Председателю охотничьего кружка Ленинградского Дома ученых, академику А. А. Заварзину пришло письмо из Толмачева. Егерь нашего охотничьего хозяйства, расположенного вокруг санатория «Железо», эстонец Андерсен сообщал, что нашел медвежью берлогу.
Алексей Алексеевич пригласил меня, секретаря кружка, в свою большую уютную квартиру на Кировском проспекте. Прочитали внимательно письмо, посмеялись над наивной конспирацией: слова «медведь» не было, сказано только — «я ее нашел, и она там». И приписка: «Торопитесь — стала тепла». Андерсен — человек и охотник надежный, а приписка обязывала не тянуть дело. Решили собрать экстренное совещание, оповестив членов кружка как можно скорее: кого по телефону, кого телеграммой.
В шикарной гостиной бывшего княжеского особняка на берегу Невы собрались человек тридцать. Решились ехать на облаву двадцать, а приехало… ну, об этом позже.
Группа членов охотничьего кружка Ленинградского Дома ученых. Фотография конца 1930-х годов.
Распорядителем охоты выбрали меня, это очень лестно — я был моложе почти всех членов нашего кружка. Однако в этом был некоторый практический смысл: распорядок таких охот я знал со студенческих лет по кружку научного охотоведения Лесотехнической академии. Руководил им первый в СССР профессор-охотовед Д. К. Соловьев. Он бывал с нами не только в кабинете, но и в лесу. Охотился я в те годы на медведей азартно, не упуская ни одной возможности. Охотники же Дома ученых на медведя ходили редко. Некоторым и видеть этого зверя в лесу не приходилось.
Я согласился с условием, что всю административно-хозяйственную часть возьмет на себя кто-то другой, и в тот же вечер последним поездом выехал на станцию Толмачево.
Переночевав в санатории, еще в сумерках быстро добежал на лыжах к Андерсену на кордон. Пил у него чай в аккуратной, чистенькой комнате; Андерсен рассказывал, что нашел берлогу случайно: шел по обходу, услышал лай своей собачонки, подошел — понял, отозвал. Медведь лежит километрах в двух от кордона на краю елового леса, большим клином вдающегося в открытое, с мелким корявым сосняком болото. Я попросил показать обход.
С проселочной дороги, усыпанной сеном, испещренной по легкой свежей пороше заячьими следами, мы свернули резко в сторону и вышли на кромку открытого болота. Оно растянулось на добрые два километра, окаймленное синеющим вдалеке лесом. Это слева. А справа тянулся густой ельник мыса.
Мы пошли по лыжне, припорошенной, но явно заметной, я бы сказал — нахоженной вдоль кромки леса. Андерсен впереди, я позади. Прошли метров четыреста, пятьсот, Андерсен остановился и показал палкой вправо на толстую сухую осину с обломанной вершиной.
Сейчас же у корня этого дерева поднялась широколобая круглоухая медвежья голова и пристально посмотрела на нас. До нее было метров двести. Я с досадой, прямо с ужасом подумал: «Все пропало, все кончено — сейчас выскочит и уйдет!» — коснулся палкой спины Андерсена и прошипел:
— Не останавливайтесь, молчите.
Андерсен пошел; отойдя порядочно, обернулся и негромко сказал:
— Не бойсь — смерный, кажный рааз мотрит.
Мы обошли мыс, и я наметил поперек его основания, по старой дороге стрелковую линию. Не знал, сколько охотников приедет, решил — по прежнему опыту — не больше половины записавшихся. Тихо, стараясь не только не ломать, даже не задевать ветки, прошли мы с егерем стрелковую линию туда и обратно, я лыжной палкой на снегу крупно чертил номера.
За завтраком Андерсен деликатно поинтересовался, получит ли он что-нибудь за берлогу. Он был лесником в нашем хозяйстве, а не штатным егерем, потому имел право на полное вознаграждение. Я назвал цифру из расчета с пуда зверя. Видимо, довольный, он только спросил:
— Если мимо — не битый?
— Промажем — все равно будем платить.
Андерсен рассмеялся:
— Упежал — какой пут? Как весить?
Тут уж я рассмеялся — верно: убежит — не взвесишь. Пояснил, что в таких случаях принято считать шесть пудов, — из этого и расчет.
С великим трудом я дозвонился из Толмачева до Заварзина, сообщил, что все хорошо, проверено и можно устраивать охоту.
Охотники приехали в санаторий «Железо» на следующий день: восемь членов кружка и Николай Золотарев из Зоологического института. Он привез отношение из ЗИНа, содержащее просьбу разрешить взять из туши медведя кое-какие интересующие исследователей органы: поджелудочную железу и что-то еще, уже не помню.
Приезду Коли я обрадовался: знал его со студенческих лет как члена охотничьего кружка и рассчитывал на его помощь. Дело в том, что облаву я задумал не простую, точнее, не обычную. Стрелковая линия пролегала через довольно узкую часть мыса при переходе его в основной лесной массив. Если кричан поставить близко к линии, зверь не пойдет куда надо, несмотря на то, что пята именно там. Вот я и решил сильно увеличить количество молчунов и, так как медведь лежит почти открыто, заводить облаву с двух сторон. С таким делом немолодой Андерсен не справится, а наш старший егерь Махутин, если выпьет — что почти неизбежно, — может все напутать. Коля сразу все понял.
Алексей Алексеевич Заварзин.
Приехали наши самые азартные охотники и милые для меня люди: большой, грузный Алексей Алексеевич Заварзин, всегда веселый, умно-ироничный и беспредельно доброжелательный, в будущем академик, лауреат, автор классических учебников гистологии, по которым учились и сейчас учатся тысячи студентов; Илья Васильевич Гребенщиков, также будущий академик, один из отцов советского оптического стекла, технологии поверхностной обработки оптических деталей, так называемой просветленной оптики (до сих пор храню в письменном столе его памятный подарок — кусочек зеленой палочки пасты ГОИ), крупнейший ученый-горняк профессор Сольдау и другие, тогда еще менее известные ученые, члены кружка.
После ужина — в те годы традиционно обильного, однако при скромнейших возлияниях — все собрались в одной комнате. Алексей Алексеевич сказал:
— Тезка! Как забавно — люди явно побаиваются: охота ведь необычная. Шумели, шумели: «Едем! И я! И я!» На собрании было тридцать, записалось шестнадцать человек, а на вокзале — восемь.
Все слышали и промолчали. Каждый приехавший почувствовал себя немного героем.
Спрашивали меня о медведе: где? какой?
Я рассказал, не опустив и такой редкой подробности, что зверь подымал голову при нашем обходе. Предположил, что это медведица и в берлоге медвежата.
— Это опасно? — сразу вырвалось у кого-то из присутствующих.
Не простой вопрос, ох не простой!
По обывательским сведениям, медведица зло и самоотверженно бережет свое потомство. Обязательно расскажут: «Вот в соседней деревне один мужик встретил в лесу медвежонка, запихнул в мешок, понес домой, так она догнала, отняла и таких плюх мужику надавала, что его с лесу прямо в больницу на полгода». Или: «А вот в нашей деревне одна женщина в малиннике — нос к носу, а малыши ей в ноги, медведица пошла наверёх и уж катала-катала бабу по земле, и всю-то всю обхаркала, оплевала. Женщина эта полгода говорить не могла: от страха язык потеряла. Не дай бог встретиться!»
Так утверждает людская молва. Однако все, без исключения, лесники и промышленники, что не раз и не два встречались с медвежьими семейками, говорят другое: «Попугать попугает, если нарвешься, зафырчит, сделает несколько прыжков в сторону человека и отвернет, обязательно отвернет».
И еще удивительно. Из многолетнего опыта, описанного в «Книге охот Лисинского хозяйства», можно вывести заключение, что, поднятая из берлоги, напуганная людьми, медведица не всегда возвращается к медвежатам, — уходит и ложится одна в новую берлогу. Даже на охотах, где я участвовал, было два таких случая.
Пожилой, очень дельный и выдержанный охотник, профессор Сольдау сказал: «Пожалуй, лучше всего стрелять медведя, когда он, перед тем как напасть, поднимается на задние лапы — тут он неподвижен и открывает самые убойные места».
«Перед тем как напасть, поднимается на задние лапы», или, как говорят в деревне, «идет наверёх», — и это устоявшееся мнение пришлось мне опровергнуть. Когда медведь встает на дыбы, он насторожен, удивлен, он хочет разобраться — сверху и видно лучше — в том, что перед ним. Тут нет ни озлобленности, ни воинственности.
Бросается медведь на человека низом, на всех четырех. Редко это бывает, очень редко, — раненый или когда застанут его за трапезой.
Ко мне подошел Илья Васильевич Гребенщиков. Я его хорошо знал по кружку, не раз бывал с ним на охоте. Высокий, широкоплечий, очень красивый, постоянные темные круги у глаз придавали его лицу что-то театральное. Илья Васильевич, как всегда стесняясь, если дело касалось его личных интересов, спросил:
— Алексей Алексеевич, можно мне взять с собой на номер сына Ильюшу? Под мою ответственность. Я его буду охранять. Вот он.
Ко мне подошел высокий, совсем еще молодой мужчина, пожал руку:
— Илья. Если можно — возьмите.
Я спросил, есть ли у него ружье, какое, просил показать.
Илья Васильевич Гребенщиков.
Илья Гребенщиков — младший.
Ружья всех приехавших охотников, как положено, осмотрел еще до ужина. Илья Ильич принес фроловку — одностволку двадцать восьмого калибра. Не очень подходящее оружие! Подумалось: с отцом на одном номере, — разрешил. Конечно, это была слабость с моей стороны, некоторое попущение. Уже второе. До этого Коля Золотарев с улыбкой принес и вынул из чехла винтовку-маузер. Я сказал, что у нас на медвежьих охотах нарезное оружие категорически запрещено. Он ответил: «Знаю, я ведь не на номере и стрелять не буду — это так, для самообороны». И тут я уступил. Золотарев, по моему замыслу, должен был завести крыло загонщиков и стать молчуном, ближайшим к последнему номеру стрелковой линии.
С выездом задерживаемся, хотя лошади были поданы вовремя, еще в полной темноте. Безалаберность. Канитель. Я разрываюсь на части. Бог ты мой!
— Алексей Алексеевич, ружья здесь расчехлить или там?
— Что надевать, сапоги или валенки?
— Термос с чаем можно взять на номер?
— Алексей Алексеевич, как же так: вы сказали, с места не сходить, а если он на соседа кинется?
— Сколько надо пуль? У меня патронташ на восемь — хватит?
Я и смеюсь, и начинаю сердиться. Все это вчера было оговорено, рассказано. Не слушали, что ли?
«Где моя шапка? Я не могу на морозе без шапки!» — пожилой, с черепом голым, как куриное яйцо, охотник мечется по всем комнатам, разыскивая свою пропажу. Старается не слышать советов доброжелателей: «Повяжите на голову шарф, косыночкой», «Хотите шерстяные носки? — у меня есть очень большие — как раз». Потерпевший в отчаянии надевает полушубок — и… там, в рукаве, его шапка. «Никогда, — ворчит он, — не запихиваю в рукав, это кто-нибудь поднял».
На улице шум, перебранка. Выскакиваю — так и знал, Махутин. Он наш старший егерь, из семьи известных в Ленинграде профессиональных егерей, мастеров на все руки, от зверовых охот до тонкого дела натаски легавых. Я был невысокого мнения о нашем Махутине по двум причинам. Первая — его приверженность к выпивке. Этой зимой Махутин поехал встречать в Толмачево наших кружковцев и пропал. Лошадь с санями нашли у кого-то в деревне, двустволку — кружковское имущество — со сломанным прикладом в милиции. Алексей Алексеевич Заварзин по доброте душевной и глубокому убеждению в неразрывности и неизбежности дубля «егерь — водка» до поры до времени миловал Махутина. Вторая причина моего неодобрительного отношения — неоднократно приходилось мне сталкиваться с Махутиным на облавах. Терпеть не могу «лихих», шумных облав, когда егеря и кричане палят, благо патроны казенные, во все стволы, испуганные звери мчатся куда попало. Наш Махутин — приверженец именно такой системы. На меня он смотрит снисходительно.
На этот раз причина шума — ссора с подводчиком. Несмотря на категорическое распоряжение председателя из санатория никуда не отлучаться и ночевать в отведенной ему комнате, наш доблестный егерь навестил — «имею полное право!» — куму в поселке и пришел сильно навеселе. Обрушился на старика эстонца, что тот приехал за седоками на простых дровнях и запряг в них старого мерина: «Чертов пень! Сказал тебе — розвальни и побольше сена, на молодой кобыле, чтобы с вожжей — мигом доставить! Твой серый, гляди, по дороге копыта откинет».
Старик подводчик был невозмутимо ироничен:
— Не кричи, Мишка, мой лошадь водка меньше пьет, тебя на кладбище свезет. Тумать надо — молодой лошадь к стреляный медведь плизко не идет. Как везешь?
Задержались с выездом. Сразу от санатория попали в лес. Вереница саней долго и нудно ныряла по ухабам и болталась по раскатам разъезженной дороги. И возчики, и седоки облегченно вздохнули, когда передовые сани круто свернули и пошли вцелик прямиком через открытое, большое, как озеро, болото. Остались позади пестрая канитель света и теней в разреженном сосняке, талые кольца у подножья рыжих стволов, присыпанный палой хвоей и древесным мусором снег. Впереди гладь, девственная снежная ослепительность. Глазам больно.
Сани пошли ровнее и тише. Сразу стало слышно, что в нескольких местах — кажется близко — поют тетерева, славят яркое солнце и голубые глаза марта: «О-го-ро-уа-уа-уа! О-горро-уа-уа-уа! О-горро-уа-уа-уа!» Дивная песня — никого не оставляет равнодушным. Оживились, повеселели седоки, переглядываются, руками показывают туда, где — «ей-богу, совсем рядом» — на вершине дерева гремит веселая, синяя, плотная пером птица.
Что-то странное делается на передних дровнях: все встали, поддерживают друг друга. Побежал выяснять развеселый Махутин, а нам и без него ясно: на середине мшарины под снегом вода — выше копыльев. Не беда, дно еще не вышло, лошади идут легко и смело. Беда не в деле, а, как часто бывает, в пустяках. Махутин хотел прыгнуть на ходу в сани, промахнулся и под общий хохот грохнулся мимо, разбрызгивая шматки снежноводяной каши. Что с ним делать? Он грубо отказался вернуться домой переодеться, заявил, что просушится у костра загонщиков. Ну и черт с ним! В конце концов, взрослый человек, сам за себя отвечает. Надоело с ним возиться.
В лесу на поляне большой костер. Греются, болтают загонщики, возятся, кто помоложе. Не обманул Андерсен — привел вовремя. А вот он сам:
— Тэре, Алексеич. Все порядке. И она там.
— Обходил? Я же не советовал…
— Верней будет.
— Сколько набрал загонщиков?
— Двадцать пять.
— Отбери восемь понадежнее — в молчуны.
— Сейчас.
Замечаю, что к разговору прислушивается младший Гребенщиков, а подойти ближе стесняется. Понимаю его: бывало, сам интересовался разговорами старших охотников, егерей. Подозвал Илью Ильича, при нем доканчивал разговор с Андерсеном. Договорились, что облава будет стоячая — берлога-то известна, — что молчунов поставим по четыре с каждой стороны, заводить облаву будем с двух сторон. Один фланг поведут Золотарев с Махутиным, другой — Андерсен. Он же, не торопясь, поднимет медведя.
Подводы оставили у костра примерно в километре от оклада. Дальше всем придется идти на лыжах. Минут через сорок после стрелков тронутся в путь загонщики. Стрелки расчехлили ружья, надели белые халаты и шапочки. Кинули жребий. В его порядке потянулись за мной цепочкой на широких лыжах (имущество нашего кружка).
Иду еле-еле, нога за ногу, и не позволяю себя обгонять. Только бы не вспотели люди — тогда трудно будет неподвижно стоять на номере. Правда, желающих обгонять и не нашлось. Тяжело идут люди по рыхлому снегу — нетренированные, за зиму засидевшиеся. Еще на лыжах кое-как, а когда за сотню метров до первого номера я распорядился лыжи снять и идти пешком, — совсем стало плохо: запыхавшись, останавливались.
Трудно было, хотя я и мои помощники егеря старались протаптывать снег как можно сильнее. Получилась на стрелковой линии глубокая канава. Становились на номера потихоньку, без вопросов: заметит стрелок на снегу свой номер — шаг в сторону и на меня посмотрит. Я кивну — дескать, верно, желаю удачи.
Поставил последнего, восьмого, вернулся на свой второй номер. Осторожно отоптался, показался соседям, они мне: слева профессор Кротов, знаменитый лесопильщик, справа Заварзин, дальше за ним хорошо видны Гребенщиковы — отец сидит на раскладном трехногом стуле, сын стоит рядом. Стрелковая линия чуть поворачивает в густом ельнике — никого не видно. Знаю, что там Мокринский.
В охотничьем нашем деле частенько и подолгу приходится ждать — на облавах, глухарином подслухе, с хорошими гончими. Для многих тягостно. Знаю охотников, что никогда не сядут в шалаш на тетеревином току, в скрадок с утиными чучелами, даже на вальдшнепиной тяге им не стоится, если лет плохой — бегают с места на место. А я люблю затаенное охотничье выжидание. И нигде никогда так хорошо не думается.
С хода жарко. Халат завязан на спине — ватник не расстегнешь, только шапку снял — голову остудил. Оглядываюсь. Лес уже не зимний: солнце согнало-скинуло навись с деревьев. Хвоя зеленая-зеленая, и весь ельник как бы распахнулся — то там, то тут видны чистинки, прогалинки. На старой канаве как кровью налились ветки краснотала. Юркий пухляк бесконечно перепархивает около меня, вот совсем рядом с моим плечом — могу рукой достать — застыл в изумлении: пытливый глаз, клюв-шильце. Прошуршала крыльями стайка белых куропаток. Славные чернохвостики, ловко скользя между ветками, опустились на снег и разом побежали, как шарики, брошенные быстрой рукой, и скрылись из глаз. Все ясно — правое крыло загонщиков спугнуло их на болоте.
В левой стороне на вершине высокого дерева застрекотала и не хочет замолчать сорока. Так, понятно, — заходит и левый фланг.
Тишина, тишина.
Чуть слышный шорох… широко растопыривая лапы, не торопясь, выбежал заяц. Сначала только черные ушки замелькали, потом вот и он сам — большой, белый, по сравнению со снегом — чуть с легкой желтинкой. Рядом со мной он выскочил на гребень протоптанной стрелковой линии, побоялся спуститься вниз, побежал вдоль нее, вернулся и скинулся резвым прыжком в сторону оклада. Вот заячья двойка, сделанная на глазах, — обычно мы видим только след на снегу.
Рассказываю, что видел, стоя на номере. Можно подумать: весело стоять — то одно, то другое, прямо как на бойком перекрестке. Нет-нет, не так, — время тянется томительно долго, а думы? Это верно, больше хорошие, но…
Как часто бывает в эту пору — откуда ни возьмись тучка, плотная, серая. Быстро набежала, разрослась, погасила солнце и все теплые краски леса. Обильно посыпалась, застучала по плечам, запрыгала хлесткая крупа. Холодно вокруг, и мне зябко и страшно. Нет! Не медведя боюсь — не в первый раз, уверен в себе, в ружье, патронах и в спокойном прицеле. За других страшно. Как я, распорядитель, мог допустить пьяного Махутина в оклад? Позволить Коле стать на номер с винтовкой? И хуже всего, из ума не идет, — эта трубочка-кочерга, фроловка у младшего Гребенщикова. Одно утешение — отец, старый охотник, рядом.
Непростительно все это, непростительно.
В ныряющем полете появился черный дятел-желна. Прилепился, как приклеился, к березовому стволу, спрятался за него, высунул длинноклювую голову, поглядел на меня, закричал плачуще: «Кья-у-у!»
Неожиданно и нелепо грохнул выстрел. Неожиданно — потому что до условленного сигнала, нелепо — потому что не на стрелковой линии, а в стороне берлоги. За первым выстрелом — второй. И только тогда запел рожок Андерсена, возвещая начало охоты. Как далекий прибой, зашумела облава. Разом появилось солнце — будто выстрелы проткнули тучу, стих ветер, и на стрелковой линии воцарилась настороженная тишина.
Сухо, как пастушеский кнут, хлестнул выстрел — явно винтовочный и в противоположной стороне от первых выстрелов. Знаю, там Коля — крайний молчун у стрелковой. Не выдержал, значит, не сдержал слова.
Впереди, в окладе, легкий треск сломанного сучка. Шуршание снега. Что-то темное мелькнуло среди елок.
Илья Васильевич, не вставая со стула, целится.
Из оклада, косолапя, галопом, легко, будто не по глубокому снегу, а по твердому, ровному бежит на стрелковую медведь.
Илья Васильевич стреляет. Выстрел странный — глухой и как бы с оттяжкой.
Зверь — вижу хорошо — чуть споткнулся и пошел тише.
Второй выстрел — осечка. Гребенщиков резко переламывает ружье, успевает перезарядить — эжекторы выручили, — тщательно, спокойно целится.
Медведь выскочил на стрелковую линию, опустил передние лапы в траншею — замер, оглядывается.
Тишина, страшная тишина.
Зверь зол, но не видит и не слышит никого.
«Зиньк!» — звонко, на весь лес, лязгнул боек.
В ту же секунду медведь кинулся на звук по снежному желобу прямо на Гребенщикова.
Второй осечки я не слышал — бежал на помощь. Соскочил в сторону, чтобы не мешать стрелять, мчался изо всех сил; проваливаясь, помню, застонал визгливо от досады, от беды — ведь если и не смерть, так больница несомненно! Правее меня в ту же сторону, задыхаясь, проламывал снег Заварзин. Стрелять нельзя — впереди люди.
Вижу — встал Илья Васильевич со стула, ружье в снег бросил, тащит из ножен кинжал, громко кричит: «Дура! Дура!» Не нашел впопыхах других слов.
И вдруг слабенький щелчок выстрела.
Медведь ткнулся носом в снег в двух шагах от Ильи Васильевича. Недвижим. Подбегаю — зверь живой: уши прижаты. Стреляю в упор в ухо — конец.
Как же все так получилось?
Поднимать медведицу направился Андерсен. За ним увязался Махутин — знал, где берлога, — обогнал старика и, подойдя почти вплотную, выпалил из двустволки. Андерсен был вынужден подать в рожок начало охоты. Медведица вскочила, пошла сразу большим ходом — и не на стрелковую линию, а на правый фланг. Показалась из чащи на кромке болота. Здесь выстрелил из винтовки Коля Золотарев. «Не в нее, — говорит, — а перед ней в снег, чтобы завернуть в оклад». Так или не так, но медведица вернулась в оклад и вышла на стрелковую между Заварзиным и Гребенщиковым, ближе к ним. Первый и единственный выстрел Ильи Васильевича пришелся неудачно — пуля попала в плечевую кость. Звук осечки привлек внимание раненого зверя, и он «пошел на драку».
Илья Ильич стрелял из своей фроловки на штык. Маленький жакан попал в ребро, раскрылся и ушел вдоль бока, там остался под кожей. Кусочек пули величиной с горошину (может быть, чуть больше) отщепился и поразил спинной мозг между двумя позвонками.
Все это я узнал позже, когда Коля Золотарев, несколько смущенный — то ли герой, то ли нарушитель порядка, с помощью двух егерей снял шкуру и разделал тушу.
Тогда же на месте, когда я убедился, что дело кончено, просигналил отбой и предложил всем идти к костру. Обогнал всех, встал на лыжи — и к берлоге: помнил, что зверь голову поднимал. Под корнями сломанной осины в неглубокой яме, неаккуратно устланной еловыми ветками, вяло копошились, попискивали три медвежонка. Только стал соображать, как снять с себя что-нибудь, чтобы укрыть зверят, как увидел Андерсена. Прямо по снежной целине он подъезжал к берлоге. Ясно, что и тулуп захватил.
У большого костра оживление. Выпили уже по чарочке «на крови». Хоть и не молодые люди, но почти у каждого на поясе фляга с пробкой-чарочкой. Потчуют друг друга: «У меня грузинский». — «У меня собственной выделки». — «Бросьте вы ваши крепкие, у меня чистейшее сухое напареули».
Илья Васильевич пьет коньячок. Смущен — такие безобразные осечки! Подхожу. Торопится и меня угостить:
— Держите чарку — отличный ереванский, презент друга.
— Спасибо! С удовольствием. А что у вас с патронами?
Гребенщиков откидывает крышку восьмигнездного патронташа:
— Вот они… что осталось.
Я беру первую пару, заряжаю ружье. Все на меня смотрят. Стреляю в воздух. Тик! Тик! — две осечки. Беру следующие — осечки. Так ни один и не выстрелил.
— Илья Васильевич, откуда у вас это?!
— Ну, уж извините, — прекрасные, по моему заказу. От Чижова. Чижов — на Литейном магазин.
— Сколько же им лет?
* * *
Из оружейного магазина Чижова.
Рассказываю и рассказываю про самых примечательных представителей охотничьего братства, членом которого я был много-много лет. Кажется, нужная, но печальная работа, и завершения ее не вижу. Стоит только снова оглянуться назад, как память показывает еще одного спутника охот. Сначала как бы неясная тень, затем появляются лицо и голос, вспыхивают встречи, разговоры, случаи. Они вытягиваются в длинную нить, и тень начинает обрастать не материальной, но присущей только этому человеку плотью. И вот он предо мной, и я вижу, понимаю, что и этот милый сердцу брат по охоте ничуть не хуже, а может быть, и интересней тех, про кого уже рассказано. Значит, надо и о нем, а силы уже не те и времени все меньше.
Я сижу за столом в своей каморке-кабинетике; одно окно на озеро — оно в штилевой дреме, другое на берег, где за полем лес, уже спящий. Он пуст, и на озере нет никого. Я знаю, я помню, что все, о ком еще не рассказано, бывали здесь: гребли на челнах и лодках, бродили с ружьями по лесу, осенью собирали хрусткие холодные грузди, в морозные, очень короткие деньки, скрипя лыжами, с тяжелыми катушками ярких флагов за плечами вкладывали волков. Я должен о них поведать, пусть уже не так подробно, многое пропуская, передавая то, что, может быть, и помимо моей воли, выскочит из ларца памяти.