины. Гигантские стены растений простирались во всех направлениях и загораживали горизонт. Я понимал, что событие, показавшееся мне несущественным, в действительности обернулось катастрофой. Организмы из космоса нашли на нашей земле и в атмосфере чрезвычайно благоприятную среду и безостановочно размножались, занимая свободные площади и растирая в пыль все под собой, слепо, без враждебности, просто силой стремления к жизни и развитию. Ничто не могло их сдержать, и через несколько дней земле суждено исчезнуть под ними. Все, что составляло нашу жизнь, историю, цивилизацию, уничтожат ненасытные растения. Абсурд, несчастное стечение обстоятельств, но времени на ответный удар нет, и человечество обречено на гибель. Искрящиеся метеориты продолжали падать, растения, движимые буйной, неистовой энергией, взметались ввысь к небу, чтобы заполонить своим пьянящим ароматом всю атмосферу. И тогда, а может, позже, уже очнувшись ото сна, я вдруг понял, что это справедливо. Таков закон всего живого, каждый организм, без злого умысла, жаждет жить и плодиться. Палочки Коха, сожравшие легкие Перголези и Пёрселла, Кафки и Чехова, не испытывали к ним неприязни и не желали зла своим хозяевам, но это был закон их выживания и развития. И мы боремся с бациллами с помощью изобретаемых ежедневно медикаментов, без ненависти, тем же способом, только для того, чтобы самим выжить. И все наше существование основывается на убийстве других созданий. Разве хочется умирать животным, которых мы едим, и растениям, насекомым, которых мы истребляем, будь они опасны, как скорпионы или вши, или просто надоедливы, как мухи, наказание человеческое? Кто не убивал мухи, когда ее раздражающее жужжание мешало читать? Это не жестокость, а закон нашей жизни. Мы сильнее других обитателей Земли и распоряжаемся ими по нашему усмотрению: коровы, куры, пшеничные колосья должны нам служить. И совершенно нормально, что друг с другом мы ведем себя таким же образом. Любая человеческая группа стремится истребить тех, кто посягает на ее земли, воду, воздух. С чего бы лучше относиться к евреям, чем к коровам или палочкам Коха, если мы можем их уничтожить, а если бы евреи могли, они бы поступали так же и с нами, и со всеми прочими, отстаивая собственную жизнь. Это закон всего на свете, постоянная война всех против всех. Я знаю, в подобных мыслях нет ничего оригинального, это практически общее место биологического и социального дарвинизма, но той ночью в лихорадке меня, как ни до, ни после, поразила сила их истинности, а сон, где человечество погибает от другого, более мощного и жизнеспособного организма, только обострил восприятие. Я, конечно, понимал, что это правило применимо ко всем, и тот, кто окажется сильнее нас, поступит с нами так, как мы поступали с другими. Перед его натиском слабые защитные заслоны - право, юстиция, мораль, которые люди возводили, пытаясь урегулировать жизнь в обществе, - немногого стоят, малейший приступ страха или чуть более сильный импульс опрокинут любые барьеры, словно соломенный плетень. Но тот, кто делает первый шаг, должен понимать, что другие, когда наступит их черед, не будут уважать права и законы. И я боялся, потому что мы проигрывали войну.

Я оставил окна открытыми, и утренний свет потихоньку наполнял квартиру. Перепады температуры медленно вернули мне ощущение собственного тела. Окончательно проснулся я от жуткого позыва, с трудом дотащился до ванной и плюхнулся на унитаз. Мне казалось, что понос не прекратится никогда. Продриставшись, я с горем пополам подтерся, взял замусоленный стакан, в котором стояла зубная щетка, зачерпнул прямо из ведра и с жадностью выпил несвежую воду, показавшуюся мне вкусной, словно из чистого источника. Но сил выплеснуть остатки воды в унитаз, полный экскрементов (спуск уже давно не работал), не хватило. Я снова закутался в одеяла, меня бил жуткий озноб. Потом я услышал стук в дверь: наверное, это пришел Пионтек, обычно мы встречались с ним на улице. Но встать я не мог. Температура по-прежнему падала и повышалась, мое тело горело огнем. Несколько раз звонил телефон, каждый звонок ножом врезался в барабанные перепонки, но я не мог ни ответить, ни отключить аппарат. Меня опять мучила жажда, поглощая почти все мое внимание, я практически ни на чем не концентрировался и наблюдал свои симптомы бесстрастно, словно со стороны. Посреди лихорадочного бреда дверь в комнату, залитую светом, распахнулась, и вошел Пионтек. Я принял его за очередную галлюцинацию и только глупо улыбался, когда он со мной заговорил. Пионтек приблизился к кровати, дотронулся до моего лба, отчетливо выругался: «Черт!» и позвал фрау Цемпке, которая, наверное, его и впустила. «Принесите попить», - попросил он. Потом принялся названивать куда-то. «Вы меня слышите, оберштурмбанфюрер?» Я кивнул. «Я звонил в отдел. Врач придет. Или вы хотите, чтобы я отвез вас в больницу?» Я отрицательно покачал головой. Фрау Цемпке принесла графинчик воды. Пионтек наполнил стакан, приподнял меня и дал напиться. Половина вылилась мне на грудь и на простыню. «Еще», - попросил я. Выхлебав несколько стаканов, я вернулся к жизни. «Спасибо», - поблагодарил я. Фрау Цемпке закрывала окна. «Оставьте открытыми», - приказал я. «Хотите поесть?» - тревожился Пионтек. «Нет», - ответил я, откинувшись на мокрые подушки. Пионтек полез в шкаф, достал чистое белье и перестелил постель. Сухие свежие простыни оказались слишком шершавыми для моей сверхчувствительной кожи, я никак не мог найти удобную позу. Чуть позже пришел врач СС, незнакомый мне гауптштурмфюрер. Осмотрел меня с головы до пят, пощупал, послушал, холодный металл стетоскопа обжег тело, померил температуру, простучал грудь и наконец объявил: «Вам надо в больницу». - «Я не хочу», - сказал я. Он задумался: «Есть кому о вас позаботиться? Я сейчас сделаю вам укол, но вы должны принимать таблетки, пить фруктовый сок и бульон». Пионтек поговорил с фрау Цемпке, та спустилась к себе, потом вернулась, чтобы дать согласие. Врач объяснял, что со мной, но я ничего не понял из его слов или сразу же забыл диагноз. Укол был очень болезненный. «Я навещу вас завтра, - пообещал врач. - Если температура не спадет, мы вас госпитализируем». - «Я не поеду в больницу», - пробормотал я. «А мне все равно», - сказал он напоследок строго. Пионтек выглядел смущенным. «Ладно, оберштурмбанфюрер, я поеду, посмотрю, что можно достать для фрау Цемпке». Я кивнул, Пионтек скрылся за дверью. Немного позже фрау Цемпке появилась с мисочкой бульона и заставила меня проглотить пару ложек. Теплая жидкость текла у меня изо рта по заросшему щетиной подбородку. Фрау Цемпке терпеливо ее вытирала и продолжала меня кормить, потом дала попить воды. Врач водил меня помочиться, но теперь крутило живот. После пребывания в Хохенлихене я потерял всякий стыд по этому поводу и, извинившись, попросил фрау Цемпке мне помочь, и эта уже пожилая женщина ухаживала за мной без отвращения, словно за ребенком. Потом она тоже ушла, и я распластался на кровати. Я ощущал легкость, покой, укол, видимо, подействовал, но я совершенно обессилел и не мог ни с одеялом справиться, ни руки поднять. Впрочем, меня это не волновало, я выдохся и тихо тонул в жару, мягком летнем свете и голубом, чистом, безмятежном небе, заполнившем проемы распахнутых окон. Я мысленно тянул на себя не только простыни и одеяло, но и всю квартиру целиком, заворачивался в них, мне было тепло и надежно, как в матке, которую я бы ни за что не покинул, - сумрачный, безмолвный, эластичный рай, приводимый в движение ритмом бьющегося сердца и течением крови. Грандиозная органическая симфония. Не фрау Цемпке мне нужна, а плацента, я плавал в поту, как в околоплодной жидкости, и мечтал никогда не родиться. Огненный меч изгнал меня из райского сада, это был голос Томаса: «Да ты, я вижу, не в форме!» Он тоже меня приподнял и напоил. «Тебе надо в больницу», - заключил он, как и другие. «Я не хочу в больницу», - повторял я глупо и упрямо. Томас огляделся, вышел на балкон, вернулся: «А что ты будешь делать во время воздушной тревоги? Тебе не спуститься в подвал». - «Плевать». - «Переезжай хотя бы ко мне. Я теперь в Ваннзее, тебе там будет спокойно. Моя домработница о тебе позаботится». - «Нет». Томас пожал плечами: «Ну, как пожелаешь». Мне опять приспичило, и я воспользовался его присутствием. Томас намеревался продолжить беседу, но я молчал. Наконец он ушел. Позже вокруг меня снова принялась хлопотать фрау Цемпке, я покорился с мрачным равнодушием. Вечером в моей спальне появилась Хелена с маленьким чемоданчиком, который она поставила у двери, потом медленно вынула булавку из шляпки и встряхнула густыми, светлыми, чуть вьющимися волосами, не отводя от меня глаз. «Какого черта вам здесь нужно?» - грубо спросил я. «Томас меня предупредил. Я буду за вами ухаживать». - «Я не хочу, чтобы за мной ухаживали, - злобно прошипел я. - Мне фрау Цемпке хватает». - «У фрау Цемпке семья, она не может находиться здесь постоянно. Я останусь здесь, пока вам не станет лучше». Я сверлил ее взглядом: «Убирайтесь!» Она села возле кровати и взяла меня за руку, я не мог вырваться, сил не было. «Вы горите». Она встала, сняла жакет, повесила его на спинку стула, смочила в ванной салфетку и положила мне на лоб. Я молча терпел. «В любом случае, - сказала она, - сейчас у меня не так много работы, мне дадут отпуск. С вами обязательно кто-то должен сидеть». Я не проронил ни слова. День угасал. Хелена меня напоила, попробовала покормить холодным бульоном, потом села у окна и открыла книгу. Летнее небо побледнело, приближался вечер. Я наблюдал за Хеленой: она была как чужая. Со времени отъезда в Венгрию, уже больше трех месяцев, я не имел с ней никакой связи, не написал ей ни одного письма и, мне казалось, уже почти забыл ее. Я ассматривал серьезное лицо Хелены, ее нежный профиль, но ее красота не трогала меня, ни уму, как говорится, ни сердцу. Без сил я лежал, уставившись в потолок. Через час, не поворачивая к Хелене головы, сказал: «Приведите мне фрау Цемпке». - «Зачем?» - поинтересовалась она, захлопнув книгу. «Мне кое-что надо». - «Что? Я здесь для того, чтобы вам помочь». Я посмотрел на нее: меня страшно раздражал спокойный взгляд карих глаз. «Просраться», - схамил я. Но вывести ее из себя не удалось. «Скажите, что нужно делать, - невозмутимо ответила она, - я помогу». Я объяснил, без грубостей, но и без обиняков, и Хелена все выполнила. Я с горечью подумал, что она впервые видит меня голым (я лежал без пижамы) и, наверное, даже не представляла, что это случится при таких обстоятельствах. Я не стыдился, но был противен сам себе, и это отвращение распространялось и на Хелену, на ее терпение и нежность. Мне хотелось ее оскорбить, мастурбировать перед ней, предлагать что-нибудь непристойное, но дальше желаний дело не шло: какая уж там эрекция, когда я не мог сделать ни одного движения. Температура вновь ползла вверх, я потел, потом меня зазнобило. «Вам холодно, - Хелена закончила меня обтирать, - подождите». Она вышла, вернулась через несколько минут с одеялом и укрыла меня. Я свернулся клубком, лязгал зубами, мне казалось, что мои кости стучат друг о друга. Ночь не наступала, бесконечный летний день все длился, меня это сводило с ума. Но я осознавал, что ночь не принесет мне ни отдыха, ни облегчения. Ласково и осторожно Хелена напоила меня, но ее забота меня только раздражала. Что она возомнила? И чего привязалась со своей добротой и сердечностью? Надеется чего-то добиться? Печется обо мне, будто я ее брат, или любовник, или муж. Но она мне никто - ни сестра, ни жена. Я дрожал, меня сотрясали приступы лихорадки, а Хелена вытирала мне лоб. Когда она подносила руку к моему рту, я не знал, поцеловать ее или укусить. Потом все поплыло, закрутились какие-то картинки, сны или мысли, - те же, что занимали меня в начале года. Я был мужем этой женщины, моя жизнь наладилась, я оставил службу в СС, сбросил тяжесть грехов и ошибок, как змея кожу, навязчивые идеи испарились, словно летние облачка, я опять окунулся в реку нормальных будней. Но эти мысли не утешали, а возмущали меня. Вот еще! Задушить мечты, чтобы совокупляться с ней, обнимать пухнущий живот, вынашивающий красивых здоровых детей? Я снова видел молодых беременных женщин, сидевших на чемоданах в грязи Кошице или Мункаша, представил их вагины между ног под круглыми животами и животы, которые они понесут в газовую камеру. В лоне у женщин всегда есть ребенок, вот что ужасно. Почему такая чудовищная привилегия? Почему отношения между мужчинами и женщинами должны в итоге сводиться к оплодотворению? Мешок с семенем, наседка, дойная корова - вот она, женщина в таинстве брака. Мне хотелось вскочить, встряхнуть Хелену и объяснить ей все, но, наверное, мой порыв мне приснился, я был не в состоянии и пальцем шевельнуть. К утру температура немного спала. Не знаю, где спала Хелена, скорее всего, на диване, но помню, что каждый час она подходила ко мне, обтирала лицо и поила. Болезнь лишила мое тело энергии, я лежал разбитый и бессильный, как некогда в школьные годы. Бред прекратился, оставив лишь глубокое чувство горечи и острое желание побыстрее умереть, чтобы положить всему этому конец. Еще до завтрака явился Пионтек с полной корзиной апельсинов - неслыханное в Германии тех лет сокровище. «Герр Мандельброд прислал в отдел», - пояснил он. Хелена взяла пару апельсинов и спустилась к фрау Цемпке выжать сок. Потом они с Пионтеком помогли мне приподняться на подушках, и она напоила меня маленькими глотками, после чего у меня во рту остался странный, почти металлический привкус. Пионтек с Хеленой пошушукались о чем-то, и он ушел. Позднее фрау Цемпке принесла мои вчерашние простыни, постиранные и высушенные, и с помощью Хелены сменила мне постель, мокрую после ночного жара. «Хорошо, что вы потеете, сгоняете температуру», - сказала она. Я не реагировал и мечтал только об одном - отдохнуть, но мне не давали ни минуты покоя. Дальше пожаловал гаупштурмфюрер, приходивший накануне, осмотрел меня с мрачным видом: «Вы по-прежнему отказываетесь от больницы?» - «Да». Он прошел в гостиную, чтобы поговорить с Хеленой, потом появился снова. «Лихорадка чуть отступила, - сообщил он. - Я велел вашей подруге регулярно мерить вам температуру. Если будет выше сорока одного градуса, вас надо срочно везти в больницу. Ясно?» Он опять засадил мне в задницу укол. «Я тут оставляю еще одну ампулу, ваша подруга сделает вам укол на ночь, чтобы сбить температуру. Постарайтесь хоть немного поесть». После ухода врача Хелена принесла бульон, покрошила кусочек хлеба, размочила его и попробовала меня накормить, но я отказался. С трудом отпил чуть-чуть бульона. Как и после первого укола, голова у меня просветлела, но я был опустошен и выжат как лимон. Я не сопротивлялся, пока Хелена бережно губкой и теплой водой мыла меня, а потом одевала в пижаму, одолженную у господина Цемпке. Но только Хелена села и собралась почитать, меня прорвало. «Почему вы все это делаете? - процедил я злобно. - Что вам от меня нужно?» Она закрыла книгу и смотрела на меня спокойными большими глазами: «Мне ничего не нужно. Я просто хочу вам помочь». - «Зачем? На что вы рассчитываете?» - «Да ни на что». Она слегка пожала плечами: «Я пришла по-дружески поддержать вас, не более». Она стояла спиной к окну, и лицо ее было в тени, я жадно вглядывался, но не мог угадать его выражения. «По-дружески! - рявкнул я. - Какая дружба? Что вы обо мне знаете? Мы несколько раз прогулялись вместе - и все, а теперь вы устроились здесь, как у себя дома». Она улыбнулась: «Не нервничайте, вы устанете». Ее улыбка меня взбесила: «Тебе-то что известно об усталости? Что? Что ты о ней знаешь?» Я приподнялся и в изнеможении откинулся назад, прислонившись затылком к стене. «Ты никакого представления не имеешь об усталости. Ведешь тепличную жизнь добропорядочной немки, с закрытыми глазами, ничего не видишь, таскаешься на работу, ищешь нового мужа и не замечаешь, что происходит вокруг!» Хелена не дрогнула и грубое «ты» пропустила мимо ушей. Я продолжал орать, брызгая слюной: «Ты ни черта не знаешь ни обо мне, ни о том, чем я занимаюсь, ни о том, как я устал, три года подряд убивая людей! Да, вот что мы делаем - убиваем. Евреев, цыган, русских, украинцев, поляков, больных, стариков, женщин, девушек, таких же молоденьких, как ты, детей!» Она стиснула зубы и не произнесла ни слова. Но меня несло дальше: «А тех, кого не убиваем, отправляем, как рабов, на наши заводы, тут уже, понимаешь ли, экономический вопрос. Не прикидывайся паинькой! Откуда, как ты думаешь, твоя одежда? А снаряды для “Флака”, которые тебя защищают, откуда? А танки, сдерживающие большевиков на Востоке? Сколько рабов умерло, чтобы их произвести? Ты никогда не задавала себе подобных вопросов?» Хелена не отвечала, и чем дольше она молчала и сохраняла хладнокровие, тем сильнее я распалялся. «Или ты не в курсе? Да? Как и все честные немцы. Никто ничего не знает, кроме тех, кто выполняет грязную работу. Куда подевались твои соседи-евреи из Моабита? Ты никогда себя об этом не спрашивала? На Восток? Их отправили работать на Восток? А куда? Если бы шесть или семь миллионов евреев вкалывали на Востоке, они бы уже города целые построили! Ты не слушаешь Би-би-си? Они-то прекрасно информированы! Все всё знают, кроме славных немцев, которые ничего не желают знать». Я бесился, а Хелена по-прежнему молчала и, похоже, слушала очень внимательно. «А твой муж в Югославии, по-твоему, чем он занимался? В ваффен-СС? Воевал с партизанами? А ты знаешь, что такое борьба с партизанами? Самих партизан мы видим редко, зато в районе, где они действуют, уничтожаем все подряд. Ты понимаешь, о чем речь? Представь своего Ганса, убивающего женщин, детей на глазах матерей и сжигающего дома с их телами!» В первый раз она прервала меня: «Замолчите! Вы не имеете права!» - «Почему же я не имею права? - ухмыльнулся я. - Ты, может, вообразила, что я лучше? Ты тут ухаживаешь за мной, думаешь, что я милый человек, доктор права, галантный кавалер, отличная партия? Мы убиваем людей, уясни ты себе, твой муж - убийца, я - убийца, а ты сообщница убийц, ты носишь и ешь плоды нашего тяжкого труда». Она мертвенно побледнела, лицо выразило глубокую грусть: «Вы несчастный человек». - «Почему же? Я сам себе нравлюсь. Меня повышают по службе. Конечно, долго это не продлится. Вряд ли мы всех поубиваем, их слишком много, мы проиграем войну. А ты, вместо того, чтобы тратить время на игры в медсестру и несчастного больного, лучше задумайся, куда бежать. Я бы на твоем месте отправился на Запад. У янки не так член зудит, как у иванов. По крайней мере, они хоть презерватив наденут: эти бравые парни боятся болезней. Или тебе по вкусу вонючие монголы? Может, ты о них мечтаешь ночами?» Хелена, по-прежнему бледная, улыбнулась моим последним словам: «Вы бредите. Все из-за температуры, слышали бы вы себя». - «Я прекрасно себя слышу». Я задыхался и изнемогал от напряжения. Хелена смочила компресс и вытерла мне лоб. «Если я попрошу тебя раздеться догола, ты согласишься? Для меня? Будешь мастурбировать передо мной? Пососешь член? Ты это сделаешь?» - «Успокойтесь, иначе у вас подскочит температура», - попросила она. Что тут скажешь, упрямая попалась девушка. Я закрыл глаза и сосредоточился на ощущении прохладного компресса на лбу. Хелена поправила подушки, подоткнула одеяло. Я дышал со свистом, опять мне хотелось ее избить, ударить ногой в живот за ее неприличную, невыносимую доброту.

Вечером Хелена сделала мне укол. Я с трудом перевернулся на живот. Когда я приспустил пижамные штаны, в моей голове промелькнуло, но тотчас исчезло воспоминание о крепких юношах, я был слишком слаб. Хелена колебалась, видимо, делала укол впервые, а потом уверенно и твердо ввела иглу, пропитала ватный тампон спиртом и протерла мне ягодицу. Наверное, вспомнила, как действуют санитарки в подобных случаях. Я лег на бок, сунул себе градусник в задний проход, чтобы измерить температуру, не обращая на Хелену внимания, но и не пытаясь ее специально провоцировать. Чуть выше сорока градусов. Опять наступила ночь, третья в этой каменной вечности. Опять я блуждал среди зарослей и осыпающихся скал своих мыслей. Глубокой ночью я начал обильно потеть, мокрая пижама липла к телу, я был почти без сознания, но помню руку Хелены, она убирала мне волосы со лба и легонько гладила по заросшей щетиной щеке. Позже Хелена мне рассказала, что я принялся говорить в полный голос и разбудил ее. Обрывки фраз, почти бессвязные, - уверяла она. Хелена так никогда и не проговорилась, чту сумела разобрать, а я не настаивал. На следующее утро температура упала ниже 39 градусов. Когда Пионтек заехал справиться о моем здоровье, я отослал его обратно в контору за настоящим кофе для Хелены, у меня там имелся запас. Врач меня поздравил: «Полагаю, кризис позади. Но вы еще больны и должны набираться сил». Я чувствовал себя как человек, потерпевший кораблекрушение, которого после яростной и изнурительной борьбы с морской стихией выбросило на песчаный берег. Похоже, я все-таки не умру. Хотя сравнение с утопающим неудачное, он ведь плывет, борется за жизнь, а я ничего не предпринимал, раскис, но смерть меня забрать не захотела. Я с жадностью выпил апельсиновый сок, который принесла Хелена. К полудню попытался сесть. Хелена стояла в дверях между спальней и гостиной, опершись на наличник, накинув на плечи легкий свитер, с чашкой дымящегося кофе в руке, и рассеянно смотрела на меня. «Завидую, что вы пьете кофе», - сказал я. «О, подождите, я вам помогу». - «Не надо». Мне удалось подсунуть под спину подушку и более или менее удобно устроиться. «Извините за вчерашнее, прошу вас. Я был отвратителен». Она кивнула, отхлебнула кофе и отвернулась к балкону. Через минуту опять на меня взглянула: «То, что вы говорили… об умерших, правда?» - «Вы действительно хотите знать?» - «Да». Она не сводила с меня прекрасных глаз, мне показалось, что в них промелькнула тревога, но Хелена владела собой и виду не подала. «Все, что я сказал, правда». - «И женщин, и детей?» - «Да». Она закусила верхнюю губу и опустила голову, а когда снова взглянула на меня, глаза ее были полны слез: «Это печально». - «Да. Очень печально». Хелена задумалась прежде, чем продолжить: «Вы понимаете, что нам придется за это заплатить». - «Да. Если мы проиграем войну, месть наших врагов будет безжалостна». - «Я не о том. Даже если мы победим, мы заплатим за все. Должны будем заплатить». Она колебалась, потом решилась: «Мне вас жаль». Больше она этой темы не касалась и по-прежнему исполняла обязанности сиделки, даже самые неприятные. Но ее прикосновения стали другими, более холодными и деловитыми. Я попросил Хелену вернуться к себе, как только смог встать. Она колебалась, но я настаивал: «Вы тоже вымотались. Если мне что-нибудь понадобится, фрау Цемпке поможет». Наконец, Хелена согласилась и упаковала вещи в маленький чемоданчик. Я вызвал Пионтека, чтобы тот отвез ее домой. «Я вам позвоню», - пообещал я. Когда Пионтек подъехал, я проводил ее до двери. «Спасибо за заботу», - я пожал Хелене руку. Она кивнула, но ничего не ответила. «До скорого», - добавил я сухо.

Следующие дни я спал. Температура еще держалась, но я уже пил апельсиновый сок и мясной бульон, ел понемножку хлеб и курицу. По ночам часто гудели сирены, но я не обращал на это никакого внимания. Возможно, и в те три ночи, когда я бредил, тоже случались воздушные атаки, не знаю. Налеты были короткие - несколько «москито», которые в основном бомбили административный центр. Но однажды вечером фрау Цемпке и ее муж заставили меня надеть домашний халат и спуститься в подвал. Я до того ослаб, что им пришлось буквально нести меня вниз. Через несколько дней после отъезда Хелены ко мне вечером ворвалась фрау Цемпке, вся красная, в бигуди и пеньюаре: «Герр оберштурмбанфюрер! Герр оберштурмбанфюрер!» Она меня разбудила, чем привела в крайнее раздражение. «Что случилось, фрау Цемпке?» - «На фюрера совершено покушение!» Она прерывающимся голосом пересказала то, что услышала по радио. Какой-то восточный пруссак пытался убить фюрера в штаб-квартире, фюрер невредим, принял Муссолини после полудня и уже вернулся к работе. «И что теперь?» - спросил я. «Ведь это ужасно!» - «Конечно. Но вы же утверждаете, что фюрер жив, - возразил я. - Это главное. Спокойной ночи». Фрау Цемпке, несколько растерявшись, помедлила еще минуту и убралась восвояси. Должен признаться, эта новость нисколько не заинтересовала меня, меня вообще ничто больше не интересовало. Через несколько дней ко мне наведался Томас. «Тебе вроде полегчало». - «Да, немного». «Слышал новость?» - спросил Томас, садясь возле окна и закуривая. «Да. Как себя чувствует фюрер?» - «Хорошо. Но это больше, чем попытка убийства. Вермахт, по меньшей мере половина, собирался устроить государственный переворот». Я даже крякнул от удивления, а Томас подробно расписал мне обстоятельства дела. «Вначале думали, что это ограничивается заговором офицеров. В действительности нити ведут во все стороны. Клика в абвере, в Министерстве иностранных дел, в кругу старых аристократов. Даже Небе, похоже, замешан. Он исчез вчера, но попытался спасти свою шкуру, выдав заговорщиков. И Фромм тоже. Короче, бардак. Рейхсфюрер назначен командующим Резервной армией вместо Фромма. Понятно, что СС предстоит взять на себя главную роль». В голосе Томаса, твердом и решительном, чувствовалась напряженность. «Что происходит в Министерстве иностранных дел?» - поинтересовался я. «Волнуешься за свою подружку? Уже много народу арестовали, в том числе и кое-кого из ее начальников. Со дня на день должны арестовать фон Тротта цу Зольца. Но мне кажется, тебе не следует хлопотать о ней». - «Я не хлопочу, просто спрашиваю. Ты занимаешься всем этим?» Томас кивнул. «Кальтенбруннер создал специальную комиссию расследовать дело во всех его разветвлениях. Этим займется Хуппенкотен, я буду его адъютантом. Панцингер, без сомнения, заменит Небе в крипо. В любом случае в гестапо уже началась полная реорганизация, что только ускорит ход событий». - «И на что метили твои заговорщики?» - «Они не мои, - резко оборвал Томас. - Все по-разному. Большинство, вероятно, полагали, что без фюрера и рейхсфюрера европейцы согласятся на сепаратный мир. И намеревались ликвидировать СС, видимо не отдавая себе отчета, что это будет новый Dolchstoss, удар ножом в спину, как в восемнадцатом году. Как будто Германия последовала бы за предателями! У меня такое впечатление, что многие из них утратили чувство реальности. Думали, стоит только штаны спустить, и удастся сохранить Эльзас и Лотарингию и присоединенные территории вдобавок. Мечтатели! Кстати, скоро нам будет что предъявить. Они оказались полными идиотами, особенно штатские, почти все шаги фиксировали письменно. Мы обнаружили массу планов и перечень министров для их нового правительства. Кстати, твоего друга Шпеера тоже включили в список. Скажу тебе, сейчас он перепуган насмерть». - «И кто должен был взять власть?» - «Бек. Но он мертв, покончил с собой. И Фромм сразу расстрелял немало людей, пытаясь скрыть свою причастность». И Томас объяснил мне детали покушения и провала путча. «Еще чуть-чуть - и дело было бы в шляпе. Никогда нас так не прижимали. Выздоравливай быстрее: работы непочатый край».

Но я не торопился вставать на ноги, мне хотелось отлежаться. Я опять начал слушать музыку. Медленно восстанавливал силы и заново учился двигаться. Врач СС дал мне месяц на выздоровление, и я собирался воспользоваться отпуском в полной мере, что бы ни происходило вокруг. В первых числах августа меня навестила Хелена. Я был еще слаб, но ходить мог, принял ее в пижаме и халате и угостил чаем. День выдался необыкновенно жаркий, ни дуновения ветерка сквозь распахнутые окна. Хелена, очень бледная, выглядела растерянной, какой я никогда ее не видел, осведомилась о моем самочувствии, и тут наконец я заметил, что она плачет. «Это ужасно, - всхлипывала Хелена, - ужасно». От смущения я не знал, что сказать. Многие из коллег, с которыми она работала годами, арестованы. «Немыслимо, здесь какая-то ошибка… Я слышала, что ваш друг Томас занимается расследованием. Вы не могли бы с ним поговорить?» - «Это бесполезно, - мягко ответил я. - Томас выполняет свой долг. Но вы особо не переживайте за своих друзей. Возможно, их просто хотят допросить. Если они невиновны, их отпустят». Хелена перестала плакать, вытерла глаза, но лицо ее оставалось напряженным. «Извините меня. Но надо же попытаться им помочь, как вы думаете?» Несмотря на слабость, я сохранял терпение: «Хелена, вам надо прочувствовать нынешнюю атмосферу. На фюрера совершено покушение, эти люди хотели предать Германию. Если вы попытаетесь вмешаться, то лишь навлечете на себя подозрения. Вы ничего не можете сделать. Все в руках Бога». - «Гестапо, вы имеете в виду, - Хелена подавила вспышку гнева, - простите, я… я…» Я коснулся ее руки: «Ничего страшного». Она выпила глоток чая, я наблюдал за ней. «А вы? - поинтересовалась она. - Вы вернетесь к вашей… работе?» Я посмотрел в окно на безмолвные руины, светло-голубое небо, затянутое дымовой завесой. «Не сразу. Мне надо набраться сил». Хелена держала чашку в ладонях. «Что будет дальше?» Я пожал плечами: «В общем? Мы продолжим сражаться, люди будут по-прежнему гибнуть, а потом, в один прекрасный день, война закончится, и оставшиеся в живых постараются обо всем забыть». Хелена склонила голову и прошептала: «Я скучаю по тем дням, когда мы ходили в бассейн». - «Если хотите, мы можем отправиться туда, как только я выздоровею», - предложил я. Теперь она посмотрела в окно и тихо ответила: «В Берлине больше нет бассейнов».

Уходя, она задержалась в дверях и еще раз взглянула на меня. Я хотел что-то сказать, но Хелена прижала палец к моим губам: «Не говорите ничего». И не отнимала пальца чуть дольше, чем следовало. Потом развернулась на каблуках и стала быстро спускаться по лестнице. Я не понимал, чего она ждала, отчего все ходила вокруг да около, не решаясь ни приблизиться, ни уйти. Меня такая неопределенность разочаровала, я бы предпочел, чтобы Хелена объяснилась откровенно. Тогда я мог бы выбирать, сказать «да» или «нет», и все было бы решено. Хотя она сама, похоже, не знала, что ей делать. И то, что я наболтал в бреду, не упрощало ситуацию. Никакой ванне, никакому бассейну не смыть тех слов.

Еще я вернулся к чтению. Но серьезные книги я читать не мог, по десять раз принимался за одну и ту же фразу, чтобы в итоге сказать себе, что ничего не понял. Пришлось отыскать в шкафу книги Берроуза из цикла «Марсиане», которые я забрал с чердака дома Моро и аккуратно поставил на полки, так и не открыв. Я проглотил их залпом, но, увы, не ощутил эмоций, переполнявших меня, когда подростком, запершись в туалете или спрятавшись под кроватью, я, забыв про внешний мир, часами в упоении блуждал по космическому пространству. Зато сделал несколько удивительных открытий: в некоторых пассажах своих научно-фантастических романов автор представал провозвестником расовой идеи. Вспомнив о советах Брандта, - до сих пор я был слишком занят, чтобы следовать им, - я сел за печатную машинку и составил для рейхсфюрера доклад, используя мир Берроуза как модель глубоких социальных реформ, которую СС обязана принять на заметку после войны. В качестве примера я взял красных марсиан. Чтобы поднять рождаемость после войны и заставить молодых людей жениться, они рекрутировали на принудительные работы не только преступников и военнопленных, но и неимущих холостяков, неспособных платить высокий налог за безбрачие, установленный красномарсианским правительством. Я посвятил налогу за безбрачие целый абзац, но если бы однажды его действительно ввели, мои собственные финансы серьезно пострадали бы. Более радикальные предложения я припас для элиты СС. Образцом для нее должны были служить зеленые марсиане, трехметровые чудовища с клыками и четырьмя руками. Всем имуществом, кроме личного оружия, украшений, шелков и покрывал из шкур, зеленые марсиане владеют сообща… Женщин и детей из свиты мужчины можно сравнить с военным подразделением, за обучение, дисциплину и питание которого он несет ответственность. Женщины не являются его супругами. Их совокупление совершается исключительно в интересах общины и регулируется естественным отбором. Совет старейшин каждой общины контролирует этот вопрос так же строго, как владелец породистого жеребца из Кентукки руководит разведением потомства на научной основе с целью улучшения всей породы. Я предлагал ориентироваться на подобные реформы, постепенно внедряя их в программу «Lebensborn». По сути, я сам себе рыл могилу. Я писал, чуть ли не надрываясь от смеха, но мне казалось, что все это логически вытекает из нашего Weltanschauung. К тому же я знал, что рейхсфюреру понравится. Цитаты из Берроуза смутно напоминали утопические пророчества, которые рейхсфюрер излагал нам в Киеве в 1941 году. Я отослал письмо и через десять дней получил ответ, подписанный рейхсфюрером лично (в большинстве своем его приказы подписывал Брандт или даже Гротман).

Дорогой доктор Ауэ!

Я с живейшим интересом прочел ваше сочинение. Я рад узнать, что вы чувствуете себя лучше и посвящаете отпуск полезным исследованиям. Не думал, что вас так волнуют проблемы, насущные для будущего нашей расы. Я задаюсь вопросом, будет ли готова Германия, даже после войны, принять столь глубокие и нужные идеи. Безусловно, нам надо будет еще очень долго работать над мировоззрением нашего народа. Во всяком случае, когда вы выздоровеете, буду рад более подробно побеседовать с вами об этих проектах и авторе-провидце.

Хайль Гитлер! Ваш Генрих Гиммлер

Польщенный, я с нетерпением ждал Томаса, чтобы показать ему мое сочинение и это письмо. Но, к моему изумлению, Томас вышел из себя: «Ты вправду думаешь, что сейчас самое время для подобного ребячества?» Похоже, он напрочь утратил чувство юмора. Но, выслушав новости о последних арестах, я начал понимать почему. Пострадал кое-кто и из моего собственного окружения: два университетских товарища и Йессен, мой бывший профессор из Киля, в последние годы явно сблизившийся с Герделером. «У нас еще имеются улики против Небе, но он исчез. Растворился. Что тут скажешь? Он, похоже, спятил. У него дома обнаружили фильм, снятый в одной из газовых камер на Востоке. Только представь себе, что по вечерам он сидел и крутил эту пленку!» Редко мне доводилось видеть, чтобы Томас нервничал. Я налил ему выпить, предложил сигарету, но больше он ничего особенного не рассказал. Я понял, что до покушения Шелленберг был связан с определенными оппозиционными кругами. Между тем Томас с яростью обрушился на заговорщиков: «Убить фюрера! Как им в голову могло прийти, что это станет решением проблем? Отстранение от должности главнокомандующего вермахтом - согласен, фюрер все равно болен. Можно было бы предложить ему, ну, не знаю, взять самоотвод, если действительно существовала такая необходимость, а руководство передать рейхсфюреру… По словам Шелленберга, англичане согласились бы на переговоры с рейхсфюрером. Но убить фюрера?! Безумие! Они даже не отдают себе отчета… Ведь они ему присягали, а теперь пытались убить». Томаса, похоже, это действительно мучило. А меня поразила одна мысль о том, что Шелленберг или рейхсфюрер намеревались отнять у фюрера все полномочия. Особой разницы между убийством и лишением власти я не видел, но Томасу ничего не сказал. Он и так был слишком расстроен.

Олендорф, с которым я встретился в конце месяца, когда наконец начал выходить из дома, похоже, разделял мое мнение. Он был мрачен и еще более подавлен, чем Томас. И признался мне, что сохранил отношения с Йессеном, несмотря на случившееся, и в ночь накануне его казни глаз не сомкнул. «Я постоянно думаю о его жене и детях. Постараюсь помочь, наверное, буду отдавать часть зарплаты». Вместе с тем он считал, что Йессен заслужил смертный приговор. Несколько лет назад наш профессор порвал связи с национал-социализмом, - рассказывал мне Олендорф. Но они продолжали видеться, беседовали, и Йессен даже старался перетянуть бывшего ученика на свою сторону. Олендорф соглашался с ним по многим пунктам. «Совершенно ясно, что массовая коррупция в Партии, разложение формального права, плюралистическая анархия недопустимы. И эти меры против евреев, это Окончательное решение, были ошибкой. Но свергнуть фюрера и НСДАП - немыслимо! Нам надо провести чистку Партии, поднять дух фронтовиков, сохранивших реалистичный взгляд на вещи, и членов “Гитлерюгенда”, пожалуй единственных оставшихся среди нас идеалистов. Именно молодежи предстоит заняться обновлением Партии после войны. Нам нельзя возвращаться назад к бюргерскому консерватизму кадровых военных и прусских аристократов. Этот шаг их навсегда дискредитировал. Впрочем, народ все отлично понял». Так оно и было на самом деле. Все рапорты СД свидетельствовали, что обычные люди и солдаты, невзирая на свои заботы, усталость, страхи, уныние и даже пораженчество, возмущены предательством заговорщиков и с энтузиазмом восприняли кампанию по жестким мерам экономии и наращиванию военной мощи. Геббельс в очередной раз призвал к столь милой его сердцу «всеобщей войне» и лез из кожи вон, разжигая страсти, хотя в этом не было никакой необходимости. Между тем ситуация продолжала ухудшаться. Русские опять заняли Галицию и расширили свои границы по сравнению с 1939 годом. Люблин пал. Волна наступления улеглась только под Варшавой. Высшее командование большевиков явно дожидалось, когда нашими силами для него будет подавлено польское восстание, поднятое в начале месяца. «Мы играем по правилам Сталина, - прокомментировал Олендорф. - Надо разъяснить АК, что большевики гораздо опаснее нас. Если бы поляки сражались на нашей стороне, у нас бы появился шанс затормозить русских. Но фюрер даже слышать об этом не желает. И Балканы скоро развалятся, как карточный домик». Действительно, в Бессарабии вновь сформированная 6-я армия под командованием Фреттера-Пико распадалась на части, ворота Румынии распахнулись настежь. Францию мы тоже, по всей видимости, потеряли. Англичане с американцами, открыв новый фронт в Провансе и взяв Париж, собирались очистить остальные регионы страны, в то время как наши разбитые войска отходили за Рейн. Олендорф был настроен крайне пессимистически: «По словам Каммлера, новые ракеты практически готовы. Он уверен, что теперь ход войны изменится. Но я не понимаю как. Наша ракета транспортирует меньше взрывчатки, чем американский Б-17, и используется один раз». В отличие от Шелленберга, о котором он отказывался говорить, Олендорф не имел ни конкретных планов, ни решений. Только апеллировал к «мощному броску, последнему усилию национал-социализма», что мне слишком напоминало риторику Геббельса. У меня создалось такое впечатление, что Олендорф в глубине души уже смирился с поражением, но, наверное, сам себе в этом еще не признался.

События двадцатого июля для меня обернулись еще одной неприятностью, пустячной, но досадной. В середине августа гестапо арестовало штандартенфюрера Баумана из берлинского суда СС. Я довольно быстро узнал об этом от Томаса, но поначалу недооценил возможные последствия. В первых числах сентября меня вызвал Брандт, сопровождавший рейхсфюрера в инспекционной командировке в Шлезвиг-Гольштейн. Я сел в спецпоезд около Любека. Брандт перво-наперво сообщил мне, что рейхсфюрер хочет наградить меня Крестом за военные заслуги 1-й степени. «Вы вольны думать, что угодно, но ваша операция в Венгрии была очень полезна. Рейхсфюрер доволен. К тому же ваша последняя инициатива произвела на него очень благоприятное впечатление». И уже потом Брандт сказал, что крипо попросила судью, заменившего Баумана, пересмотреть досье, в котором я фигурировал как подозреваемый. И тот написал рейхсфюреру, что, с его точки зрения, материалы дела требуют дальнейшего расследования. «Рейхсфюрер своего мнения не изменил и по-прежнему выражает вам доверие. Но думает, что, повторно отказав суду в расследовании, окажет вам медвежью услугу. Вы должны знать, что слухи уже поползли. Будет лучше, если вы защитите себя и докажете свою невиновность. Тогда и закроем дело раз и навсегда». Идея мне совершенно не понравилась, но я уже отлично знал маниакальное упрямство Клеменса и Везера, и выбора у меня не было. По приезде в Берлин я, не дожидаясь приглашения, явился к судье СС фон Рабингену, фанатичному национал-социалисту, и изложил ему свою версию событий. Фон Рабинген возразил, что досье, представленное крипо, содержит смущающие его факты, и особенно упирал на окровавленную одежду немецкого производства моего размера. Его заинтриговала и история с близнецами, в которую он непременно хотел внести ясность. Крипо наконец допросила мою сестру, вернувшуюся в Померанию. Она определила близнецов в частный пансион в Швейцарии и утверждала, что речь идет об осиротевших детях нашей кузины. Мальчики появились на свет на французской территории, но их свидетельства о рождении пропали во время разгрома Франции в 1940 году. «Возможно, это правда, - строго заявил фон Рабинген, - но проверить ее на сегодняшний день нельзя».

Постоянные подозрения доставляли мне массу хлопот. Я едва не заболел снова, несколько дней сидел, запершись дома, в мрачном унынии и даже не впустил Хелену, которая пришла меня проведать. Ночью Клеменс и Везер, грубо вырезанные и небрежно раскрашенные марионетки, оживали и прыгали вокруг меня, сквозь дрему я слышал, что они скрипят и гудят, словно глумливые насекомые. Иногда к их хору присоединялась моя мать собственной персоной, и я наконец, к своему ужасу, поверил, что эти два клоуна правы и я в припадке безумия действительно убил ее. Но я чувствовал, что с ума не сходил, и все дело в чудовищном недоразумении. Немного успокоившись, я решил связаться с Моргеном, принципиальным и неподкупным судьей, с которым мы познакомились в Люблине. Он работал в Ораниенбурге и сразу пригласил меня к себе, встретил очень радушно и принялся рассказывать о своих делах. После Люблина он организовал комиссию в Аушвице и предъявил Грабнеру, начальнику политического отдела, обвинение в незаконном убийстве двух тысяч человек. Кальтенбруннер выпустил Грабнера на свободу, а Морген снова арестовал. Следствие по делу Грабнера и его многочисленных сообщников и продажных подчиненных шло своим чередом. Но в январе в результате преступного поджога барак, где комиссия хранила все доказательства вины и часть досье, сгорел, и все очень осложнилось. И еще Морген сообщил мне по секрету, что теперь метит в самого Хёсса. «Я убежден, что Хёсс виновен в хищении государственного имущества и убийствах. Но доказать это трудно, Хёсс имеет высокопоставленных покровителей. А вы? Я слышал, у вас проблемы». Я объяснил Моргену мой случай. «Обвинений недостаточно, у них должны быть доказательства, - сказал он задумчиво. - Лично я верю в вашу искренность. Уж я-то имею представление о криминальных элементах СС и знаю, что вы не из них. В любом случае, чтобы вас обвинить, им надо найти подтверждение конкретным фактам. Например, что вы находились в доме в момент убийства, что окровавленная одежда принадлежит вам. Кстати, а где она? Если осталась во Франции, то обвинение держится на волоске. И потом, французские власти, ходатайствовавшие о юридической помощи, теперь находятся под контролем вражеских сил. Вы должны попросить у специалиста по международному праву изучить этот аспект дела». После нашего разговора я немного воспрянул духом. Нездоровая настырность двух следователей превратила меня в параноика. Я уже не понимал, где правда, а где ложь. Но Морген, трезво, с юридической точки зрения оценив ситуацию, помог мне обрести твердую почву под ногами.

В итоге эта история, как все судебные дела, затянулась на месяцы. Не буду вдаваться в детали. Мне пришлось еще несколько раз встретиться с фон Рабингеном и двумя следователями. Моя сестра в Померании вынуждена была дать показания. Она, проявив осторожность, скрыла, что именно я сообщил ей об убийстве, и утверждала, что получила телеграмму из Антиба от компаньона Моро. Клеменс и Везер вынуждены были признаться, что никогда не видели той пресловутой одежды. Информацию они черпали из писем французской криминальной полиции, и прежде не имевших юридической силы, а теперь и подавно. Впрочем, поскольку убийство произошло во Франции, обвинение привело бы лишь к моей экстрадиции, что, естественно, в настоящий момент было неосуществимо. Хотя один адвокат, кстати довольно приятный, заявил, что суд СС мог бы вынести мне смертный приговор за нарушение кодекса чести, не принимая во внимание гражданский уголовный кодекс.

Эти разбирательства, похоже, не повлияли на доброжелательное отношение ко мне рейхсфюрера. В один из своих кратких визитов в Берлин он вызвал меня к поезду и после церемонии, во время которой я, вместе с десятком других офицеров, в основном из ваффен-СС, получил новый орден, пригласил в личное купе, чтобы обсудить мой доклад. Идеи показались ему здравыми, но требовали дальнейшего углубления. «Например, что касается католической церкви. Если мы введем налог на безбрачие, церковь тут же потребует освободить от него духовенство. И если мы согласимся, для церкви это станет еще одной победой, доказательством ее силы. Следовательно, после войны первоначальным условием любого позитивного развития будет урегулирование Kirchenfrage, вопроса двух церквей. И радикальным способом, если понадобится: эти попы, эти монахи немногим лучше евреев. Как вы считаете? Я полностью разделяю мнение фюрера по данному вопросу. Христианская религия - религия евреев. Савл, еврейский учитель, создал ее как средство вывести иудаизм на другой уровень, теперь же вкупе с большевизмом она еще более опасна. Уничтожить евреев и сохранить христиан - все равно что остановиться на полдороге». Я внимательно слушал и записывал. И только в конце беседы рейхсфюрер упомянул о моем деле: «Они не нашли ни одного доказательства?» - «Нет, господин рейхсфюрер. Ни единого». - «Отлично. Я сразу подумал: какая глупость! Но хорошо, что они сами в этом убедились, верно?» Рейхсфюрер проводил меня до двери, я отсалютовал. Он пожал мне руку: «Я очень доволен вашей работой, оберштурмбанфюрер. Вы - офицер с большим будущим».

С большим будущим? Наоборот, мне казалось, что будущее, как мое, так и Германии, сужается с каждым днем. Оборачиваясь назад, я с ужасом видел длинный, темный коридор, туннель, идущий из глубин прошлого к настоящему моменту. Куда делись бескрайние равнины, открывшиеся перед нами, когда, простившись с детством, мы уверенно и энергично штурмовали жизнь? Похоже, всю ту силу мы израсходовали на строительство тюрьмы, если не виселицы для нас самих. После болезни я ни с кем не встречался, забросил спорт, предоставив все это другим. Обычно я ел дома в одиночестве, распахнув балконную дверь и наслаждаясь теплом уходящего лета и последней зеленой листвой, готовой вспыхнуть прощальным костром среди городских руин. Иногда мы гуляли с Хеленой, но теперь между нами чувствовалась мучительная неловкость. Мы оба тщетно пытались вернуть исчезнувшие нежность и очарование первых месяцев и одновременно делали вид, что ничего не изменилось, - абсурд. Я не понимал, почему Хелена упорно не хотела уезжать из Берлина, ее родители уже давно были у кузена в Бадене. Не из-за необъяснимой жестокости, охватившей меня в период болезни, а из искренних побуждений я торопил Хелену присоединиться к родным. Но она возражала, отыскивая пустяковые предлоги: то работа, то за квартирой надо присматривать. В минуты прозрения я говорил себе, что Хелена остается здесь из-за меня, и задавался вопросом, неужели ужас, который должны были внушать мои слова, не заставил ее отступиться? Уж не надеется ли она спасти меня от меня самого? Глупо, если так. Но кто знает, что творится в голове у женщины? Я мог бы дать ей почитать свой доклад с цитатами из Берроуза, адресованный рейхсфюреру, но чувствовал, что ни это, ни даже откровенное признание в моих наклонностях ее не отвратили бы. Хелена была такая, упрямая. Почти случайно сделав выбор, Хелена упорно цеплялась за него, словно он был ей дороже избранника. Почему я не послал ее подальше? Не знаю. В моем окружении осталось немного людей, с кем можно было бы поговорить. Томас работал по четырнадцать-шестнадцать часов в сутки, я его и не видел. Большинство моих коллег переехали со своими ведомствами за город. Я позвонил в ОКВ и узнал, что Хоенэгга в июле отправили на фронт, и он постоянно находится в Кенигсберге с частью ОКХГ-Центр. В карьере, несмотря на поддержку рейхсфюрера, я достиг мертвой точки. Шпеер поставил на мне крест. Я общался исключительно с подчиненными, а мой отдел, с которого больше ничего не требовали, превратился в подобие почтового ящика для жалоб от разнообразных предприятий, из служб и министерств. Время от времени Асбах и другие члены команды разрешались очередным проектом. Я рассылал его по всем инстанциям. Потом приходил вежливый отказ или воцарялось молчание. Но я не понимал, где дал маху до тех пор, пока однажды герр Леланд не пригласил меня выпить чаю. Это было в баре «Адлона», чуть ли не единственного из еще открытых в Берлине ресторанов. Гости говорили на десятке языков - настоящая Вавилонская башня, похоже, все члены дипломатического корпуса назначали там встречи. Я нашел Леланда за столом в глубине зала. Метрдотель точными движениями сервировал чай, Леланд дожидался, пока тот удалится, чтобы начать беседу. «Как твое здоровье?» - осведомился Леланд. «Хорошо, господин Леланд. Я уже совершенно поправился». - «А твоя работа?» - «Тоже в порядке, господин Леланд. Рейхсфюрер, кажется, доволен. Недавно меня наградили». Леланд молча отпил немного чая. «Но вот уже несколько месяцев я не вижу рейхсминистра Шпеера», - посетовал я. Леланд с досадой махнул рукой: «Это больше не имеет значения. Шпеер нас сильно разочаровал. Теперь пора заняться и другими вещами». - «Что, господин Леланд?» - «Все пока в процессе разработки», - медленно произнес Леланд с присущим ему легким и довольно своеобразным акцентом. «Как себя чувствует доктор Мандельброд, господин Леланд?» Он взглянул на меня холодно и сурово. И, как обычно, я не смог отличить стеклянный глаз от живого. «Мандельброд в порядке. Но вынужден предупредить, ты его расстроил». Я молчал. Прежде чем продолжить, Леланд отхлебнул еще глоток чая: «Должен отметить, ты не оправдал наших надежд и не проявлял особой инициативы последнее время. Результаты, которые ты показал в Венгрии, неудовлетворительны». - «Господин Леланд… Я делал все, что мог. И рейхсфюрер хвалил мою работу. Но между ведомствами страшная конкуренция, все чинили друг другу препятствия». Леланд, похоже, не обратил ни малейшего внимания на мои слова. «У нас создалось впечатление, - промолвил он наконец, - что ты не понял, чего мы от тебя ждем». - «А чего вы от меня ждете, господин Леланд?» - «Большего энтузиазма. Большей изобретательности. Ты должен выдавать решения, а не гробить дело. И потом, позволь заметить, ты слишком распыляешься. Рейхсфюрер переслал нам твой последний опус. Вместо того чтобы тратить время на ребячество, ты должен думать о спасении Германии». Я почувствовал, что у меня горят щеки, и попытался совладать с голосом. «Я ни о чем другом и не помышляю, герр Леланд. Но, как вам известно, я был очень болен. И еще у меня… есть проблемы». Два дня назад у меня состоялся трудный разговор с фон Рабингеном. Леланд молчал, потом сделал знак, метрдотель появился вновь, чтобы нас обслужить. В баре слишком громко смеялся молодой человек с вьющимися волосами, в костюме в клетку и с галстуком-бабочкой. Я с первого взгляда все про него понял: давно я уже не думал ни о чем подобном. Леланд опять заговорил: «Мы в курсе твоих проблем. Нельзя было допускать, чтобы дело зашло так далеко. Если тебе понадобилось убить эту женщину, ладно, но сделал бы все чисто». - «Господин Леланд… - вымолвил я упавшим голосом. - Я ее не убивал. Это не я». Он спокойно посмотрел на меня: «Послушай, нам совершенно все равно. Ты имел право, свое право, суверенное право так поступить. Мы, старые друзья твоего отца, полностью понимаем причину. Но ты не имел права себя компрометировать. Это чрезвычайно снизило степень твоей полезности для нас». Я собрался возразить, но Леланд жестом остановил меня. «Поглядим, как будут развиваться события. Мы надеемся, что ты войдешь в колею». Я молчал. Леланд поднял палец, перед нами тут же возник метрдотель. Леланд шепнул ему пару слов и встал. Я тоже встал. «До скорого. Если тебе что-нибудь нужно, свяжись с нами», - бесцветным тоном сказал Леланд и ушел, не пожав мне руки, метрдотель семенил за ним. До чая я не дотронулся, вернулся в бар, заказал коньяка и залпом осушил рюмку. Рядом со мной раздался приятный, тягучий голос, правда, слова молодой человек в бабочке коверкал довольно сильно: «Не слишком ли рано вы пьете? Желаете еще?» Я согласился, он заказал две порции и отрекомендовался: Михай И., третий секретарь Румынского посольства. «Как дела в СС?» - спросил он, глотнув коньяку. «В СС? Нормально. А в дипломатическом корпусе?» Он пожал плечами: «Дрянь». Потом обвел широким жестом зал: «Остались только последние могикане. Из-за дефицита мы больше не устраиваем коктейлей, вот и встречаемся здесь минимум раз в день. В любом случае у меня нет больше правительства, интересы которого я должен представлять». В конце августа Румыния объявила войну Германии и недавно капитулировала перед большевиками. «Действительно, и кого же тогда представляет ваша миссия?» - «Вообще-то, Хорию Симу. Но это фикция, господин Сима и сам прекрасно справляется. Как бы там ни было, мы все, - он снова обернулся к залу, - в более или менее одинаковом положении. В первую очередь мои французские и болгарские коллеги. Почти все финны уехали, никуда не собираются лишь швейцарцы да шведы, настоящие дипломаты». Он с улыбкой взглянул на меня: «Поужинайте с нами, я вас познакомлю с другими моими друзьями-привидениями».

Я уже, наверное, писал, что в личной жизни тщательно избегал интеллектуалов и людей своего сословия. Им вечно хотелось поговорить, и потом они имели досадную привычку влюбляться. Для Михая я сделал исключение. Особенного риска тут не было, он оказался циником, безнравственным и ветреным. Жил Михай в домике на западной окраине Шарлоттенбурга. Тем же вечером после ужина я отправился к нему в гости под предлогом пропустить еще по стаканчику и остался на ночь. Несмотря на эксцентричный вид, у него было крепкое мускулистое тело атлета, поросшее темными, курчавыми волосами, и резкий запах самца. Михая страшно забавляло то, что он соблазнил эсэсовца: «Вермахт или Министерство иностранных дел - это запросто, а вот СС…» После этого я время от времени с ним встречался. Иногда прямо после ужина с Хеленой. И грубо и ненасытно пользовался им, чтобы выбросить из головы мысли о желаниях моей подруги или о собственной двойственности.

В октябре, сразу после своего дня рождения, я снова получил назначение в Венгрию. С помощью фон дем Баха и Скорцени Хорти был свергнут, и у власти оказались «Скрещенные стрелы» Салаши. Каммлер настойчиво требовал рабочей силы для подземных заводов и ракеты V-2, первые модели которой выпустили в сентябре. Советские войска уже вошли в Венгрию с юга и даже на территорию Рейха, в Восточную Пруссию. Но Вислицени из Будапешта не уехал, а вскоре появился и Эйхман. В очередной раз операция обернулась катастрофой. Венгры согласились передать нам пятьдесят тысяч будапештских евреев, но уже в ноябре Салаши подчеркнул, что нам их только «одалживают». Евреев надо было везти в Вену - к Каммлеру и на строительство «Восточного вала» (Ostwall), но транспорта катастрофически не хватало. Эйхман, условившись с Веезенмайером, решил отправить их пешком. История эта хорошо известна: множество погибло по дороге, а оберштурмбанфюрер Хёзе, офицер, отвечавший за приемку, забраковал большинство прибывших, потому что не мог использовать женщин на земляных работах. Я тоже не в силах был ничего изменить: никто не слушал моих предложений - ни Эйхман, ни Винкельман, ни Веезенмайер, ни венгры. Когда в Будапешт вместе с Бехером приехал обергруппенфюрер Юттнер, начальник СС ФХА, я попробовал поговорить с ним. Юттнер по пути встретился с колонной, заключенные мерли как мухи, оставаясь лежать в грязи, снегу, лужах. Зрелище Юттнера возмутило, о чем он поспешил заявить Винкельману. Но Винкельман направил обергруппенфюрера к Эйхману. Эйхман категорически отказался принять Юттнера и выслал к нему одного из своих подчиненных, который в резкой форме отверг все претензии. Эйхман явно спятил, он вообще никого не слушал, кроме, пожалуй, Мюллера и Кальтенбруннера. А Кальтенбруннер, похоже, перестал подчиняться даже рейхсфюреру. Я сказал об этом Бехеру накануне его визита к Гиммлеру и попросил вмешаться, он обещал сделать все возможное. Салаши, напуганный приближением русских, в середине ноября прекратил операцию, мы не успели перегнать и тридцати тысяч евреев. Полная бесхозяйственность! Казалось, больше никто не соображал, что делает, или, скорее, каждый делал, что хотел, в одиночку, на свое усмотрение. Работать в таких условиях становилось невыносимо. Я совершил последнюю попытку связаться со Шпеером. Рейхсминистр с октября полностью контролировал все вопросы, связанные с использованием труда заключенных. Он наконец согласился меня принять, но беседа не представляла для него интереса и потому оказалась совсем краткой. Действительно, ничего конкретного я сообщить не мог. Что до рейхсфюрера, я абсолютно не понимал его позиции. В конце октября он отправил в Аушвиц приказ не травить евреев газом, в конце ноября объявил, что еврейский вопрос решен и распорядился снести помещения для уничтожения. В то же время в РСХА и личном штабе активно обсуждалось строительство нового ликвидационного лагеря в Алтейст-Гартеле рядом с Маутхаузеном. Ходили слухи, что рейхсфюрер ведет переговоры с евреями в Швейцарии и Швеции. Бехер, очевидно, был в курсе дела, но, когда я пытался прояснить ситуацию, отвечал уклончиво. Я знал, что Бехер добился, чтобы рейхсфюрер вызвал к себе Эйхмана (это произошло в декабре). Но содержание их разговора стало мне известно лишь спустя семнадцать лет, во время процесса над нашим бравым оберштурмфюрером в Иерусалиме. При даче свидетельских показаний Бехер, позже, в Бремене, превратившийся в дельца и миллионера, рассказал, что встреча проходила в специальном поезде рейхсфюрера в Шварцвальде неподалеку от Тримберга и что рейхсфюрер беседовал с Эйхманом и по-хорошему, и по-плохому. Теперь частенько цитируют фразу, которую, по словам Бехера, рейхсфюрер адресовал своему упрямому подчиненному. «Если до сих пор вы уничтожали евреев, то отныне, если я вам прикажу, что, собственно, я и делаю, вы станете для них нянькой. Напоминаю вам, что именно я, а не группенфюрер Мюллер и не вы создал в тысяча девятьсот тридцать третьем году РСХА. Если вы не желаете мне подчиняться, скажите прямо!» Вполне допускаю, что это правда. Но свидетельства Бехера в высшей степени сомнительны. Например, он приписывал своему влиянию на Гиммлера прекращение пеших эвакуаций из Будапешта, хотя приказ исходил непосредственно от запаниковавших венгров, и инициатива о приостановлении Окончательного решения - вопиющее преувеличение. Если кто-то и подал эту идею рейхсфюреру, то, быть может, Шелленберг, но никак не хитрый аферист Бехер.

Расследование моего дела шло своим чередом. Судья фон Рабинген регулярно вызывал меня, чтобы получить разъяснения по тем или иным пунктам. Иногда я виделся с Михаем. Что до Хелены, она таяла на глазах, и виной тому был не страх, а подавляемые чувства. Вернувшись из Венгрии, я рассказал ей о зверствах русских в Ньиредьхазе. В конце ноября 3-я танковая дивизия отбила у них город, и выяснилось, что они насиловали женщин всех возрастов, а родителей приколачивали заживо к дверям на глазах у изувеченных детей, - и это они творили с венграми, а не с немцами! Хелена долго смотрела на меня, а потом тихо спросила: «А в России было иначе?» Я ничего не ответил. Я любовался ее тонкими запястьями, выглядывавшими из рукавов, и думал, что мог бы легко обхватить их большим и указательным пальцами. «Я знаю, что их месть будет ужасна, - вымолвила она с трудом, - но мы ее заслужили». В начале ноября мою квартиру все-таки разбомбили. Мина прошла через крышу и снесла два верхних этажа. Бедный герр Цемпке, выбравшись из полуразрушенного подвала, умер от сердечного приступа. К счастью, у меня появилась привычка хранить часть белья и одежды в служебном кабинете. Михай предложил мне переехать к нему. Но я предпочел Томаса, который устроился в Ванзее после того, как в мае сгорел его дом в Далеме. Томас жил в бешеном ритме. У него постоянно толкались типы из VI ведомства, пара коллег, Шелленберг и, конечно же, девочки. Шелленберг часто беседовал с Томасом с глазу на глаз, но мне явно не доверял. Однажды я вернулся немного раньше обычного и услышал бурную дискуссию в гостиной, громкие голоса и насмешливый, напористый тон Шелленберга. «Если этот Бернадотт согласится…» Шелленберг, увидев меня в дверях, сразу замолчал и весело поздоровался: «Ауэ, рад нашей встрече», но беседы с Томасом не продолжил. Если я не оставался на вечеринках у своего друга, то принимал приглашения Михая. Он каждый вечер посещал прощальные праздники доктора Козака, хорватского посла, происходившие либо в дипмиссии, либо на вилле в Далеме. Цвет дипломатического корпуса и Министерства иностранных дел приходил туда объедаться, опиваться и развлекаться с самыми красивыми старлетками киностудии УФА, Марией Мильде, Ильзе Вернер и Марикой Рёкк. К полуночи хор запевал далматинские народные песни. После уже привычного рейда «москито» к нам присоединялись артиллеристы хорватской зенитной батареи, расположившейся по соседству, и до рассвета выпивали и играли джаз. Среди них был офицер, выживший в Сталинграде, но я остерегался говорить, что я тоже там воевал, иначе он не отвязался бы от меня. Эти вечеринки зачастую превращались в настоящие оргии, парочки уединялись в комнатах посольства, а неудовлетворенные идиоты разряжали в саду обоймы пистолетов. Как-то вечером я занимался любовью с Михаем в спальне посла, храпевшего внизу на диване. Потом перевозбужденный Михай привел какую-то актриску и овладел ею при мне, а я тем временем приканчивал бутылку сливовицы и размышлял о власти плоти. Это пустое неистовое веселье не могло длиться вечно. В конце декабря, когда русские осадили Будапешт, а наше последнее наступление застопорилось в Арденнах, рейхсфюрер послал меня инспектировать эвакуацию Аушвица.

Летом поспешная и запоздалая эвакуация КЛ Люблин причинила нам массу хлопот. Большевикам достались нетронутые устройства по уничтожению и полные склады, что, разумеется, лило воду на мельницу их антигерманской пропаганды. С конца августа войска русских стояли на Висле, но, совершенно очевидно, задерживаться там не намеревались. Мы должны были срочно принять меры. Ответственность за возможную эвакуацию комплекса Аушвиц и подсобных лагерей ложилась на обергруппенфюрера Эрнста Шмаузера, ХССПФ военного дистрикта VIII, включавшего и Верхнюю Силезию. Операции, объяснил мне Брандт, будут проводиться персоналом лагеря. Моя роль сводилась к тому, чтобы обеспечить первоочередную эвакуацию рабочей силы, пригодной к использованию и предназначенной для дальнейшей эксплуатации внутри Рейха. После венгерской неразберихи меня одолевали сомнения. «Каковы мои полномочия? - спросил я Брандта. - Есть ли у меня право в случае необходимости отдавать приказы?» От прямого ответа он уклонился: «Всем командует обергруппенфюрер Шмаузер. Если вы видите, что персонал лагеря не желает действовать сообща в нужном русле, информируйте обергруппенфюрера, и он наведет порядок». - «А если у меня возникнут проблемы с обергруппенфюрером?» - «Этого не случится. Обергруппенфюрер - истинный национал-социалист. К тому же вы постоянно на связи с рейхсфюрером или со мной». Я уже знал по опыту, насколько ненадежна подобная гарантия. Но выбора у меня не было.

О вероятном наступлении врага, угрожающем концентрационному лагерю, рейхсфюрер заявил 17 июня 1944 года, инструкция под названием Fall-A - «Вариант А» - в критической ситуации наделяла ХССПФ региона неограниченной властью над персоналом. И если бы Шмаузер понимал важность максимального сохранения рабочей силы, все действительно могло бы пойти, как надо. Я отправился к нему в штаб-квартиру в Бреслау. Это был человек старой закалки, лет пятидесяти-пятидесяти пяти, суровый, жесткий, но профессионал в своем деле. План эвакуации лагерей, объяснил мне Шмаузер, входит в рамки общей стратегии отступления АРЛЦ - Auflockerung-Rдumung-Lдhmung-Zerstцrung («Рассредоточение-эвакуация-приведение в негодность-разрушение»), сформулированной в конце 1943 года и «успешно примененной на Украине и в Белоруссии. Большевики не нашли там ни жилья, ни еды, а в некоторых областях, например в Новгороде, не встретили ни единого даже потенциально полезного человека». Дистрикт VIII ввел в действие приказ о введении в действие этой стратегии девятнадцатого сентября. 65 000 заключенных эвакуировали в Старый Рейх, в их числе поляков и русских, которые могли представлять опасность для тылов при приближении врага. Оставалось 67 000 заключенных, из них 35 000 продолжали работать на заводах Верхней Силезии и соседних регионов. Планирование окончательной эвакуации и двух последних фаз стратегии АРЛЦ с октября месяца Шмаузер поручал своему связному офицеру, майору полиции Бёзенбергу. Я намеревался уточнить у него детали, хотя знал, что только гауляйтер Брахт, как рейхскомиссар обороны гау, может приводить решение в исполнение. «Вы понимаете, - заявил мне в итоге Шмаузер, - мы все осознаем, в какой степени нам важен рабочий потенциал. Но для нас и для рейхсфюрера, конечно, вопросы безопасности главнее. Такая человеческая вражеская масса внутри наших границ - это огромный риск, даже если она не вооружена. Шестьдесят семь тысяч заключенных - почти что семь дивизий. Только вообразите, семь вражеских дивизий на свободе позади наших войск во время наступления! Вам, вероятно, известно, что в октябре в Биркенау произошло восстание среди евреев зондеркоманды. К счастью, мы его подавили, но потеряли людей, и один из крематориев был взорван. Вы только подумайте: если бы им удалось связаться с польскими партизанами, которые вечно бродят вокруг лагеря, они бы нанесли колоссальный ущерб и помогли бы бежать тысячам заключенных! А с августа американцы повадились бомбить завод “И.Г. Фарбен”, чем заключенные и пользуются, каждый раз пытаясь удрать. Если окончательная эвакуация состоится, мы должны сделать все, чтобы подобные ситуации не повторялись. Нельзя терять бдительность». Я отлично понимал его точку зрения, но боялся реальных последствий, которыми это могло быть чревато. Доклад Бёзенберга тоже не слишком меня успокоил. Он тщательно разработал план на бумаге, с точными картами дорог для эвакуации. Бёзенберг активно критиковал штурмбанфюрера Бера, отказавшегося от общих обсуждений при подготовке маршрутов. По завершении последней административной реорганизации в конце ноября Бер, бывший пекарь, сохранил пост коменданта соединенных лагерей I и II, а также начальника гарнизона СС трех лагерей и всех подсобных лагерей. Бер ссылался на то, что ХССПФ не обладает никакой юрисдикцией над лагерем, - так оно, собственно, и было до объявления Fall-A - и соглашался контактировать только с Амтсгруппой «Д». Короче говоря, тесного, бесконфликтного сотрудничества между ответственными инстанциями даже не намечалось. К тому же - и это волновало меня еще больше, учитывая опыт октября и ноября, - план Бёзенберга предусматривал пешую эвакуацию лагеря. Заключенным предстояло пройти порядка шестидесяти километров до поездов в Глейвице и Лослау. Вполне логично: план предвосхищал военную ситуацию, не позволявшую осуществить движение по железной дороге до самого лагеря, да и поездов отчаянно не хватало. По всей Германии осталось около двухсот тысяч железнодорожных вагонов, за два месяца мы потеряли более семидесяти процентов подвижного состава. Надо было еще учесть эвакуацию немецких граждан, имевших особые права, иностранных рабочих и военнопленных. 21 декабря гауляйтер Брахт приступил к исполнению плана массовой эвакуации для провинции, объединив его с планом Бёзенберга, и решил в целях безопасности в первую очередь переправлять через Одер - самое узкое место на маршруте эвакуации заключенных КЛ. Повторюсь, на бумаге все выглядело резонно, но я-то знал, чем заканчивается неподготовленный форсированный марш в середине зимы. Кроме того, из Будапешта гнали людей сытых и здоровых, а не изнуренных, голодных и плохо одетых узников, не говоря уж об общей ситуации - даже спланированная заранее, она в любой момент могла усугубиться и выйти из-под контроля. Я долго обсуждал с Бёзенбергом основные пункты. Он уверял, что перед отправлением заключенным раздадут теплую одежду и дополнительные одеяла, а продовольственные запасы будут пополняться по дороге. Лучше не организовать, - утверждал он. И мне пришлось признать его правоту.

В комендатуре Аушвица я пересекся со штурмбанфюрером Краусом, связным офицером, присланным Шмаузером с зондеркомандой СД и возглавившим в лагере «отдел связи и транзита». Краус, молодой, приветливый офицер, со следами страшных ожогов на шее и левом ухе, сообщил мне, что отвечает главным образом за фазы «Блокирование» и «Разрушение». В частности, он должен убедиться, что при отступлении устройства по уничтожению и склады не попадут в руки русских в целости и сохранности. Ответственность за выполнение приказа об эвакуации, если таковой будет отдан, ложится на Бера. Бер встретил меня не слишком любезно, в его глазах я был очередным чиновником, явившимся докучать ему. Внешность Бера меня поразила: беспокойный, проницательный взгляд, бесформенный нос, тонкие, но необычайно чувственные губы, густые вьющиеся волосы тщательно причесаны и смазаны брильянтином, как у берлинских денди. Мне он показался удивительно ограниченным и серым, хуже Хёсса, который хотя бы сохранил чутье бывшего ландскнехта. Воспользовавшись своим званием, я строго отчитал Бера за нежелание сотрудничать со службами ХССПФ. Он нахально возразил мне, что Поль полностью разделяет его позицию. «Когда Fall-A будет введен в действие, я последую приказам обергруппенфюрера Шмаузера. До тех пор я подчиняюсь Ораниенбургу. И вы не имеете права мне указывать». - «Когда объявят Fall-A, будет слишком поздно исправлять результаты вашей некомпетентности! - в бешенстве заорал я. - Предупреждаю, что в своем рапорте рейхсфюреру сделаю вас лично виновным за любые непредвиденные потери». Мои угрозы, похоже, не произвели на Бера ни малейшего впечатления, он слушал молча, с плохо скрываемым презрением.

Бер выделил мне кабинеты в комендатуре Биркенау, и я вызвал из Ораниенбурга оберштурмфюрера Элиаса и одного из моих новых подчиненных, унтерштурмфюрера Дариуса. Расквартировался я в Доме ваффен-СС. Мне дали ту же комнату, что и в первое посещение полтора года назад. Погода стояла ужасная, холодная, влажная, переменчивая. Весь район лежал под толстым снежным покрывалом, украшенным серым кружевом копоти из шахт и заводских труб. В лагере снег был практически черный, утоптанный тысячами заключенных и смешанный с застывшей от мороза грязью. Мощные порывы ветра неожиданно обрушивались на лагерь с Бескид, минут двадцать не давали продохнуть сквозь белую колыхающуюся завесу, а потом также стремительно рассеивались, наведя повсюду хоть на несколько мгновений безупречную чистоту. В Биркенау дымила одна-единственная печь, и то с перебоями: крематорий IV поддерживали в рабочем состоянии, чтобы сжигать умерших в лагере заключенных. Крематорий III разрушили во время октябрьского восстания, а два других, согласно указанию Гиммлера, частично демонтировали. Новую строительную зону забросили, бульшую часть бараков сломали, и теперь огромное опустевшее пространство заносило снегом. Проблему перенаселения решили предварительными эвакуациями. Если вдруг тучи поднимались выше, за прямоугольными рядами бараков появлялась голубоватая линия Бескид. И лагерь под снегом казался тихим и присмиревшим. Чуть ли не ежедневно я ездил с инспекциями по разным лагерям - Гюнтергрубе, Фюрстергрубе, Чеховице, маленьким лагерям Глейвица, проверял, как идет подготовка к эвакуации. На длинных равнинных дорогах мне не встречалось ни души, лишь изредка покой нарушали грузовики вермахта. Возвращался я, как правило, вечером под темным небом - давящей серой массой, наполненной снегом. Порой белая пелена укрывала отдаленные деревни, за ней небо было голубовато-желтым, лучи заходящего солнца освещали по краям фиолетовые облака и подсинивали снег и лед на многочисленных польских болотах. Вечером тридцать первого декабря в Доме ваффен-СС организовали скромный праздник для офицеров лагеря. Собравшиеся печально распевали гимны, пили медленно и разговаривали негромко. Все понимали, что это последний Новый год войны, что Рейх почти не имеет шансов просуществовать до следующего. Я встретил там совершенно подавленного доктора Вирта, уже отправившего семью в Германию, и унтерштурмфюрера Шурца, нового начальника Политического отдела, приветствовавшего меня с гораздо большей почтительностью, чем его комендант. Я долго беседовал с Краусом. Он несколько лет служил в России, пока не получил серьезное ранение под Курском, где ему еле удалось выбраться из горящего танка. После выздоровления Крауса определили в дистрикт СС «Юго-Восток» в Бреслау, и в результате он оказался в штаб-квартире Шмаузера. Звали его (как и другого Крауса, известного католического богослова прошлого века) Франц Ксавер, и он произвел на меня впечатление человека серьезного, открытого мнению окружающих, но полного фанатической решимости довести свою миссию до конца. Краус понимал мои задачи, как он меня уверял, но одновременно настаивал на том, чтобы никто из заключенных не попал живым в руки русских. И не видел здесь никаких противоречий. По сути, он был прав, но я, со своей стороны, волновался, не без повода, как вы увидите дальше, что слишком суровые приказы усугубят жестокость лагерной охраны. На шестом году войны она уже состояла из отбросов СС, людей больных или слишком старых для фронта, едва говорящих по-немецки фольксдойче, ветеранов, страдавших психическими расстройствами, но признанных пригодными для службы, алкоголиков, наркоманов и выродков, хитростью сумевших избежать штрафных батальонов или карательных взводов. Большинство офицеров стоили немногим больше своих солдат. За минувший год стремительного развития системы концлагерей ВФХА пришлось мобилизовать последние резервы, повышать в ранге явно некомпетентных людей, вновь призывать разжалованных за серьезные проступки офицеров или тех, кого никуда не принимали. Гауптштурмфюрер Дрешер, еще один офицер, с которым я пересекся в тот вечер, лишний раз подтвердил, что мой пессимизм вполне обоснован. Дрешер руководил отделом комиссии Моргена, до сих пор находящейся в лагере, и видел меня однажды в Люблине у своего начальника. Тем вечером за столиком в нише, немного изолированной от общего ресторанного зала, Дрешер откровенно рассказывал мне о текущих расследованиях. Дело против Хёсса, близившееся к завершению в октябре, вдруг рассыпалось в ноябре, несмотря на показания одной узницы, австрийской проститутки, которую Хёсс соблазнил, а после пытался уничтожить, закрыв в карцере. В конце 1943 года Хёсс оставил жену и детей в доме коменданта, вынудив следующих заместителей искать жилье в другом месте. Он забрал семью лишь месяц назад, без сомнения, из-за угрозы вторжения русских. В лагере все знали, что фрау Хёсс вывозила четыре полных грузовика всякого добра. Дрешер от расстройства заболел, а Моргену не по силам было тягаться с покровителями Хёсса. Расследования продолжались, впрочем, теперь они касались только мелких сошек. К нам присоединился Вирт, но Дрешер продолжал говорить, не смущаясь присутствием доктора, для которого, видимо, его откровения новостью не являлись. Вирта беспокоила предстоящая эвакуация. В нарушение плана Бёзенберга ни в главном лагере, ни в Биркенау меры по заготовке продовольствия и теплой одежды в дорогу не принимались. Меня все это беспокоило не меньше.

А русские между тем не двигались. Наши войска отчаянно пытались прорвать фронт (американцы крепко засели в Бастони). Нам удалось перейти в наступление в Будапеште, что вселяло хоть немного надежды. Но те, кто умел читать между строк, понимали, что пресловутые ракеты V-2 оказались неэффективными. Противник незамедлительно подавил наше второе наступление в Северном Эльзасе, и стало очевидно, что наше поражение - вопрос времени. В начале января я дал Пионтеку отпуск на день, чтобы вывезти семью из Тарновиц хотя бы в Бреслау. Мне не хотелось, чтобы в решающий момент он беспокоился о родных. Снег валил без перерыва, но когда небо прояснилось, над силезским пейзажем поднялся тяжелый черный дым из заводских труб, свидетельство непрекращающегося до последнего момента производства танков, пушек, оружия. Двенадцать дней протекли в напряженном ожидании и бюрократических стычках. Мне в итоге удалось убедить Бера в необходимости позаботиться о пайках, чтобы раздать их заключенным перед самой эвакуацией. Теплую одежду он пообещал взять из «Канады», склады которой из-за нехватки транспорта для вывоза были битком забиты. Хорошая новость ненадолго ослабила напряжение. Как-то вечером в Доме перед моим столиком возник улыбающийся в усы Дрешер с двумя рюмками коньяку. «Поздравляю, оберштурмбанфюрер», - объявил он, протягивая мне одну рюмку и поднимая другую. «Спасибо, но с чем?» - «Я сегодня беседовал со штурмбанфюрером Моргеном. Он просил сообщить, что ваше дело закрыто». Я почувствовал такое облегчение, что даже не удивился осведомленности Дрешера. Дрешер продолжал: «За отсутствием материальных улик судья фон Рабинген решил прекратить следствие. Фон Рабинген сказал штурмбанфюреру, что никогда не сталкивался с подобным, плохо сфабрикованным и практически не обоснованным случаем, крипо работала отвратительно. Он почти уверен, что все это происки против вас». Я глубоко вздохнул: «Я всегда это утверждал. К счастью, я сохранил доверие рейхсфюрера. Если то, что вы говорите, правда, моя честь восстановлена». - «Да, действительно, - кивнул Дрешер. - Штурмбанфюрер даже сказал мне по секрету, что судья фон Рабинген намерен применить дисциплинарные санкции к ополчившимся на вас инспекторам». - «Я буду рад». Через три дня я получил подтверждение новости в письме от Брандта с копией заявления рейхсфюреру, где фон Рабинген заверял, что полностью убедился в моей невиновности. Клеменс и Везер не упоминались ни в одном из писем, но я все равно ликовал.

Наконец, после короткого привала на плацдармах у Вислы, большевики перешли в наступление, которого мы так опасались, и смели наши скудные войска прикрытия. Во время передышки русские стянули к Висле неслыханную огневую мощь. Их танки Т-34 шли колоннами через польские равнины, с блеском повторяя нашу тактику 1941 года и разбивая в пух и прах наши дивизии. На многих участках вражеские танки застигали врасплох наших солдат, полагавших, что линия фронта находится более чем в ста километрах. Семнадцатого января генерал-губернатор Франк и его администрация эвакуировали Краков, а наши последние соединения отходили по руинам Варшавы. И только когда первые советские бронетранспортеры уже прорвались в Силезию, Шмаузер начал операцию Fall-A. Я со своей стороны предпринял все возможное: погрузил канистры с бензином, бутерброды и ром в наши две машины и уничтожил копии рапортов. Вечером семнадцатого Бер вызвал меня и других офицеров и сообщил, что по инструкции Шмаузера с завтрашнего утра все здоровые заключенные будут эвакуированы, пешком, и это собрание последнее. Эвакуация пройдет по плану. Каждый начальник колонны должен следить, чтобы никто из заключенных не сбежал и не отстал, попытки такого рода безжалостно пресекать. Однако Бер рекомендовал не расстреливать заключенных в деревнях, чтобы не шокировать население. Один оберштурмфюрер, начальник колонны, взял слово: «Штурмбанфюрер, не слишком ли строго? Да, если заключенный бежит, он заслуживает расстрела. А если он просто слишком слаб, чтобы идти?» - «Все, кого мы эвакуируем, признаны работоспособными и должны без проблем осилить пятьдесят километров, - возразил Бер. - Больные и непригодные останутся в лагере. Заболевших по дороге уничтожать. Соблюдать приказы неукоснительно».

Той ночью эсэсовцы в лагере спали мало. Из окон Дома, расположенного возле вокзала, я наблюдал за длинными колоннами штатских немцев, бегущих от русских. Пройдя город и мост через Солу, граждане Рейха штурмовали вокзал или с трудом продолжали путь на запад пешком. СС охраняли специальный поезд, зарезервированный для семей персонала лагеря, но вагоны уже были заполнены под завязку: рядом с женами и детьми мужья пытались втиснуть в купе огромные тюки. После обеда я поехал с проверкой в Аушвиц I и Биркенау. Осмотрел несколько бараков. Заключенные старались заснуть. Капо доложили, что дополнительную одежду так и не раздали, но я понадеялся, что ее выдадут перед отправкой. На дорожках горели стопы документов, мусоросжигательные печи были перегружены. В Биркенау возле «Канады» царила жуткая суета. Заключенные при свете прожекторов грузили всякого рода товары в грузовики. Унтерштурмфюрер, контролировавший процесс, отрапортовал, что машины движутся к КЛ Гросс-Розен. Но я прекрасно видел, как охрана СС отбирает вещи для себя и зачастую делает это в открытую. Все кричали, входили в раж, напрасно растрачивая силы. Я понимал, что этих людей охватывает паника, им уже не до дисциплины, и чувство меры отказывает им. Как всегда, все дела мы отложили на последнюю минуту, ведь начни мы действовать раньше, это было бы истолковано как пораженчество. Теперь, когда русские дышали нам в затылок, охрана Аушвица, памятуя о судьбе эсэсовцев, захваченных в плен в лагере Люблина, полностью утратила представление о приоритетах и думала только, как бы сбежать. Совершенно удрученный, я заглянул в кабинет к Дрешеру в Аушвице I. Он тоже жег бумаги. «Видели, как воруют?» - спросил он, усмехнувшись в бородку. И вытащил из ящика бутылку дорогого «Арманьяка». «Что скажете? Один унтерштурмфюрер, которого я преследую уже четыре месяца и никак не могу прижать, вручил ее мне в качестве прощального подарка, сволочь такая. Украл, конечно. Выпьете со мной?» Он плеснул коньяку в стаканы для воды: «Увы, посуды получше у меня нет». И поднял стакан, я тоже. «Ну, предложите тост». Мне ничего не приходило на ум, Дрешер пожал плечами: «Ну, тогда просто выпьем». «Арманьяк» был восхитителен, ароматный, чуть обжигающий. «Куда вы теперь?» - спросил я. «В Ораниенбург, докладываться. У меня имеются улики против еще одиннадцати человек. А после - не знаю, отправят, куда захотят». Уже в дверях он протянул мне бутылку: «Держите, вам нужнее». Я сунул ее в карман шинели, пожал Дрешеру руку и шагнул за порог. Зашел в ХКБ, где Вирт контролировал вывоз медицинского оборудования и медикаментов, сообщить о проблеме с теплой одеждой. «Склады ломятся, - заверил он меня. - Сложностей с выдачей заключенным одеял, обуви и пальто возникнуть не должно». Но Бер, которого я застал уже около двух часов ночи в комендатуре за планированием очередности выдвижения колонн, это мнение, похоже, не разделял. «Вещи на складах - собственность Рейха. У меня нет приказа распределять их между заключенными. При первой возможности мы все вывезем грузовиками или поездом». На улице было минус десять, скользко, дороги замерзли. «Ваши заключенные, одетые как попало, не выживут. Многие практически босые». - «Кто сможет, выживет, - заявил Бер. - А других нам и не надо». Во мне закипал гнев, я спустился в центр связи и попросил соединить меня с Бреслау. Но Шмаузер был недоступен, Бёзенберг тем более. Оператор показал мне депешу вермахта. Ченстохова только что пала, советские войска стояли у ворот Кракова. «Ситуация накаляется», - лаконично высказался он. Я хотел было отправить телекс рейхсфюреру, но что бы это изменило? Лучше завтра найти Шмаузера, у него-то, наверное, больше здравого смысла, чем у такого осла, как Бер. Я вдруг ощутил страшную усталость, вернулся к себе и лег. Колонны гражданских, к которым теперь примешивались солдаты вермахта, все текли и текли. Изнуренные, закутанные крестьяне толкали перед собой повозки со скарбом и детьми и гнали скотину.

Пионтек меня не будил, и я проспал до восьми часов. Кухня пока работала, и я заказал омлет с колбасой. Потом вышел на улицу. Колонны из Аушвица I и Биркенау уже двинулись. Заключенные, обернув ноги всем, что только удалось раздобыть, медленно, спотыкаясь, продвигались вперед в окружении тепло одетых и хорошо накормленных капо и охраны СС. Те, кто имел одеяла, захватили их с собой и несли, водрузив на голову, словно бедуины. И больше ничего. На мой вопрос мне ответили, что узникам раздали по куску хлеба и колбасы на три дня, и никто не слышал распоряжения об одежде.

В первый день, несмотря на лед и мокрый снег, все шло более или менее нормально. Я наблюдал за колоннами, покидавшими лагерь, переговаривался с Краусом, выезжал вперед, чтобы изучить обстановку. И везде отмечал злоупотребления. Охранники заставляли заключенных толкать тележки с добром или тащить на себе их чемоданы. По краю дороги то здесь, то там в снегу валялись трупы, часто с окровавленными головами. Охрана выполняла строгие приказы Бера. Но колонны шли организованно, не пытаясь протестовать. В середине дня я сумел связаться со Шмаузером и обсудить проблему одежды. Долго слушать он не стал и отмел мои возражения. «Мы не можем выдать им гражданскую одежду, есть риск, что они убегут». - «Тогда хотя бы обувь». Шмаузер колебался. «Улаживайте вопрос с Бером», - сказал он наконец. Я чувствовал, что Шмаузер занят другим, но добивался четкого распоряжения. Я отправился в Аушвиц I на поиски Бера: «Обергруппенфюрер Шмаузер приказал раздать обувь заключенным, у которых ее нет». Бер пожал плечами: «А у меня тут тоже ничего нет, все уже погружено и готово к отправке. Посмотрите со Шварцхубером в Биркенау». Я два часа искал офицера Шварцхубера, лагерфюрера Биркенау, инспектировавшего одну из колонн. «Хорошо, я об этом позабочусь», - пообещал он, услышав приказ. К вечеру мы встретились с Элиасом и Дариусом, которых я посылал контролировать эвакуацию в Моновице и прочих подсобных лагерях. Поначалу казалось, что все идет по плану, но уже во второй половине дня все больше заключенных оказывалось не в состоянии продолжать путь, и охрана их расстреливала. Мы с Пионтеком поехали инспектировать места привалов. Вопреки категорическому приказу Шмаузера некоторые колонны еще шли, охрана боялась, что узники воспользуются темнотой для побега. Я отчитал офицеров, но они возразили, что вверенные им колонны еще не достигли пункта назначения и нельзя же узникам ночевать на снегу и льду. Однако пункты, которые я посетил, оказались ничем не лучше. Амбар или школа, иногда на две тысячи заключенных, многие из них спали снаружи, прижавшись друг к другу. Я просил разжечь костры, но хворост взять было негде, деревья были слишком сырые, да и рубить их было нечем. Там, где нашлись доски и старые ящики, маленькие костерки все же развели, но они наверняка потухнут еще до рассвета. О супе никто не заикался, заключенные довольствовались тем, что получили в лагере. Пайки раздадут позже, уверяли меня. Большинство колонн не одолели и пяти километров и до сих пор не покинули почти совершенно опустевшую зону лагеря. В таком ритме эвакуация грозила затянуться дней на десять-двенадцать.

Я вернулся грязный, вымокший и уставший. Краус выпивал в столовой в компании коллег из СД. Он подсел ко мне и осведомился: «Как дела?» - «Не слишком хорошо. Будет множество лишних жертв. Бер мог бы сделать гораздо больше». - «Беру на все плевать. Вам известно, что его назначили комендантом Миттельбау?» У меня глаза на лоб полезли: «Нет, я не знал. А кто же будет контролировать закрытие лагеря?» - «Я. И уже получил приказ создать после эвакуации отдел, которому предстоит заняться расформированием администрации». - «Поздравляю», - выдавил я. «О, не подумайте, что я этому очень рад. Если честно, я бы предпочел что-нибудь другое». - «А ваши непосредственные задачи?» - «Дождемся, когда освободят лагеря, и начнем». - «Как вы поступите с оставшимися заключенными?» Он пожал плечами: «А как, по-вашему? Обергруппенфюрер распорядился их ликвидировать. Никто не должен попасть живым в руки большевиков». - «Понимаю». Я допил стакан. «Ну, удачи. Я вам не завидую».

Ситуация неуловимо ухудшалась. На следующее утро заключенные по-прежнему выходили из лагерей через главные ворота, на сторожевых вышках дежурила охрана, в общем, царил порядок. Но через несколько километров колонны растягивались, рассыпались из-за того, что самые слабые замедляли шаг. Трупов становилось все больше. Валил густой снег, хотя было не слишком холодно, - мне, по крайней мере. В России я не такие морозы пережил, да и одет был тепло, и разъезжал в отапливаемой машине. Охранникам, шедшим пешком, выдали свитера, толстые шинели и сапоги. А вот заключенные наверняка промерзли до костей. Охранники нервничали все больше и больше, они орали на узников и били их. Я видел, как один эсэсовец убил заключенного, остановившегося оправиться. Я сделал солдату выговор и попросил унтерштурмфюрера, руководившего колонной, взять его под арест. Унтер возразил, что людей не хватает, и он не может себе этого позволить. В деревнях польские крестьяне, ожидавшие русских, кричали что-то проходившим мимо заключенным на их языке или смотрели молча. Охранники грубо отталкивали тех, кто пытался сунуть узникам хлеб или другую какую-нибудь еду. Наши люди знали, что в деревнях полно партизан, и боялись внезапного налета. Вечером на местах привала, которые я проверял, опять не было ни супа, ни хлеба, а многие заключенные уже съели свои пайки. Я подумал, что при таком порядке вещей половина, а то и две трети колонн погибнет, не дотянув до цели. Я велел Пионтеку везти меня в Бреслау. Из-за плохой погоды и колонн арестантов мы приехали туда лишь к полуночи. Шмаузер уже спал, а Бёзенберг, как мне доложили в штабе, сорвался в Катовиц, ближе к фронту. Плохо выбритый офицер показал мне карту операций. Позиции большевиков, объяснил он, обозначены скорее теоретически, русские наступают так стремительно, что мы не успеваем вносить изменения. Что до наших дивизий, некоторые из представленных на карте уже не существуют, другие, по обрывочной информации, движутся во вражеском кольце за русскими линиями, пытаясь вновь соединиться с нашими отступающими частями. Тарновиц и Краков пали днем. Большевики в огромном количестве ворвались в Восточную Пруссию и, по слухам, чинили зверства страшнее, чем в Венгрии. Это была катастрофа. Но Шмаузер, принявший меня утром, казался спокойным и уверенным в себе. Я описал ему ситуацию и напомнил о своих требованиях: продовольственные пайки и дрова для костров на привалах, повозки для транспортировки изможденных заключенных, которых, вместо того чтобы ликвидировать, впоследствии можно будет подлечить и отправить на работы. «Обергруппенфюрер, я не имею в виду больных тифом или туберкулезом, только тех, кто плохо переносит холод и голод». - «Наши солдаты тоже мерзнут и недоедают, - сурово возразил Шмаузер. - И штатские тоже. Вы, пожалуй, не отдаете себе отчета в происходящем, оберштурмбанфюрер. У нас полтора миллиона беженцев на улицах. Они все-таки важнее ваших заключенных». - «Обергруппенфюрер, эти заключенные, рабочая сила, жизненно необходимый ресурс Рейха. В теперешней ситуации мы не можем себе позволить потерять двадцать или тридцать тысяч из них». - «У меня нет средств, чтобы вам помочь». - «Тогда дайте мне, по крайней мере, приказ, чтобы я заставил слушаться начальников колонн». Мне напечатали приказ в нескольких экземплярах, для Элиаса и Дариуса в том числе, после полудня Шмаузер их подписал, и я сразу уехал. Дороги были чудовищно перегружены. Бесконечные колонны беженцев, повозки, редкие грузовики вермахта, солдаты, отбившиеся от своей части. В деревнях полевые кухни НСВ разливали суп. В Аушвиц я вернулся поздно, мои коллеги уже разошлись и спали. Я решил встретиться с Краусом и застал его с Шурцем, начальником Политического отдела. Я захватил с собой «Арманьяк» Дрешера, который мы выпили вместе. Краус сообщил, что утром взорвали крематории I и II, а IV будет стоять до последней минуты. Приказ по ликвидации тоже приводится в исполнение. В женском лагере Биркенау расстреляны двести евреек. Но президент Катовицкого правительственного округа Шпрингорум отозвал из лагеря для неотложных целей свою зондеркоманду, и у Крауса теперь нет людей, чтобы продолжать операцию. Работоспособные заключенные покинули лагерь, но, по его мнению, во всем комплексе еще остается больше восьми тысяч больных или слишком слабых узников. Убивать этих людей при теперешнем положении вещей казалось мне глупым и ненужным, но у Крауса имелся приказ, а в мои полномочия этот вопрос не входил, мне и так хватало проблем с эвакуированными.

Четыре следующих дня я бегал вдоль колонн. У меня создалось впечатление, что я борюсь с лавиной грязи. Я тратил по нескольку часов, чтобы продвинуться вперед, и когда наконец находил ответственного офицера и показывал приказы, он подчинялся с огромной неохотой. Кое-где я организовал раздачу пайков, впрочем, в других местах их распределяли и без моего участия. Потом распорядился собрать одеяла с мертвых и отдать живым, конфисковать повозки у польских крестьян и грузить туда ослабевших заключенных. Но назавтра, когда я явился с проверкой тех же колонн, выяснилось, что офицеры расстреляли заключенных, которые не смогли подняться, а повозки стояли практически пустые. Я не присматривался к заключенным, меня волновала не судьба отдельных конкретных людей, а их общая участь. К тому же все они представляли собой серую, грязную, вонючую, несмотря на мороз, недифференцируемую массу. Женщин от мужчин отличить можно было с трудом. Взгляд выхватывал лишь отдельные детали - нашивка, непокрытая голова, голая нога, куртка не такая, как у всех. Иногда под складками одеяла я замечал их глаза, пустые, невидящие, отражающие лишь одно - необходимость идти, идти, идти. Чем дальше от Вислы, тем становилось холоднее, тем больше мы теряли заключенных. Порой, чтобы уступить место вермахту, колонны вынуждены были ждать часами на обочине дороги или срезбть путь по ледяным полям, перебираясь через бесчисленные каналы и земляные насыпи, прежде чем опять вернуться на шоссе. Когда колонна останавливалась на привал, измученные жаждой заключенные валились на колени и лизали снег. Каждую колонну, даже те, которые по моему приказу снабдили повозками, сопровождал отряд охраны. Солдаты выстрелом или ударом приклада приканчивали падавших или просто замешкавшихся узников, а хлопоты о погребении тел офицеры возлагали на областные администрации. Как обычно в ситуациях подобного рода у некоторых людей обострялась врожденная жестокость. Обуреваемые желанием убивать, они явно пренебрегали инструкциями. Перепуганные молодые офицеры еле контролировали своих подчиненных. Однако не только рядовые теряли чувство меры. На третий или четвертый день я по дороге пересекся с Элиасом и Дариусом. Они инспектировали колонну из Лаурахютте, маршрут которой изменили из-за стремительного наступления русских. Большевики теснили нас не только с востока, но и с севера и, по имевшейся у меня информации, уже почти достигли Гросс-Штрелица, перед самым Блехгаммером. Элиас держался рядом с командующим колонной, молодым обершарфюрером, до чрезвычайности нервным и взвинченным. Я спросил, где Дариус. Элиас сказал, что в хвосте и занимается больными. Я решил узнать, как именно, и застиг Дариуса в тот момент, когда он приканчивал заключенных из пистолета. «Вы спятили?» Он поздоровался со мной, ничуть не смутившись: «Я следую вашим распоряжениям, оберштурмбанфюрер. Я тщательно отсортировал больных и ослабленных заключенных и погрузил на повозки тех, кто еще может поправиться. Мы ликвидировали только абсолютно негодных». - «Унтерштурмфюрер, - выговорил я ледяным тоном, - ликвидации не в вашей компетенции. Ваша задача свести их к минимуму и уж точно не принимать в них участия. Ясно?» Элиасу тоже досталось, в конце концов, он отвечал за Дариуса.

Иногда мне встречались более понятливые начальники колонн, соглашавшиеся с логикой и необходимостью того, что я им объяснял. Но средства, имевшиеся в их распоряжении, были ничтожны, и командовали они людьми ограниченными, напуганными, озлобленными годами работы в лагерях, неспособными изменить свои методы и в результате ослабления дисциплины, вызванного всеобщим хаосом, вернувшимися к прежним порокам и рефлексам. У каждого, размышлял я, нашлись причины вести себя жестоко. Так, например, Дариус стремился продемонстрировать твердость и решительность перед людьми зачастую гораздо старше его самого. Впрочем, помимо анализа мотивов, побуждавших людей к подобным действиям, мне было чем заняться. Я с превеликим трудом добивался выполнения моих приказов. Но большинство командиров не проявляли должного понимания, думая лишь об одном - как можно быстрее и не осложняя себе жизнь, уйти от врага с доверенными им скотами.

В течение этих четырех дней я спал где придется: в трактирах, у деревенских старост, в домах местных жителей. Двадцать пятого января ветер разогнал тучи, заблестело небо чистое, светлое. Я вернулся в Аушвиц проверить, что там происходит, и на вокзале застал солдат зенитной батареи. В основном это был «Гитлерюгенд», по сути дела еще дети, которых запихнули в люфтваффе. Сейчас они готовились к эвакуации. Фельдфебель, вращая глазами, лишенным всякого выражения голосом сообщил мне, что русские уже на противоположном берегу Вислы, и на заводе «И.Г. Фарбен» идет бой. На пути к Биркенау я столкнулся с длинной колонной заключенных, двигавшейся вдоль берега реки в окружении эсэсовцев, которые стреляли вверх, практически наугад. Позади дорога к лагерю была устелена трупами. Я остановился и подозвал их начальника, человека Крауса. «Что вы творите?» - «Штурмбанфюрер приказал освободить секторы II-e и II-ф и переправить заключенных в главный лагерь». - «А почему же вы их расстреливаете?» Он насупился: «По-другому они идти не желают». - «Где штурмбанфюрер Краус?» - «В Аушвице I». Я задумался: «Лучше бегите. Русские будут здесь через несколько часов». Поколебавшись, он решился, сделал знак своим людям, и группа, бросив заключенных, затрусила к Аушвицу I. Я смотрел на узников. Они не шевелились, кто-то смотрел на меня, кто-то сел на землю. Я обернулся к Биркенау, с высокого берега его территория полностью открывалась взгляду. От горящего сектора «Канада» в небо поднимался черный столп дыма, на фоне которого еле угадывалась тонкая струйка из трубы продолжавшего работать крематория IV. Снег на крышах бараков искрился на солнце. Лагерь казался опустевшим, я не приметил людей, только темные точки, рассыпанные по дорожкам, наверное, трупы. На сторожевых вышках уже никого не было, все замерло. Я сел в машину, развернулся и уехал, оставив заключенных на произвол судьбы. До Аушвица я добрался раньше той команды СС с реки. Мимо меня сновали туда-сюда перепуганные, взволнованные сотрудники СД и катовицкого гестапо. Дорожки лагеря были завалены трупами, мусором, кучами грязной одежды. В отдалении я иногда замечал заключенного, обшаривавшего мертвецов или украдкой перебегавшего от одного здания к другому и бросавшегося наутек при виде меня. Я нашел Крауса в комендатуре, пустые коридоры были усеяны бумагами и документами. Он допивал бутылку шнапса и курил сигарету. Я присоединился. «Вы слышите?» - спросил он спокойно. С севера и востока доносились глухие, однообразные взрывы, стреляла русская артиллерия. «Ваши люди не соображают, что делают», - заявил я, наливая себе шнапса. «Ну и что с того? Я сейчас уезжаю. А вы?» - «Тоже, разумеется. Дом еще открыт?» - «Нет. Они уехали вчера». - «А ваши люди?» - «Часть оставлю, пусть заканчивают взрывные работы вечером или завтра. Наши войска должны продержаться до этого времени. А другую перевожу в Катовице. Вы слышали, что рейхсфюрера назначили командующим группой армий?» - «Нет, - изумился я, - я не знал». - «Вчера. Ее окрестили Группа армий “Висла”, хотя фронт уже почти на Одере, если не за ним. Красные дошли до Балтики. Восточная Пруссия отрезана от Рейха». - «Да, - сказал я, - новости печальные. Возможно, рейхсфюреру удастся что-нибудь исправить». - «Меня бы это удивило. По-моему, нам крышка. Но мы бились до последнего». Краус плеснул остаток бутылки себе в стакан. «Жаль, что я допил “Арманьяк”», - посетовал я. «Ничего страшного». Он отхлебнул шнапса, взглянул на меня: «Почему вы так усердствуете? Я имею в виду рабочую силу. Вы действительно полагаете, что горстка заключенных сможет изменить нашу ситуацию?» Я пожал плечами и опрокинул стакан. «У меня приказ. А вы почему рьяно их уничтожаете?» - «У меня тоже приказ. Это враги Рейха, и я не вижу оснований, почему они должны уцелеть, когда наш народ вот-вот погибнет. Но теперь мне уже все равно. Времени больше нет». - «В любом случае большинство узников протянет лишь пару дней, - сообщил я, уставившись в пустой стакан. - Вы видели, в каком они состоянии». Краус тоже допил последний глоток и встал: «Ну, в путь». На улице он отдал несколько распоряжений, потом обернулся ко мне: «Прощайте, герр оберштурмбанфюрер. Удачи». - «Вам тоже». Я сел в машину и велел Пионтеку ехать в Глейвиц.

Поезда из Глейвица ходили ежедневно с девятнадцатого января, вывозя заключенных по мере их прибытия. Я знал, что первые поезда отправлялись в Гросс-Розен, где подготовку к приемке вел Бер. Но вскоре Гросс-Розен переполнился и отказался брать людей. Составы шли теперь через Протекторат и оттуда направлялись или к Вене, в КЛ Маутхаузен, или к Праге, чтобы потом перераспределиться по лагерям Старого Рейха. Я появился на вокзале Глейвица, когда заключенных как раз сажали в поезд. К моему ужасу, все вагоны стояли открытыми, в них намело снега еще до того, как туда стали прикладами загонять заключенных, внутри не было ни воды, ни продовольствия, ни ведра для туалета. Я расспросил узников. Их эвакуировали из Ной-Даха и пайков по дороге не раздавали, некоторые не ели уже четыре дня. Я в растерянности смотрел на эти привидения, на теснившиеся в вагонах с сугробами скелеты, закутанные в мокрые, обледеневшие одеяла. Я резко окликнул одного из охранников: «Кто здесь командующий?» Он злобно передернул плечами: «Я почем знаю, герр оберштурмбанфюрер. Нам сказали грузить, и все тут». Я вошел в главное здание и приступил с вопросом к начальнику вокзала, высокому худому человеку с усами щеточкой и в круглых профессорских очках: «Кто ответственный за поезд?» Он указал на мои погоны свернутым красным флажком, который держал в руке: «Не вы ли, герр офицер? Я думал, что СС». - «Кто конкретно? Кто формирует составы? Кто предоставляет вагоны?» - «Собственно, что касается вагонов, это Катовицкое отделение Рейхсбана, - сказал он, засовывая флажок под мышку, - а следить за спецпоездами прислали амтсрата». Он потащил меня на улицу и показал барак, расположенный чуть ниже возле путей: «Амтсрат устроился там». Я ворвался туда без стука. За столом, заваленным бумагами, развалился жирный, плохо выбритый человек в штатском. Возле печки грелись два железнодорожника. «Вы амтсрат Катовиц?» - рявкнул я. Он поднял голову: «Да, я амтсрат Катовиц. Керлинг, к вашим услугам». От него нестерпимо разило шнапсом. Я показал на рельсы: «Вы отвечаете за это безобразие?» - «Вы о каком безобразии, уточните? Сейчас оно повсюду». Я еле сдержался: «О поездах. Вагоны для заключенных КЛ стоят нараспашку». - «Ах, вот оно что! Нет, это ваши коллеги. Я всего лишь руковожу формированием составов». - «Значит, вы даете вагоны». Он порылся в бумагах. «Я вам сейчас объясню. Садитесь, старина. Вот. Спецпоезда предоставлены Generalbetriebsleitung Ost [Генеральная дирекция «Восток» (нем.)] в Берлине. Вагоны мы должны найти на месте, среди имеющегося в наличии подвижного состава. К тому же вы, наверное, уже заметили, - он махнул рукой в сторону вокзала, - в последние дни тут небольшой бардак. Открытые вагоны - единственные оставшиеся. Гауляйтер реквизировал все крытые вагоны для эвакуации гражданского населения и вермахта. Если вы недовольны, накройте их брезентом». Я слушал его стоя. «Да где же мне взять брезент?» - «Не моя проблема». - «Вы хотя бы могли очистить вагоны!» Керлинг вздохнул: «Вот что, старина, я должен формировать по двадцать-двадцать пять спецпоездов в день. Мои люди еле успевают сцепить вагоны». - «А продовольствие?» - «Опять-таки не моя забота. Но если вы интересуетесь, тут где-то есть оберштурмфюрер, которому поручено этим заниматься». Я вышел, хлопнув дверью. Возле поездов я разыскал обервахтмейстера из шупо. «О да, я видел оберштурмфюрера, раздававшего приказы. Он, скорее всего, в СП». Там мне подтвердили, что, действительно, есть такой оберштурмфюрер из Аушвица, координирующий эвакуацию заключенных, но он обедает. Я послал за ним. Он явился мрачнее тучи. Я показал ему распоряжение Шмаузера и отчитал за состояние вагонов. Он слушал, стоя навытяжку, красный как рак. Когда я закончил, он залепетал: «Оберштурмбанфюрер, оберштурмбанфюрер, это не моя вина. У меня нет средств. Рейхсбан отказывается давать мне крытые вагоны, продовольствия тоже нет, ничего нет. Мне постоянно звонят, спрашивают, почему поезда задерживаются. Я делаю, что могу». - «Что, во всем Глейвице нет продовольственного склада? Нет брезента? Лопат, чтобы расчистить вагоны? Эти заключенные - важный для Рейха ресурс, оберштурмфюрер! Разве офицеров СС больше не учат проявлять инициативу?» - «Оберштурмбанфюрер, я не в курсе дела, но я могу узнать». Я приподнял брови: «Ну так идите, узнавайте. К завтрашнему дню обеспечьте подходящий транспорт. Понятно?» - «Есть, оберштурмбанфюрер». Он отсалютовал и скрылся за дверью. Я сел и попросил связного принести мне чаю. Не успел я подуть на горячую чашку, как передо мной возник ротный фельдфебель: «Извините, оберштурмбанфюрер, вы не из штаба рейхсфюрера?» - «Да». - «Там два господина из крипо ищут оберштурмбанфюрера из Личного штаба. Это, наверно, вы?» Я проследовал за фельдфебелем, он привел меня в кабинет. Клеменс оперся локтями о стол, Везер, руки в карманах, спиной к стене, качался на стуле. Я улыбнулся и прислонился к наличнику, держа чашку дымящегося чая в ладонях: «О, старые друзья! Каким ветром вас сюда занесло?» Клеменс направил на меня толстый палец: «Мы вас ищем, Ауэ». Я, продолжая улыбаться, похлопал по погонам: «Вы забыли мой чин, комиссар?» - «Плевать нам на ваш чин, - пробормотал Клеменс. - Вы его не заслуживаете». Тут и Везер подключился: «Получив ответ судьи фон Рабингена, вы, конечно же, воскликнули: вот славно, все закончилось. Разве не так?» - «Собственно, так я это и понял. Если не ошибаюсь, ваши материалы подвергли резкой критике». Клеменс пожал плечами: «Судьи сами не знают, чего хотят. Но это не значит, что они правы». - «К сожалению для вас, - сказал я насмешливо, - вы служите правосудию». - «Именно ему, правосудию, мы и служим, - процедил сквозь зубы Кеменс, - и потому иногда оказываемся в одиночестве». - «Вы проделали столь длинный путь по Силезии, чтобы сообщить мне это? Я польщен». - «Не совсем так, - возразил Везер, перестав качаться. - Понимаете, у нас тут возникла идея». - «Очень оригинально», - ответил я, поднося чашку к губам. «Я вам сейчас объясню, Ауэ. Ваша сестра нам рассказала, что заезжала в Берлин незадолго до убийства, останавливалась в отеле “Кайзерхоф”. И виделась с вами. Вот мы и зашли в “Кайзерхоф”. Там отлично знают барона Юкскюля, он старый клиент, привычек не меняет. Один из служащих администрации вспомнил, что через несколько дней после их отъезда приходил офицер СС и отправил фрау Юкскюль телеграмму. А вы знаете, что, когда отправляют телеграмму из отеля, это фиксируется в регистрационной книге, каждая телеграмма под своим номером. А на почте хранятся копии телеграмм. Три года по закону». Он вынул бумажку из внутреннего кармана пальто и развернул ее. «Узнаете, Ауэ?» Я по-прежнему улыбался: «Дело закрыто, господа». - «Вы солгали нам, Ауэ!» - загремел Клеменс. «Да, обманывать полицию плохо», - подтвердил Везер. Я спокойно допил чай, вежливо кивнул, пожелал им хорошего вечера и закрыл за собой дверь.

На улице снова начался сильный снегопад. Я вернулся на вокзал. Орды заключенных ждали на пустыре, сидя в грязи под порывами ветра. Я попытался разместить их в здании вокзала, но залы ожидания заполонили солдаты вермахта. Я, совершенно измученный, спал с Пионтеком в машине. Утром на пустыре остался только десяток трупов, засыпанных снегом. Я хотел найти вчерашнего оберштурмфюрера, чтобы посмотреть, выполняет ли он мои инструкции. Но абсолютная бесполезность всего этого угнетала меня и парализовывала мою волю. К полудню я уже принял решение. Приказал Пионтеку запастись бензином, потом через СП связался с Элиасом и Дариусом. И еще до обеда был на дороге к Берлину.

Бои вынудили нас сделать серьезный крюк через Острау, потом Прагу и Дрезден. Пионтек и я вели машину по очереди, дорога заняла два дня. За десятки километров до Берлина нам пришлось прокладывать путь в толпах беженцев с Востока, которых по распоряжению Геббельса не пускали в город. В центре от крыла Министерства внутренних дел, где находился мой кабинет, остался только голый каркас. Снег, еще лежавший на руинах, таял под холодным, противным дождем. Улицы были замусоренные, грязные. Я наконец разыскал Гротмана, и он проинформировал меня, что Брандт с рейхсфюрером в Померании, в Дойч-Кроне [Дойч-Кроне - ныне город Валч в Польше]. Я отправился в Ораниенбург. Мой отдел, словно оторванный от мира, продолжал работать. Асбах доложил, что фрейлейн Праксу ранило во время бомбардировки, ожоги на руке и груди, и он распорядился отвезти ее в больницу во Франконии. Элиас и Дариус после взятия русскими Катовица перебрались в Бреслау и ждали инструкций. Я приказал им возвращаться. Потом я принялся разбирать почту, к которой после случившегося с фрейлейн Праксой никто больше не притрагивался, и среди официальных писем обнаружил личное. Я сразу узнал почерк Хелены. Дорогой Макс, - писала она, - мой дом разбомбили, и я вынуждена покинуть Берлин. Я в отчаянии от безызвестности. Где вы? Ваши коллеги ничего не желают говорить. Я еду к родителям в Баден. Напишите мне. Если захотите, я вернусь в Берлин. Еще не все потеряно. Ваша Хелена. Почти объяснение в любви, но я не понял, что она имела в виду под «еще не все потеряно». Я быстро написал ей по указанному адресу, сообщил, что приехал, но что в данный момент ей лучше оставаться в Бадене.

Два дня я посвятил составлению рапорта, где резко критиковал эвакуацию. Я говорил об этом с Полем, который с легкостью разбил мои аргументы: «В любом случае нам негде их размещать, все лагеря трещат по швам». В Берлине я пересекся с Томасом. Праздников он больше не закатывал и пребывал в мрачном настроении. Шелленберг уехал. По словам Томаса, перевоплощение Гиммлера в командующего группой армий имело довольно плачевные последствия. Похоже, это был очередной маневр Бормана, чтобы дискредитировать рейхсфюрера. Но все эти безумные партии, разыгрывавшиеся напоследок, меня больше не интересовали. Я опять плохо себя чувствовал, приступы рвоты возобновились, меня тошнило за печатной машинкой. Мне сообщили, что Морген в Ораниенбурге, и я решил заглянуть к нему и пожаловаться на необъяснимое усердие двух служащих крипо. «Действительно, - задумчиво произнес он, - странно. Похоже, они имеют что-то против вас лично. К тому же я читал материалы, там нет ничего конкретного. Это мог быть какой-нибудь деклассированный опустившийся тип, кто угодно, но вы? Нет, полный абсурд». - «Похоже на классовую ненависть, - предположил я. - Такое впечатление, что им непременно хочется меня унизить». - «Да, возможно. Вы человек образованный, а предрассудков по отношению к интеллектуалам среди отбросов Партии предостаточно. Слушайте, я доложу фон Рабингену и попрошу сделать им официальный выговор. Они не имеют права продолжать следствие вопреки решению судьи».

В полдень по случаю двенадцатой и, как оказалось, последней годовщины взятия власти по радио передавали речь фюрера. Я слушал ее без особого внимания в столовой Ораниенбурга и даже не помню, что он говорил, вроде опять о большевистских ордах или о чем-то в этом роде. Меня в гораздо большей степени поразила реакция присутствующих офицеров СС. Только часть из них встала и вскинула руку в салюте, когда в конце зазвучал национальный гимн. Вольность еще несколько месяцев назад немыслимая и непростительная. В тот же день возле Данцига советская подводная лодка торпедировала «Вильгельм-Густлофф», флагманский корабль флотилии Лея «Крафт дурх фройде», транспортировавший более восьми тысяч эвакуированных, половину из которых составляли дети. Почти все пассажиры погибли. В день моего возвращения в Берлин русские дошли до Одера и практически беспрепятственно его пересекли, создав широкий плацдарм между Кюстрином и Франкфуртом. Меня рвало после каждого приема пищи, и я боялся, как бы снова не началась лихорадка.

В начале февраля посреди белого дня над Берлином опять появились американцы. Несмотря на запрет, город наводнили хмурые, озлобленные беженцы, устроившие себе жилье в руинах и обворовывавшие склады и магазины. Полиция с ними не справлялась. Я задержался в гестапо, было около одиннадцати часов. Меня с немногими офицерами, продолжавшими там работать, проводили в убежище, сооруженное на краю разгромленного парка Дворца принца Альбрехта, от которого остались лишь стены без крыши. Убежище, увы, не подземное, представляло собой длинный бетонный бункер и доверия не внушало, впрочем, выбирать не приходилось. Вдобавок офицеры гестапо привели сюда пленных, небритых, с цепями на ногах, наверное, из соседних камер. Некоторых я узнал, это были июльские заговорщики, я видел их фотографии в газетах и кинохрониках. Налет был чудовищной мощности. Приземистый бункер со стенами толщиной больше метра качало из стороны в сторону, как осину на ветру. Мне казалось, что я нахожусь в эпицентре урагана, но не разбушевавшейся стихии, а дикого, первозданного шума, всех шумов ошалевшего мира. Меня оглушали взрывы, мучительно давили на барабанные перепонки, я боялся, что они лопнут. Лучше бы меня смело с лица земли или прихлопнуло, я не мог все это больше выносить. Преступникам запретили садиться, и они, свернувшись клубком, лежали на полу. Потом меня словно подняла и отшвырнула в сторону гигантская рука. Когда я открыл глаза, надо мной плавало множество лиц. Все вроде бы кричали, но я не понимал, что им нужно. Тряхнул головой и почувствовал, как ее удерживают и заставляют меня лежать спокойно. После окончания тревоги меня вывели на улицу. Я опирался на Томаса. Полуденное небо потемнело от дыма, языки пламени лизали окна здания гестапо, в парке деревья полыхали, как факелы, задняя стена дворца полностью обрушилась. Томас усадил меня на обломок скамейки. Я ощупал лицо, по щеке текла кровь. В ушах гудело, но звуки я различал. Томас вернулся: «Ты меня слышишь?» Я кивнул. Несмотря на ужасную боль, я понимал, что он мне говорил. «Не двигайся. Ты неудачно ударился». Чуть позже меня усадили в «опель». На Асканишерплатц горели покореженные машины и грузовики. Вокзал Анхальтер Банхоф словно сложился пополам и испускал густой, едкий дым. Европа-хаус и окрестные дома тоже были охвачены огнем. Солдаты и подручные с черными от копоти лицами боролись с пожарами, но тщетно. Меня привезли на Курфюрстенштрассе в пока еще уцелевшее ведомство Эйхмана и положили на стол среди других раненых. Пришел врач, уже знакомый мне гауптштурмфюрер, правда, имя его я забыл. «Опять вы», - сказал он приветливо. Томас объяснил, что я при падении врезался головой в стену бункера и не приходил в сознание минут двадцать. Врач попросил меня высунуть язык, посветил в глаза ослепляющей лампочкой, потом констатировал: «У вас сотрясение мозга». И обратился уже к Томасу: «Проследите, чтобы он сделал рентген головы. Если повреждений нет, три недели покоя». Чиркнул пару слов на листочке, отдал его Томасу и исчез. Томас сказал: «Я поищу тебе больницу с рентгеном. Если тебя отпустят, можешь передохнуть у меня. О Гротмане я позабочусь». Я засмеялся: «А если у тебя больше нет дома?» Томас пожал плечами: «Возвращайся сюда».

Трещин черепа у меня не обнаружили. Дом Томаса уцелел. Томас появился ближе к вечеру и протянул мне бумагу с подписью и печатью: «Твой отпуск. Тебе лучше уехать из Берлина». Голова у меня болела, я цедил коньяк, разбавленный минеральной водой. «И куда же?» - «Ну, я не знаю. Навести свою подружку в Бадене». - «Боюсь, американцы будут там раньше меня». - «Ладно. Поезжай с ней в Баварию или Австрию. Найди отельчик и устрой романтические каникулы. Я бы на твоем месте воспользовался моментом. Велика вероятность, что у тебя долго не будет отпуска». Потом Томас рассказал мне о последствиях налета. Здание гестапо в аварийном состоянии, бывшая канцелярия разрушена, новая, шпееровская, сильно пострадала, даже личные апартаменты фюрера сгорели. Бомба попала и в здание Народного суда, когда там шел процесс над генералом фон Шлабрендорфом, одним из заговорщиков из штаба ОКХГ. После воздушной тревоги судью Фрейслера обнаружили мертвым с проломленной головой и с делом Шлабрендорфа в руке. По слухам, во время пылкой обвинительной речи на судью упал стоявший за его спиной бронзовый бюст фюрера.

Идея уехать мне понравилась. Но куда? О Бадене и романтических каникулах и речи быть не могло. Томас собирался вывезти родителей из пригорода Вены и предложил мне отправиться туда вместо него и проводить их к кузену на ферму. «У тебя есть родители?» Он изумленно посмотрел на меня: «Естественно. У всех есть родители. Что за вопрос?» Но венский вариант казался мне ужасно сложным и не способствующим выздоровлению. Томас сразу со мной согласился. «Не волнуйся, я как-нибудь все улажу. Это не проблема. А тебе надо развеяться». Я ничего не мог придумать. Но, тем не менее, попросил Пионтека явиться утром и с несколькими цистернами бензина. Ночью мне не спалось, я вскакивал от прострелов в ушах, голова болела, два раза меня рвало, и что-то еще не давало покоя. Когда Пионтек подал машину, я взял справку об отпуске, без нее невозможно было пересечь контрольно-пропускные посты, бутылку конька, четыре пачки сигарет, которые мне подарил Томас, чемодан с вещами и сменным бельем и, даже не предложив Пионтеку кофе, приказал трогаться. «Куда едем, оберштурмбанфюрер?» - «Держи путь на Штеттин [Штеттин - современный Щецин в Польше]».

Я сказал это, не задумываясь, уверенно, и тут же мне стало ясно, что по-другому и быть не могло. До автострады мы добирались сложными окольными путями. Пионтек сообщил, что ночевал в гараже, что Моабит и Веддинг сровняли с землей и толпы берлинцев пополнили поток беженцев с Востока. По шоссе тянулась длинная вереница повозок - лошадь мордой к впереди стоящей колымаге, и так до бесконечности. Большинство подвод были накрыты белым брезентом, под которым люди прятались от снега и пронизывающего холода. Правую полосу шупо и фельджандармы держали для военных колонн, продвигавшихся на фронт. Иногда в небе появлялся русский штурмовик, и начиналась паника. Люди спрыгивали с повозок и бежали в заснеженные поля, пока истребитель летал вдоль колонны и косил запоздавших пулеметной очередью, разносил на куски головы и брюхо обезумевших от страха лошадей, поджигал тюки и телеги. Во время очередной атаки обстреляли и мою машину, пули изрешетили дверцы, заднее стекло разбилось, но мотор уцелел и коньяк тоже. Я протянул бутылку Пионтеку, потом сам отпил добрый глоток прямо из горлышка, и мы двинулись дальше среди криков раненых и воя перепуганных беженцев. В Штеттине мы пересекли Одер, лед растаял рано, процесс ускорили военные корабли с динамитом и ледорезами. Потом мы с севера обогнули Маню-Зее, проехали через Штаргард, занятый ваффен-СС с черно-желто-красными нашивками на рукавах - валлонами Дегрелля. Потом мы свернули на большую трассу на восток. Я ориентировал Пионтека по карте: в этом районе мне бывать не доводилось. Вдоль загруженного шоссе тянулись холмистые поля, покрытые нетронутым кристально-чистым снегом, березовые рощи или темные мрачные сосны. То здесь, то там виднелась одинокая ферма, длинные приземистые постройки, притаившиеся под соломенной кровлей, запорошенной метелью. Маленькие деревеньки с домами красного кирпича, с серыми остроконечными крышами и строгими лютеранскими церквами казались удивительно спокойными, жители как ни в чем не бывало занимались повседневной работой. После Вангерина дорога поднималась над холодными, свинцовыми озерами, лед на которых держался только по краям. Мы миновали Драмбург и Фалькенбург. В Темпельбурге, небольшом городке на южном берегу Дратциг-Зее, я велел Пионтеку съехать с трассы и направляться на север по дороге на Бад-Польцин. После длинного прямого отрезка пути через широкие поля, чередовавшиеся с сосняком, прятавшим озеро, дорога пошла по обрывистому, поросшему деревьями перешейку, который словно лезвием ножа отрезал Дратциг-Зее от Саребен-Зее, озера поменьше. Внизу крошечная деревушка Альт-Драхейм образовывала вытянутую между двух озер дугу, располагаясь ярусами вокруг развалин старого замка. Северный берег Саребен-Зее по ту сторону деревни был покрыт сосновым лесом. Я остановился и спросил крестьянина, как мне добраться до места. Он объяснил на словах, без лишних жестов: еще приблизительно два километра, потом направо. «Вы не пропустите поворот, - уверял он. - Там большая березовая аллея». Но Пионтек все-таки ее не заметил и чуть не проскочил мимо. Аллея шла сперва через небольшой лесок, потом по живописной открытой местности - свободная прямая линия между двумя высокими занавесями голых бледных берез, безмятежных и тихих посреди белой девственной равнины. Дом стоял в глубине.