Агния сидела в вонючей темноте трюма, не слыша всхлипываний и шепота своих товарок. Волны мерно били в низкие борта, раскачивая судно, как огромную колыбель.
Агния, широко раскрыв глаза, полная неясного предчувствия скорой радости, бездумно уставилась в темноту и вдруг зажмурилась от раскаленного сияния длинных быстрых искр, летящих из-под тяжелого молота.
«Дух! Дух! Дух!» — равномерно ударял молот, а она сидела в углу каменной кузницы и смотрела, как дед Май неустанно бьет по низкой наковальне. Нет, это не дед Май, это кто-то другой. Она не может угадать его в лицо, но знает, что любит его, любит больше всех на свете. А кто же второй? Кто поворачивает щипцами раскаленный брусок на наковальне? Вот взглянул на нее из-за плеча, улыбается. Сауран! Ну, конечно, это ты, Сауран! Ты хочешь загородить меня от летящих горячих брызг. Спасибо тебе.
Кузнец отбросил молот и протянул руку к раскаленному брусу. Что он хочет сделать? Ведь он обожжется.
Нет, не обжегся. Держит в руке докрасна раскаленный короткий клинок.
Агнии весело. Он прекрасен, ее кузнец. Она смеется.
Вот кузнец шагнул к ней, опускает руку с клинком. Все ближе, ближе горячее мерцающее острие.
Она хочет встать, но ноги затекли. Хочет загородиться руками — руки не слушаются.
Она смотрит кузнецу прямо в лицо, чтобы остановить его взглядом, и вдруг понимает, что кузнец не видит ее — он слеп…
Свежий ветер дохнул в удушливую темноту трюма, разбудив Агнию. В квадрат открывшегося люка на миг заглянули звезды. Потом чья-то тень закрыла небо, и перекладины лестницы заскрипели. Кто-то тяжелый быстро спускался вниз. Агния сидела у самой лестницы. Шершавые ладони ощупали ее голову, плечи.
Жесткие пальцы вцепились в руку выше локтя. Кто-то, невидимый в темноте, обдал ее лицо горячим нечистым дыханием. И Агния, как рысь, вцепилась ногтями в это лицо. Вскочив на ноги, извиваясь всем телом в железных объятиях, била она коленями, вскрикивая, когда чувствовала, что ударила крепко. Неразличимый во тьме схватил ее за волосы и, отогнув голову, повалил навзничь. Он не проронил ни звука, только шумно, прерывисто дышал. Тело, придавившее ее к мокрым доскам, медленно, всей тяжестью поползло по ней. Жесткая щетина бороды окорябала щеку. Задохнувшись, она открыла рот и почувствовала, как скользит по ее губам липкая от пота кожа, как дернулось горло, когда невидимый судорожно сглотнул.
И тогда, извернувшись, Агния вцепилась зубами в эту волосатую глотку. Невидимый завизжал, как испуганный вепрь. И женщины в трюме закричали все сразу, весело и страшно.
Жесткие пальцы рвали ей уши, волосы, пытаясь добраться до лица, но она обхватила руками жилистую шею и грызла, грызла, пока горячая кровь толчком не заполнила ей рот, лишив дыхания.
По палубе загрохотали ноги бегущих. Матросы, светя фонарями, один за другим попрыгали в трюм. Чей-то сильный удар сбросил с нее тяжелое тело пришедшего во тьме.
Агния закрыла лицо ладонями и лежала так, ничего не желая видеть, только слышала хриплую, захлебывающуюся ругань, выкрики матросов и дикий хохот женщин.
Потом весь этот шум перекрыл гневный голос хозяина.
Матросы, уводя своего товарища, выбрались на палубу.
Люк оставался открытым всю ночь. Всю ночь женщины, улыбаясь, смотрели, как над парусом плывут в небе высокие звезды. И только Агния плакала тихо, безутешно. Она обнаружила, что потеряла свой талисман — дедову свирельку. И ей казалось — навсегда.
…Эту когда-то обольстительную гетеру обдуманно изуродовал не в меру ревнивый обожатель, и с тех пор в Афинах она звалась Медуза.
Сквернословя и брызжа слюной, Медуза сбивчиво объясняла, что сегодня утром купила у хозяина корабля трех девушек для своего «дома любви», да еще переплатила втридорога за одну из трех.
Теперь эта дрянь сбежала от нее. Она, Медуза, уверена, что лукавый финикиянин нарочно прячет беглянку здесь, на своей посудине и, по всему видно, поступает так не впервые.
Он, конечно, в сговоре с девчонкой: продаст ее, она сбежит обратно на корабль, и тю-тю — ищи ветра в море!
А денежки поделят. Ее, Медузы, честный заработок! Дуру нашли!
Пусть надежная стража золотых Афин, неподкупные скифы осмотрят воровское это корыто, обшарят его сверху донизу.
Медуза клянется Афродитой Критской, своей заступницей, что они найдут здесь то, что ищут.
И уж тогда лживый финикиянин сполна заплатит ей за обиду.
Такие уловки на торге и вправду случались нередко, и поэтому Аримас строго потребовал хозяина триремы к ответу.
Финикиянин оставался невозмутимым. Темное, с морщинистой, загрубевшей под солеными ветрами кожей лицо его ничего не выражало.
Он спокойно приказал команде подать нам заправленные маслом морские фонари и не двинулся с места, когда Аримас в сопровождении Медузы и ее жирного прислужника-сирийца, тоже взявшего фонарь, отправился осматривать палубные постройки.
Проверив, легко ли выходит меч из ножен, я спустился в трюм. Тошнотворный рыбный дух мешался здесь с приторным, сладким запахом гнилых фруктов. Фитиль фонаря чадил и мигал, бродя в сырой темноте. Гулко отдавались в пустоту короткие всхлипы волн, толкущихся между бортом судна и камнями причала.
Трюм был пуст. Никто не прятался за грязными дощатыми перекрытиями. Собравшись вылезать наверх, я на всякий случай заглянул за поставленную торчком лестницу. Ступня опустилась на что-то твердое, маленькое, раздался сухой хруст, нога поехала вбок, я едва устоял, ухватившись за щербатую перекладину.
Присев на корточки, я повел фонарем над самым днищем.
Если бы передо мной предстала сама Змееногая, я, верно, не был бы так поражен. Круглая и короткая, выпиленная из полой кости скифская свирелька, вроде тех, что любил дед Май, лежала в грязи на досках с отколотым и раздавленным моей ступней загубником.
Я поднял ее так опасливо и бережно, будто она была живая, и бессмысленно уставился в простой, знакомый каждому скифу полустершийся узор на ее круглых боках.
Надежда, за долгие годы согнувшаяся в привычку, вдруг распрямилась во мне, поднялась, поманила легкой женской рукой, взглянула ясными глазами. Зажав свирельку во взмокшей ладони, я выскочил на палубу, едва не сшибив с ног друга, стоящего над лазом.
Я разжал ладонь и показал находку.
— Аримас… Аримас… — больше я ничего не мог выговорить.
Да и нечего было говорить! Мы знали, мы оба знали наперед, что сейчас будет.
Прямо с низкого борта упали мы на спины лошадей. Копыта, захлебываясь, залопотали по деревянному настилу.
— Куда? Безумцы! Варвары! Куда? — истошно заорала вслед уродливая старуха.
Скорей, скорей!
Мимо темных кораблей со скелетами мачт и снастей, между горами грузов, под арку ворот, в город.
Белая колоннада — мимо! Копыта выбивают синие искры из каменной мостовой. Храмы, дома, статуи богинь и героев — мимо, мимо, мимо!
Ошалевшие прохожие — мимо! Туда — на холм и вниз; скорей, скорей — высвистывают плети. Через изгородь — ап! Вокруг конюшен — сюда!
На всем скаку мы прыгнули с коней.
Небо качнулось всей своей глубиной, и чья-то одинокая звезда, сорвавшись, полетела к земле, стремительно и беззвучно.
Скифы, стоящие плотным кольцом, расступились.
На опрокинутой вверх дном бадье, накрытая конской попоной, опустив в ладони лицо, сидела женщина.
Мы не проронили ни слова, не двинулись.
Она подняла глаза нам навстречу и поднялась сама. Попона соскользнула на землю.
Смуглая, прекрасная богиня Надежды, она сразу узнала нас, шагнула к нам, не стыдясь своей наготы, глубоко и освобожденно вздохнула и заплакала тихо и жалобно, как дитя, обхватив нас руками за шеи.
Снова — но теперь на словах — шли мы по следам деда Мая и маленькой Агнии. Мы возвратились на дороги нашей юности, но сейчас между нами по этим дорогам шла молодая желанная женщина, и живое ее присутствие смягчало боль многих утрат. Мы снова были, как и прежде, веселыми и молодыми.
…Зимние пути трудны и опасны, и, преодолев переправы Тираса и Пирета, дед Май решил зазимовать у добродушных гетов.
Особенно не сближаясь дружбой ни с кем, дед занялся по мелочам кузнечным своим промыслом, пережидая холода, заботясь о девочке и обдумывая глухие, тревожные, случайные вести из скифских степей.
Однажды к позднему огню кибитки пришел человек.
Незнакомец зябко кутался в рваное верблюжье одеяло, из-под которого торчали его на удивление тонкие ноги в истертых деревянных сандалиях.
Он оказался одним из многих рабов, счастливо ушедших из страшной битвы со скифами, эллин родом.
От него дед Май узнал о гибели Черного Нубийца и обоих юношей-скифов, выступивших вместе с рабами против царя Мадая.
Старик, не раздумывая, принял неимущего эллина, кормил его всю зиму и без конца заставлял пересказывать, как славно дрались и погибли молодые скифы Аримас и Сауран, его внуки.
Эллин терпеливо и даже охотно повторял, то ли вспоминая, то ли выдумывая новые убедительные подробности, а дед Май молча слушал, не прерывая, неотрывно глядя в огонь строгими, глубоко запавшими глазами.
Только раз, раздобыв где-то хлебного неочищенного вина, старый кузнец напился до безумия и, выворотив из кибитки тяжелую оглоблю, страшный, лохматый, с дикой резвостью гонялся за эллином, крича, что тот подослан, чтобы отравить маленькую Агнию, и что сейчас он, дед Май, казнит его ужасной, невиданной доселе смертью.
Эллин плакал от испуга, а маленькая Агния сначала смеялась, а потом, жалея деда, который полуголым бегал по морозу, бесстрашно усмирила его, увела в кибитку и уложила спать, притихшего, дрожащего и покорного.
С началом весны тронулись втроем за Истр и дальше, держась вблизи понтийского побережья.
Желания эллина и скифа совпадали. Эллин стремился в родные Афины. Дед Май долго жил там когда-то молодым, хорошо помнил звучную эллинскую речь и полюбил часто объявлять, что у старого кузнеца достанет еще сил и искусства сделать Агнию богатой невестой. И протягивал к ней свои черные, хранящие кузнечный жар ладони.
Эллин же всегда вторил речам деда и прибавлял от себя, что в Афинах умеют ценить женскую красоту.
Добираться в Афины решили морем. Суровые македонские горы страшили путников, да и сами македонцы слыли неласковыми к незваным гостям.
В Византии эллин сторговался с владельцем маленького кипрского суденышка. Продали коней, кибитку и ненужный скарб. Большая часть выручки ушла в уплату корабельщику, а остальное дед Май припрятал за широкий кожаный пояс под охрану кинжала.
Эллин шутил, что, видно, ему на роду написано быть скифским рабом и что в Афинах дед Май возьмет его в рабство за долги. И клятвенно уверял, что обрадованная богатая афинская родня щедро отблагодарит доброго скифа.
Прямо на палубе дед Май заколол нарочно купленную для этого черную овцу, чтобы задобрить жертвой своевольного бога Фагимасада — повелителя вод.
Отплыли весело.
Агния проспала приход бури. Когда дед Май вытащил ее на палубу, где, грохоча, перекатывались волны и от резкого ветра захватывало дыхание, кораблик уже несло на скалы.
Людей смыло в море еще до того, как суденышко, ударившись о скалу, раскололось, словно орех.
На Агнии была только набедренная повязка, в воде ее сразу сорвало.
Дед Май никак не мог освободиться от просторной своей куртки и пояса, боясь хоть на мгновение лишить девочку своей помощи. У самых скал огромная волна накрыла их, оглушила, смяла, разъединила.
Богу Фагимасаду было угодно еще раз поднять их головы над водой уже далеко друг от друга, чтобы Агния навсегда запечатлела в памяти облепленное седыми, мокрыми волосами лицо, и протянутую к ней темную широкую ладонь деда Мая, и раскрытый рот, кричащий что-то неразличимое в грохоте волн.
Потом прибой подхватил легкое ее тело и со свирепой силой швырнул вместе с запенившейся водой с узкую каменную щель.
Агния очнулась в маленькой тихой бухте, сплошь усеянной разноцветными камешками, мокрыми и блестящими на солнце.
Ободранные о скалу бок и бедро распухли и ныли тупой, непрерывной болью…
Высокие красные скалы замыкали бухту, нависали над ней, обещая скорую тень.
От моря бухту ограждали две мощные каменные глыбы, схожие, словно родные сестры. В узком проходе между ними, набегая, пенилась волна.
Агния ступила в воду, но сразу у подножия глыб-сестер берег отвесно уходил вниз, а встречный прибой не давал выплыть.
Тогда, как ящерица, прижимаясь к нагретому гладкому камню, Агния влезла на одну из громадин.
Небо обнималось с морем. И эти объятия заполняли весь мир, и даже для нее, Агнии, такой маленькой, не оставалось в нем места.
— Дедушка! — надсаживая грудь, закричала Агния и в невыразимой тоске и обиде погрозила кому-то смуглым кулачком.
И вдруг ужас объял ее.
Беспредельное небо было над ней, и под ней бездонное море.
Она глянула вниз и содрогнулась от ощущения высоты, на которую решилась забраться. Сестра-скала не отвергала ее, подняла, держала на горячем своем плече, стояла крепко.
Но ведь и скалы послушны богам. Кому ты посмела грозить, маленькая скифянка?
И увидела Агния, как волна, тряхнув белой гривой, наскочила далеко внизу на ее скалу, откатилась, свирепея, и опять ударила с роковым упорством.
И Агния поняла ясно и просто, что никогда больше не увидит деда Мая, что он ушел от нее навсегда и вместе с ним ушло ее, Агнии, детство.
Агния быстро спустилась со скалы, только потом с удивлением вспомнив, как легко нашла простой спуск, будто он отыскался сам собой.
Волна разбилась у ее босых ног, переворошив камешки, и схлынула.
Костяная дедова свирелька лежала поверх камней, подкатившись к самой ступне. Агния присела, подняла свирельку, отерла ладонью, подумала, облизнула посолоневшие губы и тихо заиграла тот самый напев, которому учил дед Май ее мать, царицу Агнию, а потом ее, Агнию, дочь Агнии.
Она сидела у самой воды и, превозмогая боль, играла на свирельке. А потом в бухту пришла тень, и Агния забылась в спасительной ее прохладе.
— Агния! Агния!
Голова эллина торчала над краем красных скал, замыкавших бухту. Агния обрадовалась несказанно. Эллин, тоже радуясь, улыбался ей, растянув рот до ушей.
Волна вынесла эллина, прекрасного пловца, довольно далеко отсюда. Он целый день бродил в поисках живой души, но встречал только камни. Они одни среди этих скал.
Бедный, добрый, старый скиф! Агния не знает: как эллину спуститься к ней в бухту?
После нескольких пустых попыток эллин остался наверху. Так они провели еще две бесконечные ночи и один бесконечный день. Эллин научил Агнию смачивать губы и ополаскивать рот соленой водой, но самого его сильно мучила жажда. Он отыскивал мох, росший в углублениях на камнях, жевал его и жаловался, что это мало помогает. Днем они забивались к подножию камней, ища тень, а ночью дрожали от нестерпимого холода.
Утром второго дня эллин с диким криком стал носиться, размахивая руками, по самому краю скальной гряды, рискуя сорваться и сломать себе шею. Агния была уверена, что боги лишили его разума, и, рыдая, молила успокоиться. Эллин продолжал вопить еще долго, а потом лег за камнями совсем обессиленный. Теперь, невидимый ей, он не отзывался на робкие вопросы Агнии.
Агнии уже стало казаться, что он умер, когда в расщелине между камнями показался узкий челнок и два поджарых загорелых матроса с медными серьгами в ушах сошли на камни бухты.
Агния не разбирала их речи и только отчаянно сопротивлялась желанию матросов взять ее в челнок, настойчиво тыча пальцем вверх и громко зовя эллина. Вдруг голова эллина возникла над краем гряды. Он увидел челнок и матросов и с криком прыгнул к ним со скалы.
Он упал навзничь на разноцветные камешки, потерял сознание и не приходил в себя, когда матросы переносили его в челнок, а только визгливо стонал, как обиженная женщина.
С финикийской триремы, идущей в Тир, все-таки заметили бегающего по скалам голого человека, и хозяин, подумав, приказал снять его с камней. Выяснилось, что эллин сломал ногу. Хозяин сам взялся лечить спасенных. Раздувшиеся бок и бедро Агнии промыли белым вином и, обложив мелко нарубленными толстыми листьями какого-то странного растения, туго перетянули куском чистой холстины. Повязка сразу промокла от горького на вкус сока этих листьев, но боль ушла. Эллина перенесли и устроили на корме. На Агнию больше никто не обращал внимания, и она свободно бродила по всему кораблю.
Финикиянин спешил к дому. Трирема шла на всех веслах и под парусом. Слава богам, попутный ветер не менялся.
Агния скоро освоилась на финикийской галере. Опухоль быстро спала, царапины затянулись. Хозяин приказал ей помогать готовить пищу команде.
Агния не расставалась с прощальным даром деда Мая. Она выпросила у матросов витой кожаный шнурок и носила свирельку на шее, как амулет.
Теперь все ее существо, жаждущее привязанности, обратилось к эллину. Она расспрашивала его об Афинах, о его занятиях, о родне. Эллин был с нею немногословен, но скупые его ответы Агния украшала своей фантазией и благодарила богов, что они оставили ей такого друга.
Как-то, выловив из котла особенно лакомый кусок мяса, не замеченная никем, пробралась она на корму, где в низкой палубной пристройке лежал эллин. Она застала у него хозяина-финикиянина. Мужчины о чем-то совещались. С ее приходом они сразу замолкли. Эллин равнодушно уставился в потолок, а финикиянин с пристальным вниманием стал ее разглядывать, будто увидел впервые, Агния смутилась и выскользнула на палубу. Лакомый кусок она съела сама, прячась за бухтой свернутого каната. Афины встали из моря неожиданно, ослепительно блестевшей на солнце крышей и белыми колоннами Акрополя. Город рос на глазах, поднимаясь из моря и облепляя светлыми легкими строениями оранжевые склоны холма. Матросы, гортанно крича, убирали парус. Длинные брызги летели по ветру с поднятых лопастей узких весел. Быстро надвигалась пристань.
Агния по всему кораблю искала эллина, но его нигде не было. В жуткой тревоге, что с ее единственным другом случилось несчастье, Агния бросилась к хозяину-финикиянину.
Он стоял у борта, следя, как готовят трап к спуску. Когда Агния подбежала к нему с расспросами, финикиянин, не отвечая, крепко схватил ее за руку и почти бегом увлек ее за собой на корму. Там он распахнул низкую дверь в пустую пристройку, где раньше лежал эллин, втолкнул внутрь и запер. Ничего не понимая, Агния кричала и молотила руками и ногами в дверь и стены.
Весь день и всю ночь она просидела взаперти, ослепнув от слез, думая страшное.
Наутро раздались резкие крики команды, пол под ногами качнулся. Агния приникла к щели под потолком. Трирема уходила от белого причала. Оранжевый холм погружался в море. Медленно поворачиваясь, удалялась колоннада Акрополя.
Дверь в пристройку распахнулась. Финикиянин стоял на пороге. Агния теперь принадлежала ему. Эллин расплатился за проезд красивой смуглой девчонкой, как будто своей рабыней.
Агния не стала рассказывать нам про свою жизнь в богатом Тире, в доме хозяина-финикиянина, владельца многих кораблей. Что-то мешало ей вернуться на эту дорогу вместе с нами.
Мы остановились и смотрели, как она, не оглядываясь, уходила от нас в свою тайну. Мы пытались угадать ее путь, понять молчание, видели затененное лицо под тяжелой копной кудрей, руку — темную тонкую кисть с набухшей веткой прожилок, — бессильно свесившуюся с колена, и понимали только одно: как дорога нам Агния.
В Тире от гостей хозяина Агния узнала о том, что покой Золотых Афин последние годы охраняет отряд вольных скифов. Гости рассказывали, что скифы так и не сумели свыкнуться с ярым афинским солнцем, потому что упорно не желают расставаться с кожаными своими пропотевшими куртками и островерхими шапками. Что целыми днями по двое, по трое разъезжают они по городу, сидя верхом как-то по-своему, боком, и следят порядок на улицах и площадях, на пристанях и рынках. А вечером они скачут за городскую черту к подножию холма, где лошадей и людей ждут низкие, прохладные, вытянутые в линию строения конюшен, в одной из которых, освобожденной от перегородок, живут сами скифы.
А если заглянуть в высокие окна приспособленной под жилье конюшни, то можно увидеть, как кто-то из варваров спит, подложив под голову свернутый чепрак, другой с азартом играет в кости, а кое-кто даже читает по-гречески. По ночам скифы появляются в портовых притонах, пьют неразбавленное вино и щедро платят за любовь доступных женщин. Сами скифы не затевают драк — они ведь поклялись охранять покой в городе, — а с ними в драку никто вступать не решается. Не зря же просвещенные Афины дорого оплачивают свой наемный скифский отряд.
И еще… Если обойти скифские конюшни, то во внутреннем дворике станет виден огонь кузницы. Стуча маленькими молоточками и колотя тяжелым молотом, молодые скифы учатся отливать в формах, ковать и чеканить по дорогим металлам фигурки птиц и зверей, людей и невиданных чудовищ. Эти изделия варварских рук и фантазии потом быстро расходятся, сполна оплаченные, по всей Элладе и уплывают в корабельных сундуках, чтобы удивлять и восхищать многих людей за многими морями.
А трудятся кузнецы под наблюдением своего наставника, высокого, нетерпеливого, похожего на большую хищную птицу, скифа.
…В Тире и повсюду беглого раба ловят, наказывают и оставляют у хозяина. Дважды бежавшего, поймав и наказав, заковывают и заставляют работать, как скотину. Трижды бежавшего раба убивают. Но рабыню, бежавшую хотя бы однажды, поймав, убивают сразу. Или продают далеко от дома. Агнию решено было продать в Афины. Ведь всем известно, что эллины умеют ценить женскую красоту.
Стремящийся узнать, кто распускает о нем слухи, похож на пса, который гоняется за своим хвостом.
С рассветом в Афинах не было человека, который бы не знал, что к скифам волей богов вернулась их темнокожая царевна-рабыня. Медуза бегала по городу и кричала на всех перекрестках, что за свободу скифская царевна должна ей заплатить по-царски. И безобразная старуха назначила неслыханный выкуп за беглую свою рабу.
Толпы афинян осаждали скифские конюшни, чтоб взглянуть на Агнию. Начальник караульного отряда Ник Серебряный, известный тем, что, прогневавшись, ударом кулака уложил на мостовую боевого коня, сам выходил к эллинам, убедительно уговаривая разойтись. Но к полудню пришлось выставить вооруженную стражу, отозвав воинов из города. В городе им теперь делать было нечего: все Афины были здесь, у конюшен.
На расстоянии вытянутого копья вокруг жилой конюшни стояли верхами воины помоложе и, изнемогая от жары, украдкой молили бога Папая, а по-эллински — Зевса, потратить одну из своих молний на этих возбужденных афинян.
В прохладном полумраке конюшни громадная, черная, пропотевшая шапка Ника Серебряного переходила из рук в руки. Золотые монеты разного достоинства: древние, совсем темные, грубо обрубленные, с истертыми, неразличимыми изображениями на них, может быть, побывавшие в руках народов, уже исчезнувших с лица земли; и новые — маслено поблескивающие, носящие знаки тех стран, племена которых преуспевали сейчас и в гордыне сытого достатка широко рассылали по миру золотые знаки своей силы; и просто слитки дорогого металла неправильных, причудливых форм, больший из которых не превышал размером куриное яйцо; и камни — светлые и прозрачные, розовые и голубые, темные, зеленые, как кошачьи глаза, красные, как свежая кровь, в оправах и без оправ — все это медленно наполняло кулек скифской шапки.
Обойдя полный круг, шапка вернулась к владельцу. И когда последний, держащий шапку за края обеими руками, воин протянул ее Нику, начальник скифской стражи Золотых Афин отстегнул от пояса маленький кривой кинжал с изукрашенной резьбой рукояткой из драгоценной носорожьей кости и прямо с ножнами воткнул его в самую вершину груды. И только тогда, перехватив свою шапку, Ник Серебряный протянул ее Агнии, неподвижно сидевшей между скифами, словно изваяние из темного дерева.
— Один волос с твоей головы не стоит этой безделицы, царица, — громко и отчетливо сказал старший скиф, и низкий, глубокий голос его, вылетев из высоких окон конюшни, покрыл гомон толпы и набатом загудел в стенах.
— Агой! — боевым кличем отозвались скифы, сидящие вокруг Агнии.
— Агой! — ответили им стоящие на страже.
И Агния, дочь Агнии, скифской царицы, медленно поднявшись, поклонились в ноги старому воину и долго не разгибала стана, стыдясь показать горевшие ярким румянцем щеки.
От хорошей жизни не сбежишь наемником в Афины. Разными путями пришли эти скифы к берегам Эгейского понта, но возврат на родину был для всех равно невозможен. И только мы двое по настоянию Агнии решились вернуться на старое пепелище, под копыто коня Мадая Трехрукого, царя над всеми скифами.
Степи! Родные скифские степи…
Хорошо свеситься с передка кибитки и чувствовать, как опущенную вниз ладонь хлещут пушистые метелки высоких трав.
Еще засветло мы свернули со старой, наезженной дороги и, поднявшись на плоскую макушку кривобокого холма, остановили кибитку, чтобы успеть разжечь костер и приготовить пищу до темноты. Знакомый кривобокий холм. Старый знакомый. Если спуститься по более крутому склону, пересечь дорогу и идти по степи так, чтобы Солнцеликий все время видел правое твое плечо, то вскоре травы расступятся и поредеют и ты окажешься у края узкой и глубокой балки. Отсюда надо двигаться прямо навстречу Солнцеликому, следя, чтобы твоя тень, не отклоняясь в стороны, послушно следовала за тобой. Пройдя так далеко, как трижды пролетит из боевого лука стрела, ты наткнешься на маленький, теперь, верно, густо заросший травой курган. Никакими знаками не отмечен этот курган, и только случайный камень, серый и бугристый, лежит, вдавившись в землю, на невысокой его вершине.
Под этим серым камнем погребен Светлый. Мой первый друг, мой конь. Не в лихой скачке, не в схватке под мечами и стрелами, не в работе, задавленный тяжким грузом, пал он, старый мой товарищ. Тогда давно, ступая позади нас по бездорожью, навьюченный только двумя нашими торбами, он вдруг тяжело и шумно задышал, отфыркиваясь, и, не дав дотронуться до себя, раздув дрожащие ноздри навстречу ветру, навострив уши, поскакал в степь, не слушаясь ни нашего окрика, ни свиста. Далеко ускакав вперед, Светлый круто свернул и помчался, огибая нас по какому-то только ему ведомому кругу. Он скакал все резвее и резвее, длинная, давно не стриженная грива полоскалась над травами, и хвост летел по ветру.
Круг замкнулся, и Светлый встал как вкопанный. Вытянув шею, он повернул голову в нашу сторону и заржал звонко и коротко, прощаясь, может быть, с нами, а может быть, со степью. Потом ноги его подломились, и он рухнул в траву. Когда мы подбежали, все было кончено. Опустившись на колени, я приподнял тяжелую мертвую его голову. Большая мутная слеза медленно скатилась из конского глаза, задерживаясь в короткой шерсти. Я нагнулся и поцеловал его в теплые еще ноздри.
Мы погребли коня, привалив курган серым камнем. И шли дальше, пока нас не остановила рассекавшая степь балка. От нее свернули к дороге. Так я запомнил эту балку, эту дорогу и кривобокий холм.
Память упорно звала меня взглянуть на серый камень. Я отправился пешим, чтобы не оскорбить крылатую душу Светлого дружбой с другим конем. Весь путь я шел уверенно и быстро, а теперь, придя, кружил в траве, не находя даже следов кургана. Вдруг сильный порыв ветра пригнул травы, и я увидел бугристый бок серого камня, торчащий из земли. Я понял подсказку ветра. Люди с сердцами шакалов, наткнувшись на одинокий курган в степи, разрыли его и, не найдя сокровищ, должно быть, испуганно смотрели, как беззвучно смеется над ними конский череп, ощерив длинные желтые зубы. Потом зверье растащило высохшие кости.
Серый камень, зачем я пришел к тебе? Что ты можешь напомнить мне о моем коне, о Светлом, на горячей спине которого ускакала моя юность? Я сам, своими руками вознес тебя, серый камень, на вершину кургана и оставил стеречь прах моего друга. И был ты мне послушен. И был ты послушен тем, чьи руки отбросили тебя сюда, в травы. Ты, видно, очень давно живешь на свете, серый камень, и твое послушание — от равнодушия к жизни. И не раз, верно, чьи-нибудь руки погребут под твоей тяжестью прах любимого существа, принимая спокойное твое равнодушие за немое сочувствие человеческому горю.
Я ненавижу тебя, бессмертный! Сегодня я сам зарою в землю твое серое бугристое тело вблизи живого горячего огня, усядусь на твою могилу, согрею над костром руки и порадуюсь, что ты больше не смотришь на мир холодными, каменными глазами.
Расшатав, я вывернул серый камень из земли, взвалил на плечо и понес. Передо мной, бесконечно вытягиваясь, ложилась на травы моя сгорбленная тень.
Холодный туман медленно поднимался от земли, заволакивая степь. Прямые стебли трав с острыми маковками стали казаться копьями бесчисленного войска, ждущего только сигнала, чтобы броситься в атаку сквозь этот туман, похожий на дым пожара. Тьма упала внезапно. Я остался один посреди этой ночи, совсем один, придавленный большим серым камнем. Туман, расползаясь, заполнил пустоту ночи, смешал небо и землю, и если бы оказалось, что я стою вверх ногами на своей ноше, я бы не удивился. Я протянул вперед руку и, напрягая глаза, едва различил смутное очертание своих растопыренных пальцев. Живая красная искорка вдруг вспыхнула на моей протянутой ладони. Я невольно отдернул руку. Огонек, мерцая, повис в тумане. Я перевалил камень с плеча на плечо и заспешил к желанному теплу.
Агния и Аримас сидели у костра.
Боги! Пока я блуждал в тумане, что-то произошло здесь без меня.
Они даже не повернулись мне навстречу, когда я подошел. Я сбросил камень с плеча и уселся на него у костра так, чтобы хорошо видеть их обоих. Они разом глянули, но не на меня — на камень, как он ткнулся в землю, и снова уставились в огонь. Я переводил взгляд с лица Аримаса на ее лицо и желал и боялся догадаться, что сделалось в мое отсутствие. И вдруг я понял, что так поразило меня в них обоих: странное сходство их лиц.
Нет, не ясным сходством кровников, брата и сестры, были они схожи. Высшая печать родства лежала сейчас на их лицах. Так похожи между собой жрецы одного бога, воины одного войска, рабы одного хозяина. Так, должно быть, похожи друг на друга сами боги.
Что мне делать? Взять третьего сменного коня, обычно бегущего в пыли за кибиткой, и ускакать в туман? Разом потерять и друга и любимую?
…Они давно ушли от костра. Туман укрыл их.
Заколоться! Наказать их. За что? За то, что они счастливы? Отомстить своей любви, как врагу?
Костер медленно догорает. Пламя, перелетая по черным головешкам, взмахивает дрожащими желтыми крылышками и никнет, запутавшись в багровой паутине.
Убей меня, великий бог Папай! Сделай так, чтобы сердце мое не выдержало муки!
Скрипнуло колесо кибитки. Кто-то идет ко мне сквозь туман.
Аримас подошел, обхватил меня сзади за плечи, приник лицом к моему затылку, сжал в объятиях так сильно, что у меня заныли кости и стеснилось дыхание. Я вспомнил первую нашу встречу, тогда, давно… Он обхватил меня и крепко держал, сидя со мной на спине Светлого. А я просил богов оставить мне его навсегда.
Благодарю вас, боги, вы были добры ко мне.
Несчастен бесталанный в дружбе. Жалок разуверившийся в ней. Считающий друзей по пальцам обеих рук либо лжив, либо глуп. Зовущий в друзья каждого встречного просто равнодушен. Но благословен называющий друга только одним именем. И проклят предавший!
Аримас повернул меня к себе, приблизив лицо к моему лицу, тревожно и пристально заглянул в глаза. Я не отвел взгляда. Мы оба молчали.
Аримас принес от кибитки и положил у огня две стрелы из наших колчанов. Бережно поставил на примятую траву узкогорлую амфору. Я вынул из кошелька у пояса старую походную чашу. Аримас расковырял восковую пробку, и вино, запенясь, наполнило чашу до половины. Мы опустились на колени и, протянув друг другу левые руки, сплели пальцы. В правой каждый держал стрелу другого. Мы взглянули друг на друга и, прижав наконечники к запястьям, нажали на стрелы. Наша кровь, смешавшись, залила сцепленные пальцы и побежала в чашу, быстро наполняя ее до краев. В этой полной чаше мы омыли наконечники стрел. Потом, передавая чашу друг другу, выпили вино, перемешанное с нашей кровью, по глотку до дна.
Теперь в мое сердце стучала кровь Аримаса, а в сердце Аримаса — моя. В моем колчане была стрела Аримаса, а в его колчане — моя стрела. Мы стали братьями.
Агния, дочь Агнии, жена моего брата, стала мне сестрой. Любимой сестрой.
Агой!
Постоянными жертвами и покаянной молитвой умерил Мадай гнев Великой Табити-богини. Вернула Змееногая в родные степи своего жадного до соблазнов сына, оставила ему жизнь. Но простить до конца за тайную измену скифской вере не захотела. Много прекрасных наложниц отдают свою любовь скифскому царю, но ни одна не подарила ему наследника. Бездетен старый Мадай, сын Мадая. Нередко среди шумной трапезы или царской охоты уносится Мадай Трехрукий помыслами и желаниями в придуманную жизнь свою. И затихает тогда пир, и зверь уходит от невидящего взгляда царя невредимым. И никто не догадывается, что там, куда улетает душа царя, он бывает счастлив. Тогда любит Мадая жена Агния Рыжая, мать его сыновей, царица.
И страшно Мадаю пробуждение от этого сна наяву. Каждый раз после такого сна царь над всеми скифами повелевает зажечь жертвенный огонь на большом черном камне, отловить в бесчисленных табунах своих рыжую кобылицу и вороного жеребца, и сам приносит их в дар богу, имя которого страшится называть вслух.
И, очистившись, едет царь за холмы в открытую степь к заветной леваде. За просторным ее заслоном Мадай забывает свои печали и жестокую немилость богов. С отеческой нежностью следит Мадай, как послушный его тихому посвисту спешит к нему могучий золотомастный жеребец. Этот потомок ниссейского аргамака и лидийской кобылицы, приведенных когда-то в скифские степи, не знает себе равных.
Мадай подолгу ласкает атласную шерсть своего любимца, с чувственным наслаждением ощущая под руками налитое упругой звериной силой тело коня, щекочет жесткой бородой своей чуткие влажные ноздри и, наконец, с поцелуем простившись, вдруг вскрикивает воинственно и дико.
Жеребец, принимая игру, прянув в сторону, взвивается на дыбы, перебирает в воздухе ногами и уносится прочь, прекрасный, как несбывшееся желание.
Дав, в который раз, подробные и строгие наставления слугам и вооруженной охране коня, царь возвращается к делам своим веселый и до времени спокойный.
Незваный гость вошел в кузницу, не спросившись. За стуком молотков мы не услышали лая собак и топота коней. Он, верно, долго стоял у входа, разглядывая нас за работой, прежде чем мы заметили его присутствие. Мы сразу узнали его, хотя он сильно разжирел за эти годы и низко надвинутая круглая лисья шапка со свисающим на плечо пушистым хвостом оставляла лицо в тени.
— Мир вам, свободные, — сказал Хава-Массагет прежним, скрипучим голосом, и мы почувствовали, что он выполнил свое давнее обещание запомнить нас обоих.
Агния была рядом в кибитке, и я вышел из кузницы, чтобы не допустить ее случайной встречи с Массагетом. Незачем было им встречаться.
Снаружи верхами стояли четверо. Золотая отделка ножен, наручья и богато убранная сбруя остро поблескивали в лунном луче. Конь Массагета дурил у коновязи, дергая головой и взрывая передней ногой землю. Вызванивали кольца удил.
Наши псы, обсевшие всадников широким кругом, оставили сторожевую свою осаду и подкатились мне под ноги, ласкаясь. Всадники молчали, словно не замечая меня.
Знают ли они об Агнии, а если знают, то что именно? Зачем пожаловал среди ночи царский пес Хава?
Я прошел мимо всадников в кибитку. Агния уже спала. Я решил оставаться около нее на тот случай, если она вдруг проснется и вздумает наведаться к нам в кузницу. В полутьме я нашарил лук и колчан, наложил стрелу и присел за пологом, держа в виду четырех всадников и ловя возможный подозрительный шум из кузницы. В осторожности Аримаса я был уверен.
Всадники у кузницы о чем-то переговаривались. Наконец Массагет вышел наружу. Хотя я ждал его появления, он все же возник как-то неожиданно, мне почудилось, будто сразу вырос на спине своего коня. Я натянул тетиву. Круглая лисья шапка закачалась на острие нацеленной стрелы.
Аримас встал в освещенной прорези входа. Обычные слова прощания, лай собак, затухающий топот коней. Я опустил оружие и ослабил тетиву.
Царский телохранитель передал: Мадай, сын Мадая, царь над всеми скифами, заказывает Аримасу-кузнецу, слава о мастерстве которого уже шагнула за красный полог царского шатра, украсить по своему усмотрению уздечку, нагрудную перевязь и вызолотить удила для любимого царского жеребца.
Заказ неотложный и спешный. Скоро у царского шатра соберутся со всей степи свободные скифы многих племен с лучшими своими кобылицами. Царь сам выберет единственную, достойную пару своему любимцу.
И этот выбор положит начало небывалому в степях царскому празднику. Царь над всеми скифами приглашает Аримаса-кузнеца к своему шатру. И друга Аримаса, сына сколотов. И жену Аримаса. Ведь у него есть жена? Пусть приезжает с ней.
Агния чему-то улыбалась во сне.
Скрыться сейчас — значило навлечь на себя гнев Мадая. Да и где скрываться? Повсюду в степях у царя были глаза и уши. Днем и ночью могла догнать неугодного отравленная стрела.
А может быть, мы просто преувеличиваем свои страхи? Ну что за дело царю над всеми скифами до жены бедного кузнеца?
Что было, то прошло. Давно прошло.
Старое наше становище мы застали покинутым. Люди ушли за Борисфен, поближе к царским скифам, под их защиту. Многие бросали кочевать, оседали на черных, жирных землях, становились хлебопашцами. Упорствующие в кочевой вольной жизни смешивали табуны свои и стада, роднились племенами и забредали далеко от привычных мест в поисках новых, нетронутых пастбищ. Повсюду в племенах установили твердую цену на вещи и рабов, на хлеб и вино, на скот и даже на битую дичь и строго соблюдали установленное.
Теперь на дорогах все чаще встречались хорошо охраняемые обозы иноверцев — все больше эллинов или персов, — бесстрашно заглядывающих в самые отдаленные степные пределы в надежде на удачную торговую поживу. Но в старой кузнице деда Мая гости случались редко. Поэтому Аримас особенно старался искусной работой умножить слух о редкостном своем мастерстве.
Глядя на завершенные им изделия, мы с Агнией дивились вдохновенной силе его труда, жалели, что придется расстаться с этой красотой, которую всегда хотелось бы иметь перед глазами.
Без утайки мы рассказали Агнии о ночном посещении царского телохранителя и передали приглашение Мадая. Мы думали остеречь ее этим, но неожиданно для нас Агния загорелась ехать на царский праздник. Аримас, растерянный и сердитый, кричал, что скорее он убьет жену своей рукой, чем позволит ей показаться на глаза Мадаю Трехрукому.
Тогда Агния измыслила хитрость. Она тайно сшила себе мужскую одежду, спрятала под островерхой шапкой свои кудри, опоясалась мечом и верхом на старой крапчатой кобыле, за ненадобностью оставленной у нас кем-то из заказчиков, однажды появилась около кузницы и засвистала, вызывая нас наружу.
Мы не сразу угадали, что за бравый парень оседлал нашу клячу и вертится на ней у коновязи. Агния пришла в восторг. Она убедила Аримаса, что в праздничном многолюдье никто не заподозрит в ней женщину, что она будет тише воды и ниже травы и не попадется на глаза Мадаю и его людям. И во всем будет послушна мужу и мне, своему брату. Она, конечно, не поедет, если мы трусим. И Аримас согласился.
Целыми днями мы трудились в кузнице. Агния, наскучив хозяйственными своими хлопотами, садилась на крапчатую кобылу и уезжала к высокому кургану, под которым покоился прах царицы и ее раба. Она забиралась на самую вершину кургана и подолгу просиживала там, обхватив руками длинные свои ноги и уперев подбородок в колени.
Старая кобыла шумно вздыхала, перебредая с места на место, чтобы нарыскать сладкую лечебную травку, а Агния оставалась недвижной, следя птичьи пути в небе над степью и думая о чем-то своем.
— Ведут! Ведут! — заорали мальчишки, перебегая во всех направлениях широкое, устланное дорогими коврами открытое пространство перед царским шатром.
Со всех концов огромного праздничного лагеря люди устремились к шатру. Пьяная толпа опрокинула тяжелый бронзовый котел, обдав горячим бараньим жиром замешкавшихся обжор. Всадники немилосердно давили пеших, торопясь занять места поближе к шатру, а пешие, озлясь, сдергивали их с коней и сами локтями, лбами, кулаками прокладывали себе дорогу к самым коврам.
— Ведут! Ведут!
Телохранители царя, грозя уставленными копьями, оттеснили первые ряды прочь с ковров и сомкнулись подковой, колотя короткими древками жаждущих пролезть сквозь заслон. Вооруженные конные воины с наскоку врезались в давку и, полосуя нагайками, с трудом проложили узкую просеку до ближайшего холма в густом многолюдье за шатром.
Сбивая нестройный гомон толпы, звонко и торжественно пропел боевой рожок. Мадай Трехрукий, царь над всеми скифами, вышел к гостям из шатра. Приветственный рев сотен глоток взмыл над степью и оборвался при виде золотого жеребца на вершине холма.
Пурпурное покрывало ниспадало с боков к передним ногам коня. Ветер тронул легкие эти ткани, взвил их над конем, и, казалось, конь не спускается с холма, а летит над степью на широких багряных крыльях.
Толпа раскачивалась, подвывая от восторга. Крылатый жеребец медленно плыл к царскому шатру.
В степи не нашлось такого дурака, который не захотел бы породниться с царем, пусть даже через свою кобылицу. Из множества приведенных царь придирчиво отобрал десять лучших. Избранницы эти ревностно оберегались от отравы, увечий и дурного глаза царской стражей и зверского вида бородачами из хозяйской родни.
Сегодня жеребец должен был сам решать, которая из красавиц — царская. Жеребец сразу обнаружит свой выбор любовным призывом: мощное, страстное ржание отметит счастливицу и прозвучит золотой музыкой в ушах ее владельца.
Широкое позлащенное копыто ступило на мягкий ковровый настил. Подвыпившие гости царя громко переговаривались, восхищенные. Глубокую грудь жеребца покрывал тонкий панцирь. Лик Великой Табити-богини выступал из черненого золота, обрамленный тугими завитками змей-волос. Солнце перекатывалось в фигурном литье, и казалось, что змеи извиваются, крепко вцепившись сомкнутыми челюстями в нагрудные ремни, скрепляющие покрывало на холке. Вспыхивали золотые огоньки в гневных глазах богини. Улыбался мягко оттененный рот ее с озорно выставленным между зубов кончиком языка.
Выпуклость панциря была неотделима от совершенных форм коня. Золотое литье — под стать медовой масти, и представлялось, что сама Змееногая влетела в грудь прекрасного коня, чтобы явить толпе лик свой, пугающий и манящий.
— Красиво… — прошептал Аримас, восторженно и робко, будто не сам он, а кто-то другой вызвал к жизни этот странный образ.
Агния стояла в толпе между нами и не отрывала взгляда от высокой, грузной фигуры царя Мадая. Вот он поднял над головой руки, хлопнул в ладоши. Снова запел боевой рожок.
На ковры перед шатром вывели первую избранницу. Даже из самых дальних рядов было видно, как гордо посажена у нее голова, какая челка, какие лиловые, продолговатые, влажные глаза. Жеребец навострил уши.
— Тихо! — внезапно закричал кто-то в толпе. Слуги по бокам жеребца присели, с усилием сдерживая растянутые поводья.
— Хг-мм! — выдохнул жеребец с полной тишине. Растяжку ослабили. Жеребец потянулся к Мадаю, играя, ухватил губами за плечо. Толпа веселым гулом проводила отвергнутую.
— Эта ему не нравится, — пробормотал рядом со мной пожилой скиф, — не нравится ему эта.
Теперь выступала вороная, поджарая, профиль — как у жены фараона. Шла, раскачивая крупом, мела хвостом по коврам.
— Тихо! — снова прокричал тот же голос. Полная тишина. Напряженные спины слуг.
— Хммм… — И все. Все?
Одна кобыла сменяла другую. Все напрасно. Бесславно увели последнюю избранницу. В толпе нарастал неудержимый смех.
И вдруг, непонятно как проникшая за заслон, из-за шатра появилась наша старая крапчатая кобыла. Толпа взорвалась хохотом. Кобыла шла по царским коврам, понурив голову и растопырив уши, лениво обмахиваясь жидким хвостом.
— И-и-и-и-а-г-р-ммм! — это не ржание, это рев льва, это гром, это песня.
— Аааа! — завопила толпа.
За всколыхнувшимися спинами я увидел золотую разметанную гриву, стрелами торчащие уши.
— И-и-и-гррр! — толпа бросилась врассыпную.
Я побежал с толпой, потерял Аримаса и Агнию, упал, вскочил, побежал обратно. Аримас уже сидел на кобылке и лупил ее пятками в бока, стараясь увести от шатра. Жеребец, не переставая петь свою песню, волочил по коврам обоих слуг, вцепившихся в поводья. Повсюду плясали мальчишки.
Праздник кончился.
Царь укрылся за красным пологом. Знатные гости поспешно разошлись по своим шатрам. Только слуги и охрана продолжали стоять вокруг царского жеребца, ожидая приказаний и томясь дурными предчувствиями. Но царь как будто забыл о своем любимце.
Мы с Аримасом метались по огромному праздничному лагерю, разыскивая Агнию. Ее нигде не было.
Когда Аримас обращался к людям с расспросами, от него отшатывались, как от чумного. Люди показывали пальцами ему вслед. Теперь гневный лик Табити-богини с озорно высунутым дразнящим языком породил неуемную тревогу в людских сердцах.
«Недаром этот кузнец выковал такой образ, — стали перешептываться люди, — сама Змееногая направляла его руку. Разве не она, Табити, провела невидимой через живой заслон охраны старую крапчатую кобылу? Разве не она вдохнула нелепую страсть в сердце прекрасного царского жеребца, чтоб унизить царя перед всеми скифами? Зла любовь — кто-кто, а старый Мадай должен был помнить об этом. Но не только смеяться умеет Великая…»
Вспомнили люди, как перебегали гневные искры в глазах богини, осознали, как глупо хохотали ей прямо в лицо, и страх охватил их. А когда черные, низкие тучи внезапно заволокли небо над степью, толпа, стеная, сгрудилась вокруг большого жертвенного камня и, подставляя спины порывам холодного ветра, разожгла пламя.
Едва огонь окреп, в него полетели меховые шапки, колчаны, гориты, ножны, деревянные походные чаши, пояса. Кто-то швырнул в пламя содранные с ног, густо расшитые бисером сапоги. Все, что было ценного на них и при них, когда смеялись они в лицо Табити-богини, люди бросали теперь в жертвенный костер, стремясь отвести от себя гнев Змееногой. Пламя бушевало, пожирая людские подношения, металось под ветром, опаляя сухим жаром лица столпившихся вокруг камня людей.
— Знак, дай нам знак, Великая!.. — сложилось из разноголосого ропота толпы и вместе с пламенем поднялось к черному небу.
— Знак… дай нам знак…
Будто могучие руки разодрали сплошную завесу туч. Белая молния шипя, как змея, ударила в холм позади царского шатра, и яростный грохот оглушил степь.
Люди пали ниц вокруг жертвенного камня и лежали так, не смея поднять перекошенных ужасом лиц, захлебываясь в потоках рухнувшего на них ледяного ливня.
— Жертву! Жертву, достойную Великой… — прорыдал чей-то голос.
Люди поднялись как один. Толпа превратилась в огромного зверя, многоглазого, многорукого, жаждущего немедленно, сейчас же утопить в горячей крови первой попавшейся жертвы звериный свой страх.
Царский жеребец в мокрой, обвисшей попоне все еще стоял у шатра на взбухших от воды коврах. Глаза человеческого зверя остановились на нем. Вот она, жертва, достойная богини!
И зверь, дрожа и задыхаясь от страха и ярости, потек к шатру, многоного оскальзываясь в жидкой грязи.
Толпа нахлынула, давя охрану, повалила коня, подмяла под себя. Царский любимец, оскорбленный причиненной ему болью, забился отчаянно, раздавая смертоносные удары золочеными своими копытами. Десятки рук вцепились в него, сорвали пурпурную попону и панцирь, сковали движения. Помятого, искалеченного толпа подняла коня на плечи и повлекла к жертвенному камню. В опьянении священного восторга люди втаптывали в грязь лик богини на раздавленном ногами панцире.
Костер, залитый дождем, погас. Поднимать пламя не стали. Жертву притиснули к мокрому боку черного камня. Торопясь, вытащили ножи.
— Не сметь, собаки!
Толпа обернулась на окрик. Мадай Трехрукий, царь над всеми скифами, шел от шатра прямо на толпу, высоко неся седую голову, словно не видя людей перед собой. Мокрые волосы облепили лоб, глаза глядели мертво и страшно. Обнаженный клинок подрагивал в опущенной руке.
Толпа смутилась. Перед царем расступались, но снова смыкались за его спиной, напряженно выжидая. Царь остановился у черного камня. Жеребец потянулся к хозяину, тоненько заржал. Толпа надвинулась в недобром молчании. Люди не прятали приготовленных ножей.
— Я сам, — тихо сказал коню Мадай.
Он схватил за уздечное кольцо, вздернув конскую голову, коротко взмахнув, полоснул клинком.
— Слава тебе, Табити-богиня! — истошно завопили люди, валясь вслед за конем к подножию черного камня.
Мадай повернулся и пошел прочь, наступая на тела лежащих в молитве. Он скрылся в шатре, не оглянувшись. Люди, ликуя, принялись разделывать тушу золотого царского жеребца.
В шатре было полутемно. Светильники еще не зажигали, и сумеречный сиреневый отсвет грозового этого дня лежал размытым пятном вокруг опорного столба, на коврах, разбросанных подушках и блюдах с остатками трапезы.
Шум дождя был здесь почти не слышен, но отдельные капли, ударяя в края защитной крыши над очажным кругом, заставляли ее звучать непрерывным медным гулом.
Мадай долго простоял без движения, вслушиваясь в заунывный этот гул, уставя глаза в большое серебряное блюдо, до блеска вылизанное усердными едоками. Дождевая капля, заброшенная порывом ветра под щитовой заслон, с разлету звонко цокнула в самую середину блюда, выведя царя из оцепенения.
И сразу же все беды этого дня навалились на него, сокрушая и топча последнюю волю к жизни. Внезапная дрожь подломила колени и стала подниматься зябкой волной, сотрясая сильное и тяжелое его тело и удушьем подбираясь к горлу. Стуча зубами, Мадай опустился на ковер и только тут заметил, что все еще сжимает в ладони рукоятку меча. Содрогаясь, он отбросил оружие. Меч пролетел мимо опорного столба, сверкнув лезвием в грозовом отсвете, и беззвучно канул в темноту. Мадай проводил его взглядом. Там, в темноте, куда упал его меч, происходило какое-то неясное движение. Что-то приближалось оттуда к Мадаю, а что это было или кто — Мадай не мог определить. Он хотел окликнуть, но дрожь отняла голос.
Из-за столба выдвинулось нечто бесформенное, растрепанное. В неясном, быстро убывающем свете медленно проступили очертания лба, с глубоко запавшими темными глазницами под ним, обозначился нос и рот, растянутый в жуткой, мертвенной улыбке. Кольца змей-волос сплетались вокруг лика и тонули в темноте. Кончик высунутого языка подрагивал между зубами.
Табити-Змееногая!
— Сейчас ты умрешь! — произнес лик.
«Я готов! — хотел ответить Мадай. — Я не был счастлив в этой жизни. Быть может, там…»
— Агния! — вдруг громко крикнул кто-то в шатре, и Мадай узнал свой голос, молящий и жалкий.
Вспышка пламени озарила стены, отринув мрак. Круглая шапка Массагета заслонила лик богини. Лязгнуло оружие. Старый меч царя упал, ударившись о серебряное блюдо, и, вызванивая, завертелся по ковру, сшибая кувшины.
Но Мадай уже не видел это. Силы оставили его.
Дождь лил не переставая. Он не дал развести огонь вокруг врытых в землю больших медных котлов. Поэтому около черного камня пылал огромный общий костер. Временами багровые сполохи вырывали из темноты цвета даже самых дальних шатров и кибиток.
Тени пляшущих людей бесновались на расхлябанной дождем, широко освещенной земле, корчились, сливались, разбегались, бросались под свалившихся с ног или бесконечно вытягивались, соединяясь с мраком, когда человек почему-либо отдалялся от огня.
Баранов, пригнанных из степи, резали тут же. И, насадив куски мяса на острия копий, протягивали к жару костра. В эту ночь перепились все, даже женщины. Они сквернословили наравне с мужчинами, громко горевали и жадно веселились. То тут, то там вспыхивали драки, слышались женский визг, рычание мужских голосов. И все это тонуло в шуме дождя, в нестройном пении обезумевших людей и в диком их хохоте.
Мы с Аримасом напились вместе со всеми и, не принимая участия в общем буйстве, всю ночь бродили под дождем, спотыкаясь о распростертые пьяные тела, отчаявшись найти Агнию.
Красный шатер царя высился недалеко от черного камня и казался тоже огромным костром, холодным и застывшим. Бродя по лагерю, Аримас то и дело останавливался и подолгу ощупывал глазами четко высвеченный купол шатра с медной крышкой наверху, от которой искрящимся веером разлетались дождевые капли.
Под утро, когда даже самые испытанные гуляки свалились от усталости, Аримас, не сказав мне ни слова и не оборачиваясь, твердой походкой направился к царскому шатру.
Я выбрался из-под чьей-то кибитки, где мы провели без сна остаток ночи, и поспешил за ним. Я догнал его, и мы пошли рядом. Я не знал, не мог постичь, зачем он идет туда, что собирается делать, но что-то необъяснимое удерживало меня от расспросов. Может быть, выражение его лица — гордое и отрешенное.
Таким я уже видел его, когда мы скакали рядом в отрядах Черного Нубийца, чтобы принять смертельный бой со своими братьями. Так же хищно горбатился орлиный этот нос, так же плотно были сжаты тонкие губы под редкими усами, так же далеко и пристально смотрели эти глаза.
Выпитое накануне и бессонная ночь не оставили никаких следов на лице Аримаса. Только темные тени легли под глазами, подчеркивая острую и светлую их голубизну.
Начальник царских телохранителей вышел нам навстречу так, будто давно поджидал нас. Он не выразил ни удивления, ни протеста, узнав о желании Аримаса видеть царя над всеми скифами. Только потребовал сдать оружие.
Повинуясь взгляду Аримаса, я отстегнул пояс вместе с мечом и протянул его Хаве-Массагету. У Аримаса не было оружия, но Хава, тихим свистом вызвав из шатра еще двоих, велел им осмотреть кузнеца. И сам, приняв от меня меч, легко провел быстрыми ладонями по моей одежде от плечей до лодыжек. И вслед за Массагетом мы шагнули за красный полог.
Несмотря на то, что утренний свет уже пробивался в шатер, светильники горели повсюду. Золотые отблески перебегали по белым войлокам среди вышитых ярких цветов и диковинных птиц.
Массагет, неслышно ступая по коврам, нырнул за второй, внутренний полог, оставив нас одних.
Время тянулось бесконечно медленно. Мне показалось, что я разгадал намерения Аримаса. Я уже готов был спросить его об этом, но белый полог заколыхался, и Мадай, сын Мадая, царь над всеми скифами, предстал перед нами во всем великолепии царского одеяния.
Белая атласная рубаха, схваченная широким наборным поясом, с которого свисал маленький кинжал, закрывала ноги ниже колен. Черная с проседью борода рассекала сплошную полосу позолоченных наплечий. По коврам волочился длинный багровый плащ, нижний край его царь небрежно отбросил в сторону ногой, обутой в расшитый золотом мягкий красный скифский сапог.
Головного убора на царе не было. Седые длинные волосы, открывая одутловатые щеки, были стянуты к затылку и убраны за спину. Тяжелая золотая серьга покачивалась в мочке левого уха, рассыпая кроваво-красные рубиновые искры.
Выйдя и дав нам рассмотреть себя с ног до головы, Мадай медленно опустился на высокие подушки, услужливо взбитые массагетовой рукой. Не поднимая на нас взгляда, царь протянул руку, унизанную перстнями, и произнес:
— Говори.
— Царь, — сказал Аримас странно высоким и глухим голосом, — отдай мне жену.
Мадай нахмурился. Казалось, он с пристальным вниманием изучает вышивку на ковре под ногами.
— Это ты послал ее убить меня?
— Нет, царь, — спокойно и твердо ответил Аримас.
— Я верю тебе, — тихо сказал Мадай. Вдруг он вскинул голову. Узкие черные глаза его округлились. — Ты не посылал ее, — прохрипел Мадай. — Ты только выковал лик Табити-богини, чтобы навлечь на меня ее гнев. Ты воспользовался правом делать что тебе угодно и употребил это право против меня! Ты…
Он задохнулся. Седая прядь выбилась из прически и прилипла к взмокшему лбу. Мадай раздраженно махнул рукой в сторону Массагета. Хава подскочил и наполнил простую деревянную чашу вином из кувшина. Мадай пил маленькими глотками, не сводя с нас взгляда. Потом он откинулся на подушки и закрыл глаза. Массагет убрал чашу.
Медная крышка над очажным кругом гудела назойливо и заунывно.
— Где моя жена? — раздельно выговаривая слова, спросил Аримас.
Мадай вдруг усмехнулся.
— О ком ты говоришь? О черной рабыне, которая покушалась на жизнь царя над всеми скифами?
Он не изменял позы и не открывал глаз.
— Сейчас она развлекается с моей охраной. А если окажется малопригодной к такому веселью, я прикажу ее задушить.
Он выждал тишину и, открыв глаза, впился взглядом в Аримаса. Лицо Аримаса было белее войлоков царского шатра. Он стоял прямо, выпятив грудь, только пальцы судорожно мяли края короткой куртки.
— Моя жена — свободная скифянка… Агния…
— Врешь! — Мадай вскочил. Красный плащ метнулся за ним, накрыв и загасив светильник. — Врешь! — Мадай, дергая щекой, приблизил свое побагровевшее лицо к лицу Аримаса. Они почти соприкасались носами. — Она отродье моего раба и моя рабыня. Понял, кузнец? — Он круто повернулся и пошел в глубь шатра, волоча за собой плащ.
Я делал над собой неимоверные усилия, но слезы заполнили мне глаза и теперь скатывались по лицу… Я не стал их утирать.
Мадай мерил шатер широкими шагами.
— Впрочем, — сказал он, останавливаясь и глядя вверх под очажной заслон, откуда ясным потоком потек утренний свет, — ты можешь ее выкупить. Что ты дашь мне за нее?
— Все, что имею! — крикнул Аримас.
— Все, что имеешь, — медленно повторил Мадай. — Молот и наковальню, пару коней с кибиткой да десяток худых баранов. Не дорого же ты ценишь царскую рабыню.
— У меня больше ничего нет, царь.
— Опять врешь, — сказал Мадай. — У тебя есть глаза. Твои глаза, которые сумели увидеть лик Великой богини, незримый для простого смертного. Давай меняться: я верну тебе мою рабыню, твою жену, а ты оставишь мне свои глаза. Что, согласен?
— Да! — не раздумывая, ответил Аримас.
— Люди! Люди! — запрокинув голову, кричал Аримас. Дождь хлестал ему прямо в лицо. Кровь из пустых глазниц залила щеки, бороду и двумя темными полосами проступала на мокрой куртке. Агнию он крепко держал за руку.
Люди, сбежавшись со всех сторон огромного лагеря, широким кольцом обступили кузнеца и его жену. Все молчали, потрясенные, не смея даже перешептываться.
— Люди! Люди! — звал Аримас.
— Мы здесь, кузнец! — крикнул кто-то из толпы. — Мы с тобой.
— Я Аримас, внук Мая-кузнеца, свободный скиф. Вот моя жена. — Он поднял руку Агнии, сжав ее в своей ладони. — Я любил ее, люди, и думал, что она любит меня. Но она обесчестила и себя и меня.
Он повернул к Агнии голову, взглянул пустыми глазницами. Потом снова запрокинул лицо и закричал:
— Вы все видите: я смыл бесчестье своей кровью! Пусть и она смоет своей!
Он протянул к толпе руку, растопырил пальцы.
— Кто-нибудь, дайте мне меч.
Пожилой скиф вошел в круг, вынул меч-акинак из старых ножен, поцеловал клинок и вложил рукоятку в ладонь Аримаса.
— Свободные скифы! — Аримас поднял меч высоко над головой. — По законам скифской воли спрашиваю вас: кто хочет взять в жены обесчещенную эту женщину? Пусть выходит биться со мной, чтобы своей кровью смыть ее позор.
Все глядели на меня, когда я вступил в круг.
— Есть ли кто-нибудь? — выждав, крикнул Аримас.
— Есть! — многоголосо ответила за меня толпа.
— Назовись! — Аримас крутил головой, пытаясь угадать, где стоит его будущий противник.
— Я, Сауран, сын сколотов, свободный скиф, хочу взять в жены эту женщину и обещаю, соблюдая обычай, биться с тобой до первой крови.
Клинок дрогнул в руке Аримаса. Я повернулся и оглядел круг.
— Пускай давший свое оружие подойдет и завяжет мне глаза.
Пожилой скиф подошел и положил мне руку на плечо.
— Доверяете ли вы, люди, этому человеку судить наш поединок?
— Доверяем! — закричали голоса. — Пусть поклянется!
— Клянусь! — громко крикнул скиф. — Клянусь недремлющим пламенем великого бога Агни!
Я сбросил куртку, снял рубаху и, разорвав, подал скифу длинную полосу ткани. Сложив ее вдвое, он обвязал мне глаза, туго стянув узел на затылке.
— Отведите женщину в сторону, — услышал я голос пожилого скифа и шлепанье многих ног по грязи. Потом настала тишина, только дождь шелестел.
— Агой! — И скиф легонько толкнул меня в плечо.
Я пошел, неуверенно ступая, выставив вперед руку с мечом. Повязка сдавливала голову, врезаясь в переносицу. Пройдя совсем немного, я остановился и прислушался. Постепенно сквозь шум дождя я начал различать чьи-то осторожные шаги впереди слева. Тогда я нарочно сильно ступил в грязь несколько раз и снова замер. Шаги затихли, но скоро послышались снова, приближаясь. Совсем приблизились. Я сделал короткий, несильный выпад в пустоту и, присев, закружил меч перед собой, стараясь оборонить голову и грудь, Вдруг болезненный укол сзади в лопатку заставил меня круто развернуться. Меч Аримаса свистнул у меня над головой, сталь задела о сталь, я рассек клинком воздух, поскользнулся и упал.
Я неловко пытался вскочить, когда услышал голоса людей и быстрое шлепанье чьих-то ног по воде. Кто-то навалился на меня, снова отбросив на землю, потом толпа взревела, тело, придавившее меня, дернулось, чьи-то руки сорвали с глаз повязку.
Сначала я увидел Аримаса, топтавшегося на одном месте, в двух шагах от меня, и только потом…
Пожилой скиф быстро поднял на руки беспомощное тело Агнии.
— Продолжайте! — крикнул он твердым голосом и, поймав мой взгляд, отрицательно помотал головой.
Люди надвинулись так тесно, что, протянув руку, я мог бы их коснуться. Я посмотрел на Аримаса. Клинок его меча был весь в крови. Аримас сделал несколько неверных шагов в сторону толпы. Люди отхлынули.
— Сауран, — вдруг позвал он и остановился, опустив меч, видно, вслушиваясь.
— Она мертва, — шепнул мне пожилой скиф в самое ухо.
Голова Агнии бессильно свесилась, рот был полуоткрыт, губы уже побелели.
— Сауран, — снова позвал Аримас с возрастающей тревогой в голосе.
Скиф бережно положил Агнию на протянутые из толпы руки многих людей.
— Ответь ему, — шепнул мне скиф.
— Я здесь, — сказал я.
Аримас резко повернулся на звук моего голоса.
— Ты ранен, брат мой? — спросил он.
Я беспомощно посмотрел на скифа. Он энергично кивнул головой.
— Да, — ответил я.
Аримас уронил меч и, выставив вперед руки, пошел ко мне.
Скиф обхватил меня за плечи и заставил лечь на землю, лицом вниз. Я тогда не понимал, зачем он это делает, но слушался беспрекословно. Аримас наткнулся на меня, упал на колени, ощупывая мою голову, спину, и отдернул руку, коснувшись лопатки.
— Брат мой, брат мой, брат мой, — без конца повторял Аримас.
Я сел и обнял его.
— Мои глаза, — вдруг сказал Аримас. — Мои глаза! — закричал он. — Я больше не смогу никогда, никогда…
Он захлебнулся в рыданиях. В толпе эхом заплакала какая-то женщина. Внезапно Аримас вскочил на ноги.
— Агния! Где Агния?
— Она убежала, — ответил пожилой скиф. — Мы не смогли удержать ее. Люди могут подтвердить мои слова.
— Она убежала, — сказали люди.
Аримас бросился на землю и лежал неподвижно, закрыв ладонями пустые глазницы. Дождь кончился.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Сикерс, — ответил пожилой скиф. — Я сделаю все, как ты просишь. Мы похороним ее в кургане царицы Агнии Рыжей со стороны восхода. Я сам принесу в жертву эту старую крапчатую и обоих ваших коней. Ты можешь на меня положиться.
— Ты не боишься немилости Мадая?
— Я ничего не боюсь. — От его грустных серых глаз разбежались веселые морщинки. Ровные зубы молодо блеснули в рыжеватой курчавой бороде.
— Да будут боги добры к тебе. Спасибо за все.
— Прощай. Может быть, еще встретимся когда-нибудь. Ступай к своему другу, его нельзя сейчас оставлять одного. — Он легко запрыгнул на спину высокого гнедого жеребца. — Сикерс. Запомни. Сикерс, который боится только одного — испугаться.
И с места поскакал полным махом, припав к шее коня.
Когда я очнулся еще раз, совсем рассвело. Значит, второй день Аримас будет ждать моего возвращения. Он будет ждать еще долго, ведь он верит, что я найду Агнию.
Бедро одеревенело, я с трудом повернулся на бок. Хава-Массагет приподнял голову и смотрел на меня из-под уродливо распухших век. Ничего, я все-таки переживу тебя, Зубастая Овца. Я хочу посмотреть, как ты будешь подыхать. Еще один валялся, скорчившись, на склоне холма. На нем уже сидело воронье. Третьего не было видно. Его я уложил там, за холмом.
Если бы удалось поймать лошадь, я, может быть, выбрался бы отсюда. Но обе уцелевшие лошади их сразу ускакали в степь. А теперь сюда не забредет никакой конь: зверье вокруг уже почуяло падаль. Вчера я слышал волчий вой.
Малая плата за глаза Аримаса, но с паршивой овцы, с паршивой Зубастой Овцы хоть шерсти клок.
Хочется пить. Я вылизызаю росную траву и дышу, как собака, высунув язык.
Массагет что-то пробормотал. Опять бормочет.
— Добей меня, сын сколотов. Добей меня.
Только бы не потерять сознание. Я сжимаю зубы и, медленно перекатываясь по склону холма, приближаюсь к Массагету.
— Добей меня, сын сколотов.
— Поклянись… Нет, не надо. Мы лучше вместе дождемся часа, когда шакал будет грызть твою поганую рожу, а у тебя не станет сил его даже отогнать.
Хава застонал.
— Ты мне не веришь, — зашептал он, — а я знаю… знаю, что тебе нужно. Агния была… — Он тяжело дышал, проводя по выбитым зубам посиневшим языком. — Она была там, за пологом, когда вы пришли. Я только связал ее и заткнул ей рот. Мадай не позволил тронуть ее пальцем…
Я нащупал на поясе нож и, привстав на руке, вогнал лезвие ему в глотку. Он захрипел и выкатил глаза.
На вершину холма поднялся волк. Нет, это не волк. Всадник остановил коня и оглядел ложбину, в которой мы лежали. Потом спешился и стал спускаться по склону. Воронье слетело с трупа и закружилось над живым. Вот осмотрел труп, идет ко мне. Мадай!
Я стиснул нож в руке. Я притворюсь мертвым, а когда он подойдет… Мадай склонился надо мной.
Я выбросил руку с ножом. Трехрукий увернулся, железной хваткой сковал мое запястье, легко вырвал нож.
Ну, что ж, смотри, царь, как умеют умирать твои скифы.
Мадай присел возле меня, вспорол ножом штанину, осмотрел рану. Потом отстегнул короткий свой плащ, крепко и больно обернул им мою ногу. Схватив за руки, поволок по траве вверх по склону. На самой вершине подхватил под мышки и рывком взвалил на спину своему коню.
— Держись за чепрак! — приказ. И огрел коня плетью.
Когда конь взбирался на соседний холм, я опять увидел Мадая. Он сидел, сгорбившись, уронив голову в колени. И если бы я не знал Мадая Трехрукого, сына Мадая, царя над всеми скифами, я бы поклялся, что он плачет.
Агой!
Засыпать становится страшно. Расцвеченная странными зорями мгла, следуя ударам сердца, медленно и неотвратимо пожирает бесчувственное тело, расчленяя его сустав за суставом.
И все, что я есть, собирается в душе моей, недремлющей и неразделимой. И эта душа, вдруг рванувшись, уносится неведомо куда, оставляя бессильному телу быстрое ощущение ужаса расставания и жуткой радости от мимолетного прикосновения к торжествующей тайне вечной жизни.
Первое, что я чувствую, просыпаясь, — это ветер. Горький и колючий запах ветра. Лежа с закрытыми глазами, я жадно втягиваю его, расширив ноздри. Сквозь щелки век, за сеткой ресниц я вижу кончик своего носа, блестящую от пота розовую раковину ноздрей. Это мой нос. Это я. Бесценный и прекрасный я сам. Какое счастье лежать и разглядывать свой нос, врезавшийся в слепящее светом небо!
Я лежу на спине. Затылком, лопатками, левой ягодицей и пяткой я чувствую свою тяжесть, тяжесть земли, покачивающей меня, как в колыбели. И вот только теперь я начинаю слышать. Я слушаю тишину, мерно гудящую во мне. Этот гул, сплетаясь с запахом ветра, сливается в зримый образ: тень коня и всадника на песке.
Волны Меотийского озера, неутомимо набегая, целуют белые от соли губы дюн.
Я проснулся, о боги! Я проснулся.
Поднимайся и ты, брат мой. Не отставай, клади мне руку на плечо. Идем.
Там, у самого моря, стоит белый город Ольвия. Может, Агния ждет нас в прекрасном этом городе. Не спеши, брат, нам незачем спешить. Где бы она ни встретилась, мы узнаем ее сразу, даже с закрытыми глазами.
Художник О. Юдин