Разные памяти бывают: трудная память учения, когда частенько силком впихивает в себя человек что любо и не любо; память случая — бог его знает, какая иногда чепуха долгие годы хранится в мозгу; память душевной боли — очень стойкая, всякий ее знает; и память сердца — самая дорогая и нужнейшая людям, Виталия Бианки помню сердцем.
ПЕРВЫЕ ВСТРЕЧИ
Для Виталия Бианки малой душевной родиной было Лебяжье.
У каждого человека, помимо большой общей Родины, есть и своя маленькая, чаще всего это место, где протекли детские годы. О ней никогда и не думается, будто крепко позабыта… а все от нее. Скажет человек: «Жарко в Астрахани», — и не подозревает, что сравнил с чем-то Астрахань. Пишет в письме: «Здесь мало леса, если и есть, то больше лиственный», — опять сравнил.
Что за место Лебяжье? Прекрасно о нем сказал сам писатель Бианки: «Неспроста эта деревня носит такое поэтическое название. Искони ранней весной, когда еще не весь залив освободился ото льда, против этого места на песчаных отмелях останавливаются стада лебедей. Серебром отливают их могучие крылья, и серебряными трубами звучат в поднебесье их могучие голоса. Здесь пролегает „Великий морской путь“ перелетных из жарких стран на родину — в студеные полночные края. Осенью здесь тоже валом валит морская птица, совершая обратный путь с рожденной у нас молодежью.
По всему побережью здесь живописные названия мест: Лебяжье, Красная Горка, Черная Лахта, Серая Лошадь. И есть у этих мест еще одно свойство: поразительное сочетание моря и леса.
Одно из самых поэтических лесных таинств — глухариный ток. Весной в лесу на темнозорьке слышится страстная до самозабвения, до минутной глухоты песня огромного бородатого петуха. И есть ли еще на свете место, где эту песню услышишь под аккомпанемент ритмичного плеска морской волны и далеких лебединых труб?»
Лебяжье — рыбацкий поселок на южном берегу Финского залива — и моя малая родина. С самого раннего детства я проводил там лето на даче отца, морского врача. Неподалеку арендовал дачу старший хранитель Петербургского Зоологического музея Академии наук — Валентин Львович Бианки. Дача Бианки недалеко от моря, — в штормовую погоду в комнатах слышны гул и всплески прибоя. В доме всегда звенят птичьи голоса. Птицы местные, за исключением нескольких канареек, привезенных из города. Живут в клетках во всех комнатах и в вольере на веранде. Некоторые свободно летают по всему дому.
Во дворе много ящиков и клеток. Там ежи, лисята и прочая лесная живность. Громко просят есть птенцы ястреба. В большой притененной клетке светятся круглые глаза филина. Помню, как он дробно щелкал клювом, когда ему приносили мясо или мышь. Над двором, на вершине сосны, сидит ворона. Сидит и не улетает, хоть палкой на нее махни. Это свой вороненок-выкормыш. На плечи садится большая уже сорока и клянчит подачку. Огромная мохнатая голова тычет в спину — не бойтесь, не страшно, это свой лосенок. Для нас, ребят, попасть «на дачу Бианок» было приключением — и еще каким! — надолго запомнишь.
В Лебяжьем сложилась группа опытных охотников: мой отец, Алексей Васильевич Ливеровский, Валентин Львович Бианки, хирург Гаген-Торн, риголовский — из соседней деревни — крестьянин Абрам Хенцу и лавочник Пульман. Иногда они брали с собой на охоту молодых: Виталия Бианки, Юрия Ливеровского, Евгения Фрейберга и Григория Рахманина. (Совершенно удивительно, что эти «молодые» впоследствии стали в той или иной мере писателями, а Бианки сам через много лет отметит, что в Лебяжьем «вырастали люди, влюбленные и в лес и в море, становились певцами их».) Мне, самому младшему, напроситься в эту компанию, несмотря на то, что руководил охотами традиционно мой отец, было трудно. Брали только на тягу вальдшнепов в Онисимовский лес, это километра полтора от дома.
Руководил охотами традиционно мой отец. (На телеге сидят: А. Хенцу, В. Бианки, А. В. Ливеровский, за ним Юрий, В. А. Миркович с сыном. Стоит справа — Пульман. 1907 г.).
Помню, как на привале у костерка перед тягой Валентин Львович показывал свое ружье. Сын охотника, я уже как-то разбирался в охотничьем оружии, но это было необычным: четырехстволка, выполненная по особому заказу. Два боковых ствола — обычные дробовые, нижний нарезной — для стрельбы пулей на дальние расстояния, верхний гладкоствольный малокалиберный — для коллекционирования мелких птиц. Заряжается этот ствол «дунстом» — дробью, похожей на россыпь маковых зерен.
Вокруг Лебяжьего были леса герцогов Мекленбург-Стрелицких. Рослые и, как нам тогда казалось, свирепые егеря-эстонцы охраняли собственность высокопоставленных хозяев. Охотиться можно было только на арендных началах в небольших частновладельческих лесах, на землях крестьянских общин — вдоль узкой береговой полосы. Старшие охотники смирялись с таким положением легко, молодые повально браконьерствовали. Считалось большим шиком, даже доблестью, тайком забраться в герцогский лес и добыть там глухаря или дикую козу, благо и тех и других было там превеликое множество. Отваживались на такие походы и несколько охотников-крестьян из деревень Новая Красная Горка и Риголово. Егеря жаловались уряднику и с ним вместе приходили на нашу дачу, на рахманинскую и, конечно, бианковскую для розыска «вещественных доказательств». Несомненно, что здесь к охотничьей страсти и романтике приключений в какой-то мере присоединялся и социальный протест: молодежь в те годы была настроена весьма революционно, хотя революционность эта была чаще всего неорганизованной и, при всей искренности, принимала необычные, иногда даже комические формы. Например, старший брат Виталия — впоследствии серьезный ученый — ходил в студенческих синих брюках с демонстративной красной заплатой на заду — эпатировал буржуазию!
Жили мы в Лебяжьем подолгу, до отъезда в город к началу занятий, иногда и порядочно опаздывая. В конце нашей дачной жизни над заливом уже шумел великий морской перелет. Кряковые, чирки, свиязи, широконоски — все утиные породы стайками вырывались из облаков и падали в камыши у Старой гавани, Лоцманской речки, устья Лебяженки, в Свиньинской бухте или тянули дальше, к почти сказочному для нас, молодых охотников, камышовому раздолью Черной Лахты и Серой Лошади.
На крутых серо-зеленых волнах, купаясь в пене гребешков, покачивались сотенные стаи морских уток: чернети, синьги, турпанов, крохалей. Завидя поблизости шлюпку, неохотно поднимались — непременно против ветра — и после круга-облета горохом сыпались на воду, садились, как падали, выпустив вперед растопыренные лапы.
Тоскливо кагакали, пролетая вдоль прибрежного соснового бора, гуси, выбирали места поукромнее. Звонко и светло трубили на отмелях лебеди. Их первыми обнаруживало на воде восходящее солнце. С берега лебединые стаи виделись нам как сказочные розовые острова. Заметив, что люди в домах проснулись, лебеди начинали тревожно вскрикивать и, решившись, поднимались на крыло. Недружно, тяжело отрывались от заштилевшей воды. Мы следили за их полетом, прощались — вот и все, больше мы эту стаю не увидим, разве что весной.
Запаздывали мы в город, это беспокоило, но как было хорошо и вольно среди пустых заколоченных дач, забытого футбольного поля и крокетных площадок. Помнится, в речке поднялась вода под самый мост — на лодке не проехать. Пришли сиги: стоит перегнуться через перила, глянуть вниз, — увидишь на воде желтые кораблики-листья, а среди них, чуть пониже, плавно шевелятся темные спины крупных рыбин. Расходятся по воде круги: то рыба схватит что-то с поверхности, то от всплеска ее мощного хвоста. Такую рыбку на детскую удочку не вытянуть!
В яблоневых садах, если очень внимательно присмотреться к почти безлистным кронам, можно найти яблоко. Стряхнешь его, откусишь и… поразишься сладостью и ароматом холодной наливной мякоти.
Конечно, главное в эту пору — охота, азартная, безудержная.
Тут уж мы охотились сами, без взрослых, — как кто умел. И стиралась грань между молодыми и мальчишками. Охотники постарше ходили в лес или гонялись за черневой уткой на байдарках и парусных шлюпках. Кто помоложе, — ползал по берегу, прикрываясь камышами или камнями, и надежде скрасть табунок уток или отдыхающих на отмелях куликов.
Хорошо помню случай в Свиньинской бухте. Я считал себя охотником: еще в прошлом году выстрелил из настоящего ружья (правда, когда целился, откинувшись назад для равновесия, отец держал палец под цевьем). Однако попал — три дробины первого номера — в школьную тетрадь. А в этот сезон охотился уже самостоятельно. Отец дал на двоих (мне и брату) свое старое ружье. Это была двустволка шестнадцатого калибра ленточного Дамаска, курковая, с нижним ключом. В правом стволе был вырван кусок, как тогда говорилось, вершка в три-четыре.
Пошел на вечерку в Свиньинскую бухту. Так назывался мелкий залив неподалеку от устья речки Лебяженки. Волны приносили туда морскую тину. Здесь она оставалась, образовав порядочную грязевую площадь с камышом и небольшим зеркальцем открытой воды. На середине бухты был песчаный островок и на нем постоянный, довольно хорошо устроенный и просторный шалаш из камыша и плавника. Сиденьем служила опрокинутая угольная корзина, из тех, что во множестве приплывали к берегу из Кронштадта.
Забрался в скрадок рано. Расположился, зарядил единственный ствол пятеркой, лежал, наблюдал. К вечеру ветер стих: умолкли потайные разговоры сосновых вершин на песчаном обрыве, зазеркалилось море. Запах тины, соленой воды, пожухлого камыша бередил охотничью душу. Далеко-далеко в море, над банками, темными, меняющими очертания облачками струились всё на запад, на запад стада пролетных уток, по манере и по времени — морских. Меня они не волнуют: не пойдут в берег, особенно в тихую погоду. Звонко свистит непонятно где улит.
По фарватеру от Кронштадта идет «купец». Далеко до него — кажется, на месте стоит, только белое пятно у носа показывает, что движется, и доносится мерное постукивание машины: тук, тук, тук. Быстрой черной полосой накатывается волна, за ней другая, они покачивают камыши и шипят за спиной на берегу. Это от парохода — не того, что виден, нет, от того, что давно уже скрылся из глаз. Финская лайба, лавируя, подошла близко к нашему берегу — кажется, сейчас сядет на четвертую банку.
Банки… песчаные отмели вдоль берега. Они придают Лебяженскому побережью особые свойства: по ним, даже при самой малой волне, бегут белые гребни, на них присаживаются лебеди, а в штормовые сентябрьские ночи над банками вспыхивают злые оранжевые огни, и тогда вздрагивают и звенят стеклами прибрежные домики. Тысячи мин поставлены в заливе нашими и врагами, давно и недавно. Проржавеет минреп — сорвется мина, долго плывет по глубокому, грузная, осклизлая, крутится в воде, пока не стукнется рогатой головой о прибрежный песок.
Первая банка близко, идешь к ней — вода по колено, а на самой банке и того меньше. До второй придется идти уже по пояс, к третьей — по грудь. Чтобы попасть на четвертую банку, в низкую воду надо идти долго, с упором, по горло, а в высокую придется плыть. Зато на ней, на четвертой банке, так хорошо стоять на мягком ребристом песке посреди моря и боком, плечом принимать веселую тяжесть шипучих гребней.
Между банок торчат из воды камни, все известные: Плескун, Пять Братьев, Рваный, Плешка, Малые и Большие Лоцманские, — много их. Летом, в тихую погоду, хорошо доплыть до камня, зацепиться пальцами, подтянуться, выбраться на теплую верхушку и лечь отдохнуть. Если свесить над водой голову и прикрыть лицо руками, — увидишь водяной мир. В тени камней, лениво шевеля плавниками, стоят окуни. На дне лежат пескари, очень крупные. Или это так кажется. Их, неподвижных, почти не видно — так, что-то вроде серых палочек, но как сыграют — заблестят серебряными брюшками. Мы, мальчишки, ловим их на удочку или колем на мелких местах острогами — столовыми вилками, насаженными на палку. Дома у нас пескарей не берут, хотя тетя Люба говорит, что это предрассудок и из пескарей получается уха ничуть не хуже, чем из окуней. По легкой, как зеленый пух, придонной траве тянутся светлые дорожки — это прополз угорь. Если долго и осторожно красться по такой тропинке, можно догнать угря — светло-серого под водой и совсем черного, когда вытащишь. Только это редко бывает — большая удача, все узнают. Если долго смотреть сверху и не двигаться, — заметишь, как ползет двустворчатая ракушка, увидишь ее беловатую ногу, и вдруг… Стая крупных красноперок, резво поводя хвостами, промчится у самого камня. Какие они большие! Вот если бы клюнула, — пожалуй бы, леску оборвала!..
Так долго лежал в скрадке, — чуть не уснул. Слышу — откуда-то из-за спины у меня мчится тройка чирков, делает малый круг, плюхается на открытую воду и быстро плывет в бухту. Плывут, то скрываясь в островках камыша, то появляясь на чистом. Все ближе и ближе, только страшно медленно, — кормятся, отряхиваются, оглядываются. Стрелять рано, наметил лепешку всплывшей тины — около нее будут на выстреле. Бьет лихорадка! Еще подвинулись — может быть, пора? Выплывут из того камыша — и… взлетели! Точно ими из рогатки выстрелили вверх. Что за черт? Не шевелился же, моргать боялся. Позади хлюпанье шагов по грязи. В шалаш вползает Витька Бианки — и сразу:
— Лешка! Извини, бога ради! Не видел, что у тебя утки! Вот незадача! Пожалуйста, прости.
Какое тут прощенье? Разве я мог в чем-нибудь упрекнуть своего кумира? И не только моего, а всех лебяженских мальчишек поголовно.
Для меня самое важное, что Виталий был среди взрослых охотников. Тайно, шепотом, из уст в уста мы, мальчишки, рассказывали, что Витька на днях с одним риголовским уложили ночью в герцогском лесу лося у самого дома лесника Шеля и благополучно вывезли из леса. Много было и других секретных и несекретных рассказов про него. Факт оставался фактом, что даже в футбольный сезон Виталий азартно охотился. Помню начальные строки частушки, что пели у Бианок: «И за парой диких уток пропадает двое суток…»
И вот мы с ним в шалаше лежим вместе и караулим этих самых уток. Ждем вечернего прилета, посматриваем через амбразуры и, конечно, тихонько разговариваем. О чем? Память мне не сохранила, о чем говорили именно в этот раз, но хорошо представляю интересы того времени. Вероятно, о чрезвычайном происшествии того лета: о лосе, прыгнувшем через забор прямо на стекла парника и застреленном садовником Лацем. Об Ализоне, замечательной охотничьей собаке Гриши Рахманина, предмете всеобщей зависти. Нескладный, кривоногий, как такса, пойнтер был на удивление умен и послушен. Гриша приучил его гонять диких коз. Генерал Лайминг свой лес, вклинившийся в герцогский, решил выгодно продать: нарезал его на маленькие участки, провел дороги-улицы, даже названия им дал и предлагал всем желающим. Таких не оказалось, а Гриша приходил туда с ружьем и собакой. Ализон на своих кривых ножках, не торопясь, преследовал коз. Их хорошо было видно на бесчисленных просечках-границах и дорогах, легко подстоять. Конечно, мы говорили про охоту Гриши с умницей Ализоном.
Не помню, дождались ли тогда уток, чем кончилась охота. Стал накрапывать дождь. Мы пошли по домам. Нам, к сожалению, не по пути.
Витька Бианки! Неудержимый правый край нашей дачной команды «Лебедь»! Надо было видеть, как он, высокий красавец, не снимая с головы красной, с черным хвостиком фески, мчится, в два финта обыгрывает кажущегося неуклюжим бека-защитника и хлестко, неотразимо бьет в девятку. Популярность, не только у мальчишек, футболиста Бианки была велика и обоснованна. Он действительно был игрок высочайшего класса. Его петербургским клубом был «Унитас» — это по нашим масштабам вроде «Зенита», но, вероятно, лучше, потому что в те годы Петербург по футболу был самым передовым городом, имея еще такие команды, как «Спорт», «Коломяги», «Нарва», «Тярлевцы». Играл Виталий и в сборных города в матчах с Москвой. В «Унитасе» Бианки играл правого края, в этом же амплуа его ставили в сборную города. Он бил с обеих ног, славился резким рывком и точной прострельной передачей. Великолепно подавал угловые резаным ударом прямо на ворота.
Футбольная команда Лебяжьего была не лиговая, а региональная и существовала только летом, во время студенческих и школьных каникул. Игровая зона команды распространялась на побережье от Старой Красной Горки до Петергофа включая Малую и Большую Ижоры, Ораниенбаум и Мартышкино. Матчи с Кронштадтом считались уже междугородными и назначались редко.
За день-два до очередной встречи, на почте, у крыльца трактира «Бережок» и просто на телеграфных столбах, появлялись афиши о матче с приезжей командой. Готовилось футбольное поле. Ворота были без сеток, боковые линии — мелкие канавки и валики снятого дерна. Раздевалкой для футболистов служила небольшая полянка, очищенная от вереска, среди можжевеловых кустов на краю поля. Туда же приносили ведро с водой, накрытое чистым полотенцем, и несколько стаканов. Умываться после матча игроки бежали прямо на море.
Задолго до начала игры собиралась публика. Старшие пешком, молодежь больше на велосипедах, частенько с барышнями на рамах. Отечественных велосипедов тогда еще не было, если не считать неуклюжей и вечно ломающейся «России». У ребят из более состоятельных семей были английские «Свифты», «Дугласы» и «Энфильды» нескольких моделей. Дешевле стоили финские контрабандные «Фениксы» и «Суоми».
За полчаса до игры вокруг поля плотной стеной стояли зрители. Белые фуражки гимназистов и моряков, красные погоны кадетов, яркие платья женщин придавали этой живой ограде красочный и веселый вид. Молодые люди, прикрывая дам от возможных ударов мяча, выставляли вперед велосипеды. Последним на тощем мерине, запряженном в рессорную двуколку, приезжал урядник. Он привязывал лошадь к кустам, задавал ей сено и, поправив фуражку и шашку, размеренно шествовал вдоль поля за спинами зрителей, вставая на цыпочки и заглядывая через плечи на поле при наиболее оживленных криках толпы.
Виталию 16 лет. (Лебяжье. 1910 г.).
Команда «Лебедя» в матче против деревень Лимузи и Ижора. (Слева — В. Бианки и С. Рахманин, судья — Н. Фрейберг. 1911–1912 гг.).
Свисток! Под жаркие аплодисменты почитателей, в белых рубашках и синих трусах, на поле выбегала любимая команда. Первая команда «Лебедя»! Мы, мальчишки, знали каждого игрока. Вот капитан — ловкий, всегда подчеркнуто корректный Оська Гаген-Торн, крепыши братья Васьковские, стремительный центрофорвард, кумир дачных девушек Гриша Рахманин, непроходимый бек Володька Гюнтер, по прозвищу Буцефалушка, быстрый правый инсайд Юрий Ливеровский и, наконец, «сам» Витька Бианки.
Надо сказать, что эта команда с достоинством продолжала славные традиции старого «Лебедя», в котором играли вратарь сборной России Петр Борейша и бек Туркин. Тот самый Туркин, что, по мальчишеским легендам, прямым ударом мяча в голову на четыре часа нокаутировал поповскую корову, таким же ударом переломил штангу и как-то раз, выдав «дамскую» свечу, так далеко выбил мяч, что его в лесу не нашли.
Свисток! Игра начиналась.
В одной из игр помню такой эпизод. Команде «Лебедь» предстоял ответственный традиционный матч с Большой Ижорой. Противник сильный — в составе несколько петербургских клубных игроков. До встречи три дня. Капитан «Лебедя» решил провести тренировку со своей же второй командой. День был хмурый, слегка дождило. Из второй не явилось несколько игроков, и пополнять спарринг партнера пришлось тут же на поле наиболее шустрым мальчишкам из третьей команды, обычно называемой «загольными беками». Так я стал участником этой игры. Нас, «загольников», распирало от гордости и счастья. Шутка ли — выступать против первой «Лебедя»! Легкой тенью на моем восторженном горизонте было то, что в первой играл мой старший брат.
Игра началась. «Первые» скорее кикали, чем играли, — лениво перепасовывались, делали вид, будто они одни на поле играют в одни ворота. Мы старались невероятно и, конечно, проигрывали. Попробуйте отнять мяч или обойти гиганта, который идет на тебя, словно не замечая, и вежливо приговаривает:
— Осторожно, мальчик, как бы не ушибить!
Брат при встрече выражался проще, цедил сквозь зубы:
— Сгинь, молекула, уничтожу!
Второй тайм мне пришлось играть против Виталия. Сухой, стройный брюнет, похожий на венецианского гондольера, в потемневшей от пота рубашке, он стремительно мчался навстречу, но отбирал мяч мягко и красиво. Один раз мне удалось обвести его и уйти за спину. Как мне теперь кажется, не исключена возможность, что я проскользнул у него между ног. Догоняя, он крикнул мне:
— Молодца!
Я был счастлив.
ЧЕРЕЗ ГОДЫ
Большинство из нашей молодой лебяженской компании пошло в вузы, стали инженерами, лесничими, биологами, почвоведами. В Лебяжье даже летом не попадали и друг с другом виделись редко. Так и я с Виталием. Но встречи всегда были очень теплыми, радостными. Делились главным образом охотничьими впечатлениями и планами. Весьма коротко — о самых существенных жизненных изменениях.
Позднее мы узнали — вероятнее всего, от лебяженца же, художника Сергея Рахманина, — что Виталий пишет. Занятие детской литературой нам представлялось делом полупочтенным, однако удобным для охоты. Узнали, что Виталий часто бывает в глухих местах, где каждому из нас хотелось бы побывать. В частности, знали, что он подолгу живет в новгородских лесах. «Толково! — говорили мы с некоторой завистью. — А писательство? Надо же Витьке чем-то жить!» Писателя Бианки в то время никто из нас не знал.
А он, начав писать для детей в 1923 году, выпускал книгу за книгой. Писал о лесе и его обитателях. С первых же книг писатель Бианки завоевал прочную любовь у ребят. Стал одним из основоположников советской детской литературы. Его книги часто издавались и сейчас переиздаются для новых поколений детей, переведены были еще при жизни писателя (он умер в 1959 году) почти на все языки народов СССР и десятки зарубежных. Тиражи давно исчисляются миллионами.
В конце сороковых годов Виталий позвонил мне по телефону:
— Алло! Говорит некто Бианки. Здравствуй! Это ты пишешь в «Вечерку»?
— Я.
— Приезжай, пожалуйста, ко мне в субботу. Нужно поговорить. Адрес тот же.
В то время я публиковал фенологические заметки в газете. Они привлекли внимание Виталия, и он пригласил работать вместе с ним над радиопередачей «Вести из леса».
Начался иной период наших отношений: друг остался другом, но стал еще и учителем в новом — и для меня тогда еще приватном литературном деле. Много лет наша группа писателей (Бианки, Сладков, Шим, Павлова, братья Гарновские и я) составляла эту, бывшую в то время популярной, ежемесячную радиопередачу. Виталий правил коротенькие заметки, что я писал для «Вестей из леса», и разбирал их, как и материалы других авторов, на наших традиционных сборах у него на квартире.
В этот период я перечитал всего Бианки и определил обязательное для него и для всех его учеников правило: занимательно, художественно, но абсолютно точно, правдиво о природе. Помню, как много было дебатов на тему: хорошо ли, когда в рассказах животные разговаривают, не нарушает ли это правдивости? На одной из встреч Виталий передал нам беседу с критиком или редактором, не помню сейчас. Тот был решительно против разговоров животных на человеческом языке и в качестве аргумента привел рассказ Нины Павловой: ведь не разговаривают же у нее звери, а все понятно. Помню, как заразительно смеялся по этому поводу Виталий. В упомянутом рассказе персонажи много разговаривали, но написано было так талантливо, что критик не заметил или позабыл.
— Вот вам и ответ, — сказал Виталий, — неважно, говорят они или не говорят по-человечески, важно, чтобы сделано было хорошо. В этом искусство.
Страшно раздражала Виталия «правдивость» молодых авторов. Начинающий писатель и старый знакомый Бианки Е. Н. Фрейберг при мне читал свое произведение. Произошел примерно такой диалог:
Бианки (прерывая). Тут бы, наоборот, пристрелить его…
Автор. Но ведь он ушел…
Бианки. Ты что, дневник пишешь или рассказ?
Автор. Рассказ, но нельзя же уйти от правды.
Бианки (вскипая). Какая правда? Нужна художественная правда, она правдивее твоей жизненной. Где тут искусство? Фотография и только.
Мы собирались на квартире у Виталия Валентиновича.
Наконец и я решился написать большой «взрослый» рассказ и прочитать его Виталию. В солнечный день на старой квартире Бианок, в знакомом доме на Васильевском, Виталий, сидя в кресле, пил чай, закусывая любимыми квадратиками шоколада. Я приступил к чтению. Рассказ, как теперь понимаю, был отвратительный: вялый, длиннущий, написанный только потому, что события, о которых шла речь, были мне памятны. После третьей страницы слушатель погрузился в глубокий сон. Сидящей рядом Вере Николаевне было неловко, я не знал, что делать, и храбро добормотал все пятнадцать страниц. Как только я кончил, Виталий проснулся, разжевал дольку шоколада и сказал:
— Вот тебе первое задание. Сосчитай точно, сколько в рассказе слов, и вычеркни ровно треть. И вшей, вшей убери (причастия. — A. Л.), немыслимо сколько их. Иначе и слушать не буду.
ПИСЬМА
Письма Виталия… Я их люблю и храню бережно. Яркие, бодрые, умные, слегка иронические, и всегда хоть две-три строчки о природе. Они говорят, и дальше в моем рассказе пусть говорят они.
Когда уезжали из Ленинграда, мы посылали Бианки то, что писали для «Вестей» или журналов. Приходили ответы.
Послал материал для очередного номера. Получаю письмо:
«Обзор и загадка — хороши люди. Оба идут. Рассказ, как бабке помогали, — плохой люди: искусством не пахнет».
Очень мягко, бывало гораздо хуже:
«Твой „Окунеметр“ (конечно, не „Рыбье слово“!), начисто переделанный мною, отложен на сентябрь: не впихнуть было. Да ты и сам виноват:
Сколько раз говорил вам: не вылезайте вы на люди в исподнем! А ты и вовсе без порток вылез. Твое „Рыбье слово“ — никакой не рассказ, а черт его знает что! Начиная с названия.
Название — вывеска рассказа. Читатель должен знать, куда входит. Название — самая косточка рассказа. Тема. Суть. А у тебя что?
И зачем эта баба-вахтер с пистолетом и сотня совершенно лишних подробностей? Усвой раз и навсегда.
В искусстве — как в геометрии: между двумя точками можно провести лишь одну прямую. Это аксиома. Всякие лирические и прочие отступления бывают оправданы только в тех случаях, когда они — притоки реки, текущей от точки А (начало) до точки Б (конец). А у тебя что? Фуй, шанде! Левой ногой пишешь».
Послал Виталию несколько новых рассказов. Среди них один самому нравился — «Наротовские храбрецы». Много с ним возился, долго писал, переделывал; казалось, что получилось хорошо. И вот:
«…Вслед за письмом получил и рукопись.
Хороши „Наротовские храбрецы“. Но ведь это только еще накидыш. Самый правильный взгляд на искусство, сдается мне, у Микеланджело: в любом куске мрамора (жизни!) заключена идея, мысль, сюжет; надо только отбить лишние куски — и она предстанет всем воочию.
От своего куска ты не все лишние куски отбил, — ты не показал душу, томящуюся в нем. „Храбрецы“ твои одновременно и герои и трусы, и это надо подать как на блюдечке с голубой каемкой. Герои — п. ч. идут на страшилище с негодными средствами: трусы… раз бабка не пустила их в избу, велела прежде в байне помыться. Много у тебя лишнего в предисловии („приди словие“!). А „душа“ недостаточно обнажена и показана. Помяни, что это — древние новгородцы (ушкуйники!), ходившие на медведя с рогатиной (дух древних заставил стариков идти на зверя с ружьем, заряженным на рябчиков, а сверху — сечкой), но „устаревшие“: у них нет силы пристукнуть зверюгу топором, приходится утекать от него с позором! и в маленьком рассказе обнаружится такая глубина, — зашатаисся! Из анекдота сразу станет психологическая новелла с глубоким содержанием».
«…Я вытащил из Дома детской книги свои „Рекомендации“ и даю их в переработанном виде в серьезный журнал „Библиотекарь“. Теперь они у меня называются „Переводчики с бессловесного“. Страничку о тебе хотелось бы иллюстрировать „Наротовскими храбрецами“, превращенными в цветистую новгородскую новеллу. Доделаем?»
Приходили в письмах и советы. Из Ленинграда в деревню:
«Пишу… „Утренние мысли“ (карандаш). Записная книжка писателя. 2½ блокнота. Ежедневные записки с 7 утра солнечного времени. На правой „сторонке“ (странице — по-белорусски) блокнота. И „Мысли слева“ — на левой. Приедешь, — почитаем?
Очень советую и тебе такие записи вести: интересно и полезно! Вот, напр., запиши, как ты Яну анонсу обучал: хохотно же! И как дядя Федя учит рыбу ловить. Готовые же рассказы почти. И как ты надписи писал (после окончания постройки дома. — А. Л.): „Здесь добрая собака“, „Без улыбки не входить!“ и на уборной: „Сиди сколько влезет!“ А можно еще: „Закрыто на переучет“. (Чего? — спрашивается)…»
Виталий писал свое по-разному, иногда вяло, понемножку, особенно при обострении болезни, иногда почти «запоем», но планов и тем у него было великое множество, они переполняли его, захлестывали и превышали возможности.
Да, планов было много. В одном из последних писем опять:
«И скоро доберусь до своего „Рассказа о рассказах“ — лирического пособия для начинающих писателей. Во!»
Насколько я знаю, в зрелом возрасте Виталий марки, спичечные этикетки или открытки не собирал, и все же был он заядлым и страстным коллекционером. Он собирал слова — искал их повсюду, и новому незнакомому, но выразительному слову радовался как большой находке. Частенько он, братья Гарновские, Миней Кукс и я беседовали о том, что хранителем настоящих русских слов является наш Север и, в частности, Новгородская область. В наших скитаниях по лесам и озерам среди северных простых людей мы находили такие слова и привозили их Виталию как самые драгоценные трофеи. Он обдумывал их, примерял всячески, перекатывал в мыслях, как старатель перекатывает на ладони найденный самородок.
«Тронут, что ты вспомнил о незначительной моей персоне на своем озере Видимире: „До того ль, голубчик, было!“ Овидь-то, овидь какая! Наверёх ведь выстал.
И до чего ж милы сердцу словеса новгородские!»
«Шли рассказы на апрель. Самый Апрель (водяника) Шим уже прислал; хорош».
«Лешачек!
Которые прочие не шибко хорошо знают русский язык, а, между прочим, других прочих в неправильном употреблении слов на оном укоризненно упрёкивают.
Беспременно купи себе новейший (поскольку Вл. Даля не найдешь) „Толковый словарь русского языка“ первого нынешнего грамотея проф. Д. Н. Ушакова (4 тома) и прочти:
— Мочь, — … не моги, — обл. или простореч. шутл. („— Бессильному не смейся и слабого обидеть не моги!“— дедушка Крылов Иван Андреич).
А вот твоего слова лахтина („тростниковые — или камышовые? — лахтины“) я ни в одном словаре не нашел: ни у Ушакова, ни у Ожегова, ни у Даля…
А мне для „Толкового словаря новгородского наречия“ (собрал больше тысячи слов…) изъясни, что есть „лахтина“ и на каком это наречии.
Впрочем, я и сам знаю, что это не по-новгородски, а по-чухонски и, судя по нашей Черной Лахте за Лебяжьим, значит залив, бухточка.
Бувайте здоровеньки».
«Спешно требуется от тебя рассказец в две страницы на новгородском языке!»
…Любил Виталий не только настоящие старинные русские слова, но и меткие деревенские выражения, пусть даже с искажением городского языка. Бывало, соберемся вечером у Бианок, просит:
— Расскажи, как у вас там председатель электростанцию строил.
Начну рассказывать:
— А Ванька что? В гору пошел — у него в районе большое протяже. Тут впросте ходил, а там — не подойди!
Смеется Виталий.
— Так-то трудно ехал — вся дорога глобам взялась…
— Стой, — говорит Виталий. — Ноника, принеси-ка Даля, посмотрим, что за глобы.
ПРИВЕТ ИЗ ЛЕНИНГРАДА
Терпеть не мог Виталий Валентинович, «когда врут писатели про живой мир».
В № 10 за 1953 год журнала «Звезда» в «Письме в редакцию» он писал:
«Не раз уж читатели сигнализировали „Литературной газете“, что со всей огромной областью знаний о природе — о живом мире растений и животных, в котором мы живем, — у наших писателей очень неблагополучно… Особенно „не везет“ нашим писателям, когда они, стремясь украсить свои произведения описанием „красот природы“, обнаруживают при этом свое полное ее незнание и непонимание.
Писатели пишут, а критики, еще меньше писателей знающие природу, изо всех сил расхваливают их. И так, сами того не ведая, поощряют уничтожение наших естественных богатств».
Эта позиция была «чувствительной точкой» Виталия Валентиновича. По этому поводу он много выступал в прессе, а когда было некогда или не с руки, писал прямо автору или редакции. Многие знали, что была у него, специально в большом количестве закупленная, пачка конвертов с надписью «Привет из Ленинграда!». В этих конвертах он посылал сердитые письма.
Виталий обратил внимание на статью в «Литературной газете» «Вспотевшие тигры», в которой я высмеивал чепуху, что написана в различных книжках, даже у самых почтенных авторов. Через несколько лет Виталий вместе со мной опубликовал в «Охотничьих просторах» юмористический рассказ «Неизбывные сюжеты» и страничку «Морковка на елке» в журнале «Огонек».
По поручению Виталия я выписывал или вырезал из газет, журналов и книг всякие несообразности и хранил в особой папке. Виталий называл ее «Наш Мюнхгаузен» и либо сам пользовался собранным материалом, либо просил меня написать, снабдив несколькими конвертами «Привет из Ленинграда!».
В письмах Виталий не раз возвращался к этой теме:
«Чем цитировать тебе из разных книг, просто посылаю тебе две из них: мощного С. Г. и прыткого Ф. П. Читай, наслаждайся и посылай своих потеющих тигров на авторов».
«О Г-ве все же надо бы написать: классический кроссвордик! Пока чаек действительно не перевели в куриные».
«Теперь посылаю тебе свою книжечку. Рассмотри рисунки. И напиши, пожалуйста, возмущенное письмо директору…
Напиши ему, что преступление с первых же книжек (см. название серии!) внушать детям превратные представления о природе, какие подносятся здесь читателям иллюстратором книжки. Напиши, что безобразие внушать ребятам, будто кузнечик — четвероногое животное и что водомерка бегает на ходулях… Укорзни так же директора за то, что поскупились они нарисовать всех животных, о которых идет речь в сказке, — не дали рисунков в тексте ни паука-сенокосца, ни жучка-блошачка (поди догадывайся, что он изображен на обложке!), а майского жука изобразили каким-то лохматым медведем. Директор… неплохой парень, но за такие вещи…»
В одной из газет была красочно, с ручательством за достоверность, описана схватка путевого обходчика с барсуками. Послал вырезку Виталию. Ответ не замедлил:
«12/VII 58 г.
Рижское взморье
Ну хорошо же, ну здорово.
Вот это — да! Вот это жисть!
Вот это я понимаю!
Напиться так, чтобы с перепугу барсучишка не раздвоился, не растро и лся, а превратился в 20 барсучищ, разъяренных, с оскаленными пастями. А какое оружие — открещиваться от лютых зверей, виноват — поражать, отбиваться: фонарь! „Вот с визгом упал на землю один зверь, второй, третий. Фонарь потух. Пут. обходчик продолжал наносить удары в полной темноте“. Тем не менее Ходак увидел, что „барсуки отступили, а затем скрылись (?) в лесу“.
Ну красота ж!
Храни это сокровище как зеницу ока! Это перл в нашей коллекции Мюнхгаузенов…»
«Перлов», к сожалению, было более чем достаточно, и они постоянно возмущали и волновали Виталия.
ОХОТА
Не могу рассказать, как смотрел на охоту в юные годы Виталий. Мальчики не склонны к разговорам на отвлеченные темы. Знаю только, что тощий чернявый юноша в смешной жокейской кепке — младший из братьев Бианки, с которыми мы встречались в лесу и на море, — так же был увлечен охотой, как наши отцы и мы сами. А увлечены мы охотой были самозабвенно, до фанатизма, и отдавали ей все свободное и несвободное время.
Некоторая разница между нами и Виталием была. Воспитанный отцом, профессионалом-орнитологом и великим природолюбом, Виталий уже тогда лучше нас знал лес и его обитателей. Разница была еще и в другом. В Лебяжьем, как я уже говорил, была большая охотничья компания. По отношению к добыче дичи все придерживались простых и строгих правил: добывай то, что можно съесть, и столько, сколько можно съесть. Совершенно исключалась, таким образом, стрельба по чайкам, дятлам, сорокам, кукушкам и т. д. — это не дичь, несъедобное. А в семье Ливеровских смотрели на это несколько шире. Моя мать, побывав в Италии и Франции, просила нас с братом стрелять для стола воробьев, овсянок, дроздов, что мы с помощью малопулек монтекристо успешно выполняли. Прекрасное это было блюдо — на пропитанном соком ломтике белой булки ароматная тушка овсянки. Все были довольны, хвалили нас, охотников, но если бы мы застрелили ласточку, зяблика, пеночку или мухоловку, это вызвало бы всеобщее возмущение, отец, узнав, немедленно отобрал бы от нас ружья и строго распек. Отец Виталия стрелял самых разных птиц. Это необходимо для его дела, профессии и никого не шокирует. Как ни жалко, но для того, чтобы описать какую-нибудь птицу, ее надо подержать в руках, измерить, взвесить и для пополнения музея снять шкурку и набить тушку. Ближайшей и чисто практической производной от такой практики было убеждение, что все птицы съедобны, нет среди них носителей «мяса поганого», дичь это или не дичь. Подкреплялось это кредо и нуждой в продуктах питания во время дальних орнитологических экспедиций: весьма полезно было, сняв шкурку, варить или жарить птицу — не бросать же мясо. Отсюда в бианковской семье, как и во многих связанных с зоологией семьях, утвердилась некая лихость в отношении съедобности. Со смехом и смаком рассказывали, что у Бианок варили «суп из мамонтятины» — из мяса доставленного тогда в Петербург мамонта.
Виталий с отцом. (Лебяжье 1906 г.).
Далее эту натуралистическую экспедиционную привычку уже Виталий распространил на оседлую жизнь, когда, живя в тяжелые годы в деревне, бил для еды обычно не принятое: сорок, соек, грачей и не очень считался с разрешенными сроками охоты — например, стрелял зайцев во время летней охоты по перу.
Охота сопровождала Виталия Бианки всю жизнь, он отдавал ей много времени, всегда держал хороших собак и имел доброе охотничье оружие.
Какие у него были ружья? Мне известны: духовое ружье, монтекристо, берданка (не его, одолженное), зауер. В тридцатом году перед поездкой на Ямал он купил у известного охотоведа и охотничьего писателя, своего друга-лебяженца Григория Евгеньевича Рахманина двустволку бельгийской фирмы «Шольберг». Покупал за недостатком денег сложно: одновременно продавал свой зауер другу-художнику Валентину Курдову, который с трудом наскреб денег на свое первое ружье.
С «Шольбергом» Виталий охотился всю остальную жизнь. Был влюблен в эту прекрасного боя двадцатку. Не раз вспоминал ее в дневниках, даже стихи посвящал.
«Мы с Шольбергом по-прежнему всё в лесу да на озерах», — это из письма.
Стихи лирические:
Стихи иронические:
Какие были собаки? Ранних не помню, но уже в 1940 году, когда Бианки жили в Михееве (Мошенской район Новгородской области), у них было сразу четыре собаки: спаниели Джим (самая любимая в жизни Виталия собака) и его сын Бой, русский выжлец Заливай, ирландец Бой. Заливай был местных кровей, породой не блистал, работал отлично, надежно. С ирландцем Боем дело обстояло хуже. Бианки считался спаниелистом, и это было действительно так: Виталий держал и даже судил спаниелей в качестве эксперта-стажера. В это время М. М. Пришвин решил, что по его годам (ему было тогда 67 лет) и здоровью лучше всего перейти от легавых к спаниелям, и просил Виталия Валентиновича достать ему одного или двух спаниелей. Виталий достал и отправил ему с нарочным кобелька и суку. В ответ на это М. М. Пришвин прислал в подарок ирландского сеттера Боя из питомника Г. К. Дурнева. Собака была очень высоких кровей и великолепного экстерьера, однако, по словам самого Пришвина, «натаскана мной, но еще не совсем готова (горяч)». Виталий Валентинович тоже не справился с неудержимым кобелем и вскоре его отдал. Перед самой войной был взят еще щенок — спаниель Март, трагически погибший в колодце. Весной 1945 года Виталий Валентинович привез из Москвы щенка спаниеля Бэмби, поставил его и несколько лет с ним охотился, в основном на озере Боровне Новгородской области. Это была последняя собака Бианки. Здоровье его становилось все хуже, сдавало сердце, отказывали ноги. Бэмби был оставлен там же на озере знакомому охотнику.
Виталий Валентинович с атрибутами жизни в деревне: собакой, ружьем, биноклем и книгой. (Д. Михеево.1940 г.).
Каким охотником был сам Виталий Бианки?
Больше всего он любил ходовую охоту со спаниелями. Это был его конек, так как стрелял он мастерски, точно и очень быстро навскидку, без поводка. Кроме того, будучи прирожденным натуралистом и весьма наблюдательным человеком, он знал, где и когда можно найти дичь.
Где бы он ни охотился, иногда в самых сложных жизненных условиях, всегда у него с собой были записная книжка и карандаш. А стоило хоть немного обжиться на одном месте, как начиналась уже планомерная работа орнитолога: систематические наблюдения за отлетом и прилетом птиц, их гнездовой жизнью — экология в самом широком смысле; определение размеров, взвешивание, анализ желудков. Таблицы, таблицы. И вот уже появляются «Птицы Мошенского района», «Опознаватель птиц на воле».
Страстный охотник, он все же больше вникал в природу, а не в охоту и этим резко отличался от нас, его друзей-охотников. Лучше нас знал и понимал птиц, но не ждал так страстно, как мы, Натальина дня (пролет дупелей) или высыпки вальдшнепов. Возможно (даже наверно), замечал, что во время его походов со спаниелями в определенный срок чаще встречались на пути вальдшнепы и даже дупели, понимал, что это пролет, но специально ходить за этой дичью, искать места, где они летят гуще, не стал бы.
Азартно охотился в те изобильные годы, но не любил тратить время на обеспечивание себя охотой: натаску легавой, шитье флагов и чучел, содержание подсадной и так далее. Даже специальная экипировка, нередко волнующая городских охотников (особые куртки, сапоги и тому подобное), его практически не интересовала: просто одевался, по-деревенски.
Если бы Виталий был маммалологом, изучал зверей, то, конечно, завел бы штуцер и стрелял крупных животных. Я не знаю, много ли он охотился на медведей в алтайский период жизни, однако из города он на медвежью охоту выезжал только два раза с неизменным «Шольбергом». Рассказывал, что не советовали ему ехать на берлогу с двадцаткой, предлагали штуцера. Он не взял: «В лесу стреляешь накоротке. Надежнее всего своя привычная двустволка». Я был с ним вполне согласен.
Несмотря на то, что Бианки много и подолгу жил в сельской местности, он был все же охотником городского типа; трудно представить его окладывающим волков или лисиц и, того более, промышляющим пушного зверя с лайкой. Хотя — видимо, в результате сибирских впечатлений — очень тепло отзывался о лайках, возмущался, когда встречал в прежней литературе, что их называют северными дворняжками.
Слышал от людей, что Виталий Бианки под конец жизни сознательно отошел от охоты, стал ее отвергать совершенно. Это не так. Не раз мы разговаривали на эту тему. Он был против браконьеров и охотников-хищников, против истребительных «спортивных» охот, когда удовольствие и удовлетворение выражается числом убитой дичи. Такие охоты он не принимал, таких охотников он презирал, а настоящим охотником считал себя всю жизнь и этим гордился. Развивая эту позицию — увлекался, с моей точки зрения доходил до утверждений парадоксальных, писал: «Вот почему я не держал легавых собак, собак со стойкой: мне казалось нечестным, сковав птицу страхом перед застывшим над ней зубастым зверем, не торопясь подойти к тому месту, где она затаилась, и, приказав собаке поднять ее на крыло, хладнокровно застрелить на взлете. Я предпочитал спаниелей… только разыскивающих своим чутьем птицу и скорее помогающих ей спастись от охотника, чем охотнику — застрелить ее».
Для Виталия Бианки, влюбленного в природу, как и для всех охотников такого склада, философия охоты была трудной, о ней он думал часто и до конца жизни. Писал в дневнике: «Любить и убивать. Таких противоречий полно человеческое сердце… Не мне распутать эту загадку, трагедию древнего Эдипа».
Однако, отказавшись разрешить эту роковую антитезу, он самозабвенно предавался охоте и высоко ценил ее положительные стороны. Писал: «Охотнику много приходится видеть такого, что недоступно простым глазам». Возмущался, когда радио или журналы отвергали охотничьи сюжеты: «Опять от нас вегетарианства требуют, а мальчишкам-то охота куда как завлекательна. Не понимают, что через охоту — в лес, потом глаза разгорятся — любознательность и познание».
Охота платила ему полноценно: в молодые годы помогала собирать научные коллекции, в тяжелые годы кормила. Теперь некоторые люди говорят об этом снисходительно и как бы вскользь, желая оправдать с их точки зрения порочную охотничью страсть писателя. На самом деле многие — и немалые — периоды жизни Виталия охота была основным источником существования. Это относится больше всего к военному времени, когда его писательский труд практически не мог быть реализован, а другой специальности или возможности зарабатывать физическим трудом у него не было. В этом положении бывали и другие русские писатели-природолюбы: М. М. Пришвин, Н. А. Зворыкин, И. С. Соколов-Микитов.
Но главное — охота настойчиво водила его по всем углам и закоулкам Родины, по лесу и по морю, в горах и пустынях, летом и зимой, весной и осенью, в дождь и в вёдро, в морозной тишине и под вой пурги. Охота вела. Оставалось только смотреть, видеть и думать, а это Виталий умел делать так, как немногие.
Нет, не охладел Виталий Бианки к охоте. Не охотился в самые последние годы потому, что был болен и, главное, болели ноги. Тяжело это переживал, жаловался при встречах и в письмах: «Мне бы только научиться маленько бродить, я бы еще показал… вальдшнепам да уткам». В другом письме: «…эх, леший! Неужели я-то так уж больше не смогу побаловаться с ружьишком, хоть с лодочки?!»
Были и проблески: «Здоровьишко мое маленько получше. Весной надеюсь не раз побывать с тобой на тяге. Кстати, и „Победа“ у меня в распоряжении».
Есть у старых охотников душевное свойство — постоянное желание поделиться охотой с другими. Поделиться с другом — это уже большая радость. Как устроить охоту малоподвижному человеку?
Захотелось угостить Виталия глухариным током, — по его определению, «одним из самых поэтических лесных таинств». Два года я бегал, и не один, а с друзьями, по настам, по голубым мартовским снегам, разыскивая глухариные чертежи вблизи шоссейных дорог. Нашли в Волосовском районе. Небольшой ток, петухов на четыре-пять, но непуганый, а главное — с самой дороги, как показал подслух, хорошо слышны песни. Удивительный ток! Может быть, один такой на всю Ленинградскую область. Вот и свезем туда Виталия.
Надо было видеть его радость:
— У самой дороги?
— На дороге чертежи.
— Окошечко открутим и услышим?
— Услышим и увидим.
— Здорово, босс!
Собирались долго, на неделю отложили. Накануне выезда зашел к Бианки окончательно договориться. В передней встретила Вера Николаевна, жена Виталия, шепчет:
— Не позволяют врачи. Не расстраивайте его, не говорите о поездке.
Целый вечер мы разговаривали на разные темы. Про мошников, про тока — ни я, ни он. Были ли правы врачи? Я? Вера Николаевна?
Виталия нет, а глухари поют. Поют и на «бианковском» току. Наверно, и числом прибавились, ведь никто из нас после на этом току не стрелял. Конечно, поют…
ЖУРАВЛИНАЯ РОДИНА
Глупо было бы написать: «Виталий Бианки любил природу». Никчемно. Но интересно, что само слово «природа» Виталий терпеть не мог, хотя и вынужден был им пользоваться, говорил: «Природа, хм! Неуклюжее какое слово; представляется что-то вроде толстой чугунной бабы».
В письмах Виталия непременно кусочек, пусть две-три строчки, о природе:
«Репино. Меня вишь куда пихнули. Тут, правда, недурно: еловый воздух, смешанный лес, дюны, море, много птиц, белок, черемухи, кислица».
«Ленинград. Вот сейчас еще гляжу из своего окна и просто изумляюсь: топольки стоят зеленые! На Марсовом, у Казанского собора расцветают розы. Летом совсем засыхавший лес в октябре стоит весь зеленый — всем на удивление. А стрижи ежегодно исчезают у нас в свой календарный срок: 20 августа. Пятый год отмечаю в Комарове: день в день, тютелька в тютельку! Это поразительный фено-феномен! Вношу это в свою „Лесную газету“».
В мозглый осенний день 1950 года я привез Виталию фотографии из Новгородской области, где проводил лето. Виталий морщился, у него болела нога. Мы долго молчали. Наконец он сказал:
— Хороши места, я там близко жил на озере Карабожа, километров сорок, наверно. Не могу без леса, без воды, отсюда выбираться трудно. Что бы поставить где-нибудь избушку на курьих ножках? Как думаешь? Говорят, под Весьегонском хороши места — холмистые, воды — океан, утка, рыба. Съездил бы с моими ребятами, посмотрел?
Я ответил, что съездить могу, но что для этого дела мне давно приглянулось место в Любытинском районе Новгородской области. На этом разговор окончился.
В июне следующего года пришло письмо из Репина от Виталия: «Я, собственно, вот насчет чего: поедешь ты во Весьегонск или не поедешь? Насчет избушки на курьих ножках? Если всерьез разделяешь мои мысли насчет новой „маленькой родины“ (вроде нашего Лебяжьего), то приезжай ко мне сюда, поговорим подробно и всерьез. Это ведь большое дело».
В Репине мы много разговаривали о новой «журавлиной родине», о солнечном, высоком бугре над озером, где рядом неоглядные мхи; там журавли выводят молодых, по веснам хохочут куропачи и до ближайшего глухариного тока рукой подать.
— Километра полтора-два я могу, — опять сказал Виталий.
Живучи в отпуску в деревне, я получил письмо:
«Вернулся в Ленинград с Рижского взморья — и нашел здесь твое письмо. Рад за тебя. Видно, там у вас в Любытинском и впрямь красота. Уж не попроситься ли и мне в те края? Все еще не оставляю надежду на избушку на курьих ножках. Только где бы ее поставить? Приедешь — поговорим, ладно?»
В ответ я послал карту наших новгородских мест и кроки озера Городно, сделанные от руки.
«Комарово. Дорогой Леша. Спасибо за карты. Мы тщательно изучаем их — и так вроде уже путешествуем по замечательному озеру. В. Н. и Талюшка рвутся на разведку. Хорошо бы воспользоваться вам наступающим бабьим летом — и съездить на разведку на Городно.
Вчера катали меня в „Победе“ по Перешейку. Были и на оз. Красавица, и на других озерах, и на Выборгском шоссе. Но самое сильное впечатление произвел на меня один холм, где следы бывшей усадьбы и взорванный дзот. С этого холма в несколько горизонтов открывается огромный кругозор (или по-древнерусски: „видимирь“) чуть не на всю Похьёлу, на ее холмы и леса.
И скажу: не по душе мне эта страна!
Потом долго думал: что мне тут не нравится, чего не хватает?
Наконец понял. В сухопарых здешних лесах нет кудрявых ольх и у озер — ласковой лозы, ракит, ив. Озера здешние — просто дырки в граните, а острова их — камни.
Нет, не по душе мне Похьёла, и не желал бы я такой родины своим внукам. То ли дело милая Новгородчина с ее обильной, а не как здесь будто по карточке отпущенной березой и осиной, с ее зарослями веселых ив („тальника“ — по-сибирски) вокруг мягкобережных озер, с целыми рощами самого, казалось бы, никчемушнего на свете дерева — черной и белой ольхи по болотам! Сколько ласки и радости в том пейзаже, сколько интимной прелести в наших речушках, пробирающихся из смешанного леса, где седовласые дремучие ели создают таинственную глубину, шуршит под ногами опавший лист ольхи, рдеет рябина, трепещет осина, рыжим огнем горят на закате мачтовые сосны по холмам, — в строгий храм соснового бора, оттуда выбегают в луг с живописно разбросанными по нему куртинками остролистых ив, оттуда в белоствольную березовую рощу, а там бегут бесконечными полями ржи, пшеницы — и опять вбегают в разнопородный лес, где, на радость зайчишкам и молодым медведям, прячутся участки овсяных полей…
Нет! Хочу скорей на Городно, где в лесу лешаки, в озере — русалочки, а на прекрасных болотах — смешные разные шишиги и кикиморы. И пусть оно станет настоящей маленькой родиной моим внукам, какой было для нас когда-то Лебяжье, — и вырастут на берегу его избушки на курьих ножках в усадьбе под названием Внуково, или Дедо-Внуково, чтобы было и мне где сложить свои усталые косточки в мать-сыру землю Новгородскую.
Давай строиться вместе: так удобнее, а понять — мы всегда поймем друг друга, поскольку характеры у нас не вредные, оба мы любим одно и оба из Лебяжьего…»
Разговоры о постройке избушки на курьих ножках продолжались, стали излюбленными, но… здоровье Виталия становилось все хуже. В 1955 году я начал постройку дома в Новгородчине. Купил избу в глухой лесной деревнюшке, чтобы перевезти ее к озеру. Весной, будучи у Бианки, рассказал об этом и предложил купить еще одну пригляженную избу и поставить рядом. Виталий загорелся, хотя и чувствовал себя плохо. Выходя из дома, в прихожей, я спросил Веру Николаевну: «Покупать?» Она молча отрицательно покачала головой и шепнула: «Доктора!»
С тех пор разговоры шли только о моем доме. Строил я его долго и трудно. Наконец, в июле 1957 года написал Виталию, что закрылся крышей. В ответ письмо:
«С избушкой тебя на курьих ножках! Умел бы — позавидовал. За 63 года '(нам одинаково) мы с В. Н. впервые летом в городе. Тоска! Ни пуха тебе ни пера, — а уж если перо, то с чернилами!»
В 1958 году, закончив постройку перегородок и отделку дома, пригласил туда Виталия со всей семьей. Ответ пришел сразу:
«Господине мой!
Премного благодарен за милое приглашение в твое поместье! Чертовски соблазнительно! Однако — неосуществимо, к великому моему огорчению: много было пито, много курено. (А ты бросил, наконец, воздух портить, небо коптить? Смотри — плохо будет!)
Спешу ответить, чтобы не ждал. Спасибо тебе, друг!»
Так закончилась мечта о новом Лебяжьем, о второй «журавлиной родине».
«ВЕСТИ ИЗ ЛЕСА»
«Вести из леса» были очень популярны у ребят и, не ошибясь, можно сказать, — у взрослых. Тысячи и тысячи людей улыбаясь подходили к репродукторам, заслышав знакомую, ставшую милой музыкальную заставку этой передачи. Выходила она в эфир долго, запомнило ее не одно поколение. А писем было столько, что вся наша немногочисленная редакция, включая сюда авторов, отвечать на них затруднялась. Полюбили слушатели эту передачу, и большое горе и тревога пришли, когда умер Виталий Валентинович.
Ушла живая душа «Вестей», но стиль передачи хорошо определился, работа была налажена, люди… люди остались, но понемногу стали отдаляться. Администрация радио, слушатели требовали продолжения передачи. Литературным редактором согласился быть Николай Сладков, радиоредакция и артисты остались те же во главе с народной артисткой РСФСР Марией Петровой, — нельзя уже было передавать в эфир: «Редактор Виталий Бианки», но и отделить его от передачи невозможно.
Мы, то есть Николай Иванович Сладков и я, пошли в дирекцию. Нас внимательно выслушали, настойчиво просили продолжать работать, но на главную просьбу ответили отказом. Мы просили назвать передачу именем Виталия Бианки. Директор сказал: «Подумайте, что вы просите! Бианки — белый офицер». Я возразил: «Он — это я хорошо знаю — никогда белым офицером не был». Директор только повторил категорически: «Невозможно».
Передача шла еще довольно долго, но в конце концов прекратилась. Причин можно назвать много, на самом деле была одна — не стало Виталия Бианки.
НА ОЗЕРЕ БОРОВНО
В марте 1977 года мы с Еленой Витальевной побывали на озере Боровно в Погосте, где в послевоенные годы летами жили Бианки. Побывали в том доме, побывали и у оставшихся здесь их друзей, в семье Шенк-Ивановых.
Конечно, Виталию здесь было хорошо. Не могло быть плохо — из окна видна тростниковая утиная заводь, рядом на бугре церквушка, видимая со всех концов озера, а вокруг приветные места с такими русскими именами: три домика у ручья — Жилинцы, горка над озером — Ветринка, остров — Еловик.
Только надо понимать, что раньше он бродил широко и сам видел поистине удивительное. С годами и по болезни уже становился круг и приходилось все шире дополнять жизнь воображением. Когда стали болеть ноги, он оказался прикованным сначала к лодке, потом к балкону. Мне кажется, именно тогда он утвердился в том, что открыл здесь «Страну Див». Была же она в нем самом, но столь сильно, светло и ярко он ее воспел, что осталась эта страна жить и после смерти поэта. Много лет спустя местная пресса публиковала статьи, к природе совсем не относящиеся, но географически твердо обозначенные — «Страна Див».
Как всегда грустно бывать «после…», как всегда резко не хватает того, кто ушел. И, как всегда, хочется самому увидеть то, что он видел своими глазами. Очень непросто, ведь это были глаза поэта, но надо, надо…
В солнечный морозный день мы по насту помчались на лыжах, скатились с берега в ослепительный простор озера.
Как бы это ему представилось, что бы сказал? Чаша? Зеркало? Белое поле? Голубоватый глаз земли? Застывшие волны? Нет, нет, нет — всё не то. Боже мой! Ведь это раковина! Огромная белоснежная раковина, и стенки у нее такие же твердые и ребристые, и поют, звенят они под лыжами, как раковина, приложенная к уху.
На середине озера, где частая, жесткая ребристость, лыжи и следа не оставляют — так, легкие черточки; там, где волны пореже, — позади четкая лыжня; у берегового ската оседают с шумом, ломаются большие пласты, поверху гладкие, снизу пушистые, как брюшко ежа. Здесь идти труднее. Скоро от напряжения, от ослепительности снежный сахар становится розовым — я знаю, что нужно поберечь глаза, иначе он может совсем закровенеть.
Иссиня-черная кайма берегового леса — ее освободили от навеси ветер и солнце, — голубея, уходит вдаль.
За мысом встретились два ветра — береговой и плесовый, обнялись, подхватили легкие струйки поземки, закрутили ее в светлый качающийся столб. Поднялся он над лесом до солнца неисчислимыми ледяными искрами.
Холодно! Растут тени, к вечеру подмораживает, унимается ветер. Дома — радость тепла, стихающая боль подмороженных ног, и все та же грусть, даже досада, вот он тут был, был, — и вот его нет с нами.
НА ЭКРАНЕ
Виталий Бианки вошел в литературу уверенно, сразу, заметно и прочно, почти без споров и злобного оппонентства. Прижизненное признание подтвердилось популярностью посмертной.
Как всегда, вокруг имени известного и замечательного начинается суета использования. Чем больше проходит времени, тем выше популярность большого писателя, и множатся поделки, так или иначе связанные с его именем или искусственно прицепленные к нему. Бывают, возможно, и удачные, но чаще, к сожалению, халтурные и недостойные имени. Например, Одесская киностудия приняла к постановке недоброкачественный сценарий О. Осетинского «Сто радостей, или Книга великих открытий». Он был начисто забракован и опротестован дочерью писателя. Несмотря на это фильм (с небольшими поправками в ходе работы) был сделан. Кино-и телезрители увидели на экранах тенденциозную мешанину из биографии Бианки и инсценировок его произведений. Хорошо, что успеха фильм не имел.
Довелось и мне участвовать и даже пострадать в одном из таких мероприятий. Несколько лет назад (перед девяностолетием Бианки, кажется) благодаря инициативе писателя Николая Сладкова на Ленинградской телестудии по сценарию Н. К. Неуйминой режиссер Ерышев делал фильм о Бианки. Было решено часть натурных съемок провести на озере Боровно у дома Смородкиной, где местные краеведы установили мемориальную доску. Фильм должен был включать рассказы-воспоминания о Бианки двух его учеников-писателей — Николая Сладкова и мои. Удачно сложилось, что оба основных участника жили летом поблизости друг от друга, километрах в ста пятидесяти от Боровна. Прямого пути на общественном транспорте туда нет, и дороги прехудым-худые. Я свез на моем проходимом УАЗ-469 Елену Витальевну и Николая Ивановича через Любытино — Боровичи — Окуловку к месту съемок. Поселились мы в доме Ивановых, киногруппа — в помещении школы, любезно предоставленной ее директором.
Еще до нашего приезда киногруппа занималась натурными съемками начиная с дома, где жил Виталий, и по живописным берегам озера. Потом посадили Николая Ивановича на стул под деревьями, неподалеку от озерного берега, и он перед камерой рассказывал о Виталии, что помнил, что знал, без всякого сценария. Посадили на стул и меня. Я рассказывал о том, что помнил и знал. И, как всегда, в этот период, характерный нападками на охотников, я, с удовольствием и стараясь быть объективным, говорил о значении охоты в жизни Виталия. О том, как привела она его в лес, научила любить и в конце концов сделала писателем-натуралистом. При этом я, конечно, опровергал критиков и литературоведов, старавшихся скрыть, пригасить эту сторону его жизни, а то и солгать, что он под конец жизни был противником охоты…
Во время просмотра фильма в Доме кино я был приятно поражен великолепными натурными съемками лебедей над Финским заливом и возмущен тем, как сделан фильм. С моей точки зрения, грубейшими ошибками были: отсутствие детей на экране (ведь для них писал Бианки, им же адресован фильм), его затянутость; постоянный показ крупным планом лица Николая Ивановича (у ребят, конечно, остается впечатление, что это и есть Бианки), несоответствие показа животных и их голосов (это в бианковском-то фильме!); и, наконец, я был крайне недоволен, что полностью исключили мое выступление и тем самым опять исказили образ писателя.
После просмотра, перед обсуждением, ко мне подошел режиссер фильма Ерышев, спросил мое мнение. Я в двух словах сказал. Ерышев зашептал мне на ухо, что он согласен, что все сам знает, понимает, что мое мнение для него весьма ценно; а дальше — просительно: «Бога ради, не выступайте. Ведь это формальная сдача работы, как бы предварительная. Если вы выступите — катастрофа: с людьми не рассчитаться. Я обещаю, даю слово все учесть и восстановить, в первую очередь ваш рассказ».
Я не выступил. Ерышева больше в глаза не видел. Фильм пошел, каким был показан на просмотре, демонстрировался несколько раз по телевидению.
ОХОТА, КОТОРОЙ НЕ БЫЛО
Мы вышли из дома в час, когда солнце заметно спустилось с полуденной высоты. В это время тетерева начинают выбираться из гущарок на чистое, и собаке легче взять след.
Сошли с крыльца, по-деревенски крутого, узкоступенчатого, и, придерживая ружья, чтобы не стукнуть прикладами о калитку, вышли на улицу. Улица зеленая, покрытая неистребимой гусиной травкой. За околицей у гравийного карьера свернули с каменной дороги на логовую, малоезженную, и пошли к Черному болоту…
Я один. В эти места попал после смерти Виталия и только воображаю, что в погожий августовский день мы с ним вместе идем на охоту в час, когда тетерева выходят из гущарок на чистое.
С женой и сыном Виталием в Михееве. (1938 г.).
Приехал накануне, ночевал в избе, где несколько лет жили Бианки. Хозяин дома рассказывал про их житье-бытье в Михееве. Рассказывал так любовно и подробно, будто вчера было. Сказал еще, что в эту пору Виталий Валентинович ходил на охоту каждый день и с пустыми руками не возвращался. Посоветовал и мне взять вечернее поле, благо ружье и собака со мной. Он направит меня куда надо — хорошо помнит, где охотился Виталий Валентинович.
И верно, после логовой дороги я знал куда идти, стоял на тропе Виталия и был охотником той же веры, привычек и толка.
За небольшим ольховым перелеском открылись светлые полянки, разделенные узкими лядинками молодых березняков.
Остановился у придорожного камня, чтобы ружье зарядить и оглядеться. Глянул — и заволновался. Хороши места! Самые подходящие для выводков: полуоткрытые, много некоей и в ней иван-да-марья — тетеревиная травка, укромные уголки на меленьких нечищенных вырубках, буйно поросших кипреем.
Конечно, и Виталий здесь стоял, любовался, ружье заряжал.
Повела тропа на далекий бугор, через кошеные пожни, через ручьевины, где под ногой хлюпает вода, а самого ручья нет — так он зарос осокой и таволгой. На опушке леса геодезическая вышка. Понятно, узнаю, — писал Виталий:
«У вышки передо мной, с болотца, шагах в полуторастах вылетели два косача, полетели к вышке, но раздумали, повернули назад — против ветра. Как раз светило предзакатное солнце, ближний ко мне косач был так волшебно освещен, летел так тихо, что я замечтался и забыл по нему выстрелить».
Черный ельник и начало просеки. В прохладной тени приятно снять шапку, освежить влажный лоб. Вдоль просеки тропа, устланная палой хвоей. Под откосом омежка — зеленый мох и папоротник. Тут удобно, и нужно посидеть на толстой ветровальной ели, посвистеть, подманить рябчика. У Виталия на шейном шнурке висели два пищика: костяной — с тонким и верным голосом и жестяной — у этого свист сильнее и резче, нужный, когда ветер и шумно в лесу. А сейчас тихо в глухом бору. Ни одного птичьего голоса. Не та пора — отпелись. Только в макушке ели шебаршит и скупо попискивает пищуха.
Вышла просека на лесной покос. Тут недавно были люди. Односкатный навес из березовых веток, темное пятно кострища, рогульки, яичная скорлупа, обрывок газеты и ломаное грабловище. Не так давно были люди, но пожухла листва на крыше шалаша и прямо перед ним выросли подосиновики — искать их не надо: красноголовые столбики высятся на выкошенной, как бритой, поляне. Каждый год здесь косят, и, если Виталий заставал косарей, — конечно, его окликали: «Посиди, покури, вспыхни, Виталий Валентинович». Он не отказывал. Присаживался, слушал, улыбался. Улыбался потому, что любил слушать деревенскую речь. Про себя раздумывал:
«Почему костер по-новгородски „груда“? И как получилось, что обычный шалаш здесь называют „беседкой“? И вот грабловище лежит — отломанная рукоятка грабель. Почему же у вил рукоятка „ратовище“? Не потому ли, что иной раз приходилось русскому человеку на вилы и врагов принимать?»
Ведь писал мне Виталий: «И до чего же милы сердцу словеса новгородские!»
Ведет и ведет тропа, по которой он ходил… От тропы отверток — чуть заметная в высокой траве стежка. Идет под угор в овраг. Там жердяная оградка с калиткой. В ограде ключ, чистый — прозрачнее стекла. Кадка без донышка, под водой кипят, подпрыгивают светлые песчинки и рядом недвижно и плоско лежат медные монеты. Вокруг ключа деревянные кресты. Старые покосились и в землю вросли. Крест поновее — окрашен и прикрыт домотканым расшитым полотенцем.
Бывал здесь Виталий. Рассказывают, что потайное это место называется Вороний ключ. Прохожие, кто знает, заходят и по обычаю бросают в кадочку мелкую монету. А кресты? Кресты ставили при начале важного дела или, чаще бывало, при большой беде. Раз в год в летнюю пору, никому не сказавши, неизвестно откуда приходят на ключ две пожилые монашенки. По-девичьи стыдливо озираясь, снимают черные кофты, чтобы не замочить рукава. Выбирают из кадочки все монеты дочиста и пропадают на год.
За оврагом — прозрачный белоногий березняк. Тропа запетляла в сыром кочкарнике, пахнущем мятой и земляной сыростью, выбралась в поле и круто пошла в гору. На вершине холма несколько вековых крученых сосен, замшелые камни и солнцем припеченная красная земляника. Что это, «Земляничная горка»? А может быть, «Костяничная», где пестовала выводок куропатка «Оранжевое горлышко»? Похоже, похоже. Узнаю.
И какая же даль открылась с этого холма! Далеко внизу, среди прибрежных кущ, ярко-голубая полоска озера Карабожи. Налево, и тоже далеко внизу, открытая разбежистая долина. Направо — лесистые возвышенности: ближние — темно-зеленые, дальние — в синеватой дымке. Среди лесов деревеньки: иная вся на виду, как серый муравейник, от другой только полската крыши видно или луковичный бескрестный куполок церкви. Как угадать, что за деревня? Яковищи? Кочерово? Щитово? А он-то знал, своими ногами не раз через те деревни хаживал.
Подумать только, сколько раз Виталий стоял на этом бугре и любовал приветность и неяркую красоту Новгородчины. Любовал глазом неравнодушным и знающим. Различал на холмистых убранных нивах золотые полосы аржанищ, красные из-под гречихи, зеленую клеверную отаву, бурую паренину, неожиданную яркость озимых.
Солнце в лесу. Тропа завернула один раз чуть заметно, в другой — круто и привела к небольшому озеру. Узнал сразу. Оно безымянное, но для себя Виталий назвал его Полуденным, от деревни оно на юг. По вечерам он ходил сюда на утиную стойку. Где караулил? Есть ли скрадок-шалашик? Должен быть. Не видно. У самого уреза гладкой к вечеру воды стоит куст ивняка. Надо посмотреть. Перебрался через изгородь-поскотину, прошагал по зыбкому моховому лужку до самого куста. Так и есть! В середине куста жесткое сплетение корней — можно сидеть спокойно и потаенно. Значит, здесь… вот и сучки, срезанные острым ножом, чтобы не мешали смотреть в сторону воды.
Озеро спит, не шело хнутся прибрежные кусты. Деревня близко. Слышен лай собак и голоса женщин, встречающих стадо. Наверно, и Виталий слышал по вечерам из этого скрадка голоса и старался различить среди них знакомые — жены, дочки, сына.
Я снимаю с плеча ружье и стреляю в пасмурное закатное небо. Хлесткий удар разом возвращается от противоположного берега и уходит, повторяясь, затихая вдали. Резко плеснув на подъеме, из зарослей кувшинок взлетает испуганная утка. Виталий не любил зряшной стрельбы, мне простительно — это салют, печальный одинокий салют.
От озера к деревне тропка идет через выгон, потный огороженный луг. Чтобы легче было перебраться через изгородь, когда-то давным-давно прикатили сюда большой розоватый камень. Поставишь на него одну ногу — другая сразу же на той стороне, только спрыгнуть. И мне странно и душевно больно наступить на середку камня, точно на то место, где столько раз ступал Виталий.
Его нет, а я вот хожу еще…
На дорожке встреча — женщина с корзинкой. И сразу:
— Здравствуйте! Ой! У Виталия Валентиновича точь такая собака была, только ножки покороче. Вы не от игнотов идете?
— Нет, где они?
— Тут рядом, на ручье. Недавно пришли. И что у них наделано! Плотина высокая, долгая. Овраг залился. Большой плес — и хатка деревянная. Там и живут. Целое семейство.
К дому близко. Видно уже крыльцо, на котором любил сидеть Виталий в вечернюю пору. Смотрел, как уходит за лес солнце и на лугу поднимается легкий туман — «зайцы блины пекут».
Как бы радовался Виталий приходу бобров — добрых, сказочно умных, чудесных зверей. Вы опоздали, бобры, в Михеево. И я тоже.