Девятнадцатый век был хорошим временем для аристократии. По сравнению с предшествовавшими поколениями, господствовавшими над обществом в пору расцвета этого высшего класса, дворянина эпохи королевы Виктории ожидало, по всей видимости, более долгое, более комфортабельное и менее опасное существование. Однако, как правящий класс, дворянство утрачивало свои позиции. Эта утрата, как в Британии, так и в Германии и России, свершилась не в одночасье: в девятнадцатый век аристократия входила, владея огромным богатством, властью и статусом; и прошло немало времени, прежде чем дворяне превратились в малозначительных членов общества. В Британии, Германии и России упадок аристократии шел с различной скоростью. По-разному развивался и сам процесс, намечались даже периоды, когда казалось, он поворачивал вспять. Тем не менее история европейской аристократии между 1815 и 1914 годами — это история класса, которому открыто и сознательно приходилось обороняться.
Наступление на аристократию началось во второй половине восемнадцатого века. Просвещение отвергло представление о том, будто мировой порядок есть отражение божественной воли. Целью человеческой жизни стало счастье на земле, а не спасение на небесах. Не первородный грех был виною юдоли человеческой, а неправильное устройство правления, общества и экономики. Благоразумным людям доброй воли надлежало добиваться переустройства общества. Их достоинство и престиж должен был определяться тем вкладом, какой внесен ими в это важнейшее дело. Традиционные ценности, наследственные права и сословные привилегии препятствовали созданию благоустроенного общества и подлежали искоренению. Аристократам пора было прекратить чваниться своим рождением, фанатической преданностью роду и классу. Им следовало стать гражданами и воспитывать в себе простоту, доброту и трудолюбие.
Подобные доктрины подрывали устои, на которых зиждился старый режим. И угроза их многократно возросла, когда во Франции разразилась революция. До тех пор Франция являлась величайшей из всех абсолютных монархий Европы. Ее двор, аристократия и культура были в глазах дворянства других стран образцом для подражания. В восемнадцатом веке французский язык был обиходным среди немецких и русских дворян, которые смотрели на собственную культуру и родной язык как на провинциальные и плебейские. Лютая расправа с Бурбонами во имя свободы, равенства и братства произвели страшное впечатление. Права человека уже сами по себе представляли угрозу, а реализуемые посредством террора и распространяемые по континенту армиями мощнейшей европейской державы вселяли ужас.
Правда, Бонапарт притушил многие радикальные идеи, проповедуемые революцией. Милитаризованная, ориентированная на государственную службу империя, которую он создал, во многих отношениях приблизила французский абсолютизм к военно-бюрократическим монархиям, какими были Пруссия и Россия. Однако даже бонапартистский «просвещенный» деспотизм сохранял ряд аспектов, которые пришлись весьма не по вкусу традиционной аристократии; среди них следует назвать фискальное и правовое равноправие, а также централизацию и бюрократизацию правления. К тому же, ни тирания Бонапарта, ни победа консервативных сил в 1814–1815 годах не смогли стереть из памяти воспоминания о годах 1789–1794, равно как и мифы, вдохновляющие идеи и образцы, которые эти годы завещали последующим поколениям европейских радикалов.
Весь девятнадцатый век тень 1789 года лежала на европейской аристократии. Уже никогда политика этого класса не будет столь безмятежно беспечной. До революции французская аристократия охотно впитывала многие ценности Просвещения. В особенности это относится к плутократической элите придворной аристократии. В этих кругах в ходу было презрение к религии и традиционным ритуалам, окружавшим трон и укреплявшим его престиж. «Бравировать радикализмом» вошло в моду, обеспечивая могущественных благожелателей всем, кто нападал на тиранию правительства и религиозный обскурантизм или выступал поборником прославляемой Руссо чувствительности и простоты. Более того, многие властительные аристократы искренне исповедовали принципы конституционной монархии, меж тем как провинциальное дворянство стояло за меритократию, то есть за власть людей, выдающихся умом и талантом, за то, чтобы именно таким людям был открыт путь наверх, а не придворным, захватившим высшие посты в армии и флоте. Главные консервативные «силы» — монархия, аристократия, поместное дворянство и церковь — были полностью разъединены, и их внутренние раздоры явились исходной причиной падения старого режима.
Французская революция содействовала консолидации консервативных сил Европы, в особенности непосредственно после 1789 года, но также и далее на протяжении всего девятнадцатого века. С либерализмом аристократии было покончено. Наиболее известным примером туг могут служить английские виги и консервативные течения, не чуждые реформизма. Последние имели своих представителей среди немецких дворян, крайне недовольных бюрократическим абсолютизмом, существовавшем в Германии до 1848 года, и в России, где такой же режим господствовал до 1905 года. Правда, консерваторы не забывали подчеркивать тот факт, что умеренные реформы во Франции стремительно переросли в гражданскую войну и террор. И русского царя Александра И, надумавшего ввести в 1861 году умеренные конституционные реформы, вполне могли удерживать, приводя в трепет, воспоминания о судьбе Людовика XVI и Генеральных штатах.
Еще до 1789 года авторы консервативного толка стали выстраивать аргументы против идей Просвещения. Но именно в первые годы после революции появились основополагающие работы консервативных мыслителей девятнадцатого века. Из этих трудов наиболее известна книга Эдмунда Берка «Размышления о французской революции» (1790); и его защите вековых национальных устоев полностью отвечали голоса, прозвучавшие как в Германии, так и в России. Общим для всех этих трудов темами были: уникальность национальных традиций; опасность попытки преобразовать общество по чисто головным схемам; мудрость обычая, установившегося уклада и религии, которые являются столпами стабильности в обществе и личного благополучия. Записка «О древней и новой России» Н. М. Карамзина, где защищается вековой союз монархии и поместного дворянства против растущей силы пропитанного духом рационализма и реформизма чиновничества, по мысли в точности соответствует попытке Берка сохранить английский уклад, оградив его от доморощенных апологетов французских начал.
Пока правительственные, социальные и церковные элиты сохраняли единство, у революции снизу было мало шансов на успех в обществах, где подавляющее большинство населения составляли связанные обычаями, полуграмотные крестьяне. Но в Девятнадцатом веке революционные преобразования в промышленности, средствах связи и образовании изменили Европу, создав массовую базу для «идей 1789 года», создав общество, над которым аристократия уже не могла властвовать в традиционной манере.
К 1851 году более половины населения Англии жило в городах, а в Германии это произошло к 1900 году. Даже в многоземельной России одна пятая населения к 1914 году рассталась с деревней. Став рабочим классом, живущим в городах, переселенцы освобождались от надзора со стороны аристократии и государственной церкви — освобождались как раз в тот момент, когда рабочие стали подвергаться беспрецедентным дисциплинарным мерам и терпели крайние невзгоды от фабричной и трущобной жизни, в тот момент, когда, в сущности, коренным образом преображался менталитет как работников, так и хозяев. Рабочий класс мог подпасть под влияние крупных предпринимателей или же профсоюзных деятелей и социалистов; и в том и в другом случае с контролем над ними аристократии было покончено.
Еще более серьезной проблемой, не заставившей себя ждать, явилась новая промышленная, торговая и финансовая буржуазия. Очень быстро промышленность, финансы и торговля стали приносить такие доходы, каких сельское хозяйство никак не могло достичь. К последней четверти девятнадцатого века это было уже полностью ясно и в Британии, и в Германии, и в России. В любом капиталистическом обществе, даже при абсолютной монархии, деньгами покупалось покровительство и влияние. На деньги же приобретались образование и культура вместе с уверенностью в будущем, досугом и опытом, необходимым тем, кто стремился управлять обществом. Карл Маркс мыслил вполне логично, когда полагал, что в Европе аристократию как правящий класс вытеснит новая буржуазия. Почему она к 1914 году не выполнила эту задачу до конца — один из вопросов, на который мы постараемся ответить в этой книге.
Быстрый рост буржуазии и рабочего класса был одним из очевиднейших вызовов господству аристократии в викторианский и эдвардианский периоды, и все же не самой кардинальной угрозой. Общество становилось слишком сложным, чтобы аристократы могли справиться с его управлением. Наступал век профессионалов и экспертов — тех, кого Берк назвал софистами, экономистами, калькуляторами. Промышленная революция и введение всеобщей воинской повинности преобразовали военное искусство, существенно увеличив значение артиллеристов, технического персонала и интендантов. Чтобы организовать, снабдить, мобилизовать, обеспечить транспортировку и управление современной массовой армии требовались опыт и умение специально обученных штабных офицеров. К 1900 году европейские военные учреждения управлялись людьми со специальным знанием или, по крайней мере, в принципе отличавшихся умом и талантом (так называемая меритократия). Даже в монархиях аристократическим beau sabreur отводилась декоративная роль — служба в очень небольшом числе гвардейских кавалерийских полков и при королевских дворах.
Если в обновляемом мире аристократические ценности оказались под угрозой невостребованности даже в армии, то это тем более относилось к обществу в целом. В промышленности, науке, медицине, юриспруденции, технике, даже в сельском хозяйстве появилась масса специалистов, к чьим мнениям, чтобы современное общество управлялось эффективно, необходимо было прислушиваться. Управление и политика сами по себе все больше становились занятиями, требующими специальных знаний, меж тем как государственная бюрократия, особенно в континентальной Европе, увеличила свой контингент и его специализацию, а с появлением массового электората мобилизация общественного мнения превратилась в грязную, поглощающую много времени и все более профессиональную работу. Аристократии недоставало нужного числа людей, чтобы заполнить все руководящие и значимые посты, создаваемые промышленным обществом. К тому же, некоторые из этих постов в силу аристократических традиций, воспитания и культуры были для аристократа неприемлемы, в особенности, если за них приходилось вести борьбу, открыто состязаясь с представителями образованных средних классов. Но даже если аристократия оказалась бы способной взять на себя главенствующую роль в ряде отраслей промышленности и в сферах профессиональных знаний, то в процессе руководства ими, она неизбежно в значительной степени утратила бы свою функциональную и культурную гомогенность, всегда отличавшую в Европе этот традиционный правящий класс.
Когда аристократия столкнулась с обновляемым миром, несколько факторов сыграли решающую роль для ее способности выжить и сохранить — хотя бы частично — прежнее превосходство. Самым важным в капиталистическом обществе было сберечь накопленные богатства и собственность. Чтобы достичь этого, требовалось преобразовать сельскохозяйственные поместья в прибыльные капиталистические предприятия и выдержать две великие сельскохозяйственные депрессии, разразившиеся в девятнадцатом веке. Но даже при благополучном исходе по обоим пунктам, между основной массой сельской аристократии и узким слоем элиты, состоящим из магнатов с капиталами, вложенными в промышленность и городскую собственность, или владельцами таких крупных состояний, что часть их можно было обратить в акции и облигации, неизбежно образовалась бы пропасть. Эта пропасть отщепила бы поместное дворянство от его традиционного ядра — высшей аристократии и, более того, расколола и само это ядро, многие члены которого оказались бы по части благосостояния далеко позади новой финансовой и промышленной элиты.
Было бы в порядке вещей, чтобы богатые аристократы главенствовали в высшем свете. Богатство, родовые титулы, уверенность в своем общественном положении и хорошие манеры — все это вместе с господством при королевских дворах составляло весьма весомое сочетание. Возможность контролировать доступ в гостиные, — клубы или соответствующие конклавы на скачках являлась формой власти над обществом и средством навязывать аристократические манеры и даже ценности новым восходящим элитам. Однако эффективность власти, которой владела аристократия, зависела от ряда факторов. Если высшее общество этнически отличалось от новых элит, оно со временем вполне могло быть отодвинуто в сторону, как это и случилось в Чехии, Прибалтийских странах и Южной Ирландии; если новые элиты обладали собственной контркультурой или географической базой, то и в этих случаях следовало ожидать такого же результата. Вместо единственной однородной по своему составу элиты, воодушевляемой, в большей или меньшей степени, присущей аристократии культурой, могли появиться несколько группировок с различными ценностями и разным базисом. Так получилось в имперской России.
Даже там, где «аристократическая» и «буржуазная» культура сильно воздействовали друг на друга, как это имело место в Англии и Германии, их взаимовлияние носило, как правило, сложный характер. Более того, как аристократия, так и буржуазия отличались множеством оттенков и калибров. У столичной придворной аристократии были иные ценности и иной стиль жизни, чем у сельской поместной верхушки или служилого дворянства, будь то чиновного или военного. «Буржуазия» может означать разбогатевших промышленников, выходцев из глухой провинции, и старую, блестяще воспитанную космополитическую элиту, коммерческую и финансовую, нередко еврейского происхождения, с традиционно крепкими связями в политической и дипломатической сферах. «Буржуазия» может также охватывать представителей свободных профессий или высших чиновников с менталитетом, ценностями и навыками весьма отличными друг от друга, как и от менталитета, ценностей и навыков, свойственных финансовой и коммерческой элитам. Смешение ценностей аристократических и буржуазных может дать калейдоскоп возможных комбинаций.
Однако быть аристократом означало обладать не только благосостоянием и высоким положением в обществе, но и властью. Даже при абсолютных монархиях восемнадцатого века, где правление страной осуществлялось назначенными королем чиновниками, высшие государственные и воинские должности очень часто занимали аристократы, а у тех из них, кто жил в сельской местности, под началом всегда находилось огромное число крестьян. В девятнадцатом и двадцатом веках это было уже не так: благосостояние и власть все чаще оказывались в разных руках. При всем своем богатстве аристократ-рантье утратил былую функцию в обществе. Возможно, даже не более праздный, чем его дед, он, живя в обществе, в котором умение изящно вести праздную жизнь, не вызывало особого уважения, уже не мог гордиться собой. Перед ним вырисовывалась перспектива пустого, бессодержательного существования. С другой стороны, его менее богатый собрат, облачившийся в платье государственного служащего или политика, вынужден был расстаться с аристократическим образом жизни. К 1914 году в России, Англии и Германии процессы эти еще далеко не завершились, но были совершенно очевидны.
В принципе, аристократия девятнадцатого века могла выбирать из нескольких стратегий. Она могла уподобиться львам Парето и попытаться удержать свое господство силой. Сила, однако, обернулась бы полицейским государством, которое со временем не только держало бы в узде средние и низшие классы, но ущемляло гражданские (не говоря уже о политических) права самой аристократии. В викторианский период (то есть с сороковых годов и до конца XIX века) русская аристократия испытала это на себе. Более того, хотя применение силы в сравнительно слаборазвитом обществе могло быть эффективным, с усилением модернизации использование одних только репрессивных мер привело бы к тому, что сама аристократия оказалась бы ослабленной и в опасной изоляции. В теории можно было воспрепятствовать развитию процесса модернизации, но на практике, этому мешали геополитические причины. После поражения в битве при Йене и в Крыму, в первом случае прусский, а во втором русский старый режим, чтобы удержать за собой положение независимой великой державы, были вынуждены заняться преобразованием отсталой экономики, судебной системы и общественного устройства. Высказанные Евгением Трубецким в 1909 году слова о том, что «нельзя управлять, не считаясь с народом, когда нужно призвать его на защиту России» являются непреложной истиной.
Альтернативная стратегия, доведенная до совершенства в Англии, состояла в единении с новыми элитами. С точки зрения экономики, усвоение ценностей капиталистической эры означало предпринимательское отношение к поместьям и сугубо практический подход к вопросу, что выгоднее — сравнительные преимущества быть владельцем земли или же иметь в наличии акции и облигации. В общественном смысле, современный подход мог повлечь за собой непомерное преклонение перед деньгами и готовность вступить в брак, если представлялась такая возможность, с представительницей (представителем) другого класса. Политически, единение означало, что новые элиты допускаются к управлению страной и проведению политики, преследующей не только аграрные интересы. По мере того, как в девятнадцатом веке росла угроза социалистических идей, союз собственнических классов становился все более привлекательным.
Однако существовала и возможность — по крайней мере, до определенной черты, — альтернативной антикапиталистической стратегии. В союзе с церковью аристократия могла выдвинуть на первый план свои христианские, патерналистские и корпоративные традиции. Она могла клеймить беспредельный индивидуализм и оголтелую погоню за прибылями. Она могла поддержать свои призывы делом, занявшись социальными вопросами и помогая различным городским слоям рабочего класса. Она могла также попытаться мобилизовать против либеральной буржуазии религиозные, шовинистические или патриотические чувства. Но эта стратегия имела свои пределы. Аристократы владели крупной собственностью в городах и в промышленности; на них работали тысячи и тысячи людей, которые почти всегда в сельских поместьях оплачивались ниже, чем на фабриках; в карманы аристократии шла львиная доля доходов в раздираемом неравенством обществе. Патернализм был хорош там, где рабочие соглашались быть опекаемыми. При независимом рабочем движении дело обстояло совсем иначе.
Какой бы стратегии ни было бы отдано предпочтение для завоевания городского общества, sine qua nonуспешной политики аристократии оставалось сохранение контроля над сельскими поместьями. Это было необходимо, независимо от того, шла ли речь о победе на парламентских выборах, как в Англии, или над революцией, как в Пруссии в 1848 году. Ни английская, ни прусская аристократия не утратила контроля над своей сельской собственностью. Русская аристократия его потеряла — после 1905 и 1917 гг. А в истории аристократии девятнадцатого века не было ничего важнее, чем отношения между дворянством и сельскими субэлитами, в первую очередь зажиточными крестьянами и фермерами.
Если же обобщать уроки девятнадцатого века в целом, как и положение европейской аристократии, то, возможно, стоит выделить две ключевые угрозы, существовавшие для этой традиционно правящей верхушки, — а именно: идеи французской революции и преобразования в экономике Европы, — а также указать немногие стратегии, следуя которым, можно было им противостоять. Эти политические стратегии отнюдь не всегда оказывались взаимоисключающими, что можно видеть на примере прусских юнкеров, которые в период Второго Рейха, с успехом использовали их все. К тому же, до 1848 года ни «французские» идеи, ни рост городов и промышленности не внушали опасений большинству политически активных аристократов, действующих в европейских странах. Франция, в конечном итоге, потерпела поражение в 1814–1815 гг., а промышленная революция, казалось, в ближайшем будущем должна была остаться проблемой одних англичан. Скорее, битва с централистским, нивелирующим, бюрократическим государством — вот что стояло у аристократии первым пунктом на повестке дня.
Борьба с бюрократией всегда отличалась местными особенностями. В 1820-х — 1830-х годах особенно яростные столкновения происходили в южной Германии, где между 1797–1806 годами был нарушен традиционный политический уклад. Отданные под власть Баварии, Вюртемберга и Бадена, чьи династии южногерманские Standesherren отнюдь не считали знатнее себя, они открыто выражали возмущение попранием своих законных прав, статуса и политической автономии. Вдобавок, в особенности на первых порах, с утратой независимости Standesherren несли и финансовые потери, поскольку доходы от налогов перешли к новым правительствам, а ранее сделанные общественные долги легли на плечи бывших аристократических семей. Там, где, как в Вюртемберге, к религиозным возражениям против светского государства присоединились претензии в партикуляристском, юридическом и аристократическом плане, борьба принимала весьма ожесточенный характер. Воюя со своим местным Бонапартом, королем Фридрихом I, и его сверхрациональной бюрократией, дворянство, только что (и не по своей воле) ставшее вюртембергским, вело борьбу, которая была частью общей войны европейской аристократии не только против новых порядков и устоев, но и против чрезмерной власти государства. Однако детали этой борьбы, корни которой уходили в Старый Германский Рейх, и в то, каким образом он был разрушен, проявились исключительно в Германии и обусловили менталитет, цели и тактики Standesherren.
В первой половине восемнадцатого века абсолютистское бюрократическое государство в России набирало силу за счет аристократии. Вплоть до 1785 года русское дворянство не пользовалось никакими сословными правами, не говоря уже о том, чтобы иметь представительство в государственных властных учреждениях европейского образца. Однако на практике русским монархам уже в восемнадцатом веке, когда дело касалось интересов придворной аристократии, приходилось действовать с оглядкой. Эффективно управлять страной без участия клана крупных аристократов и их приспешников было затруднительно, главным образом потому, что современная независимая государственная бюрократия еще не сложилась. К тому же, нередко происходили дворцовые перевороты.
При Павле I (1796–1801), Александре I (1801–1825) и Николае I (1825–1855) размножились и приобрели значение бюрократические учреждения военизированного тина. Хотя переворот 1801 г., лишивший Павла престола, мог бы изменить такое положение дел, заговорщикам не удалось принудить нового монарха — сына Павла, Александра — ввести конституционные ограничения. В 1825 году новый заговор — знаменитое восстание декабристов — нанес удар по Николаю I, и на этот раз у мятежников был четкий и радикальный конституционный проект. Но Николай подавил восстание декабристов, а в ходе последующего суда над ними убедился в основательности подозрений, никогда не оставлявших Павла и всех его сыновей в отношении русской аристократии. Централизованный, тщательно милитаризованный бюрократический аппарат, созданный Николаем, помог образовать трещину в высшем российском сословии, противопоставив двор провинциальному дворянству. Славянофильство, чьими главными представителями были богатые московские дворяне, презиравшие двор и бюрократию, являлось отражением той неприязни, с какой часть аристократии относилась к петербургскому режиму, который считала не только бездушным и тираническим, но попросту нерусским. Вместо него, согласно теориям славянофилов, — впрочем, монархии не отвергавших, — необходима была иная, подлинно национальная, народная, консервативная, а потому и чуждая бюрократизму, государственная система.
Противостояние между старыми режимами и дворянством, то и дело возникавшее в континентальной Европе, имеет ключевое значение для понимания политических стратегий, которые, выбирала аристократия, отвечая на вызов, брошенный ей новым временем. Чтобы выбрать эффективную — не говоря уже о мудрой — стратегию, необходимо было обладать политической властью для решения собственной судьбы. Британская аристократия обладала властью с избытком. Парламент, в котором доминирующую роль играли аристократы, контролировал центральное правительство, тогда как местные администрации были всецело в руках лордов-наместников и мировых судей. В Пруссии и, даже еще в большей степени, в России правили монархи и чиновники, аристократия же оказывала влияние, однако властью не пользовалась.
Можно отметить общие — частично антикапиталистические — элементы в социальной политике, проводившейся английской, прусской и русской монархиями. Реформы, вызванные, в определенной мере, желанием завоевать лояльность рабочих и удержать политическую стабильность, полностью вписывались в христианские и патерналистские идеалы, провозглашаемые этими режимами. Но различие в формах, в которые вылились эти нововведения, а особенно различие в биографиях трех политических фигур, наиболее известных на этом поле деятельности, говорят сами за себя, подчеркивая полярность природы старых режимов, которые они представляли. Лорд Шефтсбери был независимым членом парламента; Отто фон Бисмарк, по происхождению титулованный юнкер, занимал пост главы прусского правительства; Сергей Зубатов числился одним из начальников «охранки» (русской тайной полиции).
Судьба аристократии никоим образом не была в ее собственных руках. Монархи и бюрократия могли пренебрегать ее интересами, а защищая их, действовать крайне неумело или даже во вред. Возможность не заключать союзы с буржуазией или с аграрными субэлитами зависела в равной степени и от названных сословий, и от аристократии. Стабильность, характерная для жизни сельских районов, определялась, пожалуй, в большей степени структурой и традициями крестьянского общества, а также властью церкви, чем деятельностью аристократии. Престиж ее среди других классов, даже сам вопрос о сохранении этого высшего сословия, мог зависеть от успеха или неуспеха старого режима в войне.
В конечном итоге решающим образом на судьбе европейской аристократии сказалась война и геополитические изменения, именно эти два фактора обострили и ускорили упадок аристократии после 1914 года. Во второй половине двадцатого века Европа оказалась под эгидой двух сверхдержав — США и СССР — государств, в основе своей враждебных аристократии. Советский режим полностью истребил русскую аристократию, а после 1945 года, продвинувшись в восточную часть центральной Европы, уничтожил дворянство в своих странах-сателлитах. В число последних попала и Пруссия — это средоточие немецкой аристократии.
В западной половине Европы, где распоряжались американцы, судьба аристократии оказалась гораздо счастливее. Так, в западной и южной Германии американские оккупационные власти не стали экспроприировать принадлежащие аристократии земли, хотя именно так обошлись после 1945 года с японскими землевладельцами. Однако американская гегемония принесла с собой не только демократические политические институты, но и влияние масскультуры, глубоко антиаристократической и популистской.
Совместное американо-советское господство в Европе вовсе не было неизбежным. Как вряд ли была так уж неотвратима победа антиаристократических сил в Соединенных Штатах и в России. В Америке первой половины девятнадцатого века в южных штатах нарождалось потенциально независимое государство, в основе которого лежало рабство, аграрная экономика и связи с английской хлопчатобумажной промышленностью. Правящий класс Конфедерации все чаще называл себя аристократией. Тот факт, что южные «аристократы» почувствовали себя таковыми, будучи ими без году неделя, как и то, что переход из класса в класс среди белых южан происходил — по меркам старой Европы — чрезвычайно легко, лишь усиливал позицию плантаторской верхушки. Ей ничего не стоило мобилизовать стоявшее за ней белое население: достаточно было воззвать к расовой солидарности и напомнить об угрозе со стороны «черных». Конфедерация вполне могла состояться как мощное аристократическое государство на американской почве, в которой расизм пустил глубокие корни. Но Север, бросив политический и военный вызов Конфедерации, разрушил, а затем вновь вобрал в себя территорию огромного размера — случай в истории беспрецедентный и необычайно величественный. Однако, если бы заявка Конфедерации на собственную государственность увенчалась успехом, возможности Северной Америки решительно вводить в Европе двадцатого века демократические порядки были бы, надо полагать, очень сильно подорваны.
Война 1914–1918 годов способствовала ускорению упадка европейской аристократии. Она уничтожила империи Габсбургов, Романовых, Гогенцоллернов. Тем не менее, исход войны — такой, каким он оказался, — никоим образом не был неизбежен; напротив, в 1914 году никому и в голову не могло придти, что обе сражающиеся стороны — как Германия, так и Россия — кончат ее побежденными. Германия могла победить в 1914 году, и еще с большей вероятностью — в 1917, после того как в России произошла революция. Даже частичная победа, купленная ценою уступок Франции и Британии, укрепила бы режим Гогенцоллернов и, подчинив восточных славян Германскому рейху, подхлестнула бы националистические и расистские веяния, весьма заметные уже в довоенной политике Вильгельма. Равновесие между «старыми» и «новыми» правыми в победоносной Германии было бы иным, чем в довоенном рейхе. Оно отличалось бы и от того, что возникло в 30-е годы при нацистах. Путь «вперед» в победоносном гогенцоллерновском государстве для правых означал бы движение в сторону более популистских и расистских форм авторитарного национализма.
Спорить с фактами — бесполезно. Ход событий в прошлом точно так же, как в настоящем или будущем, не бывает предопределен. Аристократия неизбежно шла к упадку, но скорость ее кончины, влияние, которое она оказала на преемников своей власти и, прежде всего, тип общества и политики, который воспоследовал за эрой господства аристократии никоим образом не был заранее обозначен. Очень важно не упустить этот факт из виду и помнить, рассматривая внутреннюю эволюцию тех или иных сообществ, что на них могли оказать мощное воздействие геополитические факторы.
Хотя судьба аристократии частично зависела от факторов и сил ей неподвластных, в девятнадцатом веке история традиционной элиты определялась также и ее собственными характеристиками, большинство которых она унаследовала от предшествующих эпох. Прошлое формирует институты и ценности сословия, в значительной степени определяет его отношение к правительству и другим социальным силам, часто создавая те институты, через которое оно действует. Эта истина, справедливая и для других классов, для аристократии верна вдвойне, так как она по определению издревле существующее сословие, четко осознающее свое отличие от остальной массы человечества и обладающее, в целом, вековыми корпоративными институтами и традициями. Роль и судьба этого высшего сословия в странах Европы была в значительной степени определена его историей до 1815 года.
По современным стандартам, европейское доиндустриальное общество не отличалось особой сложностью. Политика была не приносящей выгоды игрой, в которой участвовало небольшое число группировок и отдельные лица. В тех странах, где аристократия обладала значительной силой, монархия, крестьянство, города и духовенство оказывались в тени. С другой стороны, властная абсолютная монархия в известной степени умеряла притязания аристократии, защищала земли крестьян от захвата и не была склонна отнимать у горожан их привилегии, потому что такая политика обеспечивала поступление налогов в королевскую казну. На равновесие между другими силами сильнейшим образом сказывалось положение церкви. Там, где церковь была по-прежнему богата, большое значение имело то, кто господствовал в особо лакомых приходах — местные аристократы или «профессиональные» священники низкого происхождения, часто назначаемые короной. Если же, напротив, церковь уже лишилась своих богатств, многое зависело от того, были ли ее земли скуплены аристократией, остались за короной или попали в руки буржуазии, а то даже и крестьян.
С этой точки зрения нетрудно объяснить огромное значение английской аристократии. К 1815 году, за исключением нескольких графств, крестьяне уже давно были согнаны с земли, которая примерно на три четверти попала в руки аристократии и богатых джентри. В течение более двух столетий в Англии действовала система землевладения, уникальная для всей Европы. Сельским хозяйством занимались фермеры, не имевшие никаких гарантий на пользование наделом и целиком зависевшие от условий аренды, диктуемых рыночными ценами. Монополизация земли аристократией и установление неограниченных прав на земельную собственность явились предпосылкой краха королевского абсолютизма в семнадцатом веке, хотя Стюарты и предпринимали кое-какие усилия, чтобы остановить этот процесс.
К 1815 году королевская власть была ограничена весьма узкими рамками. Господство крупных собственников оказалось совместимым с эффективным управлением страной. Главным фактором в усилении высшего класса явилась неспособность монархии удержать за собой отнятые у церкви во время реформы огромные поместья — примерно одну пятую всех земель Англии. Остальными богатствами английской церкви воспользовалась аристократия и ее преемники, заняв в восемнадцатом веке все высшие церковные посты.
Большие города, в особенности Лондон, обрели автономность и стали младшими партнерами аристократии по части управления страной. Союз между аристократией и лондонскими олигархами, действующий через парламентскую систему, сделал британскую государственность на редкость надежной, и это сыграло жизненно важную роль в том, что к 1815 году Британия получила превосходство на море и на рынке. Огромный рост благосостояния и могущества Британии после ста лет управления страной парламентом, где в основном заседали аристократы, необычайно подняло как престиж аристократии, так и тех институтов, с помощью которых она осуществляла управление страной.
Разительный контраст могуществу английской аристократии представляли собой южно-германские государства Вюртемберг и Бавария. Вюртемберг отличался тем, что среди собственников весьма значительных поместий числились горожане и духовенство, но не дворяне. Согласно одному из перечней восемнадцатого века, землей — единственно в Вюртемберге — владели всего одиннадцать дворянских семей. Большинство «вюртембергских» дворян были иностранцами, часто негерманского происхождения, служившими при герцогском дворе, и их присутствие в стране не раз вызывало открытое недовольство местной буржуазии. Традиции герцогства наложили свою печать на политические споры и культуру страны в девятнадцатом веке. Между 1796 и 1812 годами герцогство удвоило свою территорию и население, превратившись в королевство; в ходе этих преобразований в него вошли несколько знатнейших семей из южногерманского имперского дворянства. Не удивительно, что частично демократические, частично деспотические традиции Вюртемберга пришли в конфликт с аристократическими устоями Standesherren. В целом, победа осталась за демократическими началами. Баронесса Шпитцемберг, уроженка Вюртемберга и представительница одной из немногих его дворянских семей, но долго жившая в Берлине, сетовала на демократические манеры и ценности своих соотечественников. Напротив, Юрий Соловьев, русский дипломат, служивший в Германии времен Вильгельма, с удовольствием отдыхал в уютном обществе буржуазного Штутгарта, после того как нагляделся на аристократический милитаризм в Берлине.
В противоположность Вюртембергу, Бавария не могла пожаловаться на отсутствие собственного дворянства. Несколько семей, живших в курфюршестве многие столетия, — прежде всего Торринги и Прейслинги — пользовались широкой известностью. Однако у баварской аристократии были могущественные соперники в лице монархии и церкви. В конце восемнадцатого века дворянство в Баварии владело немногим более пятой части ее земель. Это составляло куда больше доли самого курфюрста, но куда меньше того, что принадлежало церкви. Монастыри были гораздо богаче любого аристократического рода. Высшие церковные посты в Баварии восемнадцатого века занимали священнослужители буржуазного происхождения, и этим курфюршество отличалось от большинства других германских автономных государств, входящих в Священную Римскую империю. Когда же, в конце концов церковь лишилась своих земель, к аристократии отошла малая их часть, и в девятнадцатом веке земельными наделами в основном владели крестьяне. Впрочем, виною тому была не только история Баварии, но и ее география. Курфюршество Бавария, страна гор и долин, где природные для возделывания земли разбросаны небольшими участками, изначально куда более удобна для небольших ферм, а не для крупных поместий. Баварской аристократии, которая при Наполеоне получила превосходное подкрепление влившимися в ее ряды Standesherren и имперским новым дворянством, предстояло, казалось бы, играть значительную роль в развитие своего государства вплоть до 1914 года. Однако вся ее предшествующая история предопределила, что роль эта будет не в пример скромнее, чем выпала на долю английской или даже прусской аристократии.
До 1815 года как в Пруссии, так и в России аристократия не испытывала сколько-нибудь значительной конкуренции ни со стороны трона, ни со стороны церкви. Однако существенное значение имело то, что, если прусская церковь подверглась экспроприации в середине шестнадцатого века при весьма слабом короле, то в России похожий процесс начался лишь в середине восемнадцатого столетия, когда самодержавие Романовых окончательно укрепилось. В Бранденбурге из 654 церковных поместий, отошедших к королю в 1540 году при введении лютеранства, всего через десять лет 286 оказались собственностью дворян. Ничего подобного в России не произошло, и это было одной из причин, почему доля государственных земель в общем раскладе землевладения в России, по прусским меркам, была весьма велика. В восемнадцатом веке русский помещик-крепостник пользовался деспотической и почти неограниченной властью, какой в Европе не обладал ни один владелец «живых душ». Однако исключительным, по европейским меркам, было и число крестьян, приписанных к государственным землям, по отношению к помещичьим крепостным. В особенности на Севере дворяне-помещики встречались редко, а их усадьбы отстояли на значительном расстоянии друг от друга. В 1861 году, когда наконец произошло освобождение крестьян, менее половины их являлись собственностью частных лиц. В Пруссии королевские владения были куда как не столь обширны, а их размеры в разных частях королевства более или менее отличались. Так, в 1800 году в Силезии к королевским землям были приписаны всего семь процентов от общего числа крестьян, а в Восточной Пруссии — 55 процентов; в Померании же крупные прусские фермеры-арендаторы, хозяйствовавшие на королевских землях, представляли собой нечто совсем иное, чем русские крестьяне. В девятнадцатом веке прусский фермер вполне мог числиться в одном ряду с крупными землевладельцами капиталистического толка.
Как в Пруссии, так и в России главным конкурентом аристократии была монархия и созданная ею для выполнения своих приказов бюрократия. К 1815 году русское самодержавие вместе с весьма внушительным штатом бюрократии существовало уже несколько веков. Прусский абсолютизм создавался в семнадцатом (вторая половина) и восемнадцатом веках. Как русский самодержец, Петр I (1689–1725), так и прусский, Фридрих Вильгельм I (1713–1740), сумели ввести обязательную государственную службу для дворян, которых подчиняли строжайшей дисциплине, управляя ими железной рукой. Вплоть до 1815 года ни в России, ни в Пруссии в центре государства не было никаких представительных дворянских учреждений. Но, в отличие от России, в Пруссии были заведены дворянские учреждения на местах, в которых дворяне охотно служили, с глубоким почтением относясь к местному управлению и местным партикуляристским традициям.
Во всех государствах исторически сложившиеся отношения между монархией, дворянством, церковью, городами и крестьянством определяли, в значительной степени, роль и судьбу аристократии девятнадцатого века. Однако соотношение размеров исторического центра страны и ее окраин также нельзя сбрасывать со счетов. В некоторых государствах присоединение новых территорий могло усилить исконную аристократию. Именно так произошло в Вюртемберге и Баварии. В Англии, Пруссии и России получилось иначе.
Аристократия, чрезвычайно могущественная в Англии, пользовалась меньшим весом в Шотландии, не говоря уже об Уэльсе и Ирландии, где она воспринималась как чужеродный нарост. После избирательной реформы 1832 года консерваторам пришлось примириться с тем, что в Шотландии они стали постоянной партией меньшинства. В Уэльсе и Ирландии даже полудемократические выборы в 1867 и в 1884 годах привели к господству антиаристократических сил в местных политических кругах. В Ирландии выборы оказались предвестником экспроприации. Не далее как в 1910 году при столкновении между Палатой лордов и демократически избранным либеральным правительством английский электорат дважды, пусть и небольшим перевесом голосов, но возвращал к власти консерваторов. Судьбу пэров решили голоса шотландских, уэльский и ирландских избирателей.
Перед прусской аристократией стояла даже более сложная дилемма, частично потому, что, в отличие от английской, она не сумела добиться поддержки буржуазии и рабочих своей родной страны. К тому же, стремительное расширение Пруссии в девятнадцатом веке, сначала присоединившей к себе Рейнскую область и Вестфалию, затем Ганновер и, наконец, в некотором смысле, всю Германию, вызвало существенные трудности для юнкерства. Даже в пределах Пруссии, какой она стала после 1866 года, не говоря уже о Германии в целом, господствующее влияние юнкерства встречало противодействие со стороны тех сил, которым старые прусские традиции были не только чужды, но которые активно проявляли к ним враждебность. Эти силы могли быть представлены партикуляристами, католиками, либералами, крестьянством или социалистами и — в любом из регионов — их соединением. Учитывая глубоко укоренившееся в Германии разделение по конфессиональному и региональному признаку, не говоря уже о том, что объединение в 1866–1871 годах на условиях, продиктованных Пруссией, было в известной степени навязано силой, совершенно ясно, что перед прусскими традиционными элитами стояла исключительно трудная задача — сохранить свое господство в стране, которая в девятнадцатом веке не только встала на путь модернизации, но и с невероятной скоростью увеличила свою территорию.
Позиция русской аристократии была, что и говорить, еще слабее. В исконном черноземном сердце России, южнее Москвы, старая аристократия занимала крепкое положение. Но Россия быстро расширялась, присоединяя к себе новые территории. В 1760-х годах, например, в знаменитой законодательной Комиссии, учрежденной Екатериной II, когда аристократы из центральных губерний подняли голос за более строгий контроль над возведением в высшее сословие, им противостояло новое дворянство из Украины, часто казацкого происхождения и резко враждебное любому слову, исходящему от господствующей верхушки. В результате притока дворянства из соседних территорий и западных иммигрантов, принятых на царскую службу, русская аристократия утрачивала свою силу и монолитность. Более того, в значительной части самой России общество стало разномастным, а потому зыбким, лишенным уложений и твердой иерархии. В некотором смысле русское дворянство представляло собой нечто среднее между европейской аристократией и плантаторской элитой ante bellum, которая вобрала в себя как старых землевладельцев из Вирджинии, так и новых из Алабамы и Миссисипи. К 1900 году новым Фронтиром (в американском смысле слова) для России была Сибирь, где практически не было дворян, но куда крестьяне-переселенцы прибывали толпами. Сибирь являлась для России аналогом Австралии и Канады вместе взятых, со всем тем, что это означало применительно к популистским и демократическим ценностям. Тот факт, что русская Австралия непосредственно примыкала к метрополии, облегчало задачи ее защиты от внешнего врага и позволяло предположить, что Россия останется великой державой еще долго после того, как рухнет английская заморская империя. Однако влиянию аристократии в русском обществе это отнюдь не благоприятствовало и ничего хорошего ей не сулило.
Сама структура высшего класса также воздействовала на его характер и роль. Между аристократией, в которой тон задавала небольшая группа несметно богатых собственников, и более широким кругом лишь относительно состоятельных провинциальных дворян существовала большая разница. Крупные аристократы были более космополитичны, лучше образованны и воспитанны — это особенно касается России и Германии начала девятнадцатого века. Провинциальные дворяне отличались узостью кругозора и привязанностью к одному определенному месту. Правда, они теснее общались с народными массами, чем вельможи, вынужденные, почти никогда не посещая многие из своих поместий, действовать через управляющих и приказчиков. В целом, крупному аристократу было легче вписаться в современный мир. Он, надо полагать, получал доходы не только со своих поместий, но и из других источников, что защищало его во времена сельскохозяйственных кризисов, позволяя снимать урожаи с капиталов, вложенных в акции, облигации и городскую собственность. Богатство, титулы и родовая слава гарантировали ему высокое положение в буржуазном обществе — положение, которое простому дворянину было недоступно. Именно поэтому многие крупные аристократы позволяли себе придерживаться более либеральных взглядов, чем провинциальное поместное дворянство. Свободомыслие стало до некоторой степени обычным в кругах французской аристократии в последние годы старого режима. И то же самое частично повторилось в Англии, России и Германии в девятнадцатом веке.
Но и среди аристократии существовало резкое различие, как между разными национальными элитами, так и внутри них. Крупные аристократы-землевладельцы — скажем, английские, — чье господство в родных местах являлось основой их власти в столице и парламенте, мыслили, вероятно, иначе, чем аристократы, пусть очень богатые, состоявшие при дворе абсолютного монарха. Придворный в известной степени всегда произведение капризов и благорасположения своего господина. Можно ли сыскать человека более независимого в восемнадцатом веке, чем герцог Рассел, член партии вигов? Можно ли назвать фигуру более зависимую, чем русский аристократ при дворе своенравного деспота Павла I (1796–1801)? Правда, к чести русской аристократии следует сказать, что она ответила на деспотизм, задушив самовластного монарха. Индивидуальная история дворянской семьи всегда определяла многие из исповедуемых ею ценностей. Для члена родовитого рода Расселов конституционные ограничения королевской власти числились среди личных достижений семьи. Для представителя Standesherren насильственное разрушение векового законного уклада, гарантировавшего его семье политическую самостоятельность и положение в обществе, означало унижение — обиду, которую он носил в себе весь девятнадцатый век. Аристократу с семейной историей Расселов было легче играть конструктивную роль в Европе времен королевы Виктории, чем его немецкому собрату, все еще тосковавшему по утраченному статусу своей семьи при старом рейхе.
Прусские юнкеры были провинциальным поместным дворянством par excellence. Исповедуемые ими принципы определялись провинциальной узостью взглядов, лютеранством и милитаризацией юнкерства, приобретенной им на военной службе в Прусском государстве восемнадцатого века. В девятнадцатом веке эти ценности не только не пошатнулись, а скорее укрепились. Независимый, фрондерский дух юнкера подпитывался мыслью, что его семья жила на прусской земле еще до Гогенцоллернов и что сам он в своем крошечном поместье — вполне король. Его верность короне усиливало сознание, что его предки проливали кровь вместе с Фридрихом II в героические дни Семилетней войны, когда Пруссия одна стояла против трех великих держав континентальной Европы. Тот факт, что союз Гогенцоллернов с юнкерами увенчался успехом, возвысив незначительное Прусское королевство до мировой державы, придавал законную силу милитаризму, авторитарности и аристократизму — принципам, на которых зиждился этот союз.
И для русской аристократии память о военных подвигах предков значила очень много. Мемуары переполнены упоминаниями об участии дедов и прадедов в жестоких битвах, начиная от Куликовской в 1380 году, когда Московия нанесла поражение татарам. Сознание того, что офицер-аристократ, служа царю, превратил Россию в могущественную силу, с которой вынуждена считаться Европа, было главным источником чувства собственного достоинства, никогда не покидавшего аристократию. У русских было меньше фрондерского духа и значительно меньше провинциального верноподданичества, чем у пруссаков. Многие владетельные аристократы вели свой род от царствовавших домов, которые были древнее дома Романовых. Но этот факт мало что значил, так как будучи придворными, они жили лишь в лучах благоволения своего господина. Тем не менее, восемнадцатый век завещал русской аристократии идти путем просвещения и европеизации. Образованность, хорошие манеры и знание иностранных языков стали критерием статуса в дворянском обществе, куда не был закрыт доступ из низов, где титулы мало что значили, а деньги легко давались, но и легко тратились при дворе. Находясь на периферии Европы, образованные русские с головой ушли в национальные культуры европейских стран. Разрываясь между русскими традициями и европейскими культурами, русская элита чувствовала себя менее комфортабельно, чем английская или немецкая, зато проявляла себя более творчески.
Аристократия Англии также была военным сословием, гордясь славой своих пращуров, львиную долю которой они снискали в боях. Однако, испытав на себе в середине семнадцатого века весь деспотизм военщины в самой неприемлемой его республиканской форме, английская элита создала единственную в своем Роде аристократическую армию, где офицеры покупали должности, вплоть до высших. Такое управление армией могла позволить себе только островная страна. В восемнадцатом веке английскую аристократическую молодежь воспитывали не для службы в армии или бюрократическом аппарате с их строгой субординацией и дисциплиной, а для того, чтобы заседать в парламенте — произносить речи, вести дебаты и участвовать в вольнице, кое-как сдерживаемой правилами процедуры. Английские землевладельцы обладали властью, не будучи, как аристократы Восточной Европы, помещиками-крепостниками. В стране уважали парламентские и правовые традиции — отчасти потому, что они были детищами Англии, отчасти потому, что отменно служили ей в период ее беспримерного благосостояния и могущества. В 1815 году аристократия Англии, в противоположность дворянству бюрократических России и Пруссии, была правящим классом в полном смысле слова. На протяжении более столетия она непосредственно управляла самой процветающей в мире страной. В девятнадцатый век аристократия Англии вошла с огромным запасом политического опыта, который должен был сослужить добрую службу в новое время — викторианскую и эдвардианскую эпохи, — бросившие ей свой вызов.