Я немного совершил в жизни поступков, которыми впрямь по-настоящему горжусь-горжусь. Общим числом, наверное, пять. А может, семь. В том числе тот, о котором вам расскажу. Но для начала, дорогие товарищи, давайте, как это принято в литературе (и как необходимо для понимания произошедшего), коротко обрисуем те обстоятельства времени, места и образа действия, что сопутствовали давнему, но столь важному для моей жизни решению. Итак, читатель, прошу за мной, в год одна тысяча девятьсот восемьдесят третий. Почему именно туда? Для меня восемьдесят третий стал годом судьбоносным и ярким.

В том году, весной, я женился – в первый раз и, как оказалось, единственный.

А следующей зимой у меня родился сын – как впоследствии выяснилось, тоже единственный.

И в восемьдесят третьем я круто поменял свою жизнь, сменив не только место работы, но и профессию. Был инженером-электриком и младшим научным сотрудником – стал журналистом.

Но не эти три эпизода моей биографии – женитьба, смена сферы деятельности, рождение наследника – являются объектом моей гордости. Если вдуматься, гордиться тут особенно нечем. Подумаешь, женился, родил ребенка или даже переменил профессию. Кто из нас этого не делал! Нет, предмет моей гордости совсем иной. И событие, после которого моя жизнь ДЕЙСТВИТЕЛЬНО переменилась к лучшему, из другой оперы. Но для начала несколько слов, чтобы обрисовать мое (а также державы нашей) существование в то довольно далекое время.

И сразу загадаю вам загадку: вот скажите, для чего в восьмидесятые человек, в высшей степени интеллигентный, редактор отдела в центральном журнале, носил с собой в дипломате пустой пакет из-под молока? Тогда уже появилось в продаже молоко «тетра-пак» – в привычных нам параллелепипедах. Так вот, такой использованный пакет, в сложенном виде, мой старший товарищ таскал тогда с собой в дипломате каждодневно. Люди, хорошо помнящие советские времена, думаю, без труда решат эту загадку. А тем, кто моложе сорока, боюсь, придется поломать голову.

А для того чтобы вы прониклись тамошними порядками, давайте и впрямь перенесемся в год восемьдесят третий, где автор этих строк, молодой человек с румянцем во всю щеку, входит в редакцию газеты «Лесная промышленность», находившейся в пяти минутах неспешной ходьбы от Красной площади, на улице 25 Октября (теперь Никольской). Рассказывать историю, почему я прибился тогда именно к этому берегу советской журналистики, долго и неинтересно, поэтому ограничимся констатацией: с восемнадцати своих лет я сотрудничал с этим изданием. Прогремел очерком «Тропа Никиты Александрова» о леснике, что в годы Великой Отечественной повторил подвиг Сусанина. Не гнушался поденщиной о московских выставках и премьерах, писал юмористические рассказы – и вот наконец летом восемьдесят третьего я вошел в этот подъезд, как полноправный, штатный сотрудник. Или, как записано у меня в трудовой книжке – и это звание меня наполняет тихой гордостью, – корреспондент. Разумеется, газета «Лесная промышленность» звучала в те годы не так громко, как «Правда». И даже не как «Комсомолка». Но это была тем не менее настоящая, большая, центральная газета. И я, как полноправный журналист, получил тогда красные «корочки» (удостоверение) с золотым тиснением ПРЕССА – чем, разумеется, весьма гордился.

Редакция занимала тогда целый этаж в старинном здании неподалеку от ресторана «Славянский базар». Ходили легенды, что она квартировала в помещении бывшей одноименной гостиницы. Именно здесь останавливалась по приезде в Москву чеховская «дама с собачкой», тут навещал ее московский любовник Гуров. Теперь в «нумерах» дым стоял коромыслом – и в самом буквальном смысле тоже. О запретах на курение тогда никто не слышал, и журналисты дымили везде – непосредственно на своем рабочем месте. Исключение составляли начальственные кабинеты, а также обители с преобладанием женского пола: машинописное бюро, отдел писем и бюро стенографисток. А вообще в газете трудилось тогда немыслимое для нынешних времен количество народу – больше ста человек. И это для того, чтобы выпустить три номера в неделю, каждый объемом четыре «больших» полосы – то есть двенадцать полос еженедельно. Нынче такую площадь забивают три-четыре журналиста. Ну, максимум десять.

Конечно, многие газетные профессии с тех пор, в связи с развитием техники, а также со сменой общественно-политической формации, сами собой ликвидировались. Например, не стало машинисток, перепечатывавших наши опусы на электрических пишмашинках «Ятрань», – а ведь сидели четыре дамы в кабинете, обитом специальным, поглощающим звук покрытием. Канули в Лету стенографистки, что записывали особыми крючочками корреспонденции, что диктовали им по телефону собкоры. Собственные корреспонденты, кстати, имелись во всех основных лесных регионах страны, от Петрозаводска до Сахалина, было их человек пятнадцать. Исчезла с тех пор еще одна журналистская специальность: учетчицы писем – а ведь существовала их целая каста, настоящее украшение любой советской газеты или журнала: как правило, выпускницы школ, абитуриентки или студентки первых курсов журфака. На плечах столь юных особ, низшей редакционной когорты (зарплата – девяносто рублей в месяц) лежала утомительная обязанность регистрировать каждое письмо, приходящее в издание, – а их являлось множество, несколько мешков ежедневно. В дальнейшем эта корреспонденция расписывалась по отделам, и на каждую цидулю, начиная от жалоб на ошибку в кроссворде и заканчивая изобретением новейшей сучкорубной машины, следовало дать в срок аргументированный и исчерпывающий ответ (а не можешь дать – перешли письмо по инстанциям). Имелась и еще одна замечательная специальность – ретушер: милая, в высшей степени интеллигентная дама тушью и белилами вручную улучшала фотографии. Нынче ее вытеснил безжалостный фотошоп. Да, технических работников в издании имелось немало – но и творческих тогда шаталось (шаталось – порой в самом буквальном смысле) по коридорам редакции изрядно. Материалы для газеты поставляли семь отделов, около сорока золотых, серебряных и стальных перьев – не считая собкоров.

И вот глядите: тогдашнее самое молодое перо газеты Сергей Литвинов, свежеиспеченный корреспондент отдела целлюлозно-бумажной промышленности, однажды утром входит в помещение редакции и с трепетом возлагает на стол руководителя отдела Вадима Дмитриевича С. свою первую в жизни критическую корреспонденцию из подмосковного города Ступина, с тамошнего картонного комбината. Вчера вечером, дома, когда уснула моя юная (но уже беременная) жена, я выводил, в порыве вдохновения, строки, бичующие руководство комбината за то, что гниет под открытым небом исходное сырье – макулатура, за то, что по территории комбината, никем не охраняемой, бродят все кому не лень, а десятки работников предприятия доставляются в медвытрезвитель. Вадим Дмитриевич, в ту пору пятидесятилетний мужчина в самом соку (казавшийся мне стариком), с окладистой бородой а-ля Лев Толстой и намечающейся лысиной, немедленно проглядел мою рукопись на двенадцати листах крупным почерком, а потом произнес слова, наполнившие меня тихой радостью: «Годится», – вывел в углу свою визу: «Машбюро! На «собаке», срочно!» – и огладив свою бороду, проговорил: «Беги за бутылкой». И достал из кармана четыре рубля, заметив мимоходом: «Остальное добавишь сам».

Ах, Вадим Дмитриевич, Вадим Дмитриевич. Сердце мое наполняется тихой радостью, когда я вспоминаю его. Он воспитывал меня и школил, безоглядно делился темами, идеями, задумками, вычеркивал из моих материалов благоглупости и вписывал лапидарные формулировки. Иногда его заносило – например, в упоминавшемся материале о леснике, повторившем подвиг Ивана Сусанина, он украсил мой текст заключительной выспренной фразой: «В Сусаниных у земли русской недостатка нет!» – что случившийся другой мой старший товарищ, Анатолий Яковлевич О., ехидненько прокомментировал: «И в основном они работают в Политбюро ЦК КПСС». – Цену тогдашнему строю и нашему обществу сотрудники газеты знали.

Разумеется, и до того момента, по своей долгой внештатной работе в «Леснухе», я знал, что в стенах газеты порой выпивают. Но раньше, даже если такое случалось, от меня таились. А теперь – мне предлагалось стать если не зачинщиком, то деятельным участником пьянки. Причем с самого утра – часы только вяло подползали к отметке, когда алкоголь начинал продаваться в магазинах Советского Союза легально – к одиннадцати. Но тогда я расценил командирование меня за горячительным правильно – как инициацию, своего рода посвящение. Отказаться было решительно невозможно, предательски, порочно. И я взял Вадимовы четыре «рэ», добавил свои рупь тридцать и (водка стоила тогда пять рублей и тридцать копеек) спустя четверть часа, забросив предварительно в машбюро свой материал, явился назад в отдел с бутылкой «Столичной».

В стенном шкафу нашего общего рабочего кабинета на четверых размещался своего рода бар. Там имелся полуторалитровый эмалированный бак, ведерный кипятильник (в баке, с помощью кипятильника, в светлые периоды варился кофе) и четыре (по числу сотрудников) граненых стакана. Туда же обычно складировали нехитрую закуску: как правило, бутерброды с вареной колбасой и сыром, покупаемые в «Бутербродной» (расположенной чуть дальше по направлению к ГУМу). Вновь принесенная бутылка помещалась в шкаф, туда поочередно подходили сотрудники, принимавшие участие в мероприятии, и, как это называлось, «остограммливались». Соблюдалось неукоснительное правило: никаких сосудов на виду. Все тайком, незаметно. На поверхности имелся только запах. Но что такое запах – вещь эфемерная. Его к делу не подошьешь – тем более в атмосфере отдела, где все четверо сотрудников курили папиросы и сигареты разной степени омерзительности, от «Беломора» (Вадим) до пижонской «Явы» (я).

Конечно, в свои двадцать три я был по части алкогольных возлияний далеко не девственным. Все-таки высшее учебное заведение имел за плечами. Вкус водки, портвейна, гадкого пива и даже коньяка я познал. Однако семья моя была категорически непьющей: в праздники, в большой компании родители, конечно, позволяли себе пару стопок – но не больше и не чаще. Да и в научно-исследовательском институте (куда я попал после вуза) принимать спиртные напитки в рабочее время, на рабочем месте было категорически не принято. Бухнуть в течение дня являлось прерогативой рабочего класса, от слесарей-сантехников (неутомимых героев карикатур в журнале «Крокодил») до тех же работников леса. Журналисты, как оказалось, также негласно завоевали для себя данную привилегию. Потом я узнал, что «Лесная промышленность» (как и другие советские отраслевые издания, как то: «Советская торговля», «Воздушный транспорт» или «Гудок») была в алкогольном смысле особенной. В ней трудились либо люди, пока не дотянувшиеся (типа меня) до настоящих центральных газет и журналов, а-ля «Известия» или «Труд», либо вышибленные оттуда за различные прегрешения, как правило, связанные с невоздержанием. К тому же специфика газеты, конечно, на ее сотрудниках сказывалась. Попробуй-ка возьми интервью где-нибудь на делянке, при температуре минус тридцать пять! Не захочешь, а стакан пропустишь.

Теперь я понимаю, задним числом, что судьба меня (и старшие товарищи) по большому счету, в смысле пьянства, все-таки хранила. Я работал в отделе бумаги, а целлюлозно-бумажное производство – это вам не сучкорубы и не лесопосадки – технически сложное, наукоемкое. На бумажных фабриках и целлюлозных комбинатах керосинили далеко не столь вызывающе, как в лесу – да и среди их руководителей не особо было принято корреспондентов московских упаивать. Вдобавок мой начальник Вадим Дмитриевич (и другое газетное руководство) щадил меня, не засылал в те регионы, что славились своим совсем уж безбрежным гостеприимством: в республиках Закавказья, Средней Азии или, допустим, в хлебосольной Чечено-Ингушской АССР я ни разу не побывал. Меня, как молодого, неиспорченного командировали обычно в тихую, интеллигентную Прибалтику, на фабрики братской Украины или в среднюю полосу. Поэтому за четыре с лишним года в коридорах «Лесной промышленности» я все-таки не спился.

Но вернемся в тот самый первый мой день в отделе бумаги, пока в машбюро печаталась моя критическая корреспонденция. В отдел постепенно подтянулись остальные сотрудники. Естественно, каждому было сказано (Вадимом): подойти к буфету. Каждый выпивал, потом спрашивал: «По какому поводу?» Вадим Дмитриевич пояснял: «Новый сотрудник проставляется». Или: «Дебют Литвинова отмечаем». Угощали и дружественных сотрудников иных отделов. Разумеется, бутылка на четверых стала лишь разгонной площадкой. В близлежащий магазин (ласково именуемый «Три ступеньки») снаряжались новые экспедиции. Попутно текла работа, чему выпивка, казалось, не мешала. Вадим сходил на летучку и планерку. Вычитал перепечатанный на машинке мой материал, кое-что подправил, подписал и сдал в секретариат. Подогретый спиртным, в сизых клубах сигаретного дыма, день летел незаметно. Наконец наступил момент, когда дела закончились, почти все как-то незаметно разбежались, и я готов был, вслед за остальными, устремиться домой, в съемную комнату в коммунальной квартире, к молодой жене. Только собрался отпроситься у Вадима, но… Понял, что отпрашиваться не у кого. Склонив могучую голову и возложив бороду на грудь, Вадим Дмитриевич спали-с.

Честно говоря, я перепугался. Подростковые максимы, типа «Сам погибай, но товарища выручай», пронеслись у меня в голове. Что делать, было решительно непонятно. Поразмыслив, я решил обратиться за советом к старшему товарищу (и приятелю Вадима), уже упомянутому Анатолию Яковлевичу, что трудился в отделе лесного хозяйства. Сделав таинственное лицо, я вызвал А.Я. в коридор. Даже не дав мне раскрыть рта, он спросил: «Что, засыпание наблюдается?»

– Да! Как вы узнали? И что мне теперь делать?

– А ты что, уйти хотел?

– Ну да, и рабочий день кончается.

– Так ты дверь прикрой и иди.

Из нашего краткого диалога я догадался, что задремывание моего руководителя в своем кресле далеко не первое. И, как впоследствии оказалось, не последнее.

Ах, Вадим Дмитриевич, Вадим Дмитриевич! Судьба подарила ему несомненный талант писателя, способности творческого руководителя и могучее здоровье. Мальчиком он пережил первую блокадную зиму – что дало ему право усмехаться: «Блокаду пережили, голод пережили – и изобилие переживем». Он был предан газете и вечно придумывал новые темы или, как выразились бы сейчас, акции. А чтобы не сойти с ума от социалистического соревнования семи целлюлозных гигантов или битвы машинистов бумагоделательных машин за снижение массы газетной бумаги, Вадим вел в газете две рубрики. Одна называлась «Искатель» и посвящалась самым разным коллекциям и коллекционерам, от спичечных этикеток до значков. Другая была его особенной любовью. Вадим задумал написать краткие биографии ВСЕХ мало-мальски известных знакомых, друзей и недругов Пушкина, от Бенкендорфа до Языкова. Он добывал редкие книги, переписывался с провинциальными музеями и картинными галереями. По мере готовности публиковал материалы на последней полосе «Леснухи», под рубрикой «На пушкинской орбите» – меня слегка смущало в данном контексте модерновое слово «орбита», но я, щадя авторское самолюбие, об этом никогда Вадиму Дмитриевичу не говорил. Легко можно было догадаться, что профессиональные пушкинисты, составлявшие в те годы замкнутый и суровый клан, работу моего редактора не одобряли, считали целиком компилятивной. В советские времена он никогда бы не смог напечатать свою книгу – но настала свобода книгоиздания, и он выпустил заветный двухтомник. Подарил и мне, с надписью на форзаце своим ясным и красивым почерком: «Когда дедушки не станет, вспоминай наш отдел и нашу дружбу».

Что же теперь остается мне, когда Вадима давно не стало?

Я вспоминаю. И считаю, что ни говори, что советская власть безжалостно к нему отнеслась – начиная от ленинградской блокады и кончая портвейном «Кавказ», которым она его травила. Остается лишь гадать, что и сколько Вадим смог бы сделать, когда бы ни удушающая идеология, которой он (как и все мы) вынужден был служить…

…Поднаторев на ниве журналистики, в восемьдесят седьмом году я перешел из «Лесной» в журнал «Смена». Эта была уже совсем другая лига. Можно сказать, высшая. Но одна напасть, органически присущая, как оказалось, советской публицистике, присутствовала и там. Ведь как ни вспомнишь, родом из тех времен и мест, умного, славного, доброго, талантливого, яркого человека – так окажется, что он или запойный, или пьяница, или алкоголик. Например, сначала в «Смене» мной руководил Володя А. – молодой человек лет тридцати пяти, высокий, немного нелепый, нескладный. Он и сам писал яркие, умные очерки. И редактировал – дай Бог. И интересные сюжеты, яркие темы выкапывал. И никого никогда в своей жизни, наверное, не обидел. Не подсиживал, не подличал, не врал. Золото, а не человек. Но при этом – пил. Вроде бы понемногу, но каждый день. Никто и никогда не видел его в умат пьяным, но все время он был слегка подшофе.

Кстати, это именно у него в портфеле «дипломат» всегда имелась сложенная в блин своего рода выкройка параллелепипеда – пустой пакет из-под молока. Зачем? К концу восьмидесятых в Стране Советов обнаружились нехватки всего и вся. В том числе – кружек в пивных барах. Тогда принято было в Москве разливать пиво посредством автоматов – опускаешь двадцать копеек, и тебе наливается стакан вонючей жижи. Так вот, кружек в местах разлива оказался дефицит. Чтобы не клянчить заветный сосуд и не стоять ни у кого над душой в ожидании, пока освободится, постоянные клиенты выходили из положения по-разному. Кто-то постоянно таскал с собой пустую литровую банку. А Володя – эстет, рационализатор! – припас складной картонный пакет.

Не знаю, что послужило причиной и связано ли это было с пьянством, но в конце концов Володю от руководства нашим отделом рабочей молодежи отставили. На должность редактора вновь пришел замечательный Валерий Леонидович Г. Почему «вновь»? Некогда он уже трудился в этом журнале. Но до определенного момента. (Об этом, когда мы подружились, он рассказывал сам.) Случилось это лет за семь до его «второго пришествия» на должность. Тогда в «Смену» явился очередной проверяющий из ЦК ВЛКСМ – издание числилось по ведомству комсомола и «молодежное» ЦК было для него формально высшим начальством. Итак, главный редактор повел высокого куратора по кабинетам. Со словами: «А вот здесь сидит редактор отдела, замечательный журналист, поэт Валера ***», – он распахнул дверь, и тут глазам изумленного гостя предстал замечательный журналист и поэт, дремлющий прямо на столе, уткнувшись в недоеденный бутерброд. В результате Валеру из журнала изгнали. Поскитавшись несколько лет в менее ответственных изданиях (в том числе в «Лесной промышленности»), он свою вину, так сказать, искупил и был возвращен в «Смену».

Валера на долгие годы стал моим старшим товарищем, наставником и учителем. Болезненно полный, но не рыхлый, а плотный, меньше всего он походил на поэта – каким его представляют в массах: эфемерное, вдохновенное, кудрявое существо. Однако стихи Валера писал хорошие – раз в год «Смена» публиковала подборку его лирики. Писал он и на злобу дня, на внутриредакционные темы. Помнится, в одни из моих именин посвятил четверостишие:

Тридцать три исполнилось Сереге. Ближние и дальние в тревоге: То ли с печки спрыгнет этот росс, То ли вознесется, как Христос!

Писал и на заказ – если, допустим, заместитель главного редактора хотел блеснуть пиитическим талантом на дне рождения своего зубного врача. Но, помимо поэтического дара, журналистом и редактором Валера был изрядным. Сам очерков в ту пору уже практически не писал – ему хватало врезов к нашим материалам, правок, подписей под фотографиями. Но он придумывал темы, находил новых авторов, бесконечно возился с чужими материалами, правя и улучшая текст. Помню, однажды, по прочтении моего очередного очерка, он молвил задумчиво и грустно: «Что ж, тебя я уже всему научил, теперь можно и умирать». Конечно, я запротестовал: «Научить-то научил, а умирать зачем?» – однако Валера тогда как в воду смотрел: года через три его, бедняги, не стало.

Умный, добрый и чуткий, и в то же время пробивной и дельный, Валера был всем хорош, когда бы ни извечная болезнь многих советских поэтов (и журналистов), начиная с Твардовского. Раза два в год, обычно весной и осенью, он неожиданно брал отпуск «по семейным обстоятельствам». Запирался в квартире. Многочисленные друзья (к которым вскорости присоединился и я) по очереди приезжали и бегали ему за водкой. Валера сидел в одних трусах и читал стихи, свои и чужие. Через неделю целых десять дней он приходил в себя: принимал душ, тщательно брился, повязывал галстук или шейный платок и, благоухающий одеколоном, благостный и освеженный, возвращался на службу.

В «Смене» тогда работало много талантливых журналистов. Они, как и в «Лесной», делились, как правило, на две категории: одна (меньшая) – карьерист и себе на уме. Другая – талант, бессребреник, но, как правило, пьющий. Отделом творческой молодежи руководил, к примеру, Андрюша К.: красавец, умник, выпускник ГИТИСа и автор пьес, личный друг многих режиссеров и артистов, от Марка Захарова до Ярмольника и Догилевой. Он в свои тридцать лет разъезжал тогда на личном автомобиле «Москвич-2141», и это в конце восьмидесятых выглядело так, как если бы сейчас он владел вертолетом.

Спустя годы мы сойдемся с Андрюшей поближе, и я узнаю, что он, оказывается, подвержен тому же недугу, что и Валера. Страдал он им реже, но в гораздо более тяжелой форме – как говорил мой знакомый врач, «с выходом». Эскапады его были вызывающими. Как сейчас помню Андрея возле его подъезда в генеральском доме – без тапочек, но в розовых носках.

Сейчас, по прошествии как минимум четверти века, я задаю сам себе вопрос: почему же мы все тогда, журналисты, так вдумчиво пили? И причин нахожу несколько. Одна из них: работа наша была тогда, что ни говори, не бей лежачего. Времени свободного оставалось вдоволь. Судите сами: в «Лесной промышленности» норма выработки для корреспондента вроде меня составляла пять статей – нет, не в неделю, как порой приходится выдавать современным газетчикам, а в КВАРТАЛ, то есть в три месяца. Конечно, считалось (да так оно, как правило, и было), что мы тщательно работаем, проверяем и перепроверяем все цифры и факты, но чересчур загруженными назвать нас все равно было трудно.

В «Смене» я тоже от натуги не переламывался. От меня требовалось выдать один очерк в месяц. Да, для этого необходимо было съездить в командировку на неделю, затем добрать информацию в Москве или по телефону – но это, видит бог, было несложно.

Вторая причина того, что в замечательном Советском Союзе в семидесятые-восьмидесятые годы многие люди, прямо скажем, спивались, заключалась в том, что занимать свое свободное время было нечем. Для примера: как рассказал мне поэт (и бильярдист) Игорь Шкляревский, в столице в те годы имелось лишь четыре бильярдных стола. Не клуба, а именно – стола. Действовал один боулинг, в Измайловском парке. Еще один был для иностранцев, при гостинице «Космос». В кино случалось три-четыре интересных премьеры в год, и ровно столько сериалов показывало центральное телевидение. Театралы по десять раз обсасывали премьеры на Таганке – а кроме нее да театра Ленинского комсомола интересного на сцене не случалось.

Тяжкой работой, пахотой мало кто себя занимал: ради чего? Все равно не разбогатеешь, а даже если вдруг разбогатеешь – куда деньги девать? Чтобы себя занимать, люди ударялись кто во что горазд. Пышно расцвели разнообразные хобби. Техническая и политэкономическая интеллигенция массово ходила в походы: в горы, на байдарках или пешком. В одну экспедицию шли на майские праздники; второй, главной, – посвящали отпуск. В октябре, на отгулы, отправлялись в третий поход, а в промежутках, зимой, надо было чинить оборудование и снасти, доставать тушенку и копченую колбасу, монтировать любительские фильмы и писать отчеты о пройденных верстах.

Другие – те, кому посчастливилось заиметь шесть соток в дальнем пригороде, – погружались в сельское хозяйство и обустройство дачного дома, для которого ничего не продавалось, а все следовало, как изящно выражались, «достать» – то есть либо у государства украсть, либо перекупить ворованное. Встречались и совсем экзотические хобби. Например, когда я короткое время служил в НИИ, в отделе рядом со мной сидела пожилая дама, старая дева, посвятившая всю свою жизнь Георгу Отсу (к тому времени уже умершему). Она собирала все его пластинки, интервью, переписывалась с такими же, как она, оголтелыми.

Многие открывали в себе артистические таланты и посещали многочисленные народные театры и театральные студии. Иные, я в том числе, ходили в студии литературные, которые в столице имелись при каждом мало-мальски значимом Доме культуры, не говоря о тех, что функционировали при Союзе писателей или журналах «Юность» и «Крокодил». (Другое дело, что, уйдя в профессионалы, я, например, эти студии немедленно бросил.) Словом, недозагруженные (как правило) на основной работе, советские люди активно искали себя в хобби. А иные «заболевали (как строго писалось в газетах) вирусом вещизма и приобретательства», то есть доставали (а все на свете требовалось, напомню, именно достать) для украшения жилища мебельные гарнитуры, хрустальные люстры, ковры или хотя бы даже книги.

У журналистов хобби, как правило, не было. Вадим с его Пушкиным – редкое исключение из правил. Может, поэтому они (мы) столь часто заполняли свой немереный досуг водярой и портвейном.

А может, ларчик открывался проще. И причиной профессионального алкоголизма было то неловкое обстоятельство, что в пьяном виде легче было продаваться. Я хорошо помню, как в каждую статью в буквальном смысле требовалось обязательно вписывать подходящую случаю цитату из К.У. Черненко и как после его кончины спешно меняли его на Ю.В. Андропова. А потом – какое ликование было, когда Горбачев, едва пришел к власти, это требование отменил!

Как бы там ни было, но к концу восьмидесятых, освоившись в журналистике и прикрываясь перед собой, домашними и начальством замечательным щитом: «А что – я? Я, как все», – я стал керосинить, можно сказать, ревниво и вдумчиво. Постепенно начались тревожные звоночки. К примеру, однажды я собрался посидеть, поработать над очерком – который и впрямь требовалось сдавать, – а вместо этого попал на квартиру к своему начальнику Валере, как раз начавшему очередной отпуск по семейным обстоятельствам, и разделил с ним его одиночество. В другой раз мы с товарищами из редакции вдруг сорвались на ВДНХ (куда, по слухам, завезли немецкое пиво) – пива не нашли и вместо этого в чьем-то коммунальном жилище до четырех утра давились водкой (а бедная моя супруга сходила в неведении с ума). Однажды меня даже вызывал в свой кабинет и по-отечески отчитал за выпивки главный редактор «Смены», которому я дал тогда честное благородное слово больше не пить в помещении редакции. На что мои друзья-собутыльники, которым я о политбеседе поведал, сказали, что будут меня теперь высовывать из окна в туалете, чтобы я мог пить вне стен редакции – ха-ха-ха.

Советская империя близилась к закату. Гудели ветра перестройки. Из магазинов к той поре исчезло все. Водку стали давать по талонам – но нас это не останавливало.

Потом случился путч. Горбачев сказал в Форосе: «Мы летим в другую страну». И страна и впрямь менялась – это чувствовалось всей кожей.

И вот, вскоре после путча, осенью девяносто первого года я оказался на поминках по моему другу журналисту Сереге Р. Он умер молодым, но, нет, совсем не от водки. В восемьдесят шестом, когда рванул Чернобыль, Сережа Р. пошел в ЦК и попросился добровольцем в ликвидаторы. Делал под Припятью многотиражную газету. Хватанул свою дозу и пять лет спустя сгорел от почечной недостаточности. Умер он молодым, всего на пару лет старше меня.

Настроение на поминках было паршивейшим, его не брало никакой водкой. Почему-то вспоминалось, как за полгода до мы вместе с Сергеем явились через заднее крыльцо к директору ликеро-водочного магазина, и он попросил десять бутылок водки «на поминки». Директриса резонно попросила предъявить справку о смерти. «Понимаете, – мягко сказал Серега, – товарищ еще не умер». Все расхохотались, обаяние его было велико, директриса выписала хоть не десять, но пять бутыльментов. Мы радостно напились. Оказалось, с поминками Сергей как накаркал.

На тризне, да еще по другу, как не выпить. Нагрузившись, я зашел домой к своим родителям – они жили неподалеку. К чему-то прицепившись, поругался с ними. Вырвался, поехал домой, к семье. Решил воспользоваться такси. В ту пору заказывать авто было бесполезно, и я пошел ловить на улицу. Простоял едва ли не час. Машины не останавливались, а те, что тормозили, везти меня отказывались. Окоченев, я плюнул и потащился домой на метро. Приехал злой, протрезвевший, похмельный, противный сам себе. И ночью того же дня… Нет, не скажу, что мне был голос, или видение, или кто-то свыше меня надоумил. Нет, просто я вдруг отчетливо и ясно понял: мне надо бросить пить.

Не скажу, что это было первым моим подобным решением. Несколько раз я уже давал себе зарок. Но надолго меня не хватало. То друг из загранки привез настоящего виски. То поминки по деду случились и не выпить было никак нельзя. То в командировке в Таджикистан оказалось невозможно нарушить законы восточного гостеприимства. Но в тот раз, после поминок по Сергею, мне почему-то показалось: все теперь обстоит очень серьезно, и нарушить завет мне никак нельзя.

Нет, я не кодировался и мне не вшивали спираль. Просто дал самому себе слово.

Трудно ли мне было? Поначалу нелегко. Тяжко объяснить окружающим, что к чему. И в застольях сидишь дурак дураком. И времени свободного появилось – вагон, которое не знаешь чем занять.

Неловкое чувство продолжалось довольно долго – наверное, с год. Потом и я, и окружающие к моему новому, трезвому состоянию привыкли. А свободное время тоже нашлось чем занять. Попервоначалу я взялся учить «Евгения Онегина» наизусть, Музиля читать. А потом принялись, вместе с родной моей сестрой Анной, которая как раз на журфаке стала в рекламе специализироваться, совместно делать бизнес. Времена переменились, страна стала иной. За бизнес взялись все. Мы схватились, по заказу одного из первых в стране рекламных агентств, разрабатывать свой способ оценки эффективности рекламы. Способ не приняли, но работать вместе оказалось интересно.

С тех пор прошло без малого двадцать пять лет. И я действительно с того дня, в сентябре девяносто первого, больше не пью. Не то что ни капли – лет через двадцать после зарока я стал позволять себе бокал-другой сухого вина – на отдыхе или по пятницам. Но крепкого спиртного в рот больше не брал и не беру.

Помимо прочего, мне совершенно перестало нравиться состояние опьянения. Глупое и довольно противное чувство, когда ощущаешь себя гораздо большим дураком, чем ты есть на самом деле.

Бывало ли у меня искушение? Да, и не раз. Особенно в первый год. Но я делал над собой усилие, искус отгонял и за каждый случай преодоления мысленно ставил себе плюс один балл. Через полгода соблазн стал посещать гораздо реже, после года воздержания исчез вообще. Наверное, мне повезло, что я ушел в завязку в свои тридцать, а не в сорок и не позже. Психологическая привязанность к спиртному не успела перерасти в физиологическую.

И оказалось, что есть на свете очень много вещей, которыми заниматься приятно, весело и интересно – причем на свежую голову. Я стал писать – больше и интересней. Читать – больше. Больше смотреть кино, бывать в театрах и на выставках. А поездки по стране и за границу! Их тоже оказалось приятнее воспринимать на свежую голову. И даже общаться с друзьями – интереснее и веселее выходило по трезвяку. Я открыл для себя заново радости спорта. Стал ходить на лыжах и кататься на велике. А недавно йогу начал осваивать.

Я не берусь судить, насколько счастливее стала моя жизнь после сентября девяносто первого, но то, что она таки стала много счастливее – определенно. Хорошо ли, плохо ли, но я сумел сделать в жизни многое из того, чего ни за что не совершил бы, продолжая квасить. Да что там говорить! Уже хотя бы за то мне надо благодарить мое тогдашнее решение, что моя жизнь после него просто была. Имела место.

Ведь, к глубочайшему моему сожалению, всех тех, кого я упомянул в этой заметке, уже нет с нами.

Вадим Дмитриевич был единственным, кто прожил длинную жизнь, скончался, будучи за семьдесят, и увидел главный труд своей жизни опубликованным. Но я не могу отделаться от мысли, что его могучий организм позволил бы ему прожить и до сегодня, на радость семье и его друзьям, когда бы не…

Тихий пьяница Володя из «Смены» погиб зимой девяносто четвертого. Ужасная смерть – его нашли в квартире, задушенного какой-то проволокой. Его собутыльник валялся с пробитой головой на лестничной площадке – на него все и списали. Володе около сорока тогда было.

Валера скончался – оторвался тромб, – едва ему перевалило за пятьдесят пять. Мы, друзья, подарили тогда ему на юбилей красивый кожаный портфель. Он его берег, так и не успел им попользоваться.

Андрюша К. в девяносто четвертом, давно уволившись из «Смены», зачем-то вдруг пожаловал в редакцию. В пьяном виде то ли выпал, то ли выпрыгнул в лестничный пролет с шестого этажа. Судьба его хранила – он весь переломался, но выжил. Долго лечился и восстанавливался. Завязал со спиртным. Пользуясь старыми связями, работал на дому. Несколько раз срывался, лежал под капельницей в Склифе. Наконец однажды развязал по-крупному и умер на собственной кухне, в окружении бутылок. Ему тоже немногим за полтинник перевалило.

Мне порой – не часто, но все-таки – становится обидно, что апофеоз моей алкогольной молодости пришелся на самые гадкие напитки: водку «андроповку», портвейн «три топора» и «жигулевское» пиво. И я так и не совершил, вместе со страной, массы гастрономических открытий: не познал вкус текилы… кальвадоса… бурбона… шнапса… Но эта идея быстро проходит, и, сидя на роскошном балконе в собственном доме в ближнем Подмосковье, я начинаю думать, что я все-таки гораздо счастливее, чем все те, что эти специалитеты отведали.

Даже если эти товарищи пока еще живы и здоровы.