Воспоминания и впечатления
Гори, гори, моя звезда
Кажется, это было первое солнечное утро той весны.
На освещенном склоне сопки четко вырисовывались стволы кедров и тени под ними. На съемку ждали Урбанского. Он закончил работу в театре и вылетел из Москвы.
Из лагеря киноэкспедиции за ним ушла машина. И, конечно, как всегда в кино, с корабля на бал: вылез из машины — и немедленно включайся в работу.
Мы репетировали, когда заметили высокую фигуру человека на склоне.
Человек свергался к нам вниз. Не спускался, не сбегал, а именно свергался, как водопад.
Вот он ловко перепрыгнул через прелые бревна и подошел. Широкоплечий, тяжело грациозный. Громыхнул:
— Здравствуйте!
Здравствуйте! — эхом отозвалась тайга и сопки, и мы все, почему-то заулыбавшись, ответили:
— Здравствуйте!
Так начался для меня Урбанский.
С Евгением Урбанским и Иннокентием Смоктуновским на съемках фильма «Неотправленное письмо»
В фильме «Неотправленное письмо» есть эпизод, где проводник Сергей бьет Андрея, неправильно истолковав его слова о любимой. Три удара, и я — Андрей — должен лететь с бревна в воду.
— Что, правда бить? — недоумевал Урбанский. — Я не буду…
Его уговаривали, сердились. Наконец Урбанский сдался. Мы встали рядом на скользком бревне над потоком. Началась съемка.
Мы встретились глазами. Но не взгляд взбешенного Сергея встретил меня. На меня смотрели страдающие глаза. Пауза. Женя неловко ткнул меня в плечо, в шею. Снова пауза, и я, возможно эффектнее, плюхнулся в поток.
— Никуда не годится! Сначала! — закричал Михаил Константинович Калатозов.
Быстро просушили над костром мою одежду, и мы снова — на бревне. Все повторяется сначала.
В горных реках вода и летом ледяная, а уж весной подавно. Просушивая одежду после четвертого дубля, я сказал Урбанскому, что, если мы сейчас же не снимем хороший дубль, я схвачу воспаление легких. Это возымело действие. Я полетел в поток, не заботясь об эффектности падения.
После съемки Женя спрашивал меня:
— Не больно? Ну правда не больно? — И просил: — Ну стукни меня хоть раз, а то я тебя пятнадцать раз стукнул, а ты меня ни разу. Ведь обидно, правда?
У него часто проскальзывало это слово — «правда».
Он с почти детской верой и простодушием отождествлял себя со своими героями, жил их переживаниями, мучился от малейшей фальши, громко радовался удачам.
Как-то на съемках Татьяна Самойлова рассказывала режиссеру о том, как задумала провести эпизод своей героини:
— …Она будет сидеть и рыть землю руками, вот так, а потом разожмет кулак и увидит — алмаз. Она тогда откинется назад и будет плакать…
Урбанский, прислушиваясь к разговору, вдруг раздраженно сказал:
— Хорошо, она будет плакать. А ты в это время что будешь делать?
Он отдавал всего себя исполняемой роли. Он принес в искусство жизнелюбие, застенчивую нежность, нетерпимость к ханжеству.
И неудивительно, что в первой же своей роли в кино Урбанский получил широкое признание зрителей.
В городе Кызыле, где проездом была наша киноэкспедиция, шел фильм «Коммунист». Урбанский позвал меня в кинотеатр.
— Давай посидим, посмотрим. Не на меня, чудак, на публику. Ведь интересно.
Весь сеанс он мешал мне. Гудел в ухо:
— Плохо у меня, смотри, плохо… Не так тут надо было… А это ничего, получилось… А сейчас будет кадр, где я руки забыл помазать. А тут хорошо… смотри, хорошо стою, как олень…
Это была сцена любовного свидания, где он правда стоял хорошо и правда, как олень.
Он не дал мне досмотреть фильм до конца, потащил к выходу:
— Ну уже все, уже конец. Сейчас свет зажгут.
И когда мы шагали по ночным улицам, сказал:
— Зажгут свет, увидят меня и подумают: пришел, смотрит, сам себе нравится.
Над Енисеем колышется жаркое марево. После съемок мы возвращаемся в Дивногорск на бойком буксирном катере. За кормой, исходя белой пеной, ярится бурун.
— Знаете что, парни, — предлагает Иннокентий Смоктуновский. — На пристани удобные мостки. Приедем — искупаемся.
— Зачем мостки? Здесь искупаемся.
Урбанский быстро разделся и, оттолкнувшись от кормы, бросил свое сильное тело прямо в клокочущий бурун. Это было красиво, это было здорово, черт возьми!
— Рисуется Урбанский! — заметил кто-то.
Неправда! Урбанский не рисовался. Он озорно радовался жизни во всех ее проявлениях, любил, чтоб захватывало дух.
Крупные сильные руки с гибкими пальцами держат гитару. Женя перебирает струны лениво, как бы нехотя. Начинает наигрывать какой-то веселый мотив, мы вполголоса подпеваем и умолкаем.
С Татьяной Самойловой в фильме «Неотправленное письмо»
Поздний вечер. Мы уже (в который раз!) спели все песни и частушки собственного сочинения. А ведь завтра рано вставать. Но никто не расходится. В крохотном купе лагерного вагончика тесно, мы сидим плечом к плечу на жестких койках. Только вокруг Жени немного свободного пространства: ведь в руках у него гитара.
Аккорд, еще аккорд… Гори, гори, моя звезда!
Женя поет полным голосом. На этот раз никто не подпевает. Это должен петь только он, так может петь только Урбанский.
— Гори, гори, моя звезда!..
Урбанский первым уезжал из экспедиции. Собираясь в дорогу, вдруг предложил мне:
— Хочешь, я тебе свою рубаху подарю? Просто так. Я уезжаю, а тебе еще тут работать.
И когда я принял подарок, он обрадовался и уверял, что рубаха мне невероятно к лицу. В общем, вел себя так, будто не он мне сделал подарок, а я ему.
Его провожали по таежной традиции залпами из ракетницы и охотничьих ружей. Он легко забросил чемодан в кузов грузовика, хлопнул дверцей кабины. Взревел мотор.
И сразу в вечернее небо одна за другой взвились ракеты: зеленая, красная… Грянул прощальный залп.
Женя, высунувшись из окна кабины, смеялся и махал нам рукой.
Ах, Женька, Женька… Много было вместе перепето песен, много перетоптано дорог, много переговорено и перемолчано вместе.
И ни разу я тебе не сказал, что крепко люблю тебя. Не сказал по глупой нашей привычке все переводить в шутку.
Подняв к небу стволы, салютую тебе.
Огонь! Огонь!
И плывет перед глазами твое смеющееся лицо.
Встреча с Раневской
После успеха мультфильма «Малыш и Карлсон» на киностудии «Союзмультфильм» решили делать продолжение — «Карлсон вернулся».
Режиссер Боря Степанцев почему-то вбил себе в голову, что персонаж домоправительницы фрекен Бокк должен говорить только голосом Фаины Георгиевны Раневской. Даже настоял, чтобы художник Юра Бутырин изобразил домоправительницу максимально похожей на знаменитую актрису.
Но одно дело захотеть, а совсем другое — заполучить согласие Раневской на работу в мультфильме, особенно когда выяснилось, что актриса никогда в такого рода творчестве участия не принимала.
Теперь успех зависел только от «переговорщицы»! Эта нелегкая задача выпала на редактора фильма Раечку Фричинскую. Оказалось, что Фаина Георгиевна «Малыша и Карлсона» уже видела на телеэкране и особенно отметила мою актерскую работу. Дальше Раечка пустила в ход свое очарование, и в результате было назначено совершенно конкретное время озвучания, а именно «завтра, в два часа дня».
Это «завтра» застало режиссера Бориса Степанцева врасплох. Боря вышел в режиссеры из художников совершенно самостоятельно, режиссерские навыки постигал опытным путем, а работу с актерами строил на полном взаимном доверии.
Но тут — Раневская! Нельзя же ей сказать: ты, мол, давай, а я по ходу дела скажу, что мне понравилось, а что не понравилось.
Боря впал в панику. Он бросился в театральную библиотеку, записался на абонемент и набрал домой книг, о которых раньше знал только понаслышке: «Работа актера над собой» К. С. Станиславского, «В. И. Немирович-Данченко на репетиции», «Театр Вс. Мейерхольда» и черт знает что еще. Всю ночь, не смыкая глаз и поддерживая себя крепчайшим кофе, Боря штудировал труды патриархов и корифеев театральной режиссуры, выписывая на бумажку наиболее поразившие его профессиональные откровения, и продолжал делать это и утром, пока не наступило время ехать на студию. В общем, Боря оказался в положении закоренелого двоечника, который сидит за учебниками в последнюю ночь перед государственным экзаменом и молит бога о том, чтобы вытащить самый легкий билет.
Но билет-то был всего один и совсем не легкий — Раневская.
И вот пробил назначенный час, и в просторное помещение тонателье вплыла, покачиваясь, монументальная фигура прославленной актрисы. Раечка, пользуясь телефонным знакомством, представила собравшихся. Собственно, собравшихся было двое: я и Боря Степанцев — режиссер. Да еще звукооператор, отгороженный толстым витринным стеклом, через которое было видно, что он вежливо привстал со стула.
Мы с Раневской. Я — Карлсон, она — «домомучительница» фрекен Бокк в мультфильме «Карлсон вернулся»
Когда звуконепроницаемая дверь тонателье за Раечкой закрылась, Фаина Георгиевна величественно наклонила голову в сторону режиссера (Степанцев был невысокого роста) и протяжно произнесла:
— Ну-у-у…
И тут Боря ударил фонтаном. Кто видел, как запускают фонтан в действие после долгого зимнего перерыва, когда вода со свистом ударяет ржавой струей на немыслимую высоту, тот сможет оценить сравнение. Все сведения, которыми Боря набивал свою переутомленную голову всю ночь и большую часть утра, теперь вырвались на свободу, немыслимо перепутавшись в еще никем не слыханную теорию работы с актером. Боря от природы слегка закашивал одним глазом, а тут зрачки его совершенно разъехались по обе стороны лица, и было заметно, что Раневская пытается поймать его взгляд, но ей это никак не удается.
— Ну вот что, — вдруг произнесла Фаина Георгиевна, когда фонтан несколько иссяк, — мне карманный Немирович-Данченко не нужен! Идите вот туда, — ее палец указал в сторону звукооператорской рубки, — и смотрите на нас из этого аквариума. А мы с Василием Борисовичем начнем работать.
Режиссер Степанцев безропотно отправился в «аквариум», и я видел через стекло, как он достал из кармана какую-то бумажку, украдкой заглянул в нее и быстро сунул обратно в карман. Понял, что шпаргалка не поможет.
Партнерский контакт между мной и Фаиной Георгиевной установился мгновенно.
— Это вы сами придумали «день варенья»? Я сразу поняла — импровизация. Шалунишка…
Через некоторое время режиссер пришел в себя и стал выкрикивать в микрофон: «Прекрасно!» или «Замечательно!» Наверное, искал способы профессионально реабилитироваться.
Когда дошли до единственной реплики фрекен Бокк о возможном приезде к ней телевидения, Фаина Георгиевна призналась, что на работников телевидения за что-то сердита и хотела бы их немного «уесть». Придумали так:
«Раневская. Сейчас ко мне должны приехать телевизионные деятели искусств. Что же я им буду показывать?
Я. А я? А меня? Ведь я красивый, в меру упитанный мужчина, в полном расцвете сил!
Раневская. Но на телевидении этого добра хватает!
Я. Но я же еще и талантливый!»
Озвучание закончили довольные друг другом. Режиссер Степанцев вынырнул из своего «аквариума» и попросил Раневскую завершить роль словами «Милый… милый».
— Это еще зачем? — строго вопросила Фаина Георгиевна. — Я же это уже говорила, давно и в другом фильме. Не буду! — И потребовала у Бори Степанцева принести ей лист бумаги, на котором написала:
«Милому Василию Борисовичу от его партнерши, с большой искренней симпатией и с ожиданием новой встречи!
Ф. Раневская.
Весна 70-го года».
В финале мультфильма Фаина Георгиевна все-таки говорит: «Милый… милый…»
Эти слова после долгих уговоров талантливо сымитировала «под Раневскую» редактор Раечка Фричинская. Говорили, что Фаина Георгиевна, посмотрев мультфильм, подделки «не заметила». Думаю, ей стало жаль, что так сурово обошлась с режиссером.
Рина
Раздается телефонный звонок, и я слышу знакомый, такой любимый с детства голос:
— Извините, что я вас застала.
Этой придуманной ею фразой Рина Васильевна Зеленая обязательно начинала любой телефонный разговор.
Окружающих порой удивляло, когда некоторые молодые люди называли ее не по имени-отчеству, а запросто — Рина. Но такое обращение к ней Рина установила сама. Люди, которые познакомились с Риной Васильевной еще в своем детском возрасте, должны были называть ее просто Рина, но на «вы». На «ты» ее звал только Никита Михалков, которого Рина Васильевна знала буквально с его рождения. Зачем она изобрела такую классификацию для обращения к ней — мне неизвестно. Я был подростком, когда моя мама представила меня Рине Зеленой:
— Это Вася, ему десять лет.
— Десять лет! — воскликнула Рина. — Женя, дорогая, вы не успеете оглянуться, а у него уже вырастут усы.
В течение многих лет при каждой новой встрече Рина спрашивала меня:
— А где усы? Я же обещала твоей маме, что у тебя моментально вырастут усы!
Я давно ношу усы и, может быть, подсознательно, благодаря Рининым настояниям.
Она любила изобретать всякие неожиданные фразочки «по случаю». Многие из них быстро утрачивали авторство, становились, как говорила Рина, «местами общего пользования».
На киносъемках часто можно услышать:
— Кого ждем — сами себя задерживаем!
Говорящие это даже не подозревают, что повторяют Рину Зеленую.
Эти веселые фразочки Рина вносила в тексты своих ролей: «У меня от вас каждую минуту разрыв сердца делается» или «Такие губы сейчас не носят» и тому подобные.
Еще Рина сочиняла уморительно смешные стихи. Так, для себя. Помню последние строчки стихотворения о кузнечике, которое она как-то продекламировала:
Ее реакция на происходящее всегда была неожиданна, юмор — неподражаем.
Рина Зеленая — миссис Хадсон в сериале «Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона»
«Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона» снимались на киностудии «Ленфильм». Актеры-москвичи жили в гостинице. Как-то Рина позвонила из своего номера, чтобы узнать, какая сцена намечена к завтрашнему дню. Я ответил, что не знаю, мне никто не говорил.
— В этой группе, — сказала Рина, — ничего никому никогда не говорят. Пора брать «языка».
В ней жила огромной силы вера, что, несмотря ни на какие превратности жизни, все равно «все будет хорошо». И саму себя она представляла непременным участником этого «все хорошо».
Однажды, после запозднившейся съемки, мы с Риной спешили на вокзал к московскому поезду. Маленький студийный автобус мчался по пустому в этот час Невскому проспекту, прихваченному мартовским ледком. Я сидел спиной к водителю. Рина устроилась в самом конце салона, напротив прохода. Вдруг из переулка вылетело такси и ударило наш автобус в бок. Удар был такой силы, что Рину выбросило из сиденья, она пролетела через весь автобус и рухнула ко мне на колени, обхватив мою голову руками. И что она в этот момент выговорила?
— Спокуха — я с вами!
Книгу своих воспоминаний «Разрозненные страницы» Рина Васильевна Зеленая надписала мне так:
«Все в порядке, мистер Шерлок Холмс? Рина Зеленая. XX век».
Все в порядке, милая Рина. Все будет хорошо. Только без вас временами так грустно!
О Мартинсоне
У нас, мальчишек сороковых годов, наверное, самым любимым фильмом был «Подвиг разведчика». Чтобы лишний раз посмотреть этот фильм, прогуливали школьные уроки.
Все реплики персонажей знали наизусть: «За победу! — и после паузы: — За нашу победу!» или: «Вы болван, Штюбинг!» Произнесите сейчас в любой компании лысых, седовласых мужчин любую реплику из этого фильма, и кто вам откликнется другой репликой (а откликнется обязательно), тот человек — мальчишка нашего поколения. Но не менее популярным, чем победительный герой-разведчик в исполнении Павла Кадочникова, был глупый и наглый фашистский адъютант Вилли, которого блистательно играл Сергей Мартинсон. Острая сатира, доведенная до гротеска, в сочетании с жизненной органичной правдой поведения — такое актерское исполнение отличало редкую индивидуальность, мастерский стиль Мартинсона.
А бесноватый фюрер в «Бравом солдате Швейке»? А телеграфист Ять в чеховской «Свадьбе»? Или продавец пиявок Дуремар из «Золотого ключика»… Любое появление артиста на экране неизменно вызывало зрительский восторг.
Мне довелось сотрудничать с Мартинсоном на съемках фильма «Ярославна, королева Франции». Я играл роль бродячего рыцаря Бенедиктуса, Сергей Александрович — духовника французского короля Генриха, посланного сопровождать в Париж королевскую невесту, дочь князя Ярослава.
И хотя сцен, связанных с тесным общением между нашими персонажами, не было — мы подружились.
Выяснилось, что Мартинсон был не только в приятельских отношениях с моим отцом, но когда-то, на заре нашего кинематографа, снимался еще в немом фильме «Восстание рыбаков» вместе с моим дедом — Николаем Ливановым.
Сергей Мартинсон с моим дедом Николаем Ливановым в фильме «Восстание рыбаков». 1932 г.
Именно из этого обстоятельства Сергей Александрович создал для меня неожиданную, так сказать, проблему. Как оказалось, мы с Мартинсоном живем в Москве на одной улице, и дома фактически стоят почти напротив друг друга. Сергей Александрович жил в маленькой двухкомнатной квартирке один, спать ложился по возможности рано, спал мало и начинал новый день часов с четырех утра. Поэтому время к семи часам утра казалось ему серединой дня и предназначенным, по его мнению, для активного общения. Если вы привыкли ложиться спать далеко за полночь (это мое расписание) и в семь утра у вас над ухом начинают раздаваться настойчивые телефонные звонки, то вы меня поймете.
При первом таком звонке, ворвавшемся в мой сон, я подумал, что кто-то ошибся номером, потом — что случилось какое-то тревожное событие… С бешено колотящимся сердцем я схватил телефонную трубку и услышал:
— Это говорит человек, который снимался с вашим дедушкой. Ну, когда собираетесь прийти ко мне в гости?
Такие телефонные звонки повторялись если не ежедневно, то раза два-три в неделю. К их тревожной неожиданности я так и не смог привыкнуть.
О Сергее Мартинсоне, о его жизнеутверждающей энергии и озорном лукавом юморе можно вспоминать бесконечно…
Но я бы хотел поделиться только одним эпизодом из его жизни, по-моему, наиболее остро характеризующим Мартинсона.
У Сергея Александровича было две дочери. Младшая жила со своим мужем в Москве и часто навещала отца. Старшая дочь от первого брака еще в тридцатых годах вышла замуж за иностранца и уехала с ним в Америку. Там она вскоре стала известна как талантливый и успешный художник-дизайнер. Родила детей, вывела их «в люди», пошли внуки. Ко времени, о котором я пишу, в семье уже росли правнуки Сергея Александровича. Фотографии семьи его дочери, детей, внуков и правнуков вперемежку с ее картинами украшали стены дома Мартинсона, толпились в рамках на столике.
После войны «американская» дочь ежегодно посылала Сергею Александровичу приглашения посетить ее в ее просторном и красивом доме в Америке.
Не знаю, какие уж предлоги находили наши «компетентные органы», но Сергея Александровича Мартинсона, известного артиста, а также сына бывшего петербургского фабриканта, владельца знаменитой карандашной фабрики «Мартинсон и К°», за границу не выпускали.
Но времена меняются, и мы меняемся вместе с ними.
В начале семидесятых годов, когда индивидуальные выезды за рубеж уже перестали быть редким исключением, пришло очередное приглашение от дочери, подкрепленное письмом государственного секретаря (т. е. министра иностранных дел) США господина Венса. Отделаться простыми отговорками стало невозможно. Сергея Александровича попросили посетить иностранный отдел ЦК КПСС. Очень вежливые люди усадили Мартинсона в удобное кресло, предложили: чай? кофе? ваше любимое белое вино? — и открыли перед народным артистом государственную душу, полную сомнений.
А сомнения были такие:
— Вы, Сергей Александрович, народный артист Советской страны, популярный и любимый и взрослым и детским зрителем, всенародно любимый. Мы, конечно, знаем, что ваша дочь ежегодно вас приглашает, а вы все не едете… И представьте, наконец на этот раз вы выезжаете. Ваша прекрасная дочь встречает вас в своем просторном, благоустроенном доме, вас окружают ваши внуки… да что внуки — правнуки! Все выражают вам свою любовь, пытаются угадать и исполнить любое ваше желание… Мы знаем по вашей переписке — простите, служба! — что вы не утратили любовь к своей дочери, живо интересуетесь ее жизнью и работой, хотели бы приласкать молодое поколение! Но вам уже много лет, дорогой Сергей Александрович, восьмой десяток… Неудивительно, что вы можете расслабиться в этом теплом, родственном окружении и подумать: зачем мне возвращаться? Лучше я доживу свою жизнь в этой милой моему сердцу семье… И останетесь, там останетесь! Вы ведь знаете, какие у Советского Союза на данный момент отношения с Америкой? Представляете, какой вой поднимется в прессе, по телевидению?! Народный артист Советского Союза, любимый нашим советским зрителем Сергей Мартинсон не желает возвращаться в Советскую Россию! Даже страшно подумать, Сергей Александрович, дорогой…
И все инструкторы иностранного отдела ЦК уставились на Мартинсона несколькими парами напряженных глаз.
Народный артист Мартинсон выдержал эффектную паузу. А потом заговорил.
— Молодые люди, — сказал Сергей Александрович, — вы совершенно правы — я стар, очень стар. Я прожил большую жизнь в своей стране, много повидал, ох как много. Было и плохое и хорошее. Но больше хорошего. Никто не знает своего часа, но, скажу вам, положа руку на сердце, единственное, что я бы еще хотел, — это умереть на Родине!
Инструкторы, сияя улыбками, вызвали машину, гурьбой провожали Мартинсона и клятвенно пообещали, что его поездку в Америку они оформят очень быстро, только бы Сергей Александрович был здоров.
Когда растроганные инструкторы вернулись в отдел, они живо обсуждали искренний патриотизм народного артиста и громко умилялись. И вдруг один, наиболее опытный, сказал:
— А вот интересно, товарищи, Мартинсон хочет умереть на родине. А где он родился?
Затребовали личное дело народного артиста, заглянули: в Париже!!!
Уж что там в этот раз наврали господину Венсу — неизвестно. Но каков Мартинсон!
С. Мартинсон — епископ Роже в фильме «Ярославна — королева Франции».
Люди и куклы
Когда-то я попросил К. И. Чуковского сделать авторскую надпись на книге «Чудо-дерево» для моей пятилетней дочки.
— Настя, смотри, это тебе написал Чуковский. Знаешь, кто это — Чуковский?
— Знаю, — ответила девочка, — так называются очень хорошие стихотворения.
По-моему, исчерпывающе верный ответ. А как называется необыкновенно привлекательный театр на Садовом кольце, эти населенные забавными зверюшками чудо-часы, которые отсчитывают время нашего детства? Как называются эти широкие мраморные лестницы, на площадках которых в просторных аквариумах плавают сказочные золотые рыбки, этот театральный буфет (такой вкусный!), где среди зелени листвы поют и порхают птицы? Как называется это волшебство, когда в зрительном зале вдруг раздвигается сплошная деревянная стена и маленькие живые человечки (разве куклы?) заставляют нас плакать и смеяться?
Сергей Образцов — вот как все это называется. В образах удачливого Емели или бесстрашного Маугли, благородного Аладдина или наивного Бегемотика он однажды поселяется в детском взволнованном сердце и остается там на всю жизнь.
Вот уж чего никогда не предполагал, что мне выпадет счастье сотрудничать с ним… Разве можно сотрудничать с убегающим поворотом знакомой улицы, с шумом листвы? Оказывается, можно.
Этим неожиданным сотрудничеством я обязан одной замечательной женщине. Образцов именовал ее «Эльже». Загадочная эта аббревиатура заключалась в двух буквах «л» и «ж» и расшифровывалась как «любимая женщина». И действительно, Алину Спешневу — главного художника образцовского театра невозможно было не полюбить.
Она сразу же, с первого знакомства, оставалась в вашей памяти. В ее внешности не было ничего модного, типичного, банального, ничто не соответствовало представлениям о женской красоте, выработанным образцами современного кинематографа. Словно сошла она с живописных полотен старых мастеров: тонкие, несколько удлиненные черты ясного лица, тяжелая медная коса, собранная в тугой узел на затылке, неторопливость походки и жестов, выражавших внутреннюю строгую сосредоточенность и спокойное чувство собственного достоинства.
Алина Спешнева, главный художник театра Образцова.
В дальнейшем общении с «Эльже» это внешнее привлекательное впечатление только укреплялось ее доброжелательной отзывчивостью, располагавшей к доверию, и живым чувством юмора.
В нашу молодую, шумную и разнохарактерную компанию людей искусства она, вместе со своим мужем Николаем Серебряковым, художником и режиссером, вошла сразу. Их гостеприимный дом стал для нас желанным местом общих дружеских встреч.
Для нас она была Алена — так звал ее муж. Мы все дружески любили нашу Алену, любовались ее красиво очерченным профилем, смотрели в чудесные зеленые глаза, но, и это достоверно, никому из мужчин в нашей веселой компании никогда не приходило в голову за ней, как говорится, «приударить». И не только потому, что она была замужем за нашим другом. По моему разумению, Алена принадлежала к тому, в наше время исчезающему, типу женщин, которых средневековые рыцари тайно выбирали своими «дамами сердца». Общение с такого рода «дамами» всегда требует внешней, а главное, внутренней подтянутости, не дай бог, ударить лицом в грязь: хочется острить без пошлостей, поглубже прятать свой дурной характер, стараться не перебирать лишнего в бурном застолье, — короче, совершать над собой постоянные хотя бы маленькие усилия, если нет возможности блистать большими подвигами.
Внезапная трагическая кончина этой замечательной женщины потрясла всех, кто имел счастье знать ее, хотя бы мимолетно. Сквозь слезы вижу зал образцовского театра, наполненный знакомыми и незнакомыми людьми, потерянные лица дорогих друзей и седую голову Сергея Владимировича Образцова, низко склоненную над гробом «Эльже», укрытым живыми цветами.
Но вернемся на двадцать пять лет назад. Образцов пожаловался своей «Эльже», что не знает никаких «молодых — талантливых», которых можно было бы привлечь к написанию музыкальной пьесы на давно не дающую ему покоя тему Дон Жуана. Алена предложила своих друзей, т. е. меня и Гладкова — драматурга и композитора. Так мимоходом брошенная жалоба Сергея Владимировича обрела реальность. И замечу, Образцов мог пренебречь любой рекомендацией, но только не предложением «Эльже».
До знакомства я никогда не бывал на сольных концертах Образцова, но, конечно, много раз видел его на телеэкране, запомнил кое-какие шаржи на него, читал его статьи и статьи о нем в прессе. Короче, у меня сложилось о Сергее Образцове вполне определенное представление, и это представление, надо признаться, несколько разочаровывало.
Невысокий, плотный, седой человек с очень светлыми, почти белыми глазами, с подвижным губастым ртом, говорливый. Внешность ярко характерная, сразу запоминающаяся, но… где же загадочные черты, выдающие таинственное, волшебное, магическое очарование его искусства?
Мы встретились.
Уютная, но все же официальная обстановка служебного кабинета. Директор и художественный руководитель прославленного театра сидит в кресле за своим рабочим столом. Я — на стуле за столом для посетителей. Все как полагается.
Но по комнате в течение всего разговора почему-то летает голубь. Белый голубь, точно выпорхнувший из рисунка Пикассо. Птица опускается то на стол, то на спинку кресла и наконец утверждается на моей голове.
Сергей Владимирович не обращает на голубя никакого внимания. Занят беседой.
Спасибо тебе, птица! Ну конечно, конечно же, передо мной Образцов — тот самый, сказочник, волшебник — с ним просто нельзя беседовать иначе, чем сидя вот так — с голубем на голове. И я еще смел разочаровываться!
Содержание беседы со мной Сергей Владимирович потом описал в своих воспоминаниях. Он хотел сатиру на мюзикл. После выхода спектакля писал:
«Почему мне захотелось высмеять мюзикл? Потому, что он стал модой. И в театре, и в кино, и на телевидении. Мода — это всегда плохо. Всегда штамп. А что может быть опаснее штампа?»
И дальше:
«Что такое модный мюзикл? Берется какое-нибудь классическое литературное произведение, ужимается до сюжетного примитива, и все время поют. Целуются — поют, убивают — поют, умирают — поют».
Почему он предлагает героем Дон Жуана?
«Даже тот, кто никогда никакого Дон Жуана не читал, знает, кто он такой. Это очень красивый мужчина, который губит женщин, отчего они счастливы».
Во время первой встречи мы условились, что, когда будут готовы первые наброски сцен (желательно поскорее!), я покажу их Образцову. Да, и еще желательно, чтобы герои общались на каком-то условном языке, но понятном иностранному зрителю. Ведь если спектакль получится, его повезут в зарубежные гастроли. Было от чего прийти в отчаяние! Что делать? Отказаться?
Но Алена рекомендовала, значит, уверена или, во всяком случае, надеется, что у меня получится… И очень бы не хотелось, чтобы в творческой биографии появилась характеристика: драматург, обманувший доверие Сергея Образцова. Этого только не хватало! Значит, даешь муки творчества!
Скоро мне стало ясно, что испанской темой ограничиваться нельзя. Да и пересказывать в куклах классический сюжет тоже не лучшее решение. А что, если?.. Ведь Дон Жуан — фигура интернациональная, известная не только в Испании, но и во всем мире. Значит, он может по этому миру перемещаться, возникать где угодно: во Франции, в Италии, в России, в Америке… Дон Жуан существует уже не одно столетие и ничуть не изменился со временем. Прекрасно себя чувствует и в наше время, в современном мире. Все вокруг изменилось, а он все тот же: в плаще и шляпе, с гитарой и длинной шпагой. И все так же неотразим.
А как он возникает в сегодняшнем дне? Просто так является сам по себе и все? Нет, нужна какая-то предыстория. Но какая? Конечно, всем знаком испанский сюжет с донной Анной и Каменным гостем. В результате этого известного приключения Дон Жуан проваливается в ад, потом… бежит из адского котла и попадает в наше время. То в Италию, то в Россию, то…
Композитору эта фабула пьесы пришлась по душе: есть где развернуться. Геннадий Гладков, Генька — друг мой со школьных лет и в искусстве, и в жизни вне искусства, хотя понятия творчества и быта, освященные дружеским постоянством, разделить, наверное, невозможно. Алена это знала, чувствовала и поэтому рекомендовала Образцову нас обоих. Интересно, что основной музыкальной темой спектакля стала мелодия «испанской» серенады, сочиненной Гладковым на мои стихи еще в наши школьные годы.
Появилась надежда на успех и лукавая мысль: вот дурак бы был, если б отказался!
И тут вмешалось обстоятельство, которое, как говорится, из песни не выкинешь. У моего соавтора по «Бременским музыкантам» поэта Юрия Энтина образовался новый приятель — актер Гарик Бардин. Познакомил их Виктор Чистяков — блистательный, уникальный мастер музыкальной пародии. Гарик оказался забавным выдумщиком, рассказчиком уморительно смешных историй «из жизни», которые, по-моему, сам сочинял. Служил Гарик в труппе одного из московских театров, необдуманно авансированного начальством именем Гоголя. Но актерские данные Гарика, его острый юмор, образная фантазия, подлинная музыкальность оказались театру почему-то не нужны.
Время идет, сезон похож на сезон, а после тридцати лет актеру все труднее и труднее уговаривать себя, что у него все еще впереди.
И тут за Гарика взялся Юрий Энтин и во что бы то ни стало решил вытащить актера Бардина из унылой театральной трясины. Однажды, позвонив мне среди ночи, Юра потребовал явиться к театру имени Гоголя для судьбоносного разговора с Бардиным. Зная о Гарикиных переживаниях, я, не мешкая, явился. Козыряя собственным примером творческих людей, решившихся порвать с жизнью по штатному расписанию, мы вплоть до рассвета убеждали нашего нового товарища расстаться с театром и вкусить жизнь свободного художника, соблазняли работой в мультипликационном кино, где сами в то время трудились с увлечением, и обещали помощь в начале нового пути. В результате вскоре актер Бардин подал заявление об уходе из театра и поехал в Киев, где развернул перед многочисленными родственниками наговоренные нами с Юрой радужные перспективы, чем привел всю киевскую родню в панический ужас. В Москву Гарик вернулся раздираемый мучительными сомнениями в правоте своих друзей, о чем и сообщил скрепя сердце Юре. Юра, выслушав Гарика, снова бросился ко мне в истерическом поиске немедленных мер, с целью удержать новообращенного товарища от гибельного возвращения в театр и, более того, в желании найти средство, способное вселить в несчастного реальную веру в свои силы. И тут, к полному восторгу Юры, я предложил Гарику соавторство по созданию пьесы «Дон Жуан». Треть сцен была уже мною написана, одобрена Образцовым, и предстояло заключить авторский договор. Надо ли говорить, что договор мы подписали с театром вместе с Г. Я. Бардиным. При личной встрече Гарик обаял Сергея Владимировича. Заказчик неуверенно поинтересовался, будут ли у нас еще соавторы. Мы дружно ответили — нет.
Форму драматической записи мы угадали верно — по типу пьес Карло Гоцци, предназначенных для театра масок. Необходимо оставлять простор для репетиционных, постановочных и актерских выдумок. И если пьеса — это создание авторов, то спектакль — это плод коллективного труда многих и многих, объединенных понятием «театр».
Вот что Образцов впоследствии сказал о музыке к спектаклю: «Композитор Геннадий Гладков сочинил очень интересную музыку и записал ее с оркестрами разных музыкальных составов (в зависимости от стран). А голос Дон Жуана — это голос любимца советских девушек Михаила Боярского. Ловко он поет. Заразительно».
Алена порадовала декорациями и персонажами — стилистически точными и выразительными. Кукла Дон Жуана шаржированно повторяла черты Миши Боярского. Мне кажется, что усы и черная шляпа, впоследствии неразрывно связанные с эстрадным образом артиста, перешли к нему как раз от этого классического персонажа.
«Удача! — писал Образцов. — Это очень хорошо, когда в театре удача. Спектакль получился еще и выездной, заграничный».
Сцена из спектакля «Дон Жуан» ЦГТК им. Сергея Образцова.
Помнится, на приеме спектакля Министерством культуры РСФСР (была такая процедура), когда поздравляли Образцова, тогдашний министр высказался так: «Спектакль выездной, валютный. Это, знаете ли, иногда больше, чем идейный…»
Такое вот исторически прозорливое высказывание. Думаю, что, осмысливая потом, что он публично сказал, советский министр провел бессонную ночь.
Звучание разговорных текстов персонажей долго являлось для нас камнем преткновения. В пьесе таких текстов не было. Были просто указания, связанные с действиями героев: «признается в любви», «ссорятся», «угрожает» и так далее.
Работая над спектаклем, мы искали как бы «международный язык» наших персонажей. Пробовали разные варианты, горячо спорили. Одно время Образцов даже настоятельно предлагал нам, авторам, изобрести особый, новый язык. Помню, что в этом предлагаемом им языке слово «любовь» должно было почему-то звучать как «тюляпа». Услышав такое предложение, я тут же достал из своей сумки пластинку «Бременских музыкантов» и надписал ее конверт: «Дорогому Сергею Владимировичу Образцову с большой тюляпой».
Прочитав дарственную надпись, Образцов заметно смутился и больше к разговорам об изобретении нового языка не возвращался.
Выручили актеры. Ведь их персонажи должны были как-то общаться. Репетируя, например, итальянскую сценку, актеры импровизировали какую-то абракадабру, звучащую якобы по-итальянски. Среди этой словесной белиберды постепенно стали возникать остроумные актерские находки. По ходу сценки, после соблазнительной серенады Дон Жуана и страстного поцелуя, у юной итальянки на глазах изумленной публики вдруг начинал раздуваться круглый животик. И тут появляются ее старшие братья. А животик надувается все больше и больше. «Грандиозо пузано!» — восклицают потрясенные братья-итальянцы.
«Брателло!» — в испуге реагирует на появление братьев девушка.
По-итальянски «брат» звучит как «фрателло». Ясно, что «брателло» одинаково понятно и русским, и итальянцам.
Актеры увлеклись найденным приемом и с удовольствием преобразовывали русские слова на иностранный лад даже в японской сценке.
Как-то во время перерыва в репетиции Сергей Владимирович пригласил меня и Гарика в свой кабинет и плотно прикрыл дверь. После затянувшейся паузы сказал:
«Вы знаете, что Зиновий Ефимыч Гердт в спектакле не участвует. Почему — сейчас поймете. В течение последних двух лет я предлагал ему написать пьесу на тему Дон Жуана. То, что он придумывал, меня не устраивало. Пьесу написали вы. Гердт человек обидчивый, и вообще… Давайте напишем в программке спектакля, что язык персонажей придумал Гердт. Я прошу вашего согласия…»
Язык спектакля, так нас радовавший, мы не придумывали. Это было талантливым изобретением образцовских актеров. К тому же у нас, как у молодых драматургов, в то время было весьма туманное представление об авторских правах. Мы видели, что спектакль обещает быть театральным событием, и омрачать наши радостные ожидания не хотелось никакими проблемами. Да к тому же как мы могли ответить отказом на просьбу Сергея Владимировича!
Мы с Гариком переглянулись и согласились.
На премьере перед началом спектакля Гердт неожиданно для нас появился на сцене и прочел какие-то стишки собственного сочинения, из которых зрительный зал должен был усвоить, что ему предлагается сатира на мюзикл. Слава богу, на следующем спектакле этот нелепый пролог был отменен. Но у этой странной истории был и эпилог.
Премьерные спектакли уже прошли с шумным успехом, когда поздно вечером мне домой позвонил Гарик. Оказалось, ему только что звонил Гердт с настоятельным желанием видеть свою фамилию на афише в числе авторов пьесы. А также ждет подписанное нами письмо во Всесоюзное агентство авторских прав, где мы, авторы, обязуемся отчислять на его имя тридцать процентов гонорара от спектаклей.
— Я сказал, что посоветуюсь с тобой, — закончил Гарик упавшим голосом. — Он, конечно, понимает, что в нашей цепочке из двух звеньев я — звено послабее. Вот и хотел меня сразу разогнуть.
С Зиновием Гердтом я был знаком давно. Наше общение ограничивалось веселой болтовней в коридорах киностудий, да раза два пересекались за рюмкой водки в застолье у общих знакомых. Мы были на «ты». Разыскав телефон в справочнике Союза кинематографистов, набрал номер. Трубку взял Зяма — так его звали приятели.
Прижатый в угол укорами в бессовестности (лжеавторство языка персонажей я ему тоже припомнил), Зяма стал жаловаться на свое затрудненное материальное положение, отсутствие работы в кино, какие-то невыплаченные долги. После нашего разговора самозваному соавтору рассчитывать, собственно говоря, было не на что.
Время шло, и вдруг мы с Гариком, чтобы избавиться от неприятного душевного осадка в связи с этой некрасивой историей, решили «добить» Зяму великодушием. Сейчас думаю, что, когда Гердт узнал о письме авторов, которые пожаловали ему некоторую часть гонорара, он подумал о нас совсем не то, что нам бы хотелось.
Однажды, в дни, когда ставился «Дон Жуан», я очень поздно возвращался со съемок. Не торопясь, шел домой пешком, чтобы «продышаться» после дымной павильонной атмосферы. Поднимаясь по безлюдной в этот час улице Немировича-Данченко (теперь почему-то в Москве такой улицы нет), я увидел вдали оранжевый трепещущий свет. Пожар! Сразу же за высокой аркой соседнего с Моссоветом здания горело полуразобранное, предназначенное к сносу старое деревянное строение. Взвыла сирена пожарной машины.
Я ускорил шаги. Вдруг прямо передо мной из подъезда в безлюдье улицы выскочили два человека — мужчина и женщина. Схватившись за руки, они бегом устремились в сторону пожара. Мужчина был с непокрытой головой. На бегу разлетались и подпрыгивали пряди седых волос. Ба, да это же Образцов и его жена — Ольга Александровна. Они далеко обогнали меня. Когда я подошел к арке, пожарные уже успели выдвинуть лестницы, орудовали в пламени, растаскивали горящие бревна, сбивая оранжевые языки пенящимися струями из брандспойтов. Бурый дым клубами катился по переулку. Зачем среди ночи этот седой человек, как мальчишка, бежал на пожар? Просто из любопытства? Полюбоваться эффектным зрелищем?
Потом я думал об этом и вот что понял: в нем, Сергее Владимировиче, опытном, много пережившем человеке, давно признанном, увенчанном лаврами мастере, не было никакой успокоенности. Только не надо путать успокоенность и покой, о котором еще Пушкин сказал: «покой и воля». Этого пушкинского покоя, идущего от сознания своей творческой воли, цельности мировоззрения, Образцову было не занимать. Но вот успокоенности, что сродни равнодушию… Случайный ли пожар рядом с его домом, или пожар военного конфликта где-то очень далеко от дома, вопрос об отношении к «братьям нашим меньшим», или дискуссия на тему старинного романса, или… — Образцов всюду «сует свой нос». Его ненасытное любопытство происходило от мучительного чувства личной ответственности за все, что случается в человеческом мире, из острого ощущения причастности к своему времени. Образцовская говорливость, к которой не мешало бы почаще прислушиваться и маленьким, и большим, и очень большим.
Мои отношения с Образцовым продолжались, хотя встречи стали редкими.
Спектакль «Дон Жуан» уже носил приставку не 76, а 84. В этом же 84-м году Образцов удостоился Ленинской премии, и один популярный литературный журнал заказал мне небольшой очерк об Образцове.
Я, в частности, писал:
«Театр всегда театр. Большой, миниатюр, кукольный — неважно. Действуют одни и те же театральные законы. Не буду останавливаться на подробностях режиссерского труда, творческого почерка народного артиста СССР С. В. Образцова. Это лучше меня сделают критики, специалисты. Но позволю себе утверждать, что на сегодняшний день среди множества столичных театров, старых и новых, может быть, ГЦТК, под художественным руководством Сергея Образцова, бережнее и вернее других несет и развивает традицию, идущую от великой школы Станиславского — Немировича-Данченко. Национальную театральную традицию. И этим, на мой взгляд, прежде всего следует объяснять всемирный успех искусства этого советского театра».
Цитирую самого себя только потому, что именно эти строки впервые привели меня в дом Сергея Владимировича.
После публикации очерка Образцов позвонил и пригласил к себе домой. Сам открыл мне дверь, объявил, что специально всех отправил на дачу и сейчас мы будем с ним разговаривать.
Разговаривали мы часов шесть. Он сказал:
— Вы первый отметили, что я работаю по системе Станиславского. Раньше этого не замечали или не хотели замечать.
И сделал мне предложение:
— Можете ли вы войти режиссером в мой театр? Мне не на кого оставить театр, а я вскоре совсем уйду от дел.
Я спросил:
— А Катя, ваша внучка?
— У Кати нет юмора, поэтому я никогда не привлекал ее к работе в театре. А вот вы будете со мной работать и впоследствии примете у меня театр.
— Замечательное, потрясающее предложение, дорогой Сергей Владимирович! Завтра я прихожу к вам в театр, работаю около вас, и вы думаете: «Вот ходит мой любимый Вася Ливанов и ждет, когда я умру». Представляете при этом мое самочувствие? А я хочу сохранить вашу любовь ко мне, наше творческое содружество. Ради бога, пригласите меня поставить какой-нибудь спектакль или закажите новую пьесу.
— Хорошо, — сказал Образцов, — тогда я даю вам новую тему.
И дал замечательную тему. Забегая вперед, скажу, что пьесу я написал. Она всегда будет современна, поскольку не привязана к определенному времени. Это пьеса о человеческих предрассудках, о гороскопах, инопланетянах, о снежном человеке, лохнесском чудовище и о прочем бреде. И все — через кукольную историю.
Мы сидели в квартире Сергея Владимировича за узеньким маленьким столиком, близко придвинувшись к шкафу со стеклянными дверцами. Из-за стекол на нас глядели заполнившие полки куклы. У меня осталось впечатление, что куклы, разноликие, разноразмерные, в разнообразных костюмах, окружали нас со всех сторон, выглядывали из шкафов, смотрели между картинами со стен, сидели на подоконниках.
В неторопливой беседе за четвертинкой водки, которую хозяин неожиданно извлек из того же шкафа с куклами, я спросил:
— Сергей Владимирович, вашу жизнь можно рассматривать как путь от успеха к успеху. А вы знаете своих недоброжелателей, врагов?
Образцов закусил печеньем (мы почему-то закусывали каким-то фигурным печеньем из одинокой вазочки, стоящей здесь же на столике) и очень серьезно ответил:
— Некоторых знаю. Но они ничего плохого мне сделать не могут. Мои куклы никогда не дадут меня в обиду. — И я встретил его упорный прямой взгляд.
В его признании была какая-то жутковатая мистика. Я где-то читал, что кукла, особенно если изображает человека, творение ох какое непростое. Но когда слышишь такое от убеленного сединами, разменявшего девятый десяток лет человека…
Провожая меня, Образцов преподнес два номера журнала «Новый мир», где были опубликованы его воспоминания «По ступенькам памяти». И сделал надпись:
«Буду очень счастлив, дорогой Василий Борисович, если Вам понравятся мои „Ступеньки“. С. Образцов. 10. XI. 84».
Последняя наша встреча тоже состоялась у Сергея Владимировича дома. Сначала предполагалась встреча в театре, где готовили фанфарное празднование 90-летия великого кукольного Мастера. Были разосланы шикарные пригласительные билеты. Но Образцов так переволновался, готовя торжества, что оказался в больнице.
А потом, поправившись, пригласил к себе совсем немного гостей. Как он сказал, тех, кого ему особенно приятно было увидеть. В их числе оказались и мы с композитором Геннадием Гладковым. Тесно сидели за щедро накрытым столом, шутили, хохотали и распевали песни. Больше всех пел сам Сергей Владимирович под аккомпанемент сразу двух гитар.
Кто-то снимал тот памятный юбилейный вечер на видеокамеру. Но какая пленка может запечатлеть ту самую «тюляпу», которую гости и хозяин испытывали друг к другу? «Тюляпа» осталась между нами. И для нас по-прежнему означает любовь.
В 1993 году возникла необходимость собрать подписи в защиту тогда созданного мною «со товарищи» Московского экспериментального театра «Детектив», которым я руководил. Кстати, «экспериментальным» он был назван по настоянию тогдашнего министра культуры Романова, т. к. явился первым антрепризным театром в нашей стране. Театр арендовал ряд помещений в клубе МВД на Лубянке, а новоявленные дельцы из руководства МВД стали зариться на эти помещения для своих, как позже выяснилось, противоправных, коммерческих целей.
Я позвонил Образцову домой. Оказалось, что его здоровье снова ухудшилось, он находился в Кремлевской больнице. Его дочь Наталья, ежедневно навещавшая отца, передала мою просьбу подписать письмо. Сергей Владимирович откликнулся согласием. Мы встретились с Натальей Сергеевной в приемном покое больницы на улице Грановского. Поскольку проходить в палату к Образцову врачи позволяли только ей, она взяла письмо, а я остался ждать в приемном покое. Примерно через полчаса Наталья Сергеевна вышла ко мне с подписанным письмом. И вот что Образцов просил передать мне на словах: «Какая бы проблема ни возникала у вас в жизни или в искусстве, вы должны действовать так, чтобы со временем иметь право сказать самому себе: „Я сделал все, что смог“.»
Этот завет Сергея Образцова стал для меня одним из моих жизненных принципов.
Саввина тройка
В его фамилии — Ямщиков — слышится перезвон валдайского поддужного колокольчика, а перед глазами возникают русские равнины, по безбрежным просторам которых меж высоких хлебов или стылых сугробов летят, бешено крутя охваченные железными ободами колеса или скрипя широкими полозьями саней, ямщицкие лихие тройки.
Даже имя нашего Ямщикова самое для него подходящее: Савелий, по-народному Савва. Исконно русское, теперь, к сожалению, редко встречаемое старинное имя.
Ямщиков — значит сын ямщика. Не его ли прапрадед вез Радищева из Петербурга в Москву? А может быть, это сам Пушкин вслушивался в ямщицкую протяжную песню, колеся под лунным светом где-то по дорогам Псковской губернии? И чья это ямщицкая тройка навеяла Некрасову слова ставшей народной песни:
И, как заправский ямщик, не знает Савелий успокоения, не сидится ему на одном месте. Можно сказать, изъездил он всю Россию — когда на поезде, когда на машине, а то и на лошадях.
С Савелием Ямщиковым на выставке художника Василия Вдовина.
«Самое большое счастье для меня, отпущенное богом, возможность основную часть жизни провести в рабочих командировках в провинции. Карелия, Псков, Новгород, Кострома, Ярославль, Вологда, Углич… Мне снятся дивные сны, в которых Кижи соседствуют с суздальским полем, рязанские окские плёсы — с архитектурными творениями псковичей и ярославцев, костромские портреты с ферапонтовскими росписями. В провинции я чувствовал себя своим, совсем не лишним человеком», — признавался Ямщиков.
Издавна сложился в русской литературе образ ямщика — ладно скроенного и крепко сшитого мужика с широким загорелым под дорожными ветрами лицом, на котором светлыми озерами смотрят на вас, седоков, внимательные глаза.
Вот так, седоком, лет сорок с лишком тому, оказался я в его ямщиковской тройке и качу вместе с ним по дорогам нашей трудной и легкой, веселой и грустной русской жизни, которую ни он, ни я никогда ни за что не хотели бы променять ни на какую другую — от начала и до конца размеренную, разумно дозированную и пригожую.
Только тройка его еще в молодые годы превратилась в художническую гостеприимную мастерскую в полуподвале старого московского дома в одном из остоженских переулков. Там, в аккуратно обшитых досками стенах, за деревянным струганым столом сходились Саввины «седоки». Невозможно сейчас перечислить всех, кто усаживался под теплый свет низкого матерчатого абажура за все эти прошедшие годы!
Были такие, которые быстро понимали, что сели не в свои сани, и спешили соскочить чуть ли не на ходу. А были и такие, которые появлялись, чтобы послушать всегда идущие от сердца Саввины об искусстве в жизни и жизни в искусстве рассуждения, не лишенные самоиронии, сдобренные юмором и приправленные уместным крепким словцом. Такие гости ухватывали не суть разговора, а отцеживали нужные им слова и определения, чтобы потом при случае выдать хозяйскую эрудицию за свою, козырнуть в беседе с такими же верхушечниками и приспособленцами к искусству, как они сами. И не понимали, почему Савелий Ямщиков вдруг стал отказывать им в общении.
К своим 65 Савелию Ямщикову удалось возродить к жизни сотни произведений иконописи, уникальное собрание русских портретов XVIII–XIX веков из различных музеев России, вернуть многие забытые имена замечательных наших художников.
А разнообразные выставки, организованные Ямщиковым, где современники могли познакомиться с иконами и портретной живописью — новыми открытиями Савелия Ямщикова и оценить уникальный труд отечественных реставраторов. Или увидеть лучшие образцы русского авангарда. Ямщиков — первый реставратор, получивший за 200-летнюю историю Российской академии художеств почетную медаль.
Им написаны десятки книг, сотни статей, изданы альбомы-монографии. Миллионы наших зрителей из года в год следили за постоянной искусствоведческой рубрикой, которую Савелий вел на Центральном телевидении, демонстрируя редкостные сюжеты, снятые в различных городах России и за рубежом.
Многие из случайных «седоков» ямщиковской тройки недоумевали: Савва — заслуженный деятель искусств России, академик РАЕН, лауреат премии Ленинского комсомола, председатель Клуба коллекционеров нашего Фонда культуры… Чего он еще ищет? Мог бы успокоиться, почивать на лаврах.
Он не успокаивается — ищет чуда. Чуда искусства, способного очищать человеческую душу, возрождать ее, погибающую в бытовой суете, корыстных соображениях, болезненном тщеславии.
Он верит в чудо преображения души через подлинное искусство. И эта искренняя вера в чудо привела его к истинной христианской вере. И за труды свои он награжден орденом святого князя Московского Даниила.
Мчится Русь — гоголевская тройка. И если конями правят такие, как Ямщиков, то не доехать подлецам чичиковым до их мошеннического «рая». Вывалит их ямщик на крутом повороте в колесную грязь или в придорожный сугроб и не оглянется…
И только «чудным звоном заливается колокольчик». Тот самый валдайский, поддужный, который слышится в фамилии Савелия, по-народному Саввы.
Слово о Сурикове
Люблю ли я Сурикова? Ну какой толк говорить: я люблю кислород, воздух, которым дышу? А если не люблю, значит, просто не существую.
Думается, что Суриков такая же эпоха в русской живописи, как Пушкин в литературе или Шаляпин на театре. И, очевидно, никакой человек, воспитанный в русской культуре, не представляет себя вне связи с творчеством этих гениальных вдохновителей.
Многие художники обращались к русской истории, но мне кажется, что Суриков в этом обращении — явление совершенно особое. Через творчество Сурикова становится понятно, что исторические картины таких, например, выдающихся живописцев, как Васнецов или Репин, — это пусть высококлассная, но все же только иллюстрация к истории.
Суриков не иллюстрирует историю, он ее как бы заново воссоздает. И в этом потрясающая сила его таланта. Творчество Сурикова возникает из глубочайшего перевоплощения. Не просто изображение того или иного персонажа — художник, как великий актер, умеет на холсте зажить жизнью созданного им образа, а значит, и всей картины в целом.
Это поразительное проникновение во время, в характеры, безошибочное ощущение исторического пространства.
У памятника В. И. Сурикову с Савелием Ямщиковым и Никитой Михалковым, правнуком великого художника.
Репин, желая потрясти зрителя трагичностью убийства Иваном Грозным своего сына, заливает холст потоками крови. Самое страшное уже произошло, мгновение остановлено, время не движется. Ужасающее зрелище скорее отвращает зрителя, чем вызывает сострадание. Зритель не может представить себя соучастником происходящего — только невольным свидетелем.
В суриковском «Утре стрелецкой казни» крови нет, она еще не пролита. Но мы присутствуем при страшной трагедии, ужасающей. Мгновение не остановлено, время течет через возникшее перед нами изображение, бередит нашу фантазию, вовлекает в происходящее. И мы становимся не просто свидетелями какого-то исторического события, но вдруг являемся как бы его участниками.
Необыкновенна и одновременно обыденна фигура молодого царя — Петра. Это единственный и неповторимый образ в искусстве о Петре Великом.
В живописи — Серов, Ге — царь Петр всегда главное действующее лицо, всегда на первом плане. В литературе то же самое: «Медный всадник» у Пушкина, у А. Толстого совсем однозначно — «Петр Первый». А у Сурикова он на заднем плане. И можно, если не знать достаточно хорошо историю, вообще не увидеть, что этот всадник — Петр.
Суриков никогда не «творит кумира». Происходит огромная народная трагедия. Суриковский Петр — часть этого народа, и мы, зная, что этот всадник на заднем плане — молодой царь, понимаем, через какие людские страдания, через какую народную трагедию он прошел, прежде чем «Россию поднял на дыбы».
Суриков не только живописец, не только актер, дарящий нам безмерное богатство индивидуальных образов. Он привлекает себе на помощь все искусства. И, как ни странно, звук. Всматриваясь в живописное полотно «Утро стрелецкой казни», начинаешь слышать колокольные перезвоны, глухой говор толпы и сразу — тишину, гробовое молчание вокруг фигуры Петра, там, в глубине, где торчат бревна виселицы между зубцами кремлевской стены. Осознаем мы это или нет, но это эффект нашего соучастия в происходящем на полотне, это наше воображение, но ведь благодаря Сурикову — музыканту, композитору. Это наши эмоции воссоздают внутри нас это звучание.
А какой Суриков режиссер! Как организована толпа, как точно выстроены мизансцены. Даже с точки зрения кинематографа: внутрикадровый монтаж, выверенное сочетание крупных, средних, общих планов, подчиняющих нас единственно верному восприятию авторского замысла.
Неожиданное развитие, завершающий итог получает петровская тема в картине Сурикова «Меншиков в Березове». Ближайший сподвижник Петра, человек из народа, ставший рядом с царем, предстает перед нами опальным, развенчанным, обреченным. И то, что Суриков окружает его детьми, дочерьми, усугубляет безвыходность отчаяния самого Меншикова. Прием тот же, что и в «Утре стрелецкой казни». Только на месте безымянного стрельца — «полудержавный властелин». И снова время течет через картину, оживляя прошлое, констатируя настоящее, предвещая будущее. Так народная трагедия фокусируется Суриковым в трагедии личной. Человек, жизнь человеческого духа — вот что занимает художника прежде всего.
Композиционная группа Меншикова с дочерьми могла бы очень органично вписаться в картину «Утро стрелецкой казни». Такова для сподвижника Петра расплата за содеянное, за пролитую народную кровь. Таков промысел божий, угаданный и воплощенный Суриковым. Мощное поэтическое обобщение, равное пушкинскому в «Борисе Годунове». А мы помним, что в роли Бориса Шаляпин потрясал публику.
Неужели это я?
Евгения и Борис Ливановы — мои родители.
Мои ненаглядные — жена Елена и внучка Ева.
Сыновья: Борис и Николай Васильевичи.
Любовь к лошадям зародилась с детства. Они были моими партнерами во многих кинофильмах.
Петр «Слепой Музыкант». 1960 г.
Дон Кихот. «Дон Кихот возвращается». 1997 г.
Николай Первый. «Звезда пленительного счастья». 1975 г.
Рацарь Бенедиктус. «Ярославна — королева Франции». 1977 г.
Наш друг Шерлок Холмс
Доктор Джозеф Белл, главный хирург королевской лечебницы в городе Эдинбурге, славился как мастер диагностики.
Диагностика — точное определение характера болезней пациентов — и сегодня еще небезошибочна, хотя врач внимательно опрашивает больного и исследует его при помощи разнообразного арсенала специальных медицинских средств. Но феноменальные способности англичанина Джозефа Белла до сих пор поражают наше воображение. Едва этот худощавый, жилистый человек поворачивал навстречу пациенту рано поседевшую голову с орлиным профилем и окидывал больного пристальным, цепким, прямо-таки орлиным взглядом — он уже знал все о своем посетителе и его недуге.
Пациент не успевал еще открыть рот, а врач уже назначал ему точный курс лечения.
Вот диалог Джозефа Белла с очередным посетителем:
— Ну, уважаемый, вы служили в армии?
— Да, сэр.
— И вы были в Барбадосе, в Индии?
— Да, сэр.
Затем следовало пояснение для студентов-медиков:
— Вы видите, мужчина очень вежлив, но он не снял шляпы. Это характерно для армии. Если бы он давно уволился из армии, то приобрел бы привычки, свойственные штатским лицам. Отеки на его теле свидетельствуют, что он страдает слоновой болезнью. Именно эта болезнь характерна для Вест-Индии.
А вот что говорил доктор Белл студентам, только взглянув на другого посетителя:
— Перед нами рыбак! Это можно сразу заметить, если учесть, что даже в столь жаркий день наш пациент носит высокие сапоги… Загар на его лице говорит о том, что это сухопутный, прибрежный моряк, а не моряк дальнего плавания, открывающий новые земли. Загар этот явно возник в одном климате, местный загар, так сказать… За щекой у него жевательный табак, и он управляется с ним весьма уверенно. Свод всех этих умозаключений позволяет считать, что этот человек — рыбак. Это подтверждают и рыбные чешуйки, приставшие к одежде. Наконец, специфический запах позволяет судить о его занятии с совершенной определенностью.
Запись этих разговоров оставил нам один из учеников Джозефа Белла. Имя прилежного ученика — Артур Конан Дойл.
Завершив медицинское образование в своем родном Эдинбурге, Артур Конан Дойл перебрался в Лондон, где открыл частную практику. Но, увы, кабинет молодого врача пустовал: почему-то пациенты не шли. Чтобы хоть что-нибудь заработать, Конан Дойл, склонный к литературным занятиям, стал писать небольшие рассказы и очерки — ведь времени для этого оказалось предостаточно — и рассылать их в различные журналы.
Кое-что было опубликовано, но прошло незамеченным. Безо всякого успеха остался и рассказ «Этюд в багровых тонах», увидевший свет в 1887 году.
Герой этого рассказа был особенно дорог автору, ведь в нем впервые были описаны феноменальные способности и внешность Джозефа Белла. Правда, хирург сменил профессию, стал сыщиком и получил новое, вымышленное имя: Шерлок Холмс. Конан Дойл не хотел расставаться с полюбившимся героем, и через два года великий сыщик снова появился перед читающей публикой в повести «Знак четырех». Появился, чтобы всемирно прославить литературный талант молодого медика из Эдинбурга.
Знаем ли мы предшественников Шерлока Холмса в мировой литературе? Да, безусловно. Это детектив Дюпен — герой рассказов «Убийство на улице Морг», «Тайна Мари Роже», «Украденное письмо» американского писателя Эдгара По, давшего первые образцы жанра детективной литературы. И, конечно, француз Лекок, созданный писателем Эмилем Габорио и действующий в его романах «Досье», «Преступление в Орсивале», «Лекок», «Рабы Парижа».
Обоих детективов — американского и французского — роднят с Шерлоком Холмсом могучий интеллект и методы исследования преступлений: тщательный осмотр места происшествия, кропотливый сбор улик, необыкновенное внимание к самым, казалось бы, незначительным мелочам, способность на основе собранных сведений выстроить безупречную логическую цепь умозаключений.
В роли Шерлока Холмса.
С Виталием Соломиным в телесериале «Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона».
Это снимали для рекламы телесериала.
Мы с Виталием Соломиным у меня дома обсуждаем сценарий. Между нами — участник сериала мой пес Бамбула.
Но, читая Эдгара По или Габорио, вы никак не можете представить себе внешний облик героев, уловить за игрой их интеллекта простые человеческие черты. В отличие от своих предшественников Шерлок Холмс предстает перед читателем совершенно живым человеком. Мы не только ясно представляем себе, как он выглядит, но скоро постигаем и характер великого сыщика и, восхищаясь его выдающимися способностями и сильными качествами, тут же подмечаем и слабости. Эти слабости в натуре Холмса нас не отталкивают, а скорее умиляют, и мы склонны великодушно извинить их любимому герою.
Конан Дойл не просто показал через Шерлока Холмса безграничные возможности человеческого разума, не просто популяризировал новые методы расследования преступлений. Он обогатил население планеты Земля еще одним человеком и сделал это так талантливо, что читатели всего мира дружно желают забыть о литературном персонаже и благодарно верить, что Шерлок Холмс — такой же, как они, живой человек.
Особое положение этого литературного героя в мире людей остроумно определил известный американский актер и режиссер Орсон Уэллс: «Шерлок Холмс — это человек, который никогда не жил, но который никогда не умрет». И действительно, вскоре после появления на свет Шерлок Холмс повел себя как живой человек не только в рассказах о его приключениях, но и в жизни. И здесь не было никакой мистики, просто сказалась живая сила литературного искусства.
Первым жизненность созданного им персонажа явственно ощутил сам писатель. К этому времени Артур Конан Дойл основательно забросил медицинскую практику и сделался профессиональным литератором. Он продолжал писать и публиковать книги о приключениях Шерлока Холмса, но им уже овладели другие замыслы. В глубине души писатель не считал свои сочинения на криминальные, или, как тогда говорили, «полицейские», темы делом всей жизни. Другое дело — исторические романы, научная фантастика! И Конан Дойл решает покончить с историями о частном детективе, проживающем на Бейкер-стрит, 221б.
В 1893 году в журнале «Стрэнд» появляется рассказ «Последнее дело Холмса», задуманный как последний рассказ о великом сыщике. По воле непримиримого противника — профессора Мориарти — и при сознательном попустительстве писателя Шерлок Холмс гибнет в Швейцарии в пучине Рейхенбахского водопада.
И тут Конан Дойл вынужден был убедиться, что даже он, автор, не может своевольно распоряжаться поступками, а тем более жизнью и смертью своего героя. На следующий день после опубликования рассказа толпы возмущенных, протестующих читателей двинулись по улицам Лондона — траурные повязки на рукавах, над толпой транспаранты с надписью: «Конан Дойл — убийца».
Кажется, история мировой литературы не знает подобной читательской реакции на смерть литературного героя.
Почему же гибель Шерлока Холмса так задела людей за живое?
Фигура великого сыщика возникла в конце девятнадцатого столетия. Рушились еще недавно казавшиеся незыблемыми идеалы викторианской эпохи. Новый век нес не только научно-технические новшества, но и смену общественных отношений, предчувствие мировых катаклизмов: войн, революций. И на этом общем тревожном фоне высокая, худощавая фигура Шерлока Холмса поднялась гарантом надежности. Люди узнали, что в Лондоне, по адресу Бейкер-стрит, 221б, живет человек, к помощи которого можно прибегнуть в любой, даже смертельно опасной ситуации. И как бы ни складывались обстоятельства, Шерлок Холмс поможет терпящему бедствие, найдет единственно верное решение. Его крахмальный воротничок, трубка, прямой пробор, постоянство привычек располагали к нему, как к старому знакомому. Вместе с тем этот «добрый малый» был на «ты» с научно-техническим прогрессом, со всеми этими новыми «штуками», от которых головы шли кругом…
И такого человека писатель, его породивший, решил погубить! Вмешалась сама королева Виктория: ее величество отказывается верить в гибель Шерлока Холмса. Неужели победил этот закоренелый преступник, профессор Мориарти? Королева уверена, что великий сыщик не погиб. Это просто какая-то уловка с его стороны… Разве сэр Артур Конан Дойл другого мнения?
Исторические романы и научная фантастика были оставлены до лучших времен. Писателю пришлось изрядно поломать голову, прежде чем он обнаружил крошечный выступ скалы под струями водопада, укрепившись на котором Холмс, как оказалось, наблюдал последствия собственной гибели. Рассказ «Пустой дом» вернул читателям покой и надежду и… на всю жизнь связал Шерлока Холмса с его создателем. Последний рассказ о приключениях нашего героя был написан в 1927 году, а через три года Артура Конан Дойла не стало.
Едва мы произносим «Шерлок Холмс», с языка просится еще одно имя, неотделимое от первого, — доктор Ватсон.
Сразу же оговорюсь: современные переводчики записывают: «Уотсон». Такой побуквенный перевод этой фамилии мне представляется неверным. Во-первых, он все равно не дает более «английского» звучания имени доктора по сравнению с написанием «Ватсон»; во-вторых, он напоминает казусное написание другого английского имени — «Уильям» в сочетании с фамилией «Шекспир». Но если уж «Уильям», то тогда «Шейкспиа». Меня категорически не устраивает писатель «Уильям Шейкспиа». Предпочитаю, чтобы мои дети, внуки и правнуки читали в русском переводе великого английского поэта и драматурга Вильяма Шекспира.
А как же быть с написанием фамилии «Холмс», возразят знатоки, ведь в первых русских переводах друг «Ватсона» носил фамилию «Гольмц»?
Мне кажется, что необходимое изменение при уточнении фамилии великого сыщика вовсе не означает обязательного изменения фамилии доктора на «Уотсон». Итак, доктор Ватсон.
После показа в 1980 году на телевизионных экранах первой экранизации в Советском Союзе рассказов А. Конан Дойла «Приключение Шерлока Холмса и доктора Ватсона» журналисты спрашивали меня, исполнителя роли великого сыщика:
— Как вы думаете, такое название сериала — намек на равноправие героев?
И я отвечал:
— Не думаю, а точно знаю! Иначе и быть не может, хотя Ватсона всегда трактовали только как тень Холмса. Даже Корней Иванович Чуковский не считал Ватсона живой фигурой, а отводил ему роль авторского комментария к Холмсу.
Здесь, я уверен, Корней Иванович заблуждался. Если и комментарий, то не авторский, а читательский. Холмс вызывает в докторе дружеские чувства, и так же дружелюбно настроен к великому сыщику читатель. Как и доктор Ватсон, читатель напряженно следит за увлекательной игрой великого ума, далеко не всегда угадывая логический вывод, а проследив — не может не восхититься.
Спутник великого сыщика безупречно угадан писателем: наивный и романтичный, преданный и чистосердечный доктор Ватсон — первый в неисчислимой толпе самых горячих поклонников Шерлока Холмса, мальчишек всего мира. Все мальчишки на свете дружат с Холмсом через Ватсона. Он — их доверенное лицо в этих дружеских отношениях. Ватсон, как и они, хочет «быть Холмсом», пытается во всем подражать своему другу и постоянно терпит в этом поражение, которое так же неизменно оборачивается победой, ведь он прежде всего друг Холмса.
Художник Сидней Паже, приятель Артура Конан Дойла и первый иллюстратор приключений великого сыщика, изобразил доктора Ватсона симпатичным джентльменом с открытым, мужественным лицом, которому так идут аккуратно подстриженные «английские» усы под слегка вздернутым носом, со спортивной фигурой, рослым, но чуть ниже Холмса. Это «чуть ниже Холмса» очень важно для понимания образов обоих друзей, характера их взаимоотношений.
У них много общего: оба готовы прийти на помощь терпящим бедствие, оба делают это бескорыстно; оба милосердны к побежденному, не задумываясь, идут навстречу опасности во имя благородных целей. И оба — оптимисты. Но как сыщик Холмс — фигура выдающаяся, а Ватсон как врач зауряден. Вместе с тем Ватсон обладает незаурядным талантом литератора. Ведь это его (а не Конан Дойла — по замыслу писателя) рассказами зачитывается весь мир. Это он, Ватсон, прославил имя Шерлока Холмса. Правда, фигура великого сыщика и его приключения — замечательный материал для литератора, но при одном условии: описывать великого сыщика надо если не гениально, то, во всяком случае, талантливо. И Ватсону, согласитесь, удается это. Верный друг Шерлока Холмса по-настоящему талантлив, и только постоянное присутствие рядом с Холмсом талантливого Ватсона дает нам возможность убедиться, что Холмс «чуть выше», то есть что он не просто талантлив — он гениален. А как друзья они ни в чем не уступают друг другу, это абсолютно равноценная мужская дружба. Будь доктор Ватсон просто «эхом», это обеднило бы и лишило человеческого обаяния и тот и другой характер. Шерлок Холмс и доктор Ватсон — великолепный литературный дуэт, и было бы ошибкой думать, что держать втору проще, чем вести мелодию.
На мой взгляд, снижению образа Ватсона в восприятии нашего читателя могло способствовать одно внешнее обстоятельство: бытующее представление о докторе Ватсоне как о довольно пожилом толстяке. Естественно, рядом с моложавым, подтянутым Холмсом это не могло произвести выгодного впечатления. Сам я как читатель тоже долго находился в плену ложного представления, и вот почему: дело в том, что классические рисунки художника С. Паже никогда не сопровождали русские переводы А. Конан Дойла, зато книги, посвященные творчеству писателя, нередко иллюстрировались фотопортретом лысоватого немолодого человека с отечными щеками и жирным подбородком над туго застегнутым воротом английского френча. Подпись поясняла, что читатель видит английского военного врача (имярек), послужившего прообразом доктора Ватсона. Фотографический портрет этот мне попадался на глаза неоднократно. И вот однажды в дежурной подписи очередного издания появилась дата — год, в который портрет был сделан, — и стало ясно, что ничего общего между этой фотографией и тем доктором Ватсоном, с которым познакомил нас писатель, нет. Фотопортрет был сделан лет тридцать спустя после того, как появились рассказы А. Конан Дойла о Шерлоке Холмсе. Если и было в нем сходство с иллюстрациями С. Паже, то сходство с интервалом в добрых три десятка лет.
Кстати, кинорежиссер Игорь Масленников, утверждая актера Виталия Соломина на роль доктора Ватсона, руководствовался именно рисунками Сиднея Паже.
Мальчишкой, читая А. Конан Дойла, я, как и большинство подростков, был в мечтах Шерлоком Холмсом. С тех пор прошло много лет. Когда мне, уже опытному актеру, предложили роль великого сыщика, я не то чтобы вспомнил свою мечту, я понял, что никогда с ней не расставался. Боясь растерять чудесный мир, оказывается, бережно хранимый в душе все эти годы, я не стал перечитывать Конан Дойла. Мне, мальчишке сороковых годов, выпала неслыханная удача: всерьез превратиться в Шерлока Холмса. Разве это не чудо?
«Только не перечитывать ни строчки, — твердо решил я. — Под взрослым, рассудочным взглядом хрупкая мечта может рассыпаться, исчезнет свежесть переживаний, детская вера в условия игры испарится…»
Само собой разумеется, играя «в Холмса», невольно станешь слегка иронизировать над собой юным. Но эта добрая ирония ничего не разрушит.
С почетным дипломом Международного общества друзей Шерлока Холмса.
И только когда первые фильмы сериала «Приключения Шерлока Холмса и доктора Ватсона» прошли по экранам и мнение зрителей и критики было единодушно одобрительным, однажды вечером я решился раскрыть томик заветных рассказов Артура Конан Дойла. Прочел знакомый шрифт заглавия «Собака Баскервилей», пробежал глазами первые строчки и только на рассвете закрыл книгу.
Великий сыщик оставался верен нашей дружбе все эти долгие годы. Шерлок Холмс, доктор Ватсон и я снова пережили захватывающие приключения.
А в сентябре 2003 года произошло волнующее и знаменательное событие, имеющее прямое отношение к моему герою. Вот как писало об этом «Слово» — одна из лучших московских газет:
«Фойе гостиницы „Космос“… В пестрой снующей толпе выделялась одна группа иностранных туристов. Ее просто нельзя было ни с кем спутать. Державшиеся наособь люди — мужчины и женщины, европейцы и японцы — красовались в клетчатых каскетках а-ля Шерлок Холмс на головах, у некоторых во рту были трубки. В Москву приехали члены общества поклонников и почитателей Шерлока Холмса. Специально для того, чтобы встретиться с народным артистом России Василием Ливановым, исполнителем главной роли в популярнейшем советском сериале 80-х годов. Который, кстати, не сходит с наших телеэкранов вот уже без малого четверть века.
Возгласы, приветствия, представления, вспышки теле- и фотокамер… Группу привез в Россию президент английского Общества любителей Шерлока Холмса Филип Уэллер.
Неудивительно, что группа поклонников всемирно известного детектива приехала в Россию на встречу именно с Ливановым — экранизация произведений о Холмсе режиссера Масленникова считается одной из лучших в мире, а ливановское воплощение Холмса объявлено эталонным.
Объяснений может быть несколько. Ну во-первых, Ливанов и Соломин — удивительно слаженный дуэт в высшей степени талантливых актеров, красавцев-мужчин, затмивших самых известных исполнителей роли знаменитой пары. Байроновская, чуть отдающая холодом внешность Ливанова покорила большинство поклонников саги о Шерлоке Холмсе своей аристократичностью, английской сдержанностью, в которой хорошо заметна игра аналитического ума. Во-вторых, мало кому удается так, как русским, перевоплощаться в классические типажи других народов, не делая их при этом ни ходульными, ни карикатурными. Достоевский не зря говорил о всемирной отзывчивости русского народа. В-третьих, русские актеры, прежде всего, конечно, Ливанов и Соломин, очеловечили образы главных героев, сделали их мягче, привлекательней, чем они были у самого автора в английском оригинале. Окрасив их к тому же мягкой иронией, улыбкой. В этом, наверно, секрет неувядающего обаяния русского экранного прочтения знаменитых рассказов.
Гости вручили Василию Борисовичу Ливанову диплом, который удостоверяет, что отныне популярнейший русский актер является „почетным членом общества почитателей Шерлока Холмса“.
И вот какой совет хочется дать на прощание: помните, вас всегда ждет на Бейкер-стрит, 221б ваш друг Шерлок Холмс!»
Пират Форта Боярд
Я собирался провести лето под Москвой в дачных семейных заботах и тихих литературных трудах. Но вот уж истинно: человек предполагает, а господь располагает. На этот раз господня воля разговаривала со мной по телефону голосом Василия Григорьева, продюсера, которого я знал только по титрам в телевизионной программе «Куклы». Но он завел разговор не об озвучании кукольного типажа, а о моем непосредственном актерском участии в проекте «Форт Боярд». Раньше мне доводилось видеть некоторые передачи, прославившие этот старинный морской форт, ставший ареной увлекательных экстремальных игр молодежных команд, соревнующихся за золото форта Боярд. Само это золото воплощалось в увесистых медных монетах, называемых «боярдами». Выигранные командами монеты взвешивались и в зависимости от веса пересчитывались в любой конвертируемой валюте. Игры были вполне серьезными испытаниями находчивости, ловкости, силы и смелости участников, и мне запомнились радостные лица счастливых победителей. В основном это были французские команды, но раз или два в игре участвовали наши молодые телевизионщики-дикторы и корреспонденты. Соревнования имели своего ведущего, организующего, направляющего и комментирующего игру. Ему помогали два обаятельных карлика и еще некоторые постоянные обитатели форта. Игровые испытания требовали не только хорошей физической и психологической подготовки. Была еще проверка на сообразительность. Некоторым из участников предстояло разгадать различные загадки. Причем время отгадывания ограничивалось сорока секундами, которые отсчитывала струя песка, неумолимо убегающая из горлышка жестяной воронки.
Некий лысый старец, облаченный в бесформенный балахон, с обросшим неряшливыми космами неподвижным лицом, больше похожий на мумию, чем на живого человека, загробным голосом изрекал загадки, которые он вычитывал на страницах толстой книги. Назывался этот персонаж «старец Фура». Что это был за странный старикашка, откуда он взялся на высокой башне форта среди океана и почему он говорит только загадками — все это само по себе тоже было неразрешимой загадкой.
Голова и лицо старца были отлиты из пластической резины с прорезями для глаз и рта. Такое обличье можно было надеть на любого, и этому любому оставалось только прочесть текст загадки в книге, постаравшись при этом подражать старческому голосу. Так и происходило. Под резиновой личиной старца побывал не один сотрудник французской киногруппы, снимающей игры в форте Боярд для телевидения. Но эта резиновая функциональность персонажа все-таки смущала устроителей зрелища.
В начале сотрудничества с российской стороной была предпринята попытка оживить загадочного «старца Фура». Для этого в резиновую оболочку всунули голову приглашенного актера. И, кроме текста загадки, актер стал произносить перед прибежавшим к нему в башню участником игры примерно такую фразу: «Спасибо, что ты пришел (пришла) ко мне, я так одинок!..» — все тем же умирающим голосом. И получалось, что этот старец не только функционально загадочный — он загадочный мученик, которого почему-то заточили в башне форта и людей разрешают увидеть, только когда приходит время прочесть текст из книги. Попытка вдохнуть в старца хоть какую-нибудь человеческую жизнь явно не удалась. Устроители игр окончательно убедились, что обрезиненный «старец Фура» выглядит нелепо, да и зрителям порядком поднадоел ожидаемым однообразием.
Вон она — пиратская башня форта Боярд.
Мой пират — капитан Фура.
Именно это обстоятельство надоумило продюсера с российской стороны Василия Григорьева позвонить мне. Почему выбор Григорьева пал на меня — загадка, достойная злосчастного «старца Фура». Потом, правда, новый ведущий игры артист Леонид Ярмольник уверял, что мою кандидатуру подсказал продюсеру он, но как бы то ни было: человек предполагает, а Василий Григорьев предложил мне придумать новый персонаж взамен загадочного старца, с таким прицелом, чтобы я этот придуманный персонаж и воплотил. Я придумал Пирата.
Эдакого с возрастом отошедшего от дел морского разбойника, обосновавшегося в старинном форте посреди океана, поближе к блеску и звону золотых монет, которые он уже не в силах захватить. Вот он и философствует о тщете богатства, попивает ром, вспоминает старых дружков вроде одноногого Сильвера и грозы морей Флинта, отпускает молодым женщинам пиратские комплименты и тешит себя загадками.
Подъемная «авоська» форта Боярд.
В минуту отдыха.
Василий Григорьев моего пирата сразу же утвердил. И я, увлекшись предложением продюсера и собственной выдумкой, занялся подбором костюма и поисками грима. Я решил, что мой пират должен быть узнаваем сразу. Такие пираты бороздят моря на страницах классических книг о морских приключениях, которые мы все с упоением читаем в детстве и запоминаем на всю жизнь. Одет он, конечно, в расшитый камзол нараспашку, чтобы видна была полосатая морская тельняшка. Подпоясан широким испанским поясом, за который в былые дни совал пистолет или абордажный клинок. На голове повязана красная шелковая бандана, концы которой свисают на плечо из-под черной суконной морской треуголки с золотым кантом. Штаны заправлены в высокие сапоги-ботфорты. И костюм готов.
Теперь грим. Мой пират — видавший виды морской волк, капитан, прошедший через жестокие абордажные сражения. Черная повязка на глазу будет очень даже уместна. Что еще? Безусловно усы! Поседевшие, слегка обвисшие, но все еще лихие! И еще: пират и ром — понятия неразделимые. Нет сомнения в том, что с годами любимый напиток пиратов заметно подкрасил нос моего капитана.
В костюмерной телевидения мне удалось выбрать все, что я хотел. Даже черную наглазную повязку. Из гримерной захватил приглянувшиеся мне усы и, пригласив в романтическое путешествие жену Елену и сына Николая, отправился вместе с ними к берегу Атлантического океана, во Францию. Не стану живописать поросшее аккуратными и грустными деревцами, называемыми пиньями, пологое побережье Бискайского залива, отличающее пейзаж округа славного, помнящего подвиги трех мушкетеров городка Ля-Рошель. Не буду заглядывать в уютный отель в местечке Шантильё, где мы коротали вечера и где, сменяя друг друга, проживали российские команды участников форт-боярдских игр. Команды эти, представляющие телеканал РТР, были подобраны по несколько надоевшему, но все еще модному «звездному» принципу: известные телеведущие, хорошо знакомые зрителям корреспонденты, актеры, ставшие популярными в наиболее удачных телесериалах, и не менее популярные музыканты шоу-бизнеса. Все молодые, азартные (иногда сверх меры) и трогательно обаятельные в неколебимой вере в нескончаемость своего успеха. К ним отнесу и Оксану Федорову, мисс Вселенную 2002 года, произведшую впечатление не только победой на конкурсе красоты, но и интригующим отказом от предназначенной ей международной представительской роли. Красавица Оксана искренне старалась соответствовать своему партнеру Леониду Ярмольнику и, по-моему, нашла себя в роли второй ведущей, что было совсем не просто рядом с искушенным в таком жанре артистом.
Ничего не скажу и о прославленной французской кухне, кроме того, что рыбаки Бискайского побережья снабжают свежими устрицами всю Европу, и тот, кто любит такого рода морскую живность, чувствует себя здесь в приморских ресторанчиках на верху блаженства.
И вот наконец-то я стою на причале вместе с российско-французской постановочной группой, участниками игры и сотрудниками форта Боярд.
Подходят мощные пассажирские катера, прямое назначение которых перевозить рабочих на морские нефтяные вышки. Но здесь два таких катера обслуживают форт. Минут сорок морской прогулки с ветерком, и прямо из океанских просторов встают возведенные еще в XVIII веке на подводных скалах высокие овальные стены крепости. Из-за подводных камней непосредственно к форту подойти невозможно. В старину корабли бросали якоря в открытом океане недалеко от крепости, спускали шлюпки, и местные лоцманы проводили их ко входу в форт. Сейчас перед фортом сооружена платформа, возведенная напротив входа в крепость. Платформа эта представляет собой прямоугольную просторную площадку, высоко поднятую над водой мощными металлическими круглыми сваями. Вот к одной из таких свай, увешанной тяжелыми автомобильными покрышками, пристает катер. Пассажиры группами выходят на палубу. С площадки опускается стрела подъемного крана, на конце которой укреплена своеобразная корзинка, можно сказать, большая авоська. Между металлическими кольцами, залитыми жесткой резиной, — верхним поуже, нижним пошире — протянута канатная сетка. Пассажиры, не больше девяти человек зараз, становятся на кольцо лицом друг к другу, держатся руками за канаты и взлетают вверх на уровень примерно четвертого этажа. Потом «авоська» плавно опускается на площадку, и, если пройти от площадки по деревянному мосту с высокими перилами, вы окажетесь в форте Боярд. Обратный путь из форта такой же, только, понятно, в обратном порядке. Тоже своего рода экстрим.
Как я уже писал, место пирата на башне. В XVIII веке эта башня завершалась небольшой круглой площадкой, на которой в ночные часы жгли незатухающий костер — морской маяк. Сегодня эта площадка накрыта стеклянным цилиндром, укрепленным вертикальными металлическими полосками, вдоль которых прорезаны два узких окошка. К 10 часам утра — началу работы — стеклянная башня успевает нагреться на солнце, и если в океане штиль, то можно себе представить, какая в стеклянном цилиндре духота. Да и подъем на башню не из самых легких. Это уровень 9-го этажа современного дома. И если первые семь этажей вы поднимаетесь на галереи форта по широким лестницам, то два последних этажа в самой башне ведут крутым каменным винтом в узкой горловине, так что плечи касаются стен, а высота старинных каменных ступенек не меньше сорока сантиметров каждая. Мне приходилось проделывать этот подъем четыре-пять раз в день: в перерывах можно было выпить кофе и перекусить в уютной столовой на первом этаже форта, да и просто отдышаться, т. к. мой костюм заметно усугублял жаркую духоту стеклянного цилиндра.
В первый же день съемок возник вопрос о том, как называть моего пирата. Звучали самые разные предложения. Но имя старца — Фура родилось из названия находящегося неподалеку от берегового причала маленького поселка, и поэтому единодушно решили имени не изменять, и оно стало звучать как «пират Фура» или «капитан Фура».
Возникла необходимость заняться режиссурой. Я предложил исправить оплошность, допущенную в существовании отмененного старца, и сделать пирата Фура не несчастным затворником башни, а равноправным обитателем форта Боярд. В конце концов, сняли несколько планов, благодаря которым мой пират оказывался заинтересованным соучастником происходящих игр, то появляясь в зале ночных магов, то озирая океан с верхней галереи крепости, то стоя у входа в башню или следя за игроками из окошка башенной надстройки.
По моему замыслу капитан Фура должен был произносить какие-то сентенции, характеризующие его как бывшего пирата, и вместе с тем общаться с поднявшимся в башню игроком. И на все это по условиям игры отпускалось не более трех минут. В первый репетиционный день я затруднялся с распределением текста в такое коротенькое время. И здесь Василий Григорьев, следя за репетицией по монитору, посоветовал мне встречать игрока пиратской сентенцией, затем загадывать загадку, после которой должна была последовать моя характеристика игрока в зависимости от его успеха или неудачи в разгадывании. Текст, который произносил пират, был моей актерской импровизацией, особенно в части общения с игроками. Но, памятуя о том, что хорошая импровизация бывает удачной только если заранее подготовлена, я вечерами, накануне съемки сочинял пиратские сентенции. Оказалось, что потребуется таких фраз, которые называются «речевки», желательно афористичных, сорок две, и крутиться эти фразы должны вокруг пиратской темы. А тема эта включает в себя не так уж много понятий: море, сражения, золото, ром. И не хотелось, чтобы высказывания моего пирата повторялись. Пришлось писать сценарий для моего пирата. На тридцать шестой «речевке» я совершенно иссяк. Тут мне на помощь пришли жена и сын. Поздними вечерами в комнате отеля они вслух и с большим увлечением наперебой изобретали пиратские изречения, помогая моей обессиленной фантазии. Признаюсь, что некоторые были очень удачны, и я с радостью ими воспользовался. В общем, до сорока двух высказываний мы дотянули. Это добровольное участие моих близких в жизни пирата Фура можно заключить в один из его афоризмов: «Подсказка — попутный ветер для умного и мель для глупца».
Пирата я не играл — я играл в пирата. А это разные творческие задачи. Актер, играющий роль, должен создавать образ, характер. Характер персонажа может проявляться только в развитии сюжета, через смену обстоятельств, на которые персонаж реагирует соответственно своему характеру. Актеру необходимо выстроить линию поведения своего героя. В случае с моим пиратом никакой смены обстоятельств не существовало. Каждый раз одно и то же: башня, книга, загадка. К тому же появление на экране ограничивалось очень коротким временным отрезком. Это был не образ, а маска пирата. Моя актерская задача заключалась в том, чтобы сделать эту маску не резиновой, а живой, убедительной и, как я уже писал, узнаваемой. Надеюсь, что мне это удалось.
До своего участия в проекте, глядя на телеэкран, я, как, наверное, и другие зрители, был уверен, что игры в форте Боярд выглядят такими эффектными благодаря монтажным ухищрениям и специальной постановке отдельных трюков, как в игровом кино. Оказалось — ничего подобного! Никаких постановочных подмен не существует. То, что видят зрители, — операторская хроника, и в «тюрьме» игроки сидят по-настоящему. Признаюсь, что я боролся с постоянным соблазном подсказать молодым и обаятельным участникам игр ответы на свои загадки. Но руководители проекта замкнули мне рот категорическим условием чистой бескомпромиссной игры, и победы или поражения наших команд я переживал так же, как их участники и зрители. В этой бескомпромиссности соревнований, как мне кажется, кроется особое обаяние игр форта Боярд.
С берега Бискайского залива я привез в Москву самые лучшие воспоминания о встрече с организаторами и участниками игр в форте Боярд. И прежде всего, о прелестной Сильвии — художнике-гримере, каждый день способствующей воплощению моего пиратского замысла. А французские звукооператоры, ежедневно опутывающие меня под одеждой проводами своей аппаратуры, вклеивающие кусочком пластыря зернышко микрофона в ухо и подвешивающие к поясу под камзол черную коробку аккумулятора? А блистательные неутомимые кинооператоры форта Боярд, благодаря искусству и профессиональному мастерству которых зрители в полной мере ощущают весь риск любого трюка, видят все звенья в стремительно раскручивающейся цепи игровых испытаний? А веселые, подвижные карлики, Паспарту и Постан, мои партнеры по всем сценам в башне? И разве можно забыть бесстрашную Монику, укротительницу тигров?.. Нет, не буду перечислять каждого, пусть все они останутся в моей доброй памяти без упоминаний на бумаге.
Перед отъездом в Форт Боярд я купил книгу «Пираты, разбойники — энциклопедия». Книга с таким названием оказалась в магазине последней. Тогда я счел это добрым знаком. И сегодня верю, что это именно так.
Пастернак между двумя Живаго
Мне шел двенадцатый год, когда родители в очередной раз взяли меня с собой в обычную воскресную поездку на пастернаковскую дачу.
После веселого обеденного застолья Борис Леонидович объявил родителям, что будет читать им свою новую прозу. Несмотря на то что надвигался осенний вечер и заметно похолодало, чтение происходило в саду, в каком-то садовом строении, кажется, в беседке. И автор, и слушатели сидели в пальто. Короткие и резкие порывы ветра ворошили стопку рукописи. Пастернак то и дело прихлопывал листы ладонью, чтобы они не разлетелись по саду.
Борис Леонидович читал о каких-то людях, которые куда-то ехали в поезде, что-то вспоминали, о чем-то разговаривали. Тогда я, естественно, понятия не имел о том, что слушаю главу из впоследствии знаменитого романа «Доктор Живаго», которому суждено было принести автору столько самых противоположных, потрясших его переживаний. Люди, о которых довольно монотонно читал Пастернак, и их разговоры были мне, мальчишке, совершенно неинтересны. Посматривая на лица своих родителей, я в душе удивлялся их сосредоточенному вниманию. На дачу я приехал только в куртке, которая плохо защищала от холодного ветра, сидел весь съежившись, изнывая от скуки. В конце концов мое жалкое состояние было замечено, и меня в приказном порядке отправили в дом.
Оба Бориса — Ливанов и Пастернак — на даче в Переделкине. 1958 г.
Борис Пастернак.
Рисунок Б. Ливанова с автографом Б. Пастернака. 1943 г.
Роман «Доктор Живаго» я впервые прочел много позже, уже взрослым человеком, в 1958 году в миланском издании Г. Фельтринелли, книгу передали Ливановым из дома Пастернаков.
Но, прежде чем поделиться своими впечатлениями о романе, необходимо остановиться на личности самого Бориса Пастернака.
В 1943 году МХАТ возобновляет репетиции «Гамлета» В. Шекспира в переводе Б. Пастернака. Доверяя художественному вкусу Бориса Ливанова, назначенного на заглавную роль, его актерскому «чутью», и видя в нем творческого единомышленника, увлеченного замыслом постановки, В.И. Немирович-Данченко предложил актеру вместе с поэтом проверить сценическое звучание перевода, добиваясь полной органичности произносимого текста.
Но никакого совместного творчества не произошло бы, если бы поэт Борис Пастернак сам не относился к актеру Борису Ливанову с высокой степенью доверия и дружеского приятия.
Помню, по всему нашему дому в то время обнаруживались случайные листы бумаги, на которых, «озверев от помарок», Борис Леонидович записывал новые и новые варианты гамлетовских монологов.
Это время можно считать началом творческого и человеческого сближения обоих Борисов — Пастернака и Ливанова.
«Дорогому Борису Ливанову, с которым вместе мы варили это блюдо» — так оценит впоследствии Пастернак-переводчик их совместное творчество, надписывая новое издание «Гамлета» в Детгизе в 1947 году.
Я пытаюсь разглядеть Пастернака в полутемном углу квартирного коридора, где он возится в открытом старом шкафу со скрипящими дверцами. Кажется, он пристраивает туда свой блекло-желтый выцветший плащ и сует на полку немыслимо заношенную шляпу с отвисшими полями.
— А вы не знаете, скоро ли придут ваши родители?
Он стал часто появляться в нашем доме, иногда в отсутствие родителей.
— Я их дождусь, — говорил.
И терпеливо ждал, перебирая книги в отцовской библиотеке. Иногда я заставал его лежащим на коротком диване, даже не снявшим куртку и обувь. Он спал, повернувшись лицом к диванной спинке, подложив под скулу сложенные ладони, подогнув колени так, чтобы ботинки свисали над краем дивана. В лице его не было покоя, казалось, он не спит — притворяется. Пока он лежал в комнате, я, восьмилетний мальчик, ходил рассматривать его плащ и шляпу, примерял ее. Почему-то из-за этого плаща и шляпы он мне казался необычайно загадочным. Особенно завораживала его необычная фамилия — Пастернак.
Помню мою страшную обиду на маму, объяснившую, что слово «пастернак» — это название одного из сортов лука. Я счел это поношением Бориса Леонидовича, почти предательством. К тому времени Пастернака я уже полюбил. Странно, но я никогда не задумывался и не спрашивал о его возрасте. У него не было возраста, как не бывает его у дождя или у ветра.
В натуре Бориса Леонидовича были черты традиционно более подходящие женскому характеру. Он знал за собой это женоподобие в своем характере, и ему оно нравилось. Берусь утверждать это потому, что Борис Леонидович охотно, громко и прилюдно страдал по поводу женских странностей своей человеческой натуры. И это проявление в нем — тоже женское. Причем женские черты эти обличали присутствие в натуре Пастернака очень своенравной и, если хотите, коварной женщины. Бориса Леонидовича, особенно на людях, одолевала страсть нравиться, обольщать. Предметом обольщения становился любой непосвященный, попавший в поле его зрения.
Помню одного простодушного человека, испытавшего на себе всю прелесть этой коварной женщины, живущей в Пастернаке.
Сейчас уже не могу вспомнить, кто именно из друзей моих родителей попросил разрешения привести с собой в наш дом на званый ужин какого-то своего то ли знакомого, то ли дальнего родственника, приехавшего в Москву из провинции.
И вот, скованный застенчивостью, довольно молодой человек, представившийся архитектором, оказался за столом среди гостей: художник Кончаловский, кинорежиссер Довженко, писатель Вс. Иванов, хирург Очкин, редактор Чагин — эти близкие друзья и их супруги всегда собирались за праздничным столом в нашем доме, поэтому я их перечисляю почти наверняка. Вполне возможно, что был еще кто-то, а кого-то из перечисленных мною гостей тогда не было — это неважно.
И конечно, был Борис Леонидович.
Не знаю, насколько ясные представления свежий гость имел о присутствующих, но хозяин дома, прославленный артист, был ему знаком по многочисленным ролям если не в театре, то в кино. Восхищенный неожиданной близостью экранной знаменитости и радушным приемом, гость ел влюбленными глазами хозяина и ловил каждое его слово. Все, кроме Бориса Ливанова, явно обозначались гостем «и другие». Такого отношения к своей персоне Борис Леонидович стерпеть не мог. Не дождавшись, когда его попросят, как было заведено, прочесть стихи, а он сначала откажется, а потом все-таки согласится, Пастернак стал читать без всяких просьб, перекрыв своим гудящим, глуховатым баритоном застольные разговоры. Все внимание переключилось на него. Но он никого не замечал, кроме теперь смотрящего в рот поэту свежего гостя. Потом затеял с ним разговоры об архитектуре, громко восхищался суждениями гостя об этом предмете и призывал к восхищению всех присутствующих. Потом опять замечательно читал свои стихи, рассказал забавную историю о Маяковском и кончил тем, что предложил выпить за здоровье своего нового друга. При этом потребовал погасить в комнате свет, зажег каким-то одному ему известным способом коньяк в своей рюмке и стоя выпил эту пылающую синим огнем рюмку до дна.
Так завершился этот памятный вечер.
Естественно, архитектор, задержавшийся в Москве по делам (а я думаю, что только с целью продолжить знакомство), настаивал на следующей встрече со счастливо обретенным другом — поэтом Борисом Пастернаком. То ли знакомые, то ли родственники архитектора, у которых он остановился в Москве, уступили его настояниям и собрали у себя застолье в прежнем составе. Родители мои тоже были приглашены.
И конечно, был Борис Леонидович.
Потрясенный внезапной вспышкой дружеских чувств в Пастернаке к незнакомому, случайному в этом кругу гостей человеку, я ревниво стал выспрашивать у мамы об ожидаемом продолжении этой внезапной душевной близости. Оказалось, что Борис Леонидович заметно помрачнел, когда его новый друг раскрыл ему навстречу объятия, сидя за столом, что-то невразумительно бурчал на его вопросы, а то и вообще пропускал обращенные к нему слова мимо ушей и где-то раздобытую архитектором книгу стихов, приготовленную Пастернаку для автографа, вообще, как выяснилось, забыл подписать. Ни о каких декламациях и пылающих рюмках не могло быть и речи.
Мама сказала, что под конец вечера архитектор жестоко напился с горя и был оставлен гостями в бесчувственном состоянии. Мама посмеивалась, а я понял, что должен во что бы то ни стало таить от Пастернака свое отношение к нему, если не хочу, как тот несчастный архитектор, навсегда лишиться пастернаковского внимания.
Я взрослел, и моя ребяческая любовь к Пастернаку претерпевала изменения. Любя своих родителей, я чувствовал их душевную близость с Пастернаком, был свидетелем их дружеских отношений, и это углубляло мою привязанность к Борису Леонидовичу.
Вместе с тем наше общение состояло из его случайных вопросов о моем житье-бытье и моих немногословных ответов. Когда он узнал, что я зачитываюсь «Дэвидом Копперфилдом», он стал звать меня этим именем. Он был приветлив со мной — не более, и не давал мне повода как-то проявить мою особую признательность к нему.
Я не мог ему довериться в том, что далеко за полночь, когда он читает стихи за дружеским застольем, я, давно сказавший гостям «спокойной ночи», выстаиваю босиком за приоткрытой дверью в комнату и через тюлевую занавеску, натянутую на стеклянные дверные окошки, наблюдаю его и слушаю. Я уже могу повторить ему наизусть все те стихи, которые он читал у нас в доме, — у меня прекрасная память!
Мне казалось, что я достоин иметь с Пастернаком собственные дружеские отношения, а не жить отраженным светом родительской дружбы.
И вот наступили дни, когда меня не отправляли спать, я оставался с гостями, и если предполагалось, что Борис Леонидович будет читать стихи, то я слышал от родителей неправдоподобные слова: «Завтра можешь не ходить в школу».
Я помогал маме по хозяйству, прислуживал гостям за столом, а потом затаивался в большом кресле в углу комнаты и ждал.
Готовясь читать стихи, Борис Леонидович начинал отодвигать от себя столовый прибор, чашку, рюмку и на освободившееся на белой скатерти место выкладывал перед собой кисти рук.
Их невозможно забыть — руки Пастернака. Вся полнота его чувств, все состояния души оживали в их движениях, воплощались в них. Он никогда не жестикулировал в принятом понимании этого слова. Руки двигались по скатерти, пальцы сцеплялись, расходились, ладони взлетали и падали, как подстреленные птицы. Я не помню руку Пастернака, сжатую в кулак, — такого никогда не было. Помню подрагивание вытянутых пальцев, довершавших своей мукой то, что не удавалось высказать словами. Руки были выразительнее лица, выразительнее голоса, выразительнее стихов. Я почему-то убежден, что такое же ощущение оставляли руки Пушкина — впечатление абсолютного совершенства. Время от времени, когда забывалась какая-нибудь строка или слово, Пастернак, прикрыв глаза, выбрасывал руку в мою сторону. Из своего угла я вполголоса подсказывал ускользнувшее из его памяти.
Восхитительная иллюзия соавторства, живые уроки пастернаковской «школы».
Не на шутку встревоженный участью, постигшей злополучного архитектора, я, оберегая свою любовь к Пастернаку от самого Пастернака, довольно нелепо постарался выказать Пастернаку свое безразличие к его особе. И преуспел. Заметив, что чары его ослабели по какой-то непонятной ему причине, Борис Леонидович преподнес мне «Короля Лира» в своем переводе с такой надписью:
«Дорогому Васеньке Ливанову,
только чтобы он не проверял этого по английскому тексту,
которым он так здорово владеет.
Б. П. 11 апр. 1949 г.».
Это была явная, намеренная лесть. Борис Леонидович прекрасно знал, что с моим английским Шекспира не прочтешь, — он сам имел случай в этом удостовериться. Но «коварная женщина», не дававшая покоя Пастернаку, шла на все для удержания своих поклонников, даже таких никчемных, как я.
Своего Пастернак добился. Я, конечно, был польщен.
Среди исследователей творчества Пастернака в наше время бытует мнение, будто поэт ждал ареста в 1937 году. Прямых подтверждений этому нет.
В том роковом году издательство «Советский писатель» выпустило революционные поэмы Пастернака «Лейтенант Шмидт» и «1905». Обращает на себя внимание оформление книжки: форменная красная звезда на серой, словно шинель сотрудника НКВД, обложке.
Очевидно, эта книжка должна была служить «охранной грамотой» поэта, чем-то вроде документа, удостоверяющего его «революционную сознательность», гражданскую лояльность.
Версия телефонного разговора Пастернака со Сталиным в 1938 году, приводимая в воспоминаниях Н. Мандельштам, представляется мне приукрашенной и малоправдоподобной. Ведь при этом разговоре рядом с Пастернаком присутствовал только один человек — Ник. Вильмонт, и нет никаких оснований не верить его свидетельству: репутация Вильмонта как честного человека безупречна.
Вот приведенный им разговор:
«Сталин. Говорит Сталин. Вы хлопочете за вашего друга Мандельштама?
Пастернак. Дружбы между нами, собственно, никогда не было. Скорее, наоборот. Я тяготился общением с ним. Но поговорить с вами — об этом я всегда мечтал.
Сталин. Мы, старые большевики, никогда не отрекались от своих друзей. А вести с вами посторонние разговоры мне незачем».
На этом разговор оборвался.
Конечно, я слышал только то, что говорил Пастернак, сказанное Сталиным до меня не доходило. Но его слова тут же передал мне Борис Леонидович. И сгоряча поведал обо всем, что было ему известно.
И немедленно ринулся к названному ему телефону с тем, чтобы уверить Сталина, что Мандельштам и впрямь никогда не был его другом, что он отнюдь не из трусости «отрекся» от никогда не существовавшей дружбы. Это разъяснение ему казалось необходимым, самым важным. Телефон не ответил.
«Твердая четверка», выведенная А. Ахматовой Пастернаку за разговор со Сталиным, возникла после пастернаковских рассказов об этом разговоре, где Борис Леонидович, конечно же, смешивал то, что он сказал на самом деле, с тем, что хотел бы сказать. Это свойство Пастернака при пересказе им своих слов и поступков знали близкие.
О. Фрейденберг в одном из писем смеется:
«Ты (Пастернак. — В.Л.) неисправимый литератор!» (6.1.51).
В передаче Н. Мандельштам записано именно такое сочинительство Пастернака. Сталин, безусловно, не сомневался, что содержание стихов Мандельштама в его адрес Пастернаку известно. В том, что Сталин в этом не сомневается, не сомневался и Пастернак.
Поспешное отречение Пастернака от дружбы с Мандельштамом было вызвано, с одной стороны — понятным испугом, с другой — оправдывало Пастернака в собственных глазах, т. к. он сказал правду: дружбы между поэтами никогда не было, Пастернак недолюбливал Мандельштама и не одобрял его поступка. Его предшествующее телефонному разговору заступничество за Мандельштама вызвано желанием не «потерять лицо» перед просителями о заступничестве и простым сочувствием. В таких случаях говорится: «Так на моем месте поступил бы каждый».
Сталин, по всей вероятности, убедился, что Пастернак не одобряет Мандельштама, и, оставив Пастернака мучиться без оправдания в обвинении в «отречении от друзей», вместе с тем проявил сталинское «великодушие»: не сразу убил Мандельштама.
Когда в конце 30-х годов во времена судебно-политических процессов раздувалась всесоюзная истерия ненависти к «врагам народа», то самые разные организации направляли любимому вождю коллективные письма с требованиями самой жестокой казни для обвиняемых. Было и письмо от Союза советских писателей. Среди подписавших его — Пастернак.
Что двигало им тогда? Фанатичная убежденность строителя нового коммунистического общества? В это, конечно, не верится. Тогда что же? Простой испуг перед всевластием сталинской воли? Тоже вряд ли, это было бы слишком примитивно.
А вот то, что это был один из выбранных Пастернаком способов продолжения оборванного Сталиным разговора, я вполне могу допустить.
Ведь Сталин фактически отказал поэту в доверии, обвинил в предательстве друзей. Может быть, Пастернак возжелал вернуть доверие человека, с которым «давно хотел поговорить». Во всяком случае, мне кажется, что такая догадка ближе всего к истине.
Думаю, продолжением диалога Сталин был доволен: «вождь и учитель» всегда желал, чтобы о нем при жизни говорили как о покойнике: или хорошо, или ничего. Еще раньше, в 1934 году, Пастернак писал своему отцу в Германию: «Я стал частицей своего времени и государства, и его интересы стали моими».
Было бы наивно думать, что письма Пастернака за границу не перлюстрировались. 1934 год — начало ГУЛАГа.
В 1947 году Пастернак надписывает моим родителям «Избранные стихи и поэмы» (ОГИЗ, 1945) и дает оценку совместно прожитым в дружбе годам:
«Родным брату и сестре моим Борису и Евгении Казимировне Ливановым, без которых я бы сдох с тоски в эти годы наибольшего благоприятствования.Москва. Б. Пастернак. 8 окт.1947 г.».
Тоска — тоской, но годы наибольшего благоприятствования не отмечены кавычками, а если учесть, что дружба эта развивалась и крепла с 1934 года, то ожидание ареста вряд ли входит в понятие благоприятствования.
Угроза ареста, нависшая над Пастернаком, возникает в конце 40-х годов.
В середине 60-х мне довелось познакомиться с Львом Романовичем Шейниным, бывшим старшим следователем сталинской «комиссии по особо важным делам». В 1949 году Шейнин прямо из своего служебного кресла отправился под арест и был приговорен к расстрелу. Когда Сталину доложили, что Шейнин арестован и приговор ему вынесен, «лучший друг чекистов» процедил через всемирно известные усы: «По-моему, мы арестовали не того Шейнина». Поскольку никто из исполнителей сталинской воли не мог догадаться, как нужно понимать эти слова «гениального вождя», Шейнина решили на всякий случай не расстреливать и упрятали в ГУЛАГ. Таким образом, бывший «следователь по особо важным делам» пять лет пребывал в том аду, куда раньше одним росчерком пера отправил немало людей.
Из ГУЛАГа вышел уже действительно «не тот Шейнин». Единственным его желанием было найти хоть какое ни есть оправдание своей прежней «деятельности». Такое оправдание он видел в беспрестанной выдаче разнообразной информации, считавшейся во время его службы секретной. Говорил он без умолку и готов был отвечать на любые вопросы, тем более что нашел во мне заинтересованного и терпеливого собеседника. После его рассказов из советской недавней истории — а рассказчик он был незаурядный — я подчас всю ночь без сна ворочался с боку на бок, пытаясь осмыслить услышанное.
И конечно же, одним из первых моих вопросов к Шейнину был — о Пастернаке.
Я узнал, что в 1949 году, когда Сталину доложили, что арест Пастернака подготовлен, «лучший друг писателей» вдруг продекламировал: «Цвет небесный, синий цвет, — а потом изрек: — Оставьте его, он — небожитель».
Так грузинские поэты, волей судьбы, спасли своего собрата. В подготовку ареста входили и «обличения» Пастернака в центральной прессе типа: «советская литература не может мириться с его поэзией» и пр., а затем уничтожение новой книги стихов «Избранное» (1917–1947) и, по всей вероятности, арест Ивинской — любовницы поэта. И конечно, против автора должны были свидетельствовать страницы неоконченного еще романа.
Борису Леонидовичу не спеша, с садистским наслаждением давали понять, какая участь его ожидает.
Думаю, именно в это время Пастернак окончательно определил в «Докторе Живаго» функции одного из персонажей, о котором я скажу позже.
Осознавая свое бесправие и бессилие, Борис Леонидович внутренне готовился встретить уготованную ему участь.
В нашем семейном архиве есть две фотографии Пастернака, датированные 1949 годом.
На первой, подаренной моему отцу, надпись:
«Спасибо тебе за годы, проведенные вместе. Они многое мне дали. От тебя всегда веяло манящим замысловатым духом искусства. Ты был его выразителем, его воплощением. Но это было, замкнулось, прошло. Со мной будет что-то другое».
Вторая надпись сделана на обратной стороне фотографии, где Пастернак запечатлен на фоне переделкинской веранды. Она надписана моей матери:
«Женечка, прости, у меня нет фотографий, где я не был бы рожей. Вот тебе на память. Спасибо тебе за „Рождественскую звезду“, которую мне внушила елка на твоих именинах. Твой дом в течение всех этих лет восполнял мне исчезновение и убыль той вдохновляющей среды и атмосферы, которую должны были давать время и общество.Б. П. 11 апр. 1949 г.».
Отчего я оглядываюсь назад на эти годы? Я с ними прощаюсь с благодарностью в каком-то хорошем, счастливом смысле.
Слова о «небожителе», скорее всего по велению Сталина, были преданы широкой огласке. Борис Леонидович был последним, кто им поверил.
Поэма «Высокая болезнь» помечена двумя датами: 1923–1928. Пастернак возвращался к этим стихам на протяжении, по крайней мере, пяти лет и сформулировал свое жизненное кредо 38-летнего поэта:
Но где, когда, кем «установился» такой взгляд?
«Установился взгляд» самим Пастернаком и для самого Пастернака. Это его личная нравственная установка, возведенная для себя в правило. Любое благое намерение, «вымощенное стихами», освобождало его от необходимости этому намерению следовать вне поэтического образа — в образе его жизни.
Очень неожиданный взгляд для зрелой творческой личности, испытавшей еще с детства, в родительской семье сильное нравственное влияние Льва Толстого.
А вот пастернаковское признание в любви еще к одной творческой личности — Скрябину. «Он спорил с отцом о жизни, об искусстве, о добре и зле, нападал на Толстого, проповедовал аморализм и ницшеанство. Скрябин покорил меня свежестью своего духа. Я любил его до безумия», — напишет Пастернак в «Автобиографии».
Но, быть может, вместе с самостоятельным творчеством, поисками своего пути и с первыми успехами родился протест против сильного определенного влияния чужой творческой воли, освобождение от которой давало ощущение своей независимости, изначальности?
Кредо Пастернака родилось из его понимания христианства.
Делясь замыслом романа «Доктор Живаго» с О. Фрейденберг, Пастернак писал в 1946 году: «Атмосфера вещи — мое христианство».
Что это значит — «мое»?
Талант понимался Пастернаком не как «божий дар», а как существующее вне божьих промыслов особое, исключительное качество личности, уравнивающее человека с богом, дающее талантливому особые, исключительные нравственные права среди людей — толпы.
В таком понимании Христос — Сын человеческий являлся чем-то вроде старшего по талантливости и завидного по жертвенной судьбе и славе.
Пастернаковское христианство сродни лермонтовскому: «Я или Бог, или — никто».
И действительно, «мое христианство» Пастернак попытался воплотить в образе Юрия Живаго. Понятно, что краеугольным камнем такой веры является непомерная гордыня. И герой пастернаковского романа не что иное, как последовательное утверждение авторского эгоизма.
В советской критике разглядели самоотождествление поэта с богом. Например, статья О. Хлебникова в «Огоньке», № 8 за февраль 1990 г., посвященная 100-летию Пастернака, заканчивается так:
«И еще об одном хочется сказать в заключение, читая стихи Пастернака: не стоит бояться воздать ему „не по чину“.»
Конечно же, советский критик, как и положено образованному безбожнику, это самоотождествление поэта с богом преподносит как достоинство.
Я бы посоветовал критике обратить внимание на стихотворение Пастернака «В больнице». Это стихотворение написано не позднее конца 52-го года, скорее всего, сочинялось уже во время инфаркта, в Боткинской больнице, куда поэт попал в октябре. Но «В больнице» не вошло в «Стихи Живаго».
Родившееся на грани жизни и смерти, заплаканное искренними слезами, подлинно христианское, оно могло впоследствии показаться поэту излишне традиционным, но — и это главное — прямо противоречило «атмосфере моего христианства», созданной Пастернаком в романе. Через несколько лет включенное в последний сборник «Когда разгуляется», это стихотворение окрасило своим настроением лучшие стихи сборника, говорящие о том, что поэт все-таки потянулся к вере безо всякой позы, заключавшейся раньше в горделивых словах: «мое христианство». И та простота, к которой Пастернак стремился в своем творчестве всю свою жизнь, отрекаясь от своих ранних стихов, была бы недостижима без истинной веры.
Я затронул эту тему, поскольку, не касаясь ее, невозможно говорить о личности Пастернака.
Пересылая Ливанову машинописную перепечатку цикла стихов, прилагаемых к роману, Пастернак сопроводил их запиской:
«Ну вот, крепко целую Вас. Незачем писать такие стихи, нет от них никакой радости. Во-первых, они пишутся кровью сердца, а потом их авторы казнятся сознанием, что они написаны, и написаны так бессмертно хорошо. Это — действительная жизнь, страшно трудная, баснословно высоко оплаченная, понесшая ранения, наносящая раны. А лучше скользить по жизни, ничего после себя не оставляя, ничем не жертвуя, всем от этого приятнее».
С такой высокой самооценкой поэзии этого цикла, за исключением, пожалуй, «Недотроги» — какого-то банально-любовного, пошловатого, начиная с названия, стихотворения, абсолютно лишенного пастернаковской оригинальности, — невозможно не согласиться.
Борис Ливанов говорил поэту, что цикл стихов, заключающих роман, не вырастает органично из пастернаковской прозы и, задуманный как посвящение в тайну творчества заглавного героя, как охранная грамота исключительности его таланта и человеческой правоты, входит в противоречие с образом Юрия Живаго.
Среди истерически-восторженных панегириков в адрес романа, прозвучавших на родине поэта, как только разрушился «заговор молчания» вокруг его имени, яростных восхвалений, не менее несправедливых сегодня, чем яростные поругания вчера, изредка пробиваются «крамольные» голоса литературоведов, стремящихся трезво и честно взглянуть на многострадальный роман в литературно-историческом контексте, освободившись от новой насильственной политизации пастернаковского творчества.
Привожу один из таких примеров критического рассмотрения центрального образа романа, так как эта оценка совпадает с мнением Бориса Ливанова, в свое время высказанным Борису Пастернаку.
«Борис Пастернак почувствовал себя, очевидно, исторически обязанным высказаться на тему, увы, казалось бы, исчерпанную, — об интеллигентском индивидуализме. Не думаю, что он полемизировал именно с мемуарами княгини Андрея Белого, охватывающими в точности тот же период, как, скажем, с чеховской „Скучной историей“ и с „Жизнью Клима Самгина“. Но вернуться к проблеме, к типу личности в перечисленных и во многих других классических произведениях ему, вероятно, представлялось необходимым.
Он оказался свидетелем парадокса в судьбе таких людей, как горьковский Клим Самгин или его Юрий Живаго: революционный процесс разметал их сразу и в то же время вынес обломки на поверхность, помещая заурядных представителей этой среды выше, чем они заслуживали: что считалось заурядным, стало выглядеть исключительным. Это касается тех дореволюционных интеллигентов, кто в свое время, при очевидной культурной вышколенности и холености, был оценен невысоко, как духовная „бедность“ (А. П. Чехов), пустая душа (М. Горький), „бессмыслица“ (А. Белый). И вдруг пустая душа попала на место духовности, а искусствовед типа профессора Серебрякова („Дядя Ваня“), которому Чехов поставил диагноз полнейшей глухости к искусству, оказался принят за тончайшего ценителя искусства, и литературная неодаренность (при профессиональности и образованности) поднялась по шкале творческих достоинств, причем очень значительно поднялась, не ступенькой выше — чуть ли не на вершину. Совершалась подобная переоценка по мере того, как прошлое уходило все дальше, и любые его приметы и представители могли, за отсутствием шкалы для ориентации и прежней конкуренции, обрести преувеличенное значение.
Тут мог возникнуть и вопрос: а не ошиблась ли наша литература, разоблачая индивидуализм как замаскированную безличность? И вот автор „Доктора Живаго“ заново проделал детальный анализ личности, перечеркнутой его предшественниками.
„Он чувствовал себя стоящим на равной ноге со вселенною“ — так передано Юрино самочувствие, когда он подрос, стал студентом. И то же чувство в нем с годами не убывает, а только увеличивается, растет, достигая столь сверхъестественных размеров, что незадолго до своей скоропостижной кончины Юрий Андреевич склонен сказать окружающим: „Единственно живое и яркое в вас — это то, что вы жили в одно время со мной и меня знали“.
Надо отметить, что многих сверстников и друзей Живаго с детства приучали оставить мысль о том, что они — „как все“. Но, пожалуй, никто из них, кроме Юрия, не поддался этому внушению полностью. И если близкий приятель Живаго как раз остерегается „безумного превышения своих сил“, то сам он на превышение готов, он и превышения никакого не видит. „Ты талантливый“, — говорят ему свои люди, не подозревая, насколько он в том уверен. Живаго приходится выслушивать и другие суждения о себе, противоположные. Получал он прямо в лицо, как мы можем судить с его же собственных слов, в „мелкую душонку“, выслушивая тираду об олимпийстве тунеядцев, даже дал себе труд ответить на упреки в „неоправданном высокомерии“ и „непозволительной надменности“. Но фактически он все это пропускал мимо ушей. Его сокровенное желание — сделать общим убеждением то, в чем уверена его жена:
„Ах, как я люблю тебя, если бы ты только мог себе представить! Я люблю все особенное в тебе, все выгодное и невыгодное, все обыкновенные твои стороны, дорогие в их необыкновенном соединении, облагороженное внутренним содержанием лицо, которое без этого, может быть, казалось бы некрасивым, талант и ум, как бы занявшие место начисто отсутствующей воли. Мне все это дорого, я не знаю человека лучше тебя“.
За ум да еще талант действительно многое прощается. Поэтому надо проверить данную характеристику. Автор представил нам полную возможность для этого: в романе многое о герое высказано, и все же место его настоящего оппонента оставлено незанятым. Никто как следует не поспорил с Живаго о том, что для него самого является существенным, что оправдывает в нем, как говорит жена, все: умен он или не умен? Талантлив или не талантлив? Правда, к роману приложены стихи, чтобы, как говорится, снять подобные вопросы.
В романе, когда мы слышим о „талантливости“ Живаго, когда говорится, что „Юра хорошо думал и очень хорошо писал“, это скорее утверждается и повторяется слиянными голосами семейно-дружеского круга и самого Живаго, чем раскрывается и подтверждается. Вернее, когда раскрывается, то, по меньшей мере, вызывает сомнения.
Для определенного круга людей Живаго — воплощенный ум и талант. Но когда заканчиваешь читать роман, то вспомнить из жизни главного героя оказывается нечего — ни эпизода, ни момента, ни сцены, которые бы запечатлелись в памяти как яркое переживание. Пересказ сюжета у того, кто не читал роман, может создать иное впечатление: ведь, кажется, столько всего происходит! Да, события, великие и малые, общественные и частные, совершаются, точнее, обозначаются непрерывно: то похороны, то самоубийство, то рабочие демонстрации, то мировая война, и в то же время ни одно из событий, больших и малых, не пережито Живаго с достаточной (для читателя) выразительностью. Словно все это совершалось не при нем и не с ним, будь то рождение его собственного ребенка или революция.
И это впечатление также не может быть случайным: постоянно говорится (прежде всего, устами Живаго) о многих переживаниях, но нет самих переживаний, что — в характере героя.
Даже та сцена, которую в 1956 году в своем письме к Борису Пастернаку приводили Константин Федин, Константин Симонов и другие члены редколлегии журнала „Новый мир“, объясняя отклонение рукописи, теперь в составе всего повествования выглядит едва ли заметной за счет все той же внутренней вялости, душевной непричастности главного персонажа к происходящему. Конечно, как всегда, Живаго и здесь говорит о чувствах, но где его чувства в непосредственном выражении? Не говоря уже о том, какова с нравственной точки зрения его позиция в этот момент? Он стреляет нехотя и убивает случайно!
Это бой в тайге, Живаго поневоле сражается на стороне партизан против колчаковцев, „близких ему по духу“. Здесь сказано: „Жалость не позволила ему целиться в молодых людей, которыми он любовался и которым сочувствовал“. Достойно ли любоваться людьми, которые сами идут на смерть и другим несут смерть? Но уж таков Живаго — говорит о чувствах, не испытывая их или, лучше сказать, испытывая лишь мелодраматические чувства в момент трагедии: „Но — о, ужас! Как ни остерегался доктор, как бы не попасть в кого-нибудь, двух он задел и ранил, а третьему несчастному, свалившемуся недалеко от дерева, это стоило жизни“. Итак, посылая пули куда попало, он угодил не в одного — в троих, и если стрелять, не целясь, было вынужденным предательством по отношению к тем, в чьих рядах он находился, то ранить и даже убивать того, кому на словах сочувствуешь, это… это… прошу, по собственному усмотрению подберите, как говорил Шекспир, имя действию. „Я достоин жалости“, — уверенно утверждает Живаго, и это предписание другим относительно себя самого, как обычно, совпадает с его самочувствием: „Ему было жаль себя“. Ожидая от мира снисхождения, пощады и, наконец, признания, которое совпало бы с его самооценкой, Живаго судит о мире, человечестве и вообще о других так, как ему угодно, и не замечает или не хочет замечать, что другим-то он не позволяет пользоваться теми мерками, которые считает подходящими для себя. „Выяснилось, — толкует он Ларисе Федоровне, — что для вдохновителей революции суматоха перемен и перестановок единственно родная стихия, что их хлебом не корми, а подай им что-нибудь в масштабе земного шара“. Нужно ли оспаривать мнение доктора Живаго о деятелях революции? Не достаточно ли спросить: а он сам, поставивший себя „на равную ногу“ со Вселенной, разве согласен на меньшее? Чему же он удивляется? И что же он поражается жестокостям с той и с другой стороны, когда сам не только проявил жестокость, но еще худшую жестокость, чем любая из сторон? Те знали, за что и почему убивают друг друга, а он ухлопал человека по нечаянности, из лучших чувств, стараясь „не попасть в кого-нибудь“.
Как выяснилось, тот человек не был убит и оказался только оглушен, но дело не в этом: все равно — трагедия. Однако Живаго трагедии не пережил, он красиво, как по книжке, давно читанной, спросил себя: „Зачем я убил его?“ — и ни разу в дальнейшем не вспомнил этого ужаса.
А как он, если обратиться к чувствам другого рода, говорит о женщинах?.. Понятно, победителя не судят, если им восхищаются и в объятия к нему бросаются. Однако каждому глаза даны, и, по-моему, ничего в любовном романе Лары и Юры, кроме банальной связи, оформленной со всевозможным позерством и фразерством, не видно.
Собственно, некоторые друзья пытались указать Живаго на его скрытое, вычурными фразами маскируемое бездушие, но, по своему обыкновению, он их долго слушать не стал: сам выговорился и, не дав возможности возразить на свои рацеи о том, „как ему до страсти хочется жить“, сказал „до свиданья“ и тут же ушел».
Вот что такое Юрий Живаго в романе, пока читатель, добравшись до конца книги, вдруг не узнает, что этот самый Юрочка написал вот эти самые стихи.
Но может ли Юрий Живаго, с которым мы знакомимся на протяжении романа, быть автором таких стихов?
Конечно, нет.
Нет, потому что стихи эти, безусловно, могут быть написаны только Борисом Пастернаком. И Пастернак не ставил своей задачей писать от лица Юрия Живаго.
Почему?
Скорее всего потому, что Юрий Живаго — это тот Пастернак, каким автор романа хотел бы себя представить, но каким сам никогда не был… но был убежден, что воображаемый им Пастернак — Юрий Живаго вполне может быть автором стихов реального поэта Бориса Пастернака.
Это волевое вмешательство автора в живую ткань жизни и нешуточные тайны творчества напоминают аналогичные подходы Чаплина в работе над фильмом-мелодрамой «Огни рампы». Гениальному Чаплину, задумавшему образ гениального клоуна Карно, не удается убедить зрителя, что перед ним гениальный человек. И когда ради волевого авторского утверждения гениальности своего персонажа Чаплин отдает Карно исполнить свой чаплинский номер в маске «Чарли», то достигает обратного эффекта: фигура Карно делается в сопоставлении с личностью самого Чаплина-артиста не только не гениальной, но — ничтожной. Подобное же случилось и в отношении Юрия Живаго — поэта, автора пастернаковских стихов.
Проживи Чаплин жизнь Карно — мы никогда бы не знали великого актера Чарли. Проживи Пастернак жизнь Юрия Живаго — и образцом его поэтического творчества явилось бы что-то вроде «Недотроги». В этой несовместимости образа прозаического Юрия Живаго и навязанной ему в авторство пастернаковской поэзии — главная художественная фальшь всей книги.
Борис Ливанов говорил своему другу, что, например, «Рождественская звезда», как явление искусства, по своей талантливости и человечности вбирает в себя весь роман.
И, по-моему, это справедливо.
Запад превознес роман, потому что нужно было превознести — такова была политическая конъюнктура «холодной войны» с Советской Россией. Не надо забывать, что в свое время тот же Запад отверг, объявил клеветниками тех страдальцев, которые вырвались из сталинских застенков и донесли правду о «светлом коммунистическом настоящем» их Родины. И «слепота» Запада тогда произошла тоже по соображениям сугубо политическим, т. е. аморальным. И не успели в сентябре 1958 года присудить Борису Пастернаку Нобелевскую премию, как в декабре этого же года, в авторитетном журнале «Тайм интернейшнл», почти целиком посвященном личности нового лауреата, прозвучал спокойный голос серьезной литературной критики:
«Интерес Запада к „Живаго“ прежде всего интерес политический».
Неизбежно, что книга была использована как оружие в «холодной войне» (восторженные межеумки в России до сих пор не хотят это признать. — В. Л.). Неизбежно, что отказ Москвы разрешить Пастернаку принять Нобелевскую премию и злобные нападки на него со стороны наемных трепачей «фермы животных» («паршивая овца в стаде», «змея», «свинья») привели к отчуждению от СССР интеллектуалов за пределами России.
В этом же номере журнала предлагается кандидатура для выбора «человека года».
Первым в списке стоит имя Пастернака. Потом следуют Мао Цзэдун, Хрущев, Гувер (нач. ФБР США), президент Пакистана Мухамед Аюб-хан.
То есть Пастернак занесен в список политических деятелей.
С чисто литературной точки зрения «Доктор Живаго» необыкновенный, но не великий роман. Он полон загадочных, невероятных совпадений, забит отвлекающими внимание второстепенными персонажами, бесстыдно мелодраматичен.
За исключением самого доктора Живаго ни один из центральных персонажей не разработан более, чем до состояния абстракции. Даже сам доктор существует скорее как мерцающее представление о нем, нежели являет собой физическое присутствие: о его внешнем виде читателю только и говорят, что он «высокий» и что у него «курносый нос и ничем не примечательное лицо». Что касается структуры романа, то она напоминает бесконечное путешествие на поезде, во время которого читатель, изредка зевая, ждет следующей станции — события в сюжете.
Все познается в сравнении.
Рассматривая «Доктора Живаго», невозможно избежать сопоставлений с талантливой и честной прозой его современников, тех, которым не пришлось «скользить по жизни, ничего после себя не оставляя, ничем не жертвуя». И прежде всего, с беспощадной правдой шолоховского «Тихого Дона», с горько-ироничной «Завистью» Юрия Олеши, со страшными постижениями Андрея Платонова в «Чевенгуре» и «Котловане» и, конечно, Булгакова.
Задержусь на одном, кажущемся мне существенным. Вернее, на его отсутствии. Я имею в виду юмор, который не удалось убить в русской жизни даже в самые мрачные времена и отсутствие которого в романе лишает прозу Пастернака подлинной жизненной силы. В драматических коллизиях пастернаковской прозы, где персонажи с заданными раз и навсегда характерами старательно обслуживают придуманные автором сюжетные схемы и выражают вовсе не свою, а авторскую волю, — отсутствие юмора хотя и обусловленно, но все равно губительно, т. к. оборачивается ложной значительностью и событий, и персонажей, которые в этих событиях участвуют.
Сам Юрий Живаго начисто лишен юмора, и автор не допускает даже тени усмешки в его адрес как со своей, авторской стороны, так и со стороны других персонажей романа.
Парадокс в том, что Юрий Живаго, этот не принимающий «революционной действительности» советский антигерой — христианин, доктор, поэт, — создан по тому же известному литературному шаблону, по которому создавались его противоположности, герои дежурной литературы соцреализма — с раз и навсегда заданными, «несгибаемыми» характерами, ложнозначительные и напыщенные, только в отличие от Живаго — убежденные марксисты, атеисты. И большинство из них тоже достаточно «высокого роста» и с заметно «курносыми носами». И проверка на юмор тоже была для них губительна, так как обнаруживала их полную несостоятельность.
Я возьму на себя риск утверждать, что Юрий Живаго второй половины романа очень уютно почувствовал бы себя в московской пивной в компании Кавалерова и Ивана Бабичева из «Зависти» Юрия Олеши — он им сродни по многим чертам. Но, думаю, долго они бы его не выдержали, хотя не уступают ему ни в презрении к окружающим, ни в самомнении. Живаго не хватает юмора. А окажись пастернаковские «народные» персонажи среди шолоховских или платоновских мужиков, они предстали бы обряженными загримированными актерами, имитирующими речь «под мужика».
Самое сильное свойство творческой индивидуальности Пастернака — его почти физически ощутимая читателем чувственность, благодаря которой «деревья выходят на дорогу», — свойство не только его поэзии, но и прозы («Детство Люверс») было в романе принесено в жертву нарочитой искусственной сухости повествования, очевидно, долженствующей, по замыслу автора, подчеркнуть правдивую «документальность» событий. Эта же сухость должна была уберечь от фальшивых нот при описании людей и обстоятельств, никогда не входивших в круг жизни писателя, не прочувствованных им (партизанские главы и пр.).
Зато в финале читателя должно захватить «половодье чувств» при чтении стихов — таким образом Пастернак хотел достичь гармонического эффекта.
Но алгебра замысла вошла в противоречие с гармонией авторской индивидуальности. Слияния не произошло: умозрительное осталось умозрительным, чувственное — чувственным.
Юрочка Живаго ведет дневник под названием «Игра в людей». Это название автор, мне кажется, мог бы с полным правом вынести в подзаголовок всего романа.
Теперь — об одном персонаже, присутствие которого в романе, будто сговорившись, не замечали в свое время хулители «Доктора Живаго».
Дружно не хотят его замечать и нынешние восхвалители.
Что же это за «таинственный» герой, на заговоре молчания вокруг которого сошлись обе, казалось бы, непримиримые стороны? Причина в том, что этот персонаж пастернаковской прозы сначала смущал хулителей, утверждающих роман антисоветским в смысле отрицательном (контрреволюционном), а теперь мешает восхвалителям преподносить роман антисоветским в смысле положительном (антисталинском).
А так как толкование произведения давно сделалось важнее самого произведения, то можно закрывать глаза на все, что лишает убедительности ту или иную концепцию толкователей.
В романе эта фигура одновременно и второстепенная, и главная. Спрятанная за многослойными благими рассуждениями остальных персонажей обо всем на свете, эта фигура существует, чтобы в указанные автором моменты спасти героя, наладить его дальнейшую жизнь и тем самым продолжить вялое (извините!) течение повествования.
Булгаковская Елена Турбина молит Богоматерь спасти умирающего брата — и происходит чудо: Алексей выздоравливает.
Герои Михаила Булгакова не рассуждают о божественном праздными языками — они верят.
Как вершитель человеческих судеб, бог тоже присутствует в романе Пастернака (евангелические стихи оставим в стороне по уже высказанным причинам) — но это «бог из машины», известный из истории античного театра, возникающий на авансцене, когда действие зашло в тупик, и божественно разрешающий затруднения героев, а вместе и авторские затруднения.
Причем при всех историко-драматических поворотах событий романа — персонаж этот всегда в полном порядке — в гораздо большей степени Живаго, чем сам главный герой.
Кто же тот, кому Борис Пастернак отводит божественную роль хозяина жизни своего героя, его таланта и благополучия? Сводный брат Юрия Живаго, Евграф Живаго — чекист.
Первым на эту намеченную автором фигуру обратил внимание старый ленинградский поэт С. Спасский, которому Пастернак давал читать отдельные главы романа.
Интуиция не подвела Спасского, но он не догадался о неслучайности появления в романе Грани Живаго.
Пастернак приступил к написанию романа в 1946 году, в период полного обожествления личности Сталина, и образ «сводного брата» главного героя был им, безусловно, тщательно продуман. Знакомя опытного литератора Спасского с главами романа, включающими первое появление Евграфа — Грани, автор, очевидно, хотел проверить правильность выбранного им приема для существования этого Живаго в общем повествовании, не слишком уточняющего эту фигуру, но обязательно «интригующую» и «характерную для времени».
Спасский удостоверил, что это удалось. Итак, в романе утверждался еще один Живаго, ровесник века, чекист, исполняющий роль ангела-хранителя главного героя романа. Но функции спасителя, приданные автором Евграфу, выходят далеко за рамки родственных отношений с Юрием Живаго. По замыслу Пастернака — и этот замысел вряд ли оспорим — чекисту Живаго предназначается защищать и весь роман, и, конечно, его автора.
В контексте того времени и личной биографии члена Союза писателей Бориса Пастернака это особенно понятно. Есть безусловное сходство в истории взаимоотношений Б. Пастернака и М. Булгакова с властью, со Сталиным.
Обоим Сталин, неожиданно для них, звонил по телефону. Оба проявили растерянность. Оба хотели возобновить разговор — и одинаково безрезультатно. Оба надолго лишались возможности публиковать свои произведения, оба находились под угрозой ареста и т. д.
Булгаков, доведенный до отчаяния, решил защищать свое право полноценно работать и свои уже написанные произведения, задумав в 1936 году и через три года закончив пьесу «Батум», воспевающую Сталина.
В этом явном восхвалении Сталина «неуправляемым» Булгаковым «лучший друг писателей» верно усмотрел не верноподданническую угодливость автора, а некий замаскированный «бунт» под маской покорности.
Пьеса «Батум» выглядела абсолютно чужеродной, фальшивой в ряду всего созданного Булгаковым. Нет, не этой вызывающей уступки добивался Сталин от писателя, а полной покаянной покорности, так сказать, органического перерождения.
Пастернак тоже искал способа защититься. Но сделал это замаскированно льстиво, тонко, артистично и, да простит меня Борис Леонидович, трусливо. Ко времени окончания романа Сталин был уже стар. Половина мира пела славу победительному генералиссимусу, в освобожденной Европе воздвигались гигантские монументы «вождя всего прогрессивного человечества».
О себе Сталин говорил в третьем лице: «Сталин считает…»
Он не нуждается теперь в верноподданнических восхвалениях какого-то «небожителя».
А по стране по велению «лучшего друга чекистов» катилась волна новых репрессий. И если вождь вот-вот навсегда уйдет со сцены — исполнители его воли останутся.
Скорого разоблачения «культа личности» никто не предполагал, вплоть до свершившегося факта — навсегда памятного выступления Хрущева.
В этих обстоятельствах уповать можно было только на милость таких, как Евграф Живаго.
Вот голодный Юрий Живаго внезапно заболевает тифом, его, обессиленного, подбирают на московской улице, привозят домой умирающим. Но о, чудо! Он не умер — выздоравливает.
Читаем Пастернака:
«Жена кормила его белым хлебом с маслом и поила чаем с сахаром, давала кофе. Он забыл, что этого не может теперь быть, и радовался вкусной пище, как поэзии и сказке».
Пастернак не позволяет своему герою задуматься: откуда у его сводного брата такое изобилие продуктов в умирающей с голоду Москве — ведь такой интерес вполне естественен для любого человека, тем более в положении Юрия, но не в интересах автора ставить точки над «и».
Не интересуется доктор и происхождением точной информации о том, что ждать гражданам типа Юрия Живаго от советской власти в ближайшем будущем, — это тоже странно. Но по воле автора Юрия Живаго вполне должны удовлетворять уверения его жены, что «он тебя обожает, тобой зачитывается. Он из-под земли такие вещи достает! Рис, изюм, сахарин такой чудный, загадочный. По-моему, у него какой-то роман с властями».
Любой читатель мог бы объяснить Юрочке Живаго, чем занят его сводный брат и откуда у него продукты и точная информация о будущих действиях революционных властей, а точнее — ЧК.
Так, заручившись противоестественным неведением своих героев, автор сам затевает «роман с властями».
Юрий Живаго когда-то вылечил человека, оказавшегося важным государственным деятелем. И при необходимости, так сказать, в счет докторского гонорара, пользуется его услугами. В «Собачьем сердце» Булгакова есть персонаж, вылеченный профессором Преображенским от дурной болезни. Причем этот персонаж является сослуживцем Евграфа Живаго.
И не будет натяжкой предположить, что лет эдак через десять после смерти доктора Живаго его сводный брат, тоскующий по благотворительности (а в отношении к доктору Евграф только этим и занимается в романе Пастернака), явится с услугами взамен гонорара (подмеченное Пастернаком обыкновение советских государственных деятелей) к булгаковскому доктору, профессору Преображенскому, когда-то излечившему Евграфа от дурной болезни (почему нет?).
Так вот булгаковский «евграф» принес профессору донос на него и желает спасти от ареста. У Булгакова происходит такой разговор:
«— Вы позволите мне это оставить у себя? — спросил Филипп Филиппович (Преображенский. — В. Л.), покрываясь пятнами. — Или, виноват, может быть, это вам нужно, чтобы дать законный ход делу?
— Извините, профессор, — очень обиделся пациент и раздул ноздри, — вы действительно очень уж подозрительно смотрите на нас. Я… — И тут он стал раздуваться, как индийский петух».
Живаго не покрывался пятнами, подобно своему булгаковскому коллеге. Интересно, покрывался ли пятнами сам Пастернак, продолжая живописать о благородстве и бескорыстной доброте своего «загадочного» Грани? Продолжим читать Пастернака:
«Он тут же, не пройдя и ста шагов по улице, наткнулся на шедшего во встречном направлении сводного брата Евграфа Живаго. Юрий Андреевич не видел его больше трех лет и ничего не знал о нем. Оказалось, Евграф случайно в Москве, куда приехал совсем недавно. По обыкновению, он свалился как с неба и был недоступен расспросам, от которых отделывался молчаливыми улыбочками и шуточками. Зато с места в карьер, минуя мелкие бытовые частности, он по двум-трем заданным Юрию Андреевичу вопросам проник во все печали и неурядицы и тут же, на узких поворотах кривого переулка в толкотне обгоняющих их и идущих навстречу пешеходов составил практический план, как помочь брату и спасти его. Пропажа Юрия Андреевича и пребывание в скрытности было мыслью Евграфа, его изобретением.
Он снял Юрию Андреевичу комнату в переулке, тогда еще носившем название Камергерского, рядом с Художественным театром. Он снабдил его деньгами, начал хлопотать о приеме доктора на хорошую службу, открывающую простор научной деятельности, куда-нибудь в больницу. Он всячески покровительствовал брату во всех житейских отношениях. Наконец, он дал брату слово, что с неустойчивым положением его семьи в Париже так или иначе будет покончено. Либо Юрий Андреевич приедет к ним, либо они сами к нему приедут. За все эти дела Евграф обещался взяться сам и все устроить. Поддержка брата окрыляла Юрия Андреевича. Как всегда бывало и раньше, загадка его могущества оставалась неразъясненною. Юрий Андреевич не пробовал проникнуть в эту тайну».
И «внезапное» появление Евграфа, и все его действия, ухватки и разнообразные возможности не требуют комментария. Как и авторская «тайна».
Потом Евграф так же внезапно появится у гроба главного героя, организует его похороны и расспросит, точнее, допросит, главную героиню — Лару.
Потом «Лариса Федоровна провела несколько дней в Камергерском. Разбор бумаг, о котором была речь с Евграфом Андреевичем, был начат с ее участием, но не доведен до конца. Состоялся и ее разговор с Евграфом Андреевичем, о котором она его просила. Он узнал от нее что-то важное.
Однажды Лариса Федоровна ушла из дому и больше не возвращалась. Видимо, ее арестовали в те дни на улице, и она умерла или пропала неизвестно где, забытая под каким-нибудь безымянным номером из впоследствии запропавших списков, в одном из неисчислимых общих женских концлагерей севера».
Правда требовала ясно сказать, что Лара арестована Евграфом. Но не ждите этой правды от Пастернака. Эта однозначная правда могла не понравиться Евграфу реальному. Поэтому снова «загадка»: «не возвращалась», «или пропала неизвестно где». Ведь автор «и не пробовал проникнуть в эту тайну».
Зато к концу романа Евграф Андреевич достигает вершин благородства и человеколюбия. К окончанию войны, будучи в чине генерал-майора, Живаго удочеряет внебрачного ребенка Юры и Лары.
И вот какую участь он готовит осчастливленной им бедной девушке:
«Я тебя, говорит, так не оставлю. Тут еще надо будет кое-что выяснить, разные подробности. А то, говорит, чего доброго, я еще в дядья к тебе запишусь, произведу тебя в генеральские племянницы. И в обучение отдам в вуз, в какой захочешь. Ей-богу, правда».
Не составит большого труда рассекретить «загадочную» фигуру Евграфа Живаго, чтобы «тайна» его перестала быть «неразъясненною».
Читатель расстается с Евграфом Живаго, когда тот, дослужившись до чина генерал-майора (а это по тем временам высокий чин НКВД), командует, судя по фронтовой обстановке, в небезызвестном СМЕРШе. Уж не Евграф ли Андреевич отдавал приказ об аресте «врага народа» артиллерийского капитана Солженицына?
Ведь служебный путь «сводного брата» вплоть до генеральского чина прослеживается во времени, заключенном в романе, от ЧК через ОГПУ — НКВД — МГБ.
Справедливости ради следует сказать, что среди чекистов встречается немало честных и смелых людей, пытавшихся сопротивляться бесчеловечным методам режима, но хорошо известно, что таких сталинская мясорубка перемалывала с особой жестокостью. Известно также, какие личные и служебные качества проявили чекисты, которые сумели уцелеть при замене Менжинского на Ягоду, Ягоды на Ежова, а Ежова на Берию.
А пастернаковский Евграф Живаго именно из таких — бериевский генерал.
Думаю, что этот расчетливо предназначенный в литературные защитники и обряженный поэтом в бумажный веночек добродетельных побуждений реальный генерал Живаго был расстрелян задолго до присуждения Пастернаку Нобелевской премии, а то бы он всласть посмеялся, слушая сегодня петушиные крики поэта А. Вознесенского: «Духовной альтернативой тирании стал Пастернак. XX век выбрал его для решения известного русского противостояния — Поэт и Царь» и т. д. и т. п.
Предваряя роман, Пастернак писал: «Этот герой (Юрий Живаго. — B. Л.) должен будет представлять нечто среднее между мной, Блоком, Есениным и Маяковским».
Но разве милостями и благотворительностью лубянских «евграфов» жили названные поэты, да и сам Пастернак, совершивший такой постыдный сговор со своей совестью?
Шел 1957 год.
Помню, как по возвращении из Переделкина от Пастернака мама почему-то шепотом сообщила мне:
— Борис Леонидович сказал, что этот роман («Доктор Живаго». — В. Л.) дороже ему его физической жизни. Какой ужас!..
Лицо у нее было перепуганное, страдающее.
Дремучее невежество Хрущева в вопросах искусства было уже хорошо известно. Вокруг освободителя народа от «культа личности» Сталина уже роилась компания всяческих проходимцев, старающихся нагреть руки на новой конъюнктуре. Кем-то из этой компании роман Пастернака был представлен Хрущеву как «нож в спину» его гуманистической политике. При болезненном, измордованном Сталиным самолюбии его бывшего соратника этого оказалось вполне достаточно. Хрущев — что для него естественно — романа сам не читал. Да и зачем? «Верные люди» вовремя дали «сигнал», и — размахнись, рука, раззудись, плечо!
Любителя народных пословиц и поговорок теперь могло остановить только уничтожение обидчика.
Все это понимали близкие друзья Бориса Леонидовича, но их усилия отвести от Пастернака удар пропали даром.
Не могу не сказать еще об одном обстоятельстве, прямо связанном с характером Бориса Леонидовича.
Отказ от Нобелевской премии в смысле психологическом, глубоко личном — это, в сущности, та же история со злополучным архитектором. Став лауреатом Нобелевской премии, Борис Леонидович к своим восхвалителям вне родины уже не чувствовал живого интереса. Его душевные силы сосредоточились на желании скорейшего признания на его родине. Он возжаждал чудесного обращения в свою веру прежде всего тех, кого — и он это знал — можно было заставить «обольститься» Пастернаком только по постановлению партии и правительства. Но чем страшнее была травля, тем больше его душа жаждала чуда признания от никогда не уважаемых им и не ценимых им людей.
Так неужели, в конце концов, и эти «межеумки» не заплачут? Без этой «победы» он не мог чувствовать себя счастливым.
В одно из воскресений снежной зимы 58-го года мы, Ливановы, приехали в Переделкино. Я готовился к первой своей роли в кино и отращивал усы.
Мы шли по дорожке между высоких сугробов. Светило зимнее яркое и холодное солнце.
Борис Леонидович встречал нас, стоя на обледенелом крыльце. На нем была старая меховая безрукавка, у ног крутились две лохматые собаки.
— Вася! Боже мой, это теперь никакой не Дэвид Копперфилд, а какой-то князь Трубецкой!
В этот день Пастернак читал нам «Вакханалию». В середине чтения жена Пастернака Зинаида Николаевна резко поднялась и вышла из комнаты.
— Ну Зи-ина! — загудел ей вслед Борис Леонидович. — Это же не имеет отношения, это же стихи!
Больше мне не суждено было увидеть Пастернака.
Юмор Бориса Ливанова
Шутки, остроумные замечания и определения моего отца, Бориса Николаевича Ливанова, прославленного артиста и режиссера Московского Художественного академического театра, моментально становились достоянием городского фольклора. Благодаря своей афористичности со временем некоторые утрачивали авторство, воспринимались как народные.
В последнее время объявились пошляки, охочие приписывать Борису Ливанову остроты, которые он никогда не произносил, в ситуациях, в которых никогда не бывал.
Поэтому-то я и решил, дорогие читатели, познакомить вас с подлинно ливановским юмором.
Старый знакомый Ливанова при встрече:
— Борис, посмотри, какую дурацкую, уродливую трость мне подарили!
— Ты так думаешь? А по-моему, она тебе очень к лицу.
Один драматург принес Ливанову свою пьесу о Курчатове.
Борис Николаевич прочел пьесу и, встретившись с автором, сделал ему ряд конкретных замечаний и предложений по доработке, без которой, по мнению Ливанова, пьеса была не готова для сценического воплощения. Тем более что драматург хотел, чтобы Ливанов пьесу ставил и сам играл роль Курчатова.
Вместо продолжения работы драматург отправил свое произведение на закрытый конкурс Министерства культуры, где получил первую премию.
После этого позвонил Ливанову:
— Борис Николаевич, вы будете ставить мою пьесу?
— А вы ее доработали?
— Нет. А вы разве не знаете мнение Министерства культуры?
— Знаю, — ответил Ливанов. — Но я могу поставить пьесу, а мнение я поставить не могу.
Ливанов требует от актера, чтобы тот точно выполнил его режиссерское задание. Актер пробует раз, другой, третий.
— Борис Николаевич, я не могу это сыграть. Я еще молодой актер. Мне 28 лет.
— В твоем возрасте лошади уже дохнут!
Идет генеральный прогон спектакля «Егор Булычев», актеры в гриме и костюмах. Внезапно Настасья Платоновна Зуева, исполняющая роль Знахарки, прерывает сцену, подходит к рампе и спрашивает, обращаясь к Ливанову-режиссеру, в темный зрительный зал:
— Боречка, я забыла, какая у меня здесь «сверхзадача»?
— Какая «сверхзадача», Настя! — простонал в ответ Ливанов. — Билеты уже продают!!!
Театральный критик, выступая на юбилее артиста Юрия Леонидова, называл его роли «полотнами».
— Когда наш юбиляр создавал это полотно… А в этом сотворенном им полотне… — И т. д.
После выступления критика Ливанов сказал юбиляру:
— Юра, я думал, что ты — артист. А ты, оказывается, полотняный завод.
Один молодой актер на гастролях театра отмечал свой день рождения, который завершился пьяным дебошем в гостинице, где проживала труппа.
На следующий день почтенный мхатовец старец М. Кедров выговаривал провинившемуся:
— Не понимаю, зачем надо было пить водку? Ведь можно было отметить свой день рождения лимонадом.
— Ну, тогда это был бы твой день рождения! — заметил Ливанов.
После войны Алла Тарасова, прославившаяся в роли Анны Карениной, оставила своего мужа И.М. Москвина и стала женой героического летного генерала Пронина. Пронин был крепыш среднего роста, очень широкоплечий, почти квадратный, с ничем не примечательными чертами лица.
Стареющий Москвин воспринял уход жены болезненно, в театре ему сопереживали. Тарасовой, очевидно, хотелось найти какое-то достойное оправдание своему поступку.
— Борис, — обратилась она к Ливанову, — правда, Пронин — это вылитый Вронский?
— Алла, перечитай «Анну Каренину», — посоветовал Борис Николаевич.
Растолстевшему приятелю-художнику:
— У тебя портрет совсем за раму вышел.
«Актеров нельзя допускать в судебные заседатели. Они по любому поводу могут вынести только один приговор: кровавая смертная казнь. На Шекспире воспитаны».
Во время гастролей в Киеве три администратора — один мхатовский и двое местных — затеяли концерты с участием молодых актеров. Два концерта до спектакля и один после. И так целую неделю. Молодые актеры радовались: подработаем. И трудились из последних сил. Когда конвейер концертов остановился, администраторы получили солидные денежные премии, актеры — ничего. В театре разбушевался стихийный митинг.
Обманутые актеры ринулись за правдой к Ливанову, одному из руководителей театра.
— Борис Николаевич, вы слышали, что произошло?
— Слышал. Все правильно.
— Как? Почему?
— Потому что премии получают доярки, а не коровы.
…— Рожденный ползать — летать не может.
— Летать рожденный — заползать может.
…— Оптимизм — это недостаточная осведомленность.
Заседание руководства театра. Ливанов, войдя в комнату, обращается к Станицыну, сидящему в кресле:
— Пересядь, пожалуйста, здесь обычно сижу я.
— Борис, какая разница. Вон свободное кресло.
— Нет, здесь у каждого льва своя тумба.
В последние годы во МХАТе «старики» между собой почти не разговаривали. Бывало, сидят в антракте в закулисном фойе театра, в гримах и костюмах, молчат и думают каждый о своем.
И вдруг один из «стариков», ни к кому персонально не обращаясь, начинает рассуждать вслух:
— Ну чего у меня нет? Я — народный артист Советского Союза, член партии… орденоносец… Постоянно занят в репертуаре. Чего у меня еще нет? У меня прекрасная пятикомнатная квартира в центре… дача, очень хорошая… Две государственных премии… Да… я еще и режиссер… у меня есть свой театр, я там художественный руководитель… меня на казенной машине возят… а еще у меня есть своя машина… «Волга»… На здоровье, тьфу-тьфу, не жалуюсь. Ну, чего у меня еще нет?
В повисшей тишине раздается голос Бориса Николаевича:
— Совести у тебя нет.
Борис Николаевич Ливанов.
Борис Ливанов. Шаржированный автопортрет.
Алла Тарасова. Рисунок Б. Ливанова.
Михаил Кедров. Рисунок Б. Ливанова.
В конце сороковых годов, в период борьбы с «космополитизмом», театр захлестнула мутная волна конъюнктурных пьес-однодневок. Не миновала эта беда и МХАТ.
Актеры пытались, как могли, «дорабатывать» скороспелые пьесы, сами исправляли тексты своих ролей, пытаясь внести в них ноты правдоподобия и человечности. Меняли названия, чтобы они не звучали как агитлозунги.
В те поры директором театра была Алла Константиновна Тарасова.
Однажды на художественном совете придумывали новое название очередной пьесы.
Алла Тарасова предложила:
— «Под алым стягом».
— Мне нравится, — сказал Ливанов. — Но маленькая поправка: «Под стягом Аллы».
Жизнь состоит из подготовки к ней.
А я волосы отпустил. Совсем!
Очень худощавому актеру:
— У тебя не телосложение, а теловычитание.
В театре:
— Борис Николаевич, вас просят зайти в художественную часть.
— Как это художественное целое может зайти в художественную часть?
Труппа Саратовского драмтеатра встречает гостей-мхатовцев.
— Борис Николаевич, а у нас есть актер Ливанов — ваш однофамилец.
— Замечательно! В каждом театре должен быть свой Ливанов!
Любуясь природой:
— Так красиво, что даже грустно!
Перед выпуском спектакля:
— Все в театре волнуются. Но по-разному. Я потому, что не уверен в своем успехе, а некоторые товарищи потому, что не уверены в моем провале.
«Молодость, как таковая, интересна только в телятине».
Врач, выписывая Бориса Николаевича из больницы после инфаркта:
— Ну вот, мы вернули вам все ваши достоинства.
— Верните мне мои недостатки!
В доме Ливановых часто собиралось дружеское застолье. Отец и мама всегда сидели напротив друг друга в торцах длинного стола. Кто-то из друзей поинтересовался, почему они сидят именно так.
— Чтобы избежать рукопашной, — ответил Борис Николаевич.
Когда родилась первая внучка:
— Ну вот, я впал в дедство.
Когда исполнилось 66 лет:
— Я эту дату воспринимаю так: 33 с фасада и 33 с тыла.
Присвоение знаменитых имен различным театрам сделалось почти обязательным. Коллегии Министерства культуры Е. А. Фурцева объявила, что в «высших инстанциях» принято решение присвоить Камерному театру имя А. С. Пушкина.
Естественно, члены коллегии поинтересовались: почему?
— Как вы не понимаете, товарищи? — укорила министр культуры. — Театр находится недалеко от памятника Пушкину. На бульваре.
— Ну, тогда, — подал реплику Ливанов, — его лучше назвать Бульварный театр.
Во время пребывания театра в Нью-Йорке знаменитый актер и педагог Ли Страссберг, знаток системы Станиславского, попросил Бориса Николаевича дать пресс-конференцию. Студию Страссберга заполнили не только журналисты, но актеры, писатели, режиссеры. Один из первых вопросов:
— Такой художник, как вы, должен верить в Бога. Что вы на это ответите?
— Говорить об этом не будем, — последовал ответ. — Вы, американцы, и Христа любите из-за его мировой популярности.
Зал разразился овацией.
Однажды, выступая в Министерстве культуры перед членами коллегии, среди которых был и Ливанов, министр Фурцева развивала свою любимую идею об организации повсюду, где только возможно, «художественной самодеятельности», и договорилась до того, что, по ее мнению, «самодеятельность должна скоро вытеснить профессиональное искусство».
— Борис Николаевич, — прервав речь, обратилась она к Ливанову. — Я вижу, вы что-то рисуете в блокноте и меня не слушаете? Вы что, со мной не согласны?
— Я слушаю, — ответил Ливанов. — Вы радуетесь тому, что профессиональное искусство скоро исчезнет, а я — профессионал. Вот вы бы, Екатерина Алексеевна, стали пользоваться услугами самодеятельного гинеколога?
Обсуждение закончилось гомерическим хохотом всех присутствующих.
Образованием ума не заменишь.
При переполненном зале во Всероссийском театральном обществе показывали новый фильм американского режиссера С. Крамера «На берегу». На экране разворачивается трагедия гибели человечества в атомной войне.
По окончании фильма потрясенные зрители в немом молчании потянулись из зала. Кто-то шепотом спросил Бориса Николаевича:
— Правда, страшно?
— Нет, — громко ответил Ливанов, любимый ученик Станиславского. — Я понял: бац! — и — здрасте, Константин Сергеевич!
Бременским музыкантам — быть!
Мы дружим.
Мы — это Юрий Сергеевич Энтин, Геннадий Игоревич Гладков и я.
Меня зовут Василий Борисович.
Мы друг друга так длинно по имени-отчеству, конечно, не называем.
Просто: Юра, Гена, Вася.
Юра — поэт, Гена — композитор.
Юра умеет писать стихи, Гена сочиняет музыку. А я работаю в кино как актер и режиссер, придумываю сценарии и немного рисую.
Поэт Юрий Энтин после сочинения удачных стихов.
Однажды приходят ко мне Юра и Гена и садятся чай пить.
Гена очень крепкий чай любит, а Юра нет. Гена пьет чай с вареньем, а Юра просто так, с сахаром. А я пью кофе. И Юра говорит, что хорошо бы придумать всем вместе веселый музыкальный мультфильм, обязательно со стихами. А Гена говорит, что если в фильме будут стихи, то их надо не просто читать вслух, а обязательно петь. А я говорю, что было бы здорово, если бы фильм получился о дружбе. И еще чтобы герои наши были бы хорошо знакомы с самого начала и детям и взрослым. Ведь взрослые, даже самые серьезные и строгие, тоже когда-то были детьми.
А какие у всех нас в детстве бывают общие знакомые? Ну конечно, герои сказок!
Но ведь наши герои должны не только дружить между собой, но уметь петь, а может быть, даже танцевать. И лучше, чтобы они переживали всякие приключения.
А значит, им надо путешествовать.
Ведь когда сидишь дома или вообще на одном месте, никаких приключений не случается.
И хочется, чтобы героями фильма были не только люди, но и животные. В сказках, а тем более в мультипликации любое животное может заговорить человеческим голосом — хоть слон, хоть лягушка. И даже запеть.
Но главные герои все-таки должны быть людьми. Потому что фильм, который нам хочется сочинить, будет не только о дружбе, но и о любви. В сказках всегда так бывает: где дружба, там обязательно и любовь. Ведь дружба и любовь неразлучны.
А еще хочется, чтобы веселые наши герои из всех приключений обязательно выходили победителями: дружба и любовь помогут им преодолеть все преграды.
Значит, путешествуют по свету веселые друзья музыканты, всем нам хорошо знакомые с детства…
— Бременские музыканты! — в один голос воскликнули Гена, Юра и я.
Кадр из мультфильма «Бременские музыканты».
Что такое веселый фильм? С начала и до конца все весело и весело? Но если все время будет одинаково весело — это все равно что все время только и делать, что отдыхать, отдыхать, отдыхать… после такого отдыха, пожалуй, даже устанешь в конце концов, или просто надоест.
А не лучше ли так: чтобы было весело-превесело, потом чуточку грустно, а после опять очень весело.
Тогда веселье после грусти обязательно покажется еще веселее. Как отдых после трудов кажется еще приятнее, отдохновеннее.
Мы начали вспоминать сказку братьев Гримм, а что не смогли вспомнить — сами додумывали. Так рождался сценарий будущего фильма.
Любой фильм, каким бы он ни был — веселым или грустным, длинным или коротким, хорошим или плохим, — всегда начинается со сценария.
Сценаристы должны отчетливо представить себе героев фильма, их внешности и характеры, ситуации и обстановку, в которой действуют эти герои.
Авторы сценария силой своей фантазии стараются как бы увидеть весь фильм кадр за кадром.
Вот, например, один из наших персонажей — Осел.
Кажется, что здесь особенно трудного? Осел — животное всем известное.
Как выглядит обыкновенный осел? Он симпатичный и длинноухий, и только. Ничего смешного в нем нет. И на артиста он не похож. Даже на самого упрямого. Такой осел кроме «иа-иа» вряд ли сможет что-нибудь произнести.
А ведь нашему Ослу предстоит петь. Он необыкновенный сказочный Осел — артист, да к тому же еще бродячий.
И мы представляем себе нашего Осла с длинной косматой гривой и челкой — стричься ему некогда, он все время в дороге. Грива его на солнце выгорела и стала совсем светлой — желтой, а чтобы голову ему не припекало солнце в долгом пути, он носит легкую кепку с козырьком, вроде велосипедиста. Ведь он, как велосипедист, привык крутить колеса по дорогам.
Такой осел запеть может запросто, и вообще от него всего можно ожидать.
Или Собака: у нас она будет синей шерсти.
Да разве бывают синие собаки?
А разве бывает, чтобы собака пела песни, да еще и на гитаре сама себе подыгрывала? Но в сказках все бывает!
А Кот, который умеет показывать фокусы?
Или Петух — барабанщик?
Так можно рассказать о всех персонажах. Ведь каждый персонаж имеет свой характер и выразительную внешность.
Герои сценария вступают между собой во взаимоотношения, в соответствии с характером каждого и действуют с определенной целью.
Так развивается сюжет.
Компания бродячих музыкантов устраивает представление во дворе королевского замка. Это представление приходит посмотреть юная Принцесса.
Наш Трубадур влюбляется в Принцессу с первого взгляда. С юношами такое часто случается, особенно если встретилась принцесса.
И принцесса влюбляется в юного Трубадура. Это тоже в характере принцесс, особенно если перед ними симпатичный молодой артист. А наш юноша настоящий артист — веселый и отважный.
Благодаря счастливой случайности юноше удается даже поцеловать Принцессу. Это замечает глупый король. Королю совсем не нравится, что его дочери приглянулся бродячий артист. Вот если бы странствующий рыцарь — тогда куда ни шло, а то простой человек из народа.
Король приказывает вышвырнуть юношу и его друзей вон из дворца. Этот поступок вполне в характере глупого короля.
Встреча с разбойниками в лесу наводит юношу на счастливую мысль…
Придумывая сценарий, мы очень сдружились со своими героями. Все время следили, чтобы в любой ситуации они оставались артистами: выгоняют ли они разбойников из лесной избушки, пугают ли глупого короля — всегда они действуют с помощью своего артистического искусства. То как фокусники, то как музыканты, то как танцоры.
Они всегда верны своему призванию.
Нам даже кажется, что Принцесса без колебаний оставила королевский замок не только потому, что полюбила юного Трубадура, но и потому, что поняла, что без своих друзей-артистов, без путешествий по дорогам, без веселых представлений перед народом юноша будет несчастен даже в роскошных королевских покоях.
И поэтому Принцесса честно поет вместе с друзьями:
Мы встречались каждый день и работали так: я записывал сценарий, Юра трудился над стихами, а Гена сочинял к ним музыку.
Когда сценарий был уже почти готов, нам по телефону позвонил артист Олег Андреевич Анофриев.
Мы зовем его просто Олег.
И не только мы — все его так зовут. Артистов вообще редко зовут по имени-отчеству, а только по имени. И никто никогда не поинтересовался, нравится ли им это или нет.
Так вот, позвонил наш друг Олег, чтобы посоветоваться, какой бритвой лучше бриться: «Харьковом» или «Спутником»?
А мы вместо совета прямо по телефону пропели ему готовые песни из нашего сценария. Юра пел, Гена аккомпанировал, а я трубку держал.
Должен вам сказать, что Олег Анофриев никаких песен равнодушно слышать не может. Если песня ему не нравится, он начинает ужасно браниться, а потом ночью никак не может заснуть. А если нравится, он такую песню сразу же запоминает и начинает ее исполнять по радио, по телевидению, в концертах и просто везде. Даже на улице. Но на улице тихонько поет, вполголоса.
Поэтому мы вначале волновались, что он после наших песен всю ночь спать не будет.
Но оказалось, что песни Олегу Анофриеву очень понравились. Так понравились, что он захотел петь за всех героев сразу: за Трубадура, за Кота, за Пса, за Петуха, за всех разбойников и за их Атаманшу.
Даже хотел спеть за Принцессу, но потом сдержался. Поэтому в фильме за Принцессу поет певица Эльмира Жерздева.
Когда сценарий был закончен, Юра положил его в свой портфель, где он хранил готовые произведения. А замыслы будущих произведений Юра носит в голове и всем их постоянно рассказывает, чтобы, если он что-нибудь забудет, ему могли бы со стороны напомнить.
Вот так со сценарием в портфеле мы отправились на нашу любимую киностудию «Союзмультфильм». Там собрался большой художественный совет: строгие редакторы, опытные режиссеры, маститые писатели и талантливые художники и композиторы.
Обсудили, прослушали песни и постановили — «Бременским музыкантам» — быть!
И мы приступили к созданию фильма.
А о том, как делается мультипликационный фильм, я вам расскажу в другой раз.
Я сочиняю мультфильмы
Много лет назад на нашу страну напали страшные люди. Эти люди звались фашистами. Тогда я был маленький мальчик. Мне было шесть лет.
Я помню войну, помню, как на нас, детей, которые плыли на пароходе по Волге, фашистские черные самолеты сбрасывали бомбы. Но мы остались живы.
Помню, как кружится голова и слабеют руки и ноги, когда нечего есть, а есть ужасно хочется.
Помню, как взрослые радовались известию о том, что американцы открыли второй фронт и движутся с боями навстречу нашей героической армии.
Я тогда уже пошел в школу. В классах зимой было холодно, мы учились, сидя в теплых пальто, а иногда не снимая шапок.
И вот однажды мне довелось увидеть фильм, сделанный в Америке одним американским художником. Говорили, что этот художник, Уолт Дисней, прислал нам свой фильм, чтобы мы, дети, могли его посмотреть. Фильм назывался «Бемби». Все, что происходило в фильме, было нарисовано. Но эти рисунки двигались, разговаривали, жили как живые. Я смеялся и плакал, глядя на экран. И на всю жизнь полюбил героев фильма и художника, который этот фильм создал.
«Бемби» — мое самое раннее и сильное впечатление от волшебного искусства, которое называется мультипликация.
Пройдут годы, я стану взрослым, начну сочинять сказки для своей маленькой дочки Насти. И в глубине души буду мечтать о том, что, может быть, когда-нибудь мои сказки оживут в мультфильмах.
Так и случилось. Свой диплом кинорежиссера я защитил на «отлично», поставив мультфильм по своей сказке «Самый-самый-самый-самый…». А мой друг с первых школьных лет композитор Геннадий Гладков написал к фильму музыку.
Искусству мультипликации я посвятил не один счастливый год. Работал и как режиссер, и как актер, и, конечно, сочинял сказки-сценарии. Можно сказать: я сочинял мультфильмы. И мне всегда хотелось, чтобы мои мультфильмы так же волновали сердца юных зрителей, как в свое время затронул мое сердце «Бемби» — моя первая любовь.
Многие талантливые режиссеры и художники создали мультфильмы по моим сказкам. И хочется напомнить моим первым зрителям, теперь уже взрослым людям, некоторые из них. Вдруг случится так, что среди этих сказок они узнают свою первую детскую любовь.
Самый-самый-самый-самый…
Африка! Африка! Там небо желтое, как кожура апельсина, а силуэты пальм точь-в-точь такие, как на почтовых марках. Пустыня там называется Сахара, озеро — Чад, гора — Килиманджаро, а река — Замбези. Даже древний дух Мбла, который живет на дне высохшего колодца, в самой середине Африки, никак не может догадаться, откуда взялись эти названия. Теперь вы знаете, какая она, Африка, и сможете поправить меня, если дальше будет что-нибудь не так.
С композитором Геннадием Гладковым работаю над музыкой к мультфильму «Самый-самый-самый-самый…».
На берегах гладкого озера Чад, в том самом месте, где кончается Пустыня и начинаются Джунгли, издавна поселилось много разных птиц и зверей. И так уж у них было заведено, что каждый занимался своим делом, а если и мешал другим, то только в крайнем случае.
Крохотные птички весело распевали свои песенки, пеликаны ловили в озере рыбу, страусы бегали наперегонки с жирафами, а зебры и антилопы мирно щипали сочную траву и спокойно ждали, пока кого-нибудь из них не съест рябой леопард. Попугаи передразнивали птиц, а обезьяны — зверей, но никто не обижался, потому что так было принято.
Все шло хорошо, пока звери и птицы не собрались однажды все вместе, чтобы избрать себе царя.
Трудно сказать, кому первому пришла в голову мысль избирать царя зверей и птиц. Говорят, что это придумала Гиена, потому что, когда царь был наконец избран, она так расхохоталась, что ее не могли остановить, и она убежала в густые заросли бамбука и хохотала там всю ночь. С тех пор, как только наступает ночь, все гиены начинают громко хохотать и хохочут до самого утра.
После долгих споров и грызни царем был избран Лев.
— Имей в виду, — сказали Льву все звери и птицы, — теперь, когда ты избран царем зверей и птиц, ты должен стараться быть самым смелым, самым сильным, самым мудрым и самым красивым!
— Нечего мне стараться! — ответил Лев. — Раз вы меня избрали царем зверей и птиц — значит, я и есть самый смелый, самый сильный, самый мудрый и самый красивый! (Говорят, что именно в этот момент Гиена расхохоталась.)
Звери и птицы попробовали объяснить Льву, что он заблуждается, но Лев так свирепо зарычал на них, что все решили пока оставить его в покое, надеясь, что он опомнится и одумается, и разошлись по своим делам.
Но Лев и не думал одумываться. На следующий же день он велел крохотным птичкам петь только те песни, которые нравились ему, он запретил пеликанам ловить в озере рыбу, потому что вкус рыбы не нравился ему, страусам и жирафам он не разрешил бегать наперегонки, потому что топот, который они поднимали, мешал ему. Зато он разрешил рябым леопардам поедать зебр и антилоп, сколько им будет угодно: во-первых, потому что леопарды были его родственники, а во-вторых, потому что львиную долю добычи они отдавали ему.
Что же касается обезьян и попугаев, то Лев строго-настрого запретил им передразнивать кого попало, а только тех, кого он им сам укажет. Так что обезьяны и попугаи страшно скучали. Одна легкомысленная обезьяна не выдержала и пошла на берег озера Чад, чтобы передразнить свое отражение в его гладкой воде. За этим занятием ее и застал Лев и, решив, что она втихомолку передразнивает его, разорвал бедную обезьяну в клочки.
А если какой-нибудь зверь или птица пытались объяснить Льву, что он ведет себя нехорошо, он тут же съедал их, говоря: «Я — Лев, царь зверей и птиц, — самый смелый, самый сильный, самый мудрый и самый красивый. Не вам меня учить!!!»
Очень скоро Лев съел всех, кто делал ему замечания, а те, что остались, хором повторяли за Львом: «Ты — царь зверей и птиц! Самый смелый! Самый сильный! Самый мудрый! Самый красивый! Не нам тебя учить!!!»
И, повторяя так изо дня в день, звери и птицы наконец привыкли к тому, что Лев — самый-самый-самый-самый, и стали приучать к этому своих детей. И они забыли прежние счастливые времена, когда каждый занимался своим делом, а если и мешал другим, то только в крайнем случае. И стали жить, как им велел Лев.
Но вот в один прекрасный день у Льва и его жены Львицы родился детеныш. Маленький Львенок был похож на всех детенышей в мире. Он был веселый и неуклюжий, и в его рыжую голову с рыжими ушами никогда не приходила мысль о том, что он тоже Лев — царь зверей и птиц и самый-самый-самый-самый. Он бегал вприпрыжку вокруг озера Чад, мягко ступая рыжими лапами, удивленно тараща рыжие глаза и весело помахивая рыжим хвостом. Жизнь казалась ему прекрасной, а мир — необъятным и полным чудес.
Но пока он подрастал в счастливом неведении, старый Лев выбрал ему воспитателем облезлого Шакала. Поначалу Шакал должен был строго следить за тем, чтобы Львенок не гонялся за своим хвостом во время прогулок и вылизывал себя по утрам. Когда у Львенка стали пробиваться усы, Шакал принялся обучать его лесным наукам. Скоро Львенок уже легко мог отличать след Зебры от следа Антилопы, свежее мясо — от тухлого, а веселое времяпрепровождение — от скучного. А главное, Шакал все время внушал своему воспитаннику, что он — Лев, царь зверей и птиц, самый-самый-самый-самый. За это Шакал получал объедки с львиного стола.
Наконец настало время, когда старый Лев решил устроить экзамен своему сыну. На экзамен был приглашен только облезлый Шакал, которого царь зверей и птиц пообещал съесть, если тот недостаточно хорошо обучил Львенка. Старый Лев стал задавать сыну разные вопросы, на которые тот быстро и легко отвечал.
— Я буду очень доволен тобой и твоим учителем — облезлым Шакалом, — сказал старый Лев, — если ты сможешь напоследок ответить мне на один, самый главный вопрос: «Кто ты такой?»
— Я — Лев, царь зверей и птиц! Самый смелый, самый сильный, самый мудрый и самый красивый!
Старый Лев пришел в восторг. Он даже разрешил облезлому Шакалу в виде высшей награды понюхать кисточку своего хвоста, после чего Шакал, придя к себе домой, умер от счастья. А маленький Львенок побежал вприпрыжку по всей Африке, громко крича:
— Я — Лев, царь зверей и птиц, самый-самый-самый-самый!
Он бежал по великой пустыне Сахаре, и колючие песчинки набивались ему в рыжие уши и хрустели на зубах, он бежал по Джунглям, и плоские листья папоротников хлестали его по рыжим щекам. Он бежал вприпрыжку и ни разу не остановился, пока не добежал до экватора в самой середине Африки.
Знаете ли вы, что такое экватор? Он стягивает земной шар, как обруч стягивает бочку. Он все равно что тоненький-претоненький пояс вокруг толстого-претолстого живота. Он мокнет в соленой воде трех великих океанов и пересекает острова Галапагос и Борнео. Он прячется в болотистых лесах Южной Америки и сохнет на жарком Солнце в самой середине Африки. И если кто-нибудь захочет узнать, где он начинается и где кончается, тот ничего не добьется. У экватора нет ни начала, ни конца. Его нельзя ни увидеть, ни потрогать. Но все-таки он есть. Он существует с тех самых пор, как его придумали люди. Раз и навсегда. А то, что раз и навсегда придумали люди, обязательно существует на самом деле. И с этим приходится считаться. Но Львенок ничего не знал про экватор. И ему захотелось пить. И он пошел разыскивать колодец.
Он нашел старый-престарый колодец. Это был тот самый высохший колодец, на дне которого жил древний дух Мбла. Мбла никогда не вылезал из своего колодца и желал только одного: чтобы все оставили его в покое. Он был занят важным делом (делал вид, что очень занят и ему некогда). Но Львенок ничего не знал об этом, и потому он заглянул в самую глубину колодца и крикнул:
— Я самый-самый-самый-самый!
— Я занят, занят, занят, занят! — ответило Львенку эхо.
Вы-то знаете, что ответило не эхо, а древний дух Мбла, а Львенок этого не знал.
Он подпрыгнул вверх всеми четырьмя лапами и с размаху сел на свой рыжий хвост. Он удивился так, как еще никогда не удивлялся.
— Кто это отвечает мне? — спросил Львенок.
— Не твое дело! А ты кто такой? — отозвалось из колодца.
— Я — Лев, царь зверей и птиц. Самый смелый, самый сильный, самый мудрый и самый красивый!
— Ты самый глупый! — послышалось из колодца. — Отойди, это мой колодец!
— Скажи, о Нетвоедело, — спросил Львенок, — почему ты назвал меня глупым?
— Не скажу, — донеслось из колодца. — Сам подумай. А если не поймешь, пойди и разыщи Кого-Нибудь Другого, может быть, он тебе это объяснит. А теперь отойди, мне некогда, некогда, некогда!
Львенок отошел в сторону, сел в горячий песок и стал думать. И он сидел в горячем песке и думал до тех пор, пока его тень не стала длинной-предлинной, как шея жирафа. А когда красное солнце скрылось за великой горой Килиманджаро, он встал и пошел разыскивать Кого-Нибудь Другого. Он медленно шел, волоча за собой свой рыжий хвост, а вслед ему хохотали гиены.
Львенок шел всю ночь, и только когда первые жаркие лучи позолотили верхушки пальм, он прилег отдохнуть на кучу сухих листьев. Но не успел он закрыть глаза, как вскочил, визжа от боли. И тут он увидел перед собой лесного Муравья.
— За что ты укусил меня? — спросил Львенок, испуганно моргая рыжими глазами.
— За хвост, — последовал ответ. — А сейчас я немного отдышусь и укушу тебя за нос!
— Неужели ты меня не боишься? — удивился Львенок.
— Я никого не боюсь! Я защищаю свой муравейник. — И Муравей влез на кучу сухих листьев. — И сейчас я укушу тебя за нос, чтоб ты окончательно убедился, что я никого не боюсь. — И Муравей подбоченился.
— Не надо меня кусать за нос, — сказал Львенок. — Я верю тебе. Ты и вправду самый смелый, если решился напасть на меня, самого сильного.
— Ха-ха-ха! — расхохотался Муравей и заплясал на куче сухих листьев. — Ты самый глупый. Ха-ха-ха!
— Почему и ты думаешь, что я самый глупый, скажи мне, о смелый Муравей? — попросил Львенок.
— Не скажу, — отвечал Муравей. — Сам подумай. А если не поймешь, пойди к извилистой реке Замбези и разыщи лысого Слона, который часто стоит по колено в воде в тени высоких деревьев, и спроси его об этом, если он захочет с тобой разговаривать.
Много раз красное Солнце пряталось за великой горой Килиманджаро, и много раз золотило оно верхушки пальм, прежде чем рыжий Львенок пришел к берегам извилистой реки Замбези. Он вошел в тень высоких деревьев и остановился, пораженный. Перед ним по колено в реке недвижимо стоял Слон. Вода пенилась и бурлила вокруг его ног, толстых, как стволы баобабов. Солнечные блики дрожали на лысой голове и гасли в тени растопыренных ушей. На покатой спине Слона, как будто на гребне горы, сидели орлы. Их было семь.
— Здравствуйте, — сказал маленький Львенок. Орлы разом повернули головы и посмотрели на него в четырнадцать зорких глаз.
— Подойди поближе, — сказал первый Орел.
— Он не слышит тебя, — сказал второй Орел.
— Он занят, — сказал третий.
— Он задумался, — сказал четвертый.
— Поздоровайся еще раз, — сказал пятый.
— Говори громче, — сказал шестой.
— Здравствуйте! — изо всех сил закричал Львенок.
— Не шуми! — сказал седьмой Орел. А лысый Слон хлопнул ушами.
— Он услышал тебя, — сказал первый Орел. Слон приоткрыл левый глаз.
— Он заметил тебя, — сказал второй Орел. Слон дернул коротким хвостом.
— Он не сердится на тебя, — сказал третий. Слон кивнул головой.
— Он здоровается с тобой, — сказал четвертый. Слон поднял изогнутый хобот.
— Он хочет знать, кто ты такой, — сказал пятый. Слон стоял, подняв хобот.
— Отвечай, — сказал шестой.
Львенок подумал о смелом Муравье, потом набрал побольше воздуха и начал:
— Я — Лев, царь зверей и птиц, самый сильный…
— Замолчи, — зашипел седьмой Орел. Но было уже поздно. Слон качнулся всем огромным телом, и река хлынула на берег. Орлы слетели с покатой спины. Слон нагнул лысую голову и двинулся из тени высоких деревьев прямо к тому месту, где сидел рыжий Львенок. Земля гудела под ногами Слона. Белые бивни его сверкали на солнце, как снег на вершинах гор. Перепуганный Львенок спрятался за толстый ствол высокого дерева, но Слон обвил толстый ствол хоботом и вырвал высокое дерево вместе с корнями, так что треск пошел по всей Африке и пыль заволокла небо.
Львенок уже приготовился погибнуть, как вдруг чьи-то острые когти вцепились ему в загривок, и он почувствовал, как земля стала уходить из-под лап и ветер засвистел в уши. Львенок закрыл глаза, а когда открыл их, то не поверил тому, что увидел. Красное Солнце горело так близко от него, что могло опалить ему усы. Над головой Львенка хлопали чьи-то крылья, и неясная тень их бежала по земле.
Потом тень начала быстро уменьшаться и темнеть. Горячий песок обжег Львенку лапы, когти на его загривке разжались. Он перекувырнулся через голову, вскочил, встряхнулся, чихнул и увидел перед собой Орла. Это был тот самый Орел, который сидел на спине Слона седьмым.
— Спасибо тебе, — сказал Львенок. — Ты спас мне жизнь.
— Не благодари. — И Орел больно клюнул Львенка в лоб своим твердым клювом. — Понял ли ты, почему лысый Слон рассердился на тебя?
— Нет, — сказал Львенок. — Ты знаешь, некоторые считают, что я самый глупый, а некоторые другие говорили мне, что я самый смелый, самый сильный, самый мудрый и самый красивый.
— А сам ты как считаешь? — спросил Орел.
— Я думаю, что я не самый смелый. — И Львенок рассказал Орлу о встрече с лесным Муравьем. А потом спросил: — Скажи, Орел, почему лысый Слон рассердился на меня?
— Потому что Слон любит правду. Ты лгал ему и хвастался, и Слон захотел наказать тебя. Мы, орлы, поднимаемся так высоко в небо, что крылом задеваем Солнце. Наверху ничего нет, кроме Солнца, но оттуда далеко видно. Слушай и запомни: нет никого под Солнцем смелее, чем Муравей, который защищает свой муравейник, и нет никого под Солнцем сильнее, чем Слон, который любит правду.
— И нет никого под Солнцем, — воскликнул рыжий Львенок, — мудрее, чем Орел, которому далеко видно!
— Ты понял меня, — сказал Орел, — и это лучшая благодарность за твое спасение.
— А кто же самый красивый? — спросил маленький Львенок.
— Этого я тебе не скажу. — И Орел расправил крылья. — Возвращайся домой, к берегам гладкого озера Чад. Может быть, тебе повезет, и ты узнаешь, кто самый красивый.
Тут Орел взглянул на Солнце, взмахнул широкими крыльями и улетел. А маленький Львенок пошел домой, к берегам гладкого озера Чад.
Много-много раз скрывалось красное Солнце за великой горой Килиманджаро, и столько же раз золотило оно верхушки пальм, прежде чем рыжий Львенок пришел в то самое место, где кончается Пустыня и начинаются Джунгли, и где лежит гладкое озеро Чад. Львенок нагнулся к его воде, чтобы напиться, и вдруг увидел в ней свое отражение. Из озера на Львенка смотрел большой и могучий Лев с косматой гривой и темной кисточкой на кончике хвоста. И понял маленький Львенок, что он уже не маленький Львенок, а взрослый Лев, и он поднял голову и испустил грозный и радостный рев. И, услышав львиный рев, все звери и все птицы, которые жили в том самом месте, где кончается Пустыня и начинаются Джунгли, сбежались и слетелись к берегам гладкого озера Чад.
И сказал им могучий Лев:
— Слушайте и запомните, что я вам скажу: пусть каждый занимается своим делом, и если вздумает мешать другим, то только в крайнем случае. Слушайте и запомните, что я вам еще скажу: если кто-нибудь из вас скажет мне, что я самый смелый, самый сильный, самый мудрый и самый красивый, того я разорву на части!
Так сказал могучий Лев — царь зверей и птиц — и три раза хлестнул себя по бокам хвостом с темной кисточкой на конце.
Тут все звери и птицы зашумели и шумели до тех пор, пока из Джунглей не вышла молодая Львица, которая сказала:
— О могучий Лев, царь зверей и птиц! Я полюбила тебя с первого взгляда и хочу быть твоей женой!
И на берегах гладкого озера Чад звери и птицы отпраздновали африканскую свадьбу. А когда праздник кончился и все пошли спать, Лев и Львица остались одни и стали смотреть, как красное Солнце прячется за великую гору Килиманджаро. А когда стало совсем темно и на небе показались луна и звезды, молодая Львица потерлась головой о щеку могучего Льва и сказала:
— Я полюбила тебя с первого взгляда. Ты можешь разорвать меня на части, но я все-таки скажу: ты самый красивый!
И могучий Лев — царь зверей и птиц — улыбнулся застенчивой улыбкой, потому что он понял, что тот, кого любят, всегда самый-самый-самый-самый.
Любимая игрушка
Посмотрите: вдоль освещенных витрин в потоке прохожих спешит молодая женщина.
В руке у нее ярко раскрашенная коробка. Четко вырисовываются силуэты многоэтажных домов в вечернем небе. Светятся окна.
Вот погасло одно. В ровном освещенном прямоугольнике стены образовался темный квадратик.
Следом погасли еще шесть подряд. Освещенный прямоугольник разделился темной полосой на два равных светящихся квадрата, и между ними началось какое-то веселое соревнование, будто игра: кто скорей погаснет. Верхний выигрывал: в нем горело только одно окно, а в нижнем оставалось еще целых четыре. Но они погасли одно за другим, а верхнее все еще продолжает светиться слабым теплым огоньком.
Теперь тише, пожалуйста.
Маленькая лампочка-ночник освещает спящую в кровати девочку. Девочка лежит, прижимая к себе плюшевого медвежонка.
Голова медвежонка придавлена краем подушки, торчат только три лапы, одна из которых аккуратно заштопана светлыми нитками.
Вдруг — хотите верьте, хотите нет — заштопанная лапа задергалась и осторожно отодвинула руку девочки.
Рука свесилась с постели.
Медвежонок высвободил голову из-под подушки, сел на край кровати и вздохнул.
Даже при слабом свете ночника стало видно, как верно он служил маленькой хозяйке на своем игрушечном веку. Вместо блестящего черного пластмассового носа у него красовалась пиджачная пуговица. Лапа была заштопана. Густой кое-где плюшевый ворс местами совсем вытерся, обнажив редкие нити грубой ткани.
Он, видно, не раз терял голову, и сейчас она была пришита черной ниткой несколько набок, что придавало Мишке задумчивое, созерцательное выражение.
Мишка обхватил упавшую руку девочки, приподнял ее и бережно уложил на подушку.
При этом он нагнулся, обнаружив большую клетчатую заплатку пониже спины.
Девочка что-то пробормотала во сне и отвернулась к стене.
Мишка подождал, пока девочка не стала ровно дышать, и, поправив сбившееся одеяло, соскользнул с кровати на пол. В пятне света он двинулся по комнате в направлении кресла.
А вы разве не знаете, что игрушки по ночам оживают?
Смотрите: привязанный цветной лентой к ножке кресла, сидит лохматый Щенок с высунутым языком.
Увидев Мишку, он радостно вскочил, дернул ленточку и завилял хвостиком.
Мишка, сопя, отвязал Щенка, который тут же убрал на место свой дурацки высунутый язычок.
Вдвоем они отправились в угол комнаты.
В углу стояло игрушечное трюмо с зеркалом, лежал перевернутый столик, были разбросаны кубики, игрушечная посуда и какие-то тряпицы.
Мишка с помощью Щенка привел все это в порядок.
Из кубиков были устроены стулья, стол был поставлен на ножки и сервирован на три персоны.
Друзья направились к шкафу.
Мишка осторожно потянул за угол дверцы. Раздался скрип.
Друзья замерли. Но девочка крепко спала. Тогда они открыли шкаф и помогли вылезти нарядной кукле в несколько помятом газовом платье. Одна косичка у куклы была растрепана.
Щенок подал ей цветную ленту.
Моя шестилетняя дочь Настя Ливанова с любимой игрушкой.
Кукла, крутясь перед трюмо, заплела косичку и завязала бантик.
— Прошу к столу, — пригласил Мишка. — Будем праздновать день рождения нашей дорогой девочки.
— Подумаешь, — отрезала Кукла. — Посиди в шкафу, не так заговоришь.
— Ну он же не виновен, что он — любимая игрушка, — заступился за Мишку Щенок.
— Не хочешь праздновать, посиди просто так, Катя, — примирительно сказал Мишка.
— Сколько раз я просила называть меня Эльвира, — возмутилась Кукла. — Я хочу быть Эльвирой! А Катя — это глупое имя.
— Но ведь так зовут девочку! — закричал Мишка, и круглые глаза его из удивленных сделались бешеными.
— Перестаньте ссориться, — сказал Щенок, — завтра у Кати день рождения, а вы…
Полоса яркого света скользнула по полу и осветила угол, где ссорились игрушки.
Это кто-то медленно отворял дверь в комнату.
Раз! — Кукла мгновенно развязала бант и исчезла в шкафу.
Два! — и Щенок уже сидел у ножки кресла, высунув язычок.
Три! — Мишка упал носом на заставленный посудой стол и так и остался лежать без движения.
Не пугайтесь! Ничего страшного не случилось.
В комнату вошла молодая женщина. В руках она несла ярко раскрашенную коробку.
Она поставила коробку на стол у изголовья кровати, нагнувшись, поцеловала девочку, вышла и прикрыла за собой дверь.
Когда шаги затихли. Мишка, Щенок и Кукла собрались вокруг коробки.
— Это кто-то на новенького, — сказал Щенок.
— Я просто умираю от любопытства, — сказала Кукла. — Но кто бы он ни был, пусть сразу же называет меня Эльвирой.
— А как девочка обрадуется! — воскликнул Мишка. Он протянул лапу и постучал по коробке. Никакого ответа.
— Там спят, наверное, — сказал Щенок.
— Он не знает, — засмеялась Кукла, — он забыл, что у него вместо носа — пуговица.
Мишка вздохнул и отошел от коробки. Щенок занял его место.
— Пахнет свежей краской и еще чем-то приятным, не могу разобрать, — доложил Щенок.
— Должно быть, это кукольный домик, — сказала Кукла.
— Лучше б это был мячик, — сказал Щенок.
— А мне все равно, лишь бы девочка обрадовалась, — сказал Мишка.
— Придется вернуться в шкаф и ждать до утра, — сказала Кукла.
— Хотите выспаться в мягкой постели? — спросил Мишка.
— А ты как же? — обеспокоился Щенок.
— А я постерегу и разбужу вас перед рассветом, — сказал Мишка.
Он подставил спину, и Кукла, а за ней Щенок влезли на девочкину кровать.
— Спокойной ночи, — сказал Мишка. Он вскарабкался на подоконник и стал глядеть в окно на спящий город.
Вы когда-нибудь встречали рассвет, сидя у окна? За темным стеклом виднеется неясный силуэт Мишкиной головы, постепенно стекло розовеет, силуэт становится отчетливым. Вот проступают круглые белые ободки удивленных глаз.
Мишка видит в окно, как из-за домов появляется красный солнечный диск.
— Скорей, скорей!
Мишка плюхается с подоконника на пол. Его голова с растопыренными ушами появляется над краем постели.
Сначала он подхватывает на руки Куклу и переносит ее, спящую, в шкаф. Бережно прикрывает дверцу. Потом разбрасывает посуду, кубики, опрокидывает игрушечный столик. Привязывает Щенка к ножке кресла и спешит сам на место.
Щенок сладко зевает несколько раз подряд.
Мишка оглядывается на него.
Щенок вопросительно подымает брови. Мишка тычет лапой себе под нос.
Щенок понимающе кивает, высовывает красный суконный язычок и замирает.
Вскарабкавшись на кровать, Мишка бросает косой взгляд на дверцу шкафа, за которой скрылась Кукла, нюхает коробку своим носом-пуговицей, сокрушенно вдыхает и, махнув безнадежно лапой, сует голову под край подушки.
А солнце уже поднялось высоко над городом. Оно горит золотым пламенем в оконных квадратах.
У спящей девочки вздрагивают ресницы. Она открывает глаза и садится в постели. Трет глаза тыльной стороной ладоней, потягивается, поворачивается, видит торчащие из-под подушки Мишкины лапы, улыбается и вдруг замечает яркую коробку на стуле.
Как это приятно — получать подарки!
Сперва лицо девочки выражает удивление, почти испуг. Но это только мгновение. Она начинает улыбаться, потом тихо смеется и, протянув руку, подхватывает коробку.
Она ставит ее себе на колени, на одеяло.
Начинает развязывать узелки упаковки. Теперь ее лицо не улыбается.
Оно серьезно.
Работа продвигается медленно.
Девочка не замечает, что Мишка высунул голову из-под подушки, Щенок насторожил уши, а дверца шкафа «сама собой» открылась, и оттуда глядит Кукла.
Ура! Последний узелок развязан, коробка открыта, и…
…Мишка,
…Щенок,
…и Кукла,
видят в высоко поднятых руках девочки нарядного Клоуна.
Крахмальное кружевное жабо подпирает его ярко-рыжую голову, на которой чудом держится остроконечный колпак, увенчанный сверкающим бубенчиком. Красные помпоны пуговиц вытянулись в ряд под красным носом, отделяя лимонно-желтую половину костюма от небесно-голубой. И все это великолепие завершают туфли с загнутыми носами, на которых тоже дрожат маленькие бубенчики. Не Клоун, а сказочный принц!
Клоун улыбается во весь рот, и от его улыбки становится весело на душе!
Девочка разглядывает Клоуна, поворачивая его из стороны в сторону.
Динь-динь — вызванивают бубенчики. Клоун улыбается, девочка улыбается.
Мишка, Щенок, Кукла — они тоже улыбаются, забыв, что это им сейчас нельзя делать. Ведь игрушечный мастер не наградил их улыбками с самого начала.
Девочка соскочила с кровати и, держа Клоуна в вытянутых руках, протанцевала с ним по комнате.
Потом она усадила Клоуна в кресло, отвязала цветную ленточку, на которой томился Щенок, и, подняв Мишку с кровати, украсила его пышным бантом и усадила рядом с Клоуном.
Мишка приосанился.
Девочка полюбовалась на них, подхватила Клоуна и выбежала с ним из комнаты.
Когда девочка убежала, Кукла вылезла из шкафа и подошла к креслу.
— Посторожи-ка у двери, — сказала Кукла Щенку, — я хочу ему, — тут она указала на Мишку, — кое-что объяснить.
Щенок отправился сторожить у двери, а Мишка нагнулся, и Кукла зашептала ему в ухо.
— Да что ты говоришь! — воскликнул Мишка.
А Кукла продолжала шептать.
— И больше на меня даже не посмотрит? Никогда-никогда?
Кукла отрицательно покачала головой и все шептала и шептала.
— Правда? — спросил Мишка. — Этого не может быть!
— А ты посмотри на себя в зеркало, — посоветовала Кукла.
И Мишка пошел к игрушечному трюмо и уставился на себя в зеркало.
Да! Зрелище было не из лучших. Вместо носа между глазами торчала глупая пуговица с четырьмя дырками.
Мишка потрогал ее лапой, а потом взглянул и на лапу. Белые нитки штопки, уже кое-где запачканные, все еще резко выделялись на темном фоне плюшевой шкуры. А шкура!.. Поворачиваясь у зеркала, Мишка впервые строго оглядел себя с головы до ног. Провел лапой по вытертым проплешинам, повернулся и, изловчившись, увидел клетчатую заплатку пониже спины.
А Кукла стояла радом и шептала:
— А Клоун совсем новенький, весь красный, желтый, голубой, у него такие блестящие новые бубенчики, так и звенят, так и звенят…
И вдруг вместо себя Мишка увидел в зеркале физиономию нового Клоуна. Клоун улыбался ему во весь рот. А потом захохотал так, что крахмальное кружевное жабо задрожало, а на кончике колпака зазвенел бубенчик…
Мишке так только померещилось, но ведь от этого не легче…
Мишка сорвал с себя бант, сел прямо у зеркала на пол и — хотите верьте, хотите нет — заплакал, закрывшись лапами, так что слезы стали скатываться у него по носу, повисать на пуговице и капать на пол: кап-кап-кап!
А через некоторое время во дворе на детской площадке около маленького фонтана девочка показывала окружившим ее детям нового Клоуна.
Неподалеку на скамеечке рядком сидели игрушки: Мишка, Щенок и Кукла.
— И куда же ты пойдешь? — спрашивал Мишку Щенок.
— В лес, — сказал Мишка. — Медведи, которые никому не нужны, должны жить в лесу. Я знаю.
Кукла сидела рядом и делала вид, что ее это не касается.
— Прощай, — сказал Мишка, — не забывай вовремя высовывать язычок.
Он соскользнул со скамейки и, ковыляя, скрылся за углом высокой песочницы. Никто из детей не заметил его ухода…
Во двор пришла ночь.
Было тихо, только вода журчала в маленьком фонтанчике посреди детской площадки. Из-за угла высокой песочницы выглянул Мишка.
Убедившись, что никого нет, он вышел на середину двора, задрал голову и посмотрел на знакомое окно, освещенное слабым теплым огоньком.
Это в комнате девочки горела лампа-ночник.
Клоун, Кукла и Щенок сидели в кресле и смотрели на девочку.
Она в длинной ночной рубашке, босая, стояла у окна, прижавшись лбом к стеклу.
На постели, около подушки, лежала цветная лента, которую утром девочка завязала бантом на шее у Мишки.
А Мишка уже шагал далеко от дома, по улицам опустевшего города. Он шел, задумчиво склонив набок круглую голову с торчащими ушами, и ни разу не оглянулся.
Купы деревьев были видны издали между домами.
— Вот и лес, — сказал Мишка. Но это был не лес, а городской парк. Маленькая фигура Мишки прошла под высоченной аркой ворот в парк. У ворот ветер трепал край афиши.
Мишка умел читать и прочел по складам: «.. го дня…стоится…одежный карнавал».
Пожав плечами, Мишка пошел по дорожке в глубь парка.
У мусорной корзинки, заваленной разноцветными бумажными обрывками, он остановился.
Красный бумажный колпачок попался ему на глаза.
Мишка схватил колпачок и напялил на голову.
Потом склонился над лужей у дороги. Уши скрылись под колпачком, и Мишке показалось, что он чем-то похож на нового Клоуна.
Тогда он бросился к вороху бумажной мишуры и стал в ней рыться.
Вдруг он вытащил шутовской бумажный нос, прилаженный к бумажным очкам. Он примерил нос и снова посмотрелся в лужу.
Получалось неплохо: он все больше становился похож на Клоуна, а главное, нос совершенно скрыл проклятую пуговицу.
Мишка повернулся к бумажному вороху и, напевая что-то про себя, стал наряжаться.
Утром девочка сидела во дворе на скамеечке и грустила.
Кукла, Щенок и Клоун сидели рядом с ней и скучали.
Вдруг Щенок захихикал и толкнул Куклу.
— Мама! — сказала Кукла ни с того ни с сего.
Клоун перестал улыбаться.
Посреди садика, на парапете маленького фонтана, сидел Некто в красном бумажном колпаке. Уродливый нос утопал в гофрированном бумажном жабо. Плащ из разноцветных серпантинных лент покрывал фигуру незнакомца.
— Вот это да! — восхищенно прошептала Кукла.
— Да это же, это же… — захихикал Щенок.
Тут девочка повернула голову и увидела странную игрушку.
Некоторое время она внимательно ее разглядывала, затем вздохнула и отвернулась.
Тогда странный незнакомец вскочил на ноги, но поскользнулся и, нелепо взмахнув руками, колпачком вниз полетел в воду.
Раздался всплеск.
Девочка вскочила и подбежала к фонтанчику.
Бумажный колпак размок, серпантиновые ленты расплылись по воде. Девочка протянула руку и вытянула из воды странную игрушку.
Она освободила ее от размокшей бумаги, сняла уродливый шутовской нос, и Мишка, ее старый любимый Мишка с пуговицей вместо носа, с заштопанными лапами и клетчатой заплаткой, вдруг вернулся к ней.
Девочка засмеялась, прижала его к себе и поцеловала в мокрую плюшевую голову.
Щенок изо всех сил высовывал свой суконный язычок. Клоун улыбался широкой и доброй улыбкой, а Кукла вдруг так сильно покраснела, что раздулась, превратилась в красный воздушный шар, который взлетел над двором и с треском лопнул.
А может быть, не лопнул. Может быть, и не было никакого красного шара.
Может, Кукла в него вовсе не превращалась.
Может быть, Мишке это только померещилось.
Но то, что Кукла покраснела, — это точно было.
Я сам видел.