Далее события развиваются лавинообразно.

18 февраля Куинсберри заезжает в клуб «Элбемарл» и передает швейцару для Уайльда, члена клуба, визитную карточку, на которой значится: «Оскару Уайльду, строящему из себя сомдомита»; маркиз, как видно, пребывал в таком бешенстве, что слово «содомит» написал с ошибкой. И на этот раз, как мы видим, назвать своего обидчика напрямую «содомитом» Куинсберри не решается; оба раза он пользуется глаголом «pose» — строить из себя, выдавать себя за кого-то.

28 февраля швейцар передает приехавшему в клуб Уайльду вложенную в конверт визитную карточку маркиза Куинсберри. В этот же день Уайльд посылает письмо Россу: «Дорогой Бобби, со дня нашей последней встречи кое-что произошло. Отец Бози оставил в моем клубе свою визитку, написав на ней отвратительные слова. Мне ничего не остается, как подать на него в суд. Похоже на то, что этот человек загубил мою жизнь. Гнусная тварь посягнула на башню из слоновой кости…» Уже на следующий день (для Уайльда распорядительность поразительная!), 1 марта, писатель, вопреки советам друзей не давать делу ход, обвиняет Куинсберри в клевете и добивается ордера на его арест. А перед этим в отеле «Авондейл» в связи с событиями последних дней устраивает «военный совет». Роберт Росс, Альфред Дуглас и Уайльд обсуждают случившееся — тогда-то и принимается решение подавать на Куинсберри в суд за клевету. Уайльд берет в долг у Эрнеста Леверсона, мужа Ады Леверсон, 500 фунтов на судебные издержки. Известный юрист, член парламента, сэр Эдвард Кларк готов вести дело, но лишь в том случае, если Уайльд заверит его, что заявление, сделанное Куинсберри, голословно, не имеет под собой никаких оснований. Уайльд, ни минуты не колеблясь, заверяет его в этом.

9 марта Уайльд в присутствии старшего брата Бози лорда Хоика и при огромном стечении любопытствующих дает показания против маркиза Куинсберри в полицейском суде на Грейт-Мальборо-стрит.

На следующий день, вместо того чтобы проводить консультации со своими адвокатами, Уайльд и Бози уезжают опять — на этот раз на неделю в Монте-Карло — «развеяться». «Развеиваются» друзья на Ривьере по-разному: Дуглас играет в рулетку, Уайльд проводит время в одиночестве и волнении. Ему бы уехать из Англии не на неделю, а на несколько месяцев или даже лет, к чему призывают его друзья, преданный Роберт Росс прежде всего. Но Уайльд непреклонен, уехать — значит отступить: «Благоразумие — это шаг назад». Отступать, впрочем, уже поздно.

Констанс — не впервые — вынуждена поддерживать связь с мужем через Росса. А между тем связь эта необходима ей как никогда. Незадолго до весенних событий, споткнувшись дома о ковер, она упала с лестницы, повредила — как со временем выяснилось, очень серьезно — позвоночник, и ей предстоит нешуточная операция.

Маркиз Куинсберри тем временем консультируется со своим адвокатом Эдвардом Карсоном, тем самым Карсоном, который дружил с Уайльдом в Тринити-колледже и обвинял его в ветрености (как видим, не зря). А также собирает улики против Уайльда, готовит, так сказать, встречный удар. Чарлз Брукфилд, второстепенный актер и драматург, который высмеял в своей пародии действующих лиц и автора «Веера леди Уиндермир», передает Карсону «имена и явки» людей, неплохо осведомленных о личной жизни Уайльда. Через этих людей нанятому Куинсберри частному детективу со смешной фамилией Литтлджон с помощью проститутки, которая пожаловалась, что «с легкой руки Оскара Уайльда клиенты теперь предпочитают мальчиков», удается выйти на некоего Альфреда Тейлора, чей подпольный гомосексуальный бордель по адресу Литтл-Колледж-стрит, 13, Уайльд якобы посещал. И теперь, если только молодые люди, подвизающиеся в этом борделе, согласятся — не бесплатно, разумеется, — выступить на суде свидетелями и тем самым донести на самих себя, Уайльд обречен.

30 марта Уайльд и Бози по возвращении из Монте-Карло тоже проводят консультации — но не с юристами, а с хиромантками. Прогноз утешительный. «Предвижу полную победу», — заявляет, тщательно изучив ладони обоих, Сивилла с Мортимер-стрит.

Через два дня, 1 апреля, Уайльд и Дуглас встречаются в кафе «Ройял» с Фрэнком Харрисом в присутствии случайно оказавшегося за соседним столиком Бернарда Шоу. Уайльд просит Харриса выступить на суде в качестве свидетеля обвинения, сказать о художественных достоинствах его произведений и прежде всего «Портрета Дориана Грея». Харрис, против ожидания, отказывается и советует Уайльду, пока не поздно, немедленно вместе с женой ехать за границу, в чем с ним солидарны почти все друзья и близкие писателя, в том числе и Констанс. Против отъезда, который они воспринимают как унижение и сдачу позиций, не достойные ирландца, — только трое: сам Уайльд, его старший брат Уилли и Сперанца. Мать пишет младшему сыну, как всегда с пафосом, ультимативное письмо: «Если останешься, даже если тебя посадят, ты навсегда останешься моим сыном. Моя любовь к тебе останется прежней. Если же уедешь — не скажу тебе больше ни слова». Меж тем Харрис уверен: в Англии не найдется ни одного присяжного, который бы засудил отца, защищающего свою честь и честь своего сына, — пусть даже все его обвинения голословны. Он также советует перед отъездом написать письмо в «Таймс», что Уайльд, дескать, прежде всего художник, а не борец за права и в возникших обстоятельствах бороться отказывается. На этот совет Дуглас реагирует крайне болезненно и с гримасой ненависти истошно кричит: «Подобные советы лишний раз доказывают, что Оскару вы никакой не друг!» Впоследствии Харрис напишет, что в тот день он окончательно убедился: Дуглас манипулирует Уайльдом, натравливает его на отца, преследуя исключительно собственные интересы, и больше всего боится, как бы Уайльд не охладел к затеянной тяжбе. Присутствовавший при разговоре Шоу подметил, как похожи отец и сын: «Я был потрясен поразительным сходством в поведении и характере между лордом Альфредом Дугласом и его несчастным отцом. Дуглас так и стоит у меня перед глазами: маленькое, побелевшее от гнева личико, безумные, ненавидящие глаза. Даже визгливый голос и тот, как у Куинсберри».

Вечером того же дня Уайльд приглашает Бози и Констанс в свою ложу на спектакль «Как важно быть серьезным» — «семейный выезд» в театр.

В антракте Уайльд встречается с Джорджем Александером, и тот, вслед за Харрисом, тоже советует ему, не мешкая, ехать за границу. Нижеследующий диалог — очередное свидетельство того, как Уайльд не готов прислушаться к голосу рассудка. Как далек он от реальности. И как при всем том ему удается сохранить свое беспримерное чувство юмора.

Уайльд: Все хотят, чтобы я ехал за границу. Я только что был за границей. А теперь вернулся домой. Я же не миссионер и не коммивояжер, чтобы непрерывно ездить за границу. Но не беспокойтесь за меня, мой дорогой Алек. Я побывал у хиромантки, и миссис Робинсон заверила меня, что я одержу победу.

Джордж Александер: Вы что, верите в гадание по руке?

Уайльд: Конечно, но только когда мне предрекают хорошее.

Джордж Александер: А если плохое?

Уайльд: Они никогда этого не делают. Предрекай они плохое, никто бы не стал к ним обращаться, и беднягам не на что было бы жить.

3 апреля в Олд-Бейли открывается судебный процесс; слушается иск Оскара Уайльда, обвиняющего в клевете маркиза Куинсберри. В зале яблоку негде упасть, но все присутствующие исключительно мужского пола: дело предстоит деликатное, не для женских ушей — нравы ведь викторианские. Впечатление на присяжных и на суд Уайльд с самого начала произвел не слишком благоприятное: держится независимо, чтобы не сказать высокомерно, язвит. К тому же неверно называет свой возраст: «Тридцать девять», и тут же Карсоном, адвокатом Куинсберри, уличен: «Простите, но, согласно метрике, не тридцать девять, а сорок один».

Первый день слушаний стал литературным. Если послушать словесную перепалку между Уайльдом и Карсоном, то может показаться, что мы присутствуем на литературном диспуте, разговоре «о высоком». Карсон — как, собственно, за несколько лет до него некоторые критики — усматривает прямую связь между аморальностью главного героя романа и аморальностью автора. Суть подобного хода проста и очевидна: автор «Портрета» безнравствен и, стало быть, не имеет «морального права» обвинять в безнравственности другого. Тактика Уайльда: словно не подозревая (а возможно, и в самом деле не подозревал), что ему грозит, он выступает поборником чистой Красоты, отстаивает вроде бы не столько себя, сколько свои взгляды на искусство. Делает вид, что не понимает, к чему Карсон клонит, не снисходит до «мелких», искусных уловок и подковырок. Ему будто бы невдомек, что, обвиняя в безнравственности роман, Карсон, в сущности, обвиняет в безнравственности его автора.

Как бы то ни было, дискуссия, завязавшаяся в прессе в начале девяностых в связи с выходом «скандального романа», теряет теперь свою академическую отстраненность. Перенесенная из редакций газет и журналов в зал Центрального уголовного суда, приобретает актуальность, жизненность. Между литературой и жизнью, как выясняется, дистанция куда более короткая, чем всегда считал Оскар Уайльд. Теперь он, увы, убеждается в этом на собственном опыте.

Карсон: Насколько я понимаю, вы придерживаетесь мнения, что такого понятия, как аморальная книга, не существует?

Уайльд: Да.

Карсон: Я не ошибусь, если скажу, что в таком случае вы не учитываете воздействия произведений нравственных или безнравственных?

Уайльд: Не ошибетесь.

Карсон: Иными словами, в своих сочинениях вы делаете вид, будто такие категории, как нравственность или безнравственность, вас не заботят?

Уайльд: Что значит «делаю вид»?

Карсон: Это ведь ваше любимое словцо.

Уайльд: В самом деле? Никакого «вида» я не делаю. Когда я пишу пьесу или книгу, меня заботит исключительно литературная сторона дела. Я думаю о литературе, то есть об искусстве. Свою задачу я вижу не в том, чтобы творить добро или зло, а в том, чтобы создать нечто, имеющее непосредственное отношение к красоте или остроумию.

Карсон: После высказанных вам критических замечаний вы внесли изменения в «Дориана Грея»?

Уайльд: Нет. Кое-что добавил. Переписал один абзац после того, как мистер Уолтер Пейтер, единственный критик нашего времени, чьим мнением я дорожу, указал мне, что этот пассаж может быть превратно истолкован.

Карсон: В вашем предисловии к «Дориану Грею» говорится: «Не бывает книг нравственных или безнравственных. Бывают книги хорошо или плохо написанные. Только и всего». Это ваша собственная точка зрения?

Уайльд: Да, моя точка зрения на искусство.

Карсон: Из чего я делаю вывод, что, какой бы безнравственной книга ни была, если она хорошо написана, то она, по вашему мнению, хороша, верно?

Уайльд: Да. Если она хорошо написана, то есть взывает к чувству прекрасного, высшему чувству, на какое только способен человек. Если же книга написана плохо, то вызовет противоположное чувство — отвращения.

Карсон: Получается, что хорошо написанная книга, в которой содержатся извращенные взгляды на мораль, может считаться хорошей книгой?

Уайльд: В произведении искусства не бывает никаких взглядов. Взгляды принадлежат людям, которые не являются творцами.

Карсон: Аморальная книга тем самым может считаться хорошей?

Уайльд: Не могу взять в толк, что вы имеете в виду под «аморальной книгой»?

Карсон: В качестве примера могу привести «Портрет Дориана Грея» — этот роман может быть истолкован именно таким образом.

Уайльд: Таким образом его могут истолковать только тупицы и невежи. Взгляды обывателей на искусство на редкость примитивны.

Карсон: Если «Дориана Грея» прочтет невежественный человек, он вправе счесть этот роман аморальным?

Уайльд: Взгляды невежд на искусство непостижимы. Меня заботят лишь мои собственные взгляды на искусство. Что о них думают другие, мне совершенно безразлично.

Карсон: Под ваше определение обывателей и невежд подпадают большинство людей?

Уайльд: Мне случалось иметь дело с удивительными исключениями.

Карсон: Вы находите, что большинство людей придерживаются обывательских взглядов?

Уайльд: Боюсь, им недостает культуры.

Карсон: Настолько, что они не в состоянии отличить хорошую книгу от плохой?

Уайльд: Именно так.

Карсон: Чувство художника к Дориану Грею не наводит неискушенного читателя на мысль о том, что чувство это особого рода?

Уайльд: Я понятия не имею, какие мысли возникают у неискушенных читателей.

Карсон: Вы не препятствовали тому, чтобы неискушенный читатель покупал вашу книгу?

Уайльд: С какой стати?

Клерк зачитывает длинный отрывок из журнального варианта «Портрета Дориана Грея», где описывается встреча Дориана и художника Бэзила Холлуорда.

Карсон: Скажите, мистер Уайльд, вы считаете чувство одного мужчины к другому, совсем еще молодому, чувство, которое вы описываете в вашей книге, пристойным или непристойным?

Уайльд: Я считаю, что мне удалось безупречное описание того чувства, какое художник питает к красивому существу, без которого он не может ни жить, ни творить.

Карсон: Вы считаете, что подобное чувство вправе испытывать один молодой человек к другому?

Уайльд: Да. В том случае, если он художник.

Карсон: А вы как художник никогда не испытывали подобное чувство?

Уайльд: Я никогда не допускал, чтобы в моем искусстве преобладали чувства.

Карсон: Стало быть, вам незнакомо чувство, которое вы описываете?

Уайльд: Нет, это чувство принадлежит произведению искусства.

Карсон: А если исходить из вашего собственного опыта, вам такое чувство представляется естественным?

Уайльд: Не вижу ровным счетом ничего противоестественного в том, что художник восхищается своей моделью. Такое случается в жизни почти каждого художника.

Карсон: Хорошо, давайте обратимся к тексту: «Я готов признать, что безумно вас обожаю». Что вы на это скажете? Вы сами когда-нибудь «безумно обожали» молодого человека?

Уайльд: Нет, безумному обожанию я предпочитаю любовь. Нет ничего выше любви.

Карсон: Оставим эти рассуждения. Давайте вернемся к тексту.

Уайльд: С обожанием я всегда относился только к самому себе.

Карсон: По-вашему, тут есть чем гордиться?

Уайльд: Вовсе нет.

Карсон: Итак, вы никогда не испытывали подобного чувства?

Уайльд: Нет, эту идею я позаимствовал у Шекспира. Из его сонетов.

Карсон: Насколько мне известно, вам принадлежит произведение, где вы доказываете, что в сонетах содержится намек на противоестественную страсть.

Уайльд: Напротив, в моем рассказе доказывается, что в сонетах нет ничего противоестественного. Я противник того, чтобы Шекспира обвиняли в извращении.

Карсон: Однако же продолжим. «Я ревновал вас ко всем, с кем вы говорили». А вы сами когда-нибудь ревновали молодых людей?

Уайльд: Никогда в жизни.

Карсон: «Я хотел, чтобы вы принадлежали мне целиком». А это чувство вы когда-нибудь испытывали?

Уайльд: Нет, мне бы эти слова показались на редкость пошлыми.

Карсон: «Я боялся, что весь свет узнает о моем обожании». Почему вы боялись, что «весь свет» об этом узнает?

Уайльд: Потому что на свете найдется немало людей, кому невдомек, что такое истинная преданность, любовь и восхищение, которые художник испытывает к неотразимо красивой личности. Таковы законы нашей жизни. Таких людей остается только пожалеть.

Карсон: Не кажется ли вам, что эти несчастные люди, которым, в отличие от вас, не дано воспарить в высшие сферы, могут истолковать эти чувства не лучшим образом?

Уайльд: Несомненно. Эти чувства они могут приписать чему угодно. Но меня мало интересует невежество других. Моя высшая цель — цивилизовать общество…

После чего адвокат (для Куинсберри Карсон — адвокат, для Уайльда же, по существу, — прокурор) обращает свой «беспристрастный» взгляд на переписку Уайльда с сэром Альфредом Дугласом, и словесная казуистика продолжается в том же духе. Карсон вычитывает из текста писем улики, свидетельствующие о предосудительном характере отношений Уайльда и Бози. Уайльд придерживается прежней тактики: стремится развести жизнь и литературу, доказать, что фразы вроде «твои алые губы подобны розам» или «твоя нежная, из чистого золота душа, что поселилась между страстью и поэзией», — не более чем художественные образы, не имеющие к реальности никакого отношения. Присяжные, в большинстве своем, принадлежали, по всей вероятности, к тем «обывателям и невеждам», кому было «не дано воспарить в высшие сферы», кого не удалось «цивилизовать», и поверили они не Оскару Уайльду и Эдварду Кларку, а маркизу Куинсберри и Эдварду Карсону.

Спустя всего два дня, 5 апреля, обвинение лорда Куинсберри в клевете признано судом неправомочным; Куинсберри оправдан и выпущен на свободу. Триумфатор пишет Уайльду записку следующего содержания: «Если Англия дает Вам право уехать, тем лучше для Англии! Но если Вы возьмете с собой моего сына, я последую за Вами, куда бы Вы с ним ни направились, и пристрелю Вас как собаку».

Лорд Куинсберри оправдан, а вот Уайльд задержан: 6 апреля, с санкции министра внутренних дел, подписан ордер на его арест. Время подписания — начало шестого вечера, а это означает, что при желании Уайльд еще мог бы успеть на вечерний поезд в Дувр. Спустя час писатель арестован и отвезен в полицейский суд на Боу-стрит, где уже собралась толпа, выкрикивающая непристойности. Арестовавший Уайльда полицейский предупреждает, что шансов быть взятым на поруки у него нет. В это самое время Роберт Росс едет на Тайт-стрит, где вместе со слугой Уайльда взламывает двери в кабинет хозяина дома, а также в спальню и выносит из дома письма и рукописи; пытается найти компромат — рассказ «Портрет мистера У. X.», но тщетно.

На следующий день, 7 апреля, полицейский суд предъявляет Уайльду обвинение в совершении правонарушений, подпадающих под действие одиннадцатого раздела закона об изменении норм уголовного права от 1885 года. А выражаясь попроще — в содомии. Уайльду — полицейский оказался прав — отказывают в освобождении под залог и держат в тюрьме «Холлоуэй» до 26 апреля, вплоть до начала первого процесса.

11 апреля в дом на Тайт-стрит являются судебные приставы: они описывают имущество и продают с молотка все, что задолжали Уайльды. Аукцион превращается в постыдный балаган: многие ценные вещи, в том числе переписка супругов, украдены, остальные продаются за бесценок. Распродаются подаренные Уайльду ценные книги с автографами многих крупных писателей современности: Уитмена, Суинберна, Малларме, Уильяма Морриса, Верлена, а также картины (рисунок Уистлера «ушел» за один шиллинг), детские игрушки.

Спустя еще несколько дней имя Уайльда сначала исчезает с театральных афиш, а следом, «по требованию возмущенной общественности», снимаются идущие в Лондоне «Идеальный муж» и «Как важно быть серьезным». В Америке отменены гастроли пьесы «Женщина, не стоящая внимания», а вот «Идеальный муж» в постановке Дэниэля Фромена по-прежнему играется в нью-йоркском театре «Лицеум».

В апреле, незадолго до начала первого процесса над «первосвященником декадентов», как назвала Уайльда «Нэшнл обсервер», бегут во Францию его ближайшие друзья Роберт Росс и Мор Эйди. Вместе с Россом поспешно покидают страну многие богатые и известные содомиты, которые еще совсем недавно чувствовали себя в относительной безопасности. Уедет и Альфред Дуглас, но позже; пока же он постоянно навещает Уайльда в тюрьме «Холлоуэй». «Я не одинок, со мной рядом хрупкое золотоволосое создание, что сродни ангелу, — пишет Уайльд Леверсонам. — В поглотившей меня мгле он подобен белому цветку». За день до начала первого процесса «белый цветок» присоединится к Россу и Эйди: из Лондона Дуглас направляется сначала в Кале, а затем в Руан, куда Уайльд пишет ему проникновенные письма: «Если б настал день, когда мы могли бы жить с тобой в маленьком домике на Корфу или на другом волшебном острове! Ах, какой упоительной была бы наша жизнь! Протягиваю к тебе свои руки. Дожить бы, чтобы коснуться твоих волос и твоих пальцев!» Доживет и коснется. И не один раз.

С 26 по 29 апреля в Центральном уголовном суде под председательством судьи Чарлза проходит первый процесс над Уайльдом. Рядом с писателем на скамье подсудимых Альфред Тейлор. Свидетельские показания против Уайльда дают завсегдатаи притонов, сводники, профессиональные шантажисты, которым, по всей видимости, гарантирована неприкосновенность и щедро заплачено за разоблачительные признания.

29 апреля, четвертый день первого процесса, как и первый день процесса над Куинсберри в начале месяца, отдан литературе. На суде зачитываются два стихотворения Альфреда Дугласа. Первое, «Во славу стыда», заканчивается словами: «Из всех страстей нежнее нет Стыда». Второе завершается весьма сомнительным, с точки зрения викторианского правосудия, признанием: «Я — та Любовь, что называть себя не смеет». Как тут не вспомнить стихи самого Уайльда, которые он писал в том же возрасте, что и Дуглас, — например, «Бремя Итиса». На вопрос обвинителя, не идет ли тут речь о противоестественной любви, Уайльд отвечает отрицательно. Объясняет, что это чувство, которое питает человек в возрасте к человеку более молодому; ссылается на Шекспира и Микеланджело. Обвинителя этот ответ вполне устраивает.

Спустя два дня, 1 мая, присяжные расходятся во мнении, какой вынести вердикт, обвинительный или оправдательный. Большинство, причем абсолютное (десять против двух), — за вердикт обвинительный. Тем не менее назначаются повторные слушания и суд в новом составе.

Тем временем Уайльда выпускают из тюрьмы «Холлоуэй» под небывалый залог в 5 тысяч (!) фунтов, из которых половину дает Констанс. Уайльд безуспешно пытается снять номер в отеле, но для него свободных номеров теперь нет; отныне Уайльд — пария, persona non grata. Отказывают Уайльду в номерах не столько из соображений морали, сколько из страха — люди Куинсберри, как видно, пригрозили владельцам гостиниц расправой. Остается искать пристанища у матери и брата. Уилли, с которым Уайльд уже полтора года не разговаривает, женился вторично и живет с женой у Сперанцы. «Уилли, приюти меня, или я умру на улице», — будто бы сказал старшему брату младший, отчаявшись найти крышу над головой. Прожив два дня у матери на Оукли-стрит, он переезжает в дом своих друзей, Эрнеста и Ады Леверсон в Южном Кенсингтоне, где остается до окончания второго процесса. К Леверсонам приезжает Констанс, умоляет мужа поскорее уехать. Уайльд в очередной раз отказывается. Отклоняет и предложение Харриса нанять яхту и бежать во Францию; с владельцем яхты предприимчивый Харрис уже договорился. Если верить Харрису, примерно в это время между ним и Уайльдом происходит следующий примечательный обмен репликами.

Харрис: Не придавай значения показаниям Шелли (одного из свидетелей, молодого издательского клерка, показавшего, что Уайльд его домогался и зазывал в гостиницу. — А. Л.).

Уайльд: О Фрэнк, ты говоришь с такой страстью и убежденностью, как будто я невиновен.

Харрис: Но ведь ты же невиновен, разве нет?!

Уайльд: Нет, Фрэнк… А я думал, тебе давно уже все известно.

С 21 по 25 мая в Центральном уголовном суде под председательством судьи Уиллса проходит второй процесс над Уайльдом и Альфредом Тейлором. Уайльду предъявляется в общей сложности восемь пунктов обвинения, и все они остаются либо недоказанными, либо доказанными не окончательно. Обвинитель задает Уайльду вопросы о его отношениях с сэром Альфредом Дугласом и о том, что представляет собой их переписка. Старшина присяжных интересуется, почему в таком случае и Дугласу тоже не предъявлен ордер на арест, однако судья Уиллс ссылается на то, что Дуглас, мол, к делу Уайльда и Тейлора прямого отношения не имеет. Обвинительный приговор Уайльду еще не вынесен, а маркиз Куинсберри уже празднует победу, для чего у него есть все основания. И, как и полагается победителю, по-христиански — даром что ярый безбожник — «призывает милость к падшему». «Если бы меру его наказания определял я, — говорится в его письме в газету „Стар“, — я бы отнесся к нему со всем возможным участием, ибо он — поврежденный рассудком сексуальный извращенец, а никак не преступник, находящийся в здравом уме».

25 мая суд выносит Уайльду и Тейлору обвинительный приговор: Уайльд признан виновным в «совершении непристойных действий» и приговорен к двум годам тяжких исправительных работ. После вынесения приговора судья обращается к осужденным с короткой речью, где, в частности, говорится: «Обращаться к вам не имеет никакого смысла. Людям, способным на подобное, чувство стыда неведомо, и рассчитывать, что мои слова возымеют на вас действие, было бы, по меньшей мере, наивно. Более постыдного дела мне вести не приходилось. В том, что вы, Тейлор, содержали мужской бордель, сомневаться не приходится. Как не приходится сомневаться и в том, что вы, Уайльд, явились средоточием того круга, в котором молодые люди подвергались самому непотребному моральному разложению».

Прямо из здания суда Уайльда доставляют в Пентонвильскую тюрьму, где у входа ликует собравшаяся толпа: справедливость восторжествовала.

На то, чтобы знаменитому писателю и драматургу, кумиру лондонского бомонда лишиться имени, семьи, имущества и славы и стать заключенным номер С.3.3 (камера номер три на третьем этаже в блоке «С»), потребовалось меньше трех месяцев.

Прежде чем последовать за Уайльдом в места не столь отдаленные, подведем некоторые итоги событий, происходивших зимой и весной 1895 года. Пишущие об Уайльде (в России особенно) любят рассуждать о том, что Уайльда засудили, оклеветали, что он пал жертвой викторианского ханжества. Жертвой высокопоставленных завистников, сводивших счеты с блестящим, успешным, талантливым писателем, который уже много лет был на виду и на слуху и в Лондоне, и в Париже, и в Нью-Йорке. Спору нет, желающие свести счеты с одаренным и популярным человеком всегда найдутся. Нельзя также отрицать и того, что многие свидетели были подкуплены, а пункты обвинений остались, как уже говорилось, не в полной мере доказанными. И все-таки Уайльд «засудил» себя сам. В его положении — а об этом «положении» читатель уже неплохо осведомлен — нужно было, наверное, вести себя «скромнее». Как теперь бы грубо и цинично сказали — «не высовываться». Но Уайльд не был бы Уайльдом, если бы «не высовывался». Подобным советом мог воспользоваться кто угодно — только не такой человек, как Уайльд. Как заметил Уистан Хью Оден: «С самого начала Уайльд играл свою жизнь, как играют роль, и продолжал это делать, даже когда судьба согнала его со сцены». Вот и в суде, на всех трех процессах, Уайльд «играл роль». Не забывал вставить гвоздику или лилию в петлицу, держался, как мы уже писали, независимо и даже заносчиво, язвил, давал понять, что к своим обвинителям относится свысока и не сомневается в окончательной победе. Иными словами, вел себя так, словно перед ним восторженные зрители, а сам он стоит на сцене перед только что опустившимся занавесом, а не сидит на скамье подсудимых.

Обычно подробно останавливаются на двух процессах над Оскаром Уайльдом — апрельском и майском. Однако на самом деле всё решилось не на процессах, где обвиняемым был Уайльд, а на процессе, где обвиняемым был Куинсберри, а истцом — Уайльд. За те несколько дней, что продолжался процесс, Уайльду и его адвокатам не удалось доказать суду присяжных, что сидевший на скамье подсудимых Куинсберри клеветал, распространяя слухи о «непристойном поведении» Уайльда. А раз не удалось, значит, «непристойное поведение» имело место, и истец автоматически становился подсудимым. Уайльд не прислушивался к советам своих, пусть и немногочисленных, доброжелателей. Он упорно не желал понять главного: обвиняя в клевете своего обидчика Куинсберри, он тем самым подставляет под удар себя самого. Весьма существенно и то, что он не был до конца откровенен со своим адвокатом, взявшимся его защищать, как мы помним, лишь при условии, что Уайльд не кривит душой и обвинения Куинсберри — и в самом деле не более чем клевета. Когда 4 апреля, во второй и предпоследний день слушаний, Уайльд вдруг осознал, что защита вправе задавать свидетелям любые вопросы, если только их не отклонит судья, он — кажется, впервые — занервничал. А занервничав, признался сэру Эдварду Кларку, что однажды его, Уайльда, выдворили посреди ночи из отеля «Элбемарл» вместе с находившимся в его номере мальчиком, что одному из свидетелей могло быть известно.

Вот почему тысячу раз правы были те, кто советовал Уайльду, во-первых, выбросить в камин визитную карточку, которую Куинсберри 18 февраля передал швейцару в клубе «Элбемарл», а во-вторых, самому как можно скорее исчезнуть, лучше всего — за границей. Таким образом, Уайльд сделал все, чтобы проиграть дело, а запасшийся подкупленными свидетелями Куинсберри — чтобы его выиграть. Употребив в обоих случаях (во время визита на Тайт-стрит и в клубе «Элбемарл») такое, казалось бы, незаметное, но очень важное слово «pose», Куинсберри тем самым себя обезопасил — у него, надо полагать, имелись очень неглупые советчики. Он дал понять, что не обвиняет Уайльда в мужеложестве — по крайней мере напрямую. Верно, он горит желанием проучить Уайльда и своего строптивого сына, но при этом и сор из избы выносить не намерен. К тому же Куинсберри и его команда отлично подготовились к обороне, которую им предстояло держать в начале апреля, после чего столь же грамотно перешли от обороны к атаке на процессах 26 апреля и 21 мая.

Мы подробно остановились на «литературной части» первого дня процесса, где обвинителем был Уайльд и где защита в лице Эдварда Карсона, вслед за журнальными и газетными критиками «Портрета», обвиняла в безнравственности героя романа и, следовательно, его автора. Но литературная часть была лишь цветочками. Ягодками же стал представленный Куинсберри список из тринадцати молодых мужчин, из которых десять показали, что состояли в интимных отношениях с Уайльдом, и, чтобы не быть голословными, указали даты и места свиданий. Только когда эти свидетели защиты (а по существу, обвинения), хотя это и грозило им пересесть с места для дачи свидетельских показаний на скамью подсудимых, стали давать признательные показания, раскрывать суду «чудовищные подробности», — Уайльд внял совету Кларка и заявил, что свой иск отзывает. При этом он признал, что знает молодых людей, дававших против него показания, однако продолжал утверждать, что в «непристойных отношениях» с ними не состоял.

Надо сказать, что не на высоте положения оказался не только Уайльд, но и его адвокат, опытнейший юрист сэр Эдвард Кларк. Во-первых, он мог бы — хотя это и было опасно, учитывая вероломство и непредсказуемость Бози, — пригласить в качестве свидетеля обвинения лорда Альфреда Дугласа. Сыну было бы что рассказать суду о проделках своего родителя, ненавидимого всеми членами семьи без исключения. Бози — по крайней мере на словах — готов был опорочить отца перед всем миром, что не укрепило бы позиций маркиза и было бы на руку Уайльду. Во-вторых, Кларк, вслед за Уайльдом, не придал значения слову «pose», не учел, что в планы Куинсберри не входило обвинить Уайльда в мужеложестве, ведь тень, упав на Уайльда, упала бы и на сына маркиза. Не учел, что роль ущемленного отца, которую играл Куинсберри «под руководством» своих юристов, не могла не вызвать у присяжных сочувствия, о чем Уайльда предупреждал Харрис. И, в-третьих, прежде чем давать Уайльду совет (и совет в высшей степени разумный) отозвать иск, Кларк должен был получить от своего подзащитного гарантии того, что тот немедля покинет страну. Таких гарантий Уайльд Кларку конечно же никогда бы не дал — очень возможно, еще и потому, что почти до самого конца рассчитывал на победу. «Я решил, что благороднее и красивее будет остаться, — писал Уайльд Дугласу в перерыве между первым и вторым процессом. — Не хочу, чтобы меня называли трусом или дезертиром. Прятаться под чужим именем, вести жизнь затравленного зверя — не для меня». Знал бы он, что ему суждено именно это — прятаться под чужим именем и вести жизнь затравленного зверя…

Мог ли Уайльд выйти сухим из воды, как вышел Дуглас? Такой человек, как Уайльд, человек позы, «игравший жизнь» во всем, что бы он ни делал, — нет, не мог. Как человек простодушный и в то же время самовлюбленный, обласканный судьбой, всегда веривший в свою счастливую звезду, — нет, не мог. И как человек в высшей степени благородный — не мог тоже. Ведь свою задачу на процессах он видел в том, чтобы уберечь от разоблачения и унижения не только себя, но и своего любимого человека, сэра Альфреда Дугласа, о чем говорится в его письме в «Ивнинг ньюс»: «Свою правоту я мог бы доказать лишь в том случае, если бы уговорил лорда Альфреда Дугласа дать показания против своего отца. Лорд Альфред Дуглас стремился к этому всей душой, однако допустить этого я не мог. Дабы не ставить его в столь сомнительное положение, я решил отказаться от ведения дела и взвалить на собственные плечи бесчестье и позор, каковыми бы обернулось дальнейшее судебное преследование лорда Куинсберри».

И в желании любой ценой не бросить тень на своего возлюбленного Уайльд был не одинок. Стремился к этому и судья Уиллс, свято почитавший табель о рангах: сослался же он на то, что Альфред Дуглас «прямого отношения» к обвинениям против Уайльда и Тейлора не имеет, — тогда как имел, и самое прямое. Стремился к этому и противник Уайльда маркиз Куинсберри. И конечно же сам Бози. Вся его бравада: мол, позовут свидетелем, поддержу Оскара, отцу же мало не покажется — могла оказаться блефом от начала до конца. Пострадал Уайльд — повторимся — из-за себя самого. И из-за Дугласа, отношения с которым зашли слишком далеко. И — ради Дугласа.

У приговора 25 мая имелся всего один, зато неоспоримый плюс: Уайльд расставался с Дугласом, по крайней мере, на два года.