Из шестерых детей «интеллектуальных Гринов» (как их прозвали Грины-коммерсанты), Чарльза Генри и Мэрион Реймонд, Грэм был четвертым. Сестра Молли и братья Герберт и Реймонд были старше его, сестра Элизабет, младшая в семье, и брат Хью, подвизавшийся всю жизнь на журналистском поприще и ставший к старости сэром Хью, генеральным директором Би-би-си, — младше. Любимыми сыновьями матери были Грэм и Реймонд, в детстве не ладившие друг с другом; Грэм вспоминал, что его не раз подмывало хватить успешного, многообещающего брата крокетным молотком по голове. Со временем выпускник Оксфорда Реймонд стал известным врачом и не менее известным альпинистом, покорителем Эвереста. Любимым же сыном отца всегда оставался Герберт. Самый старший и самый незадачливый из детей, он был похож на Чарльза Генри больше остальных, и отец прощал ему и пьянство, и азартные игры, и мотовство, и переменчивость интересов. Чем только Герберт в жизни ни занимался: и книги сочинял («Тайный агент в Испании», 1938), и журналистом (куда менее ярким и острым, чем Хью) подвизался, и брокером поработал, и даже шпионом. Тут он, впрочем, исключением не стал: на ниве «плаща и шпаги» проявили себя многие Грины, не он один.

Журналистикой Герберт увлекался со школы, уже в двенадцатилетнем возрасте издавал «Школьную газету» («School House Gazette»), куда писали все члены семьи — умевшие к тому времени писать, естественно. В газете имелись рубрики на все вкусы: «Колонка пропаж», «Шутки и загадки», «Застольные беседы»; последняя являлась «ареной для полемики», и юные полемисты выражений не выбирали: «Ты все переврала!», «Все девчонки — дуры» и т. д. Самой же популярной в семье газетной рубрикой была придуманная Гербертом анкета, на которую должны были отвечать все члены семьи, и взрослые, и дети. Вот несколько вопросов этой анкеты и ответы на нее семилетнего Грэма, который за свой «исповедальный катехизис» получил вторую премию — двенадцать тюбиков акварельных красок.

1. Твоя цель в жизни? — Подняться в небо на аэроплане.

2. Что для тебя счастье? — Поездка в Лондон.

3. Какие качества ты больше всего ценишь в мужчинах? — Внешность.

4. А в женщинах? — Чистоту и порядок.

5. Твой любимый досуг? — Игра в индейцев.

6. Твое хобби? — Собирать монеты.

7. Кто, по-твоему, величайший государственный деятель из ныне живущих? — Никого не знаю.

Ответы как ответы. Несколько странно, правда, что семилетний Грэм, любящий, как всякий мальчишка, играть в индейцев и летать на аэроплане, ценит в мужчинах не мужественность и силу, а внешность, а в женщинах — чистоту и порядок. Мужчины и женщины у него словно бы поменялись местами. Этими несколько неожиданными ответами не исчерпывалась некоторая необычность четвертого ребенка Чарльза Генри и Мэрион Реймонд. Уделяй родители своим детям больше времени, чем один час с шести до семи вечера, будь «официальные визиты» в детскую более частыми и менее официальными — они бы, надо думать, призадумались, что собой представляет этот замкнутый и нервный мальчик, мало похожий на других детей.

Из детства, дошкольного и школьного, Грэму Грину запомнилось разное, большей же частью — мрачное, жутковатое, отталкивающее, отчего потом он никак не мог избавиться, что преследовало его всю жизнь. Кладбище за домом, где садовник «извлекал из земли кусочки человеческих костей». Старая гостиница со зловещим названием «Темное место» — наверняка в такой гостинице было некогда совершено кровавое преступление. Леденящая кровь история, которую рассказал однажды пришедший к обеду гость: в Ройстон в коляске ехали две дамы, лошадь понесла, одна из дам выпала на дорогу, и длинная шляпная булавка впилась ей в голову. Жестяной ночной горшок, полный крови, — это ему дома удаляют миндалины; вид крови и впредь будет вызывать у него тошноту: «В течение последующих тридцати лет я не выносил вида крови и иногда терял сознание, даже когда при мне просто описывали несчастный случай». Любимый щенок старшей сестры Молли, попавший под колеса омнибуса — одно из первых и самых болезненных его впечатлений. Никаких чувств он тогда почему-то не испытал, только с какой-то тихой детской созерцательностью подтвердил свершившийся факт: «Бедная собака». В так называемом Школьном доме, куда Грины, когда Чарльз Генри стал директором, переехали из своего прежнего дома Сент-Джон, длинные, пустые коридоры, «каменные, гулкие, безобразные». Под стать коридорам и классные комнаты, одинаково мрачные, темные, промозглые, с облупившимися, забрызганными чернилами партами. Раздевалки, где стоял густой, терпкий запах пота и грязной одежды. Спальни, разделенные деревянными перегородками, такими тонкими, что из-за кашля, скрипа кроватей, храпа невозможно было заснуть. Вонючие нужники: двери распахнуты, запоры сорваны. Грин вспоминал потом, что, войдя в уборную, следовало, словно предупреждая о себе, с порога крикнуть: «Где не занято?»

Сохранились воспоминания и менее тягостные. Беседка за кустами через дорогу. Чем-то она к себе притягивает, манит. В детских играх дом, где он живет, — Англия, дорога — Ла-Манш, а беседка за дорогой — далекая, загадочная Франция. Запомнился, прямо как у Пруста, вкус пресного печенья из тонко просеянной муки, которое ела мать, одеколон, которым она душилась, — фрейдистам тут было бы что обсудить. Запомнились россыпи почтовых марок и открыток с видами, которые он в детстве, как и полагается замкнутому, погруженному в себя младенцу, неутомимо собирал и, высунув от натуги язык, вклеивал в специальные альбомы. Запомнился дом в Харстоне, где жизнь била ключом: по утрам домочадцы, сбившись с ног, ищут, куда припрятали полные ночные горшки малолетние проказники — Грэм и его младший брат Хью; это ему, кстати сказать, Грэм уже в школьные годы продаст свою коллекцию марок за баснословную сумму — десять пенсов. Гостиная в Берхэмстеде сохранилась в памяти затянутой вощеным ситцем стеной, на фоне которой в кресле у камина неподвижно сидит, листая альбом с дагерротипами, мать.

Однако из всех комнат большого дома лучше всего запомнилась, конечно же, детская: младшие Грины проводили там большую часть суток. Доверху набитый игрушками шкаф, затянутый изнутри желтыми шелковыми занавесками. Деревянная лошадь «со злыми глазами». Большое, уютное кресло-качалка перед стальной каминной решеткой, где сиживала няня; служанок и горничных в доме Чарльза Генри сменилось много, а вот няня, большая, тучная, круглоголовая, которую взяли еще к старшей сестре Грэма за тринадцать лет до его рождения, — была несменяема. Почему-то удержалось в памяти: он, четырехлетний, сидит в ванне, а над ним склонилась ее большая голова, волосы гладкие, на затылке пучок. Няня отличала Грэма от остальных детей, жалела мальчика, росшего тревожным, замкнутым и диковатым. Когда в 1971 году младшая сестра Грина, сидя в больнице у постели престарелой няни, читала ей только что вышедшую автобиографию своего знаменитого брата, умирающая прервала ее словами: «Грэм был такой сладкий мальчик, как же мне грустно, что в школе ему приходилось так тяжело».

Многие воспоминания «сладкого мальчика» неотделимы от страхов. У чувствительного, по любому поводу плачущего Грэма (над рассказом о детях, которых хоронили птицы, он однажды прорыдал всю ночь) страх вызывало все. «Страх и уют сопровождали жизнь, — напишет Грин в 1926 году в стихотворении „Лекарство от грусти“. — Страх без уюта жил, уют без страха — нет». Боялся ложиться вечером спать; боялся ночных кошмаров, которые потом преследовали его всю жизнь и не раз повторялись. Сны снились не только страшные, но и провиденциальные: семейная легенда гласит, что, когда Грэму было семь лет, ему приснилось кораблекрушение (человек в клеенчатом плаще согнулся в три погибели под ударом гигантской волны) — и в эту самую ночь утонул «Титаник». Стремясь отогнать кошмары, брал с собой в постель игрушечного медведя, или кролика, или синюю плюшевую птичку и требовал, чтобы няня зажигала ночник (не спать же в темноте!), оставляла приоткрытой дверь, чтобы слышны были голоса взрослых с ведущей в спальню лестницы. Случалось, нарочно ронял медведя или кролика на пол и звал няню — пусть подберет игрушку, укроет и приласкает. Или среди ночи вставал, выбегал из спальни и усаживался на ступеньках лестницы. А то как бы не прокралась к нему коварная ведьма, что подглядывала за ним, Грэм точно знал, из-за комода, — тут уж плюшевая птичка не выручит. Боялся обшитой зеленым сукном двери, ведущей из Школьного дома в здание школы, «где начались мои мучения». Боялся — и не только в детстве — смотреть на воду, ведь где вода, там и утопленники: в местной газете не раз писали, что из канала выловлено тело и ведется расследование. И на небо: после того как за городом рухнул одноместный аэроплан, ему стало казаться, что «аэроплан может упасть от одного моего взгляда». Боялся зверей в клетках: придя в зоопарк впервые, разнервничался, уселся на землю и заявил: «Я устал. Отведите меня домой». Боялся летучих мышей, птиц и даже мух, требовал, чтобы на ночь в спальне наглухо закрывали окна. Боялся, как бы в доме среди ночи не вспыхнул пожар. Боялся шагов по лестнице, чужих людей. И не чужих тоже. Наставник приготовительного класса мистер Фрост — и не столько сам Фрост, сколько его «веселый, людоедский хохот» и длинная, до полу, черная учительская мантия, которую он запахивал «театральным жестом», — вызывал у мальчика панический страх, и он пропускал занятия под любым предлогом, далеко не всегда благовидным.

И страхами своими не делился, тщательно их скрывал. Вообще был скрытен, считал, что со взрослыми лучше не откровенничать. «Я никогда не могла взять в толк, радуется он или огорчается, одобряет наши поступки или нет», — вспоминала его тетка Ева, жена брата отца. Скрытен и упрям: совершив дурной поступок, наотрез отказывался извиняться. И терпеть не мог нежностей: когда его пытались поцеловать, отворачивался, вырывался. Нежностей и похвал; отец читал с ним книжку, нечто вроде букваря, с сусальным названием «Чтение без слез» и постоянно — авансом — хвалил, отчего «Чтение без слез» без слез не обходилось. Долгое время упрямо не желал учиться читать, а когда выучился, не хотел, чтобы об этом узнали, — могут ведь отдать раньше времени в ненавистную школу. Его, восьмилетнего, и отдали — долго, правда, к этому ответственному шагу готовили, «ходили вокруг него с опаской, суживая круги», как вокруг набоковского Лужина.