Огромный, совершенно необычный артиллерийский снаряд просвистел в воздухе над фортом «Красная Горка», не разорвался, скользнул по слою глины и выскочил наружу. Осмотрели его краснофлотцы — снаряд невиданный и стреляют неизвестно откуда.

Так начался интересный эпизод гражданской войны в августе 1919 года на побережье Финского залива, вблизи местечка Лебяжье. В газете писали, что корректировщик 21-го воздухоплавательного отряда красвоенлет Виктор Конокотин обнаружил в Копорском заливе английский монитор «Эребус». Этот мелкосидящий броненосец удалось отогнать. Здесь же газеты писали о беспримерном, необычайном бое в воздухе.

Мы сидели с Виктором у ночного костра на глухарином току в урочище, по-фински называемом Кивилава, то есть Плоские камни. Он рассказывал: «Стреляет и стреляет — неизвестно откуда и кто. Час за часом я наблюдал из корзины аэростата за всем побережьем и никак не мог обнаружить. Наконец заметил тоненькую полоску корабля, прижавшегося к берегу, и вспышку орудийного выстрела. Обрадовался, сообщил по телефону координаты. Это мне даром не прошло. Однажды висел я на высоте примерно восемнадцать тысяч, вел обычные наблюдения и заметил, что от Финского берега через залив летит самолет. Самолеты, что с нами воевали, были только английские, а летчики — любители-добровольцы. Летали они нахально (нашей авиации не было); бывало, летит, не торопится, забавляется: пилотажную фигурку закатит. Мне что тут делать? Заметишь, кричишь по телефону, чтоб скорей опускали. В этот раз получилось нескладно: заметил самолет издалека, скомандовал спуск и… трос на лебедке заело — жестко, авария. Самолет подлетел ко мне близко, дал очередь из пулемета, перебил один строп — и все. Пока жив. Радуюсь, что нет у сукина сына зажигательных пуль, — в момент бы спалил, накрыло бы меня горящим аэростатом. Думаю: что делать? В корзине у меня ручной пулемет Шоша, да разве попадешь? Велика скорость — не угадаешь опережение. Второй заход — дело похуже: попал в корзину и прострелил мне полу реглана. Видимо, пристрелялся. Тут я, знаешь, Алеша, сообразил, решил по-нашему, по-охотничьи: поперек не выходит — надо в угон. Когда он зашел в третий раз, я повернулся к нему спиной, приложил автомат к плечу и ждал. Как только он пошел на уход, дал ему очередь вслед. Он резко отвернул, пошел в сторону залива, примерно в километре от берега плюхнулся в воду». Вот такой был рассказ.

Я уже знал, что Виктор получил за этот подвиг недавно учрежденный орден Красного Знамени и золотые часы от ВЦИКа, серебряные — от Петросовета. Попросил еще раз показать — кстати, нужно было узнать время, не пора ли идти на ток. Часы золотые, на внутренней крышке было выгравировано: «Честному воину Красной Армии». Виктор нажал кнопку, и они мелодично и четко подали время с точностью до одной минуты: первые удары — часы, вторые — четверти часа, третьи — минуты. Очень удобно в ночное время на глухарином току.

Теперь я хочу рассказать о знакомстве с этим замечательным и милым моему сердцу человеком.

В 1921 году я работал слесарем на торфоразработке «Комаровская». Жил в Лебяжьем, в доме моей бабушки, с отцом, теткой и ее детьми. В том же доме — только вход с другой стороны — жила семья моего дядюшки Леонида Васильевича Ливеровского. Человек он был жизни пестрой: жокей — ветеринар — управляющий огромным имением Стекольного общества — а после революции был записан как «свободный землепашец». У него жена и дочь. Примечательная девушка была Машенька — бойкая, умная старшекурсница-медичка. Зимой в Петрограде она с подружками — центр небольшого кружка любителей поэзии и театра; летом в Готобужах дочь управляющего скакала в амазонке на вороном коне по полям и лесам, принимала городских подруг, устраивала пикники и домашние спектакли.

Виктор Конокотин в 1919 г. окончил Петроградские воздухоплавательные курсы и произведен в красные командиры.

Место подъемов. (Александровский поселок Приморско-Сестрорецкой ж. д. Июнь 1919 г.).

В эту семью на постой был направлен юный красвоенлет Виктор Конокотин. Очень скоро дело окончилось свадьбой. Мы с Виктором легко сошлись — охотники, да еще из одного дома! — стали бродить по лесам вместе. Отряд Виктора и его «колбаса», как называли аэростат местные жители, был расположен неподалеку от Лебяжьего на небольшой поляне Петровского хутора. Мне ужасно хотелось подняться на аэростате — удалось. С разрешения комиссара отряда Виктор поднял меня на высоту больше тысячи метров. Отлично помню захватывающее ощущение. Впоследствии мне пришлось много летать на самолетах, но это совсем не то. Здесь вы, как парящая птица, спокойно рассматриваете каждую полянку, каждую знакомую тропинку, просеку, ручеек, дорогу; можно в один миг пройти, скажем, от нашего дома до известного глухариного тока — путь, который по болоту занимает не один час. Я был в восторге, а Виктор — ему это дело привычно — спокойно взял трубку телефона и попросил кого-то там внизу: «Позвоните, пожалуйста, ко мне домой, скажите, чтоб телку из огорода выгнали». Я посмотрел вниз и убедился, что в нашем огороде действительно пакостит телка.

Я нашел хорошее для охоты место. Большие поля вокруг деревни Гостилицы изобиловали русаками. В выходной день мы доезжали на поезде до Ораниенбаума, шли двадцать километров до Гостилиц, встречали рассвет в чайной, целый день тропили зайцев и тем же путем, без всякого сна, шли двадцать километров до железной дороги и возвращались домой. По нашим годам и силам это нам было хоть бы что, а русака вокруг Гостилиц было действительно много.

Одна из первых охот с Виктором резко выделяется в моей памяти. В зимний день мы удачно тропили русаков вокруг деревни Жеребятки за Гостилицами, увлеклись этим делом и попали в пургу. Незаметно потемнело, повалил обвальный снегопад. Через полчаса пурга уже мела, крутила, выла, забивала глаза, студила тело. Скоро мы потеряли дорогу, шли куда и как попало. У Виктора, конечно, был компас, и даже светящийся, но что могла сказать светлая капля на стрелке, когда мы не знали, где находимся, только что не кружили — и то ладно. Идти было с каждым шагом труднее. Снегу — по колено, ступает нога — в яму или на бугор, — непонятно. Пары русаков и ружья, повешенные через плечи, сильно давили. И все же мы шли и шли. Час, другой — безнадежно, но не бессмысленно. Несмотря на пургу — в снегопад обычно теплеет, — мороз был крепкий. Мы шли, а хотелось хоть бы на минуту прилечь прямо на снег. Мечтали дойти до леса, зажечь костер — спички-то были! — так нет: поля, овраги, кусты, опять овраги и какая-то речка; попробовали пройти по ней — вода, еле выскочили, слава богу, не промочив ноги. Положение дурацкое — так по молодости определяли, на самом деле — тяжелое. Останавливались все чаще и чаще. Тянулись часы, наваливалась смертельная усталость. Вот тогда-то, как это в сказках бывает или в плохих рассказах, на грани сил, при вполне возможном плохом окончании, в темной, воющей круговерти засветился огонек, мигнул, пропал, еще раз вспыхнул и утвердился. Это была радость и спасение. Из последних сил прибавили шаг и вышли к одинокому дому среди поля. Светились окна большой избы, вокруг много дровней, запряженных белыми холмиками лошадей. Какой-то съезд — наверное, свадьба. Ну что ж, нам, совершенно задутым и закостеневшим, выпить горячительного совсем не плохо. Не раздеваясь, открыли двери в избу и стали у порога.

По стенам большой, ярко освещенной комнаты скамейки, на них вплотную люди. Посередине на столе — гроб, видны восковое лицо и седенькая бородка покойника. Похороны! А мы только что хотели крикнуть, пошутить: «Здравствуйте, принимайте незваных гостей!» Что делать? Уйти мы не могли — сил не осталось, стояли, как два белых столба, увешанные заснеженными зайцами. Люди молчали. Долго ли длилось это молчание? Думаю — не очень. Наш приход был совершенно не вовремя, совершенно не нужен. Встал большой бородатый мужчина, подошел к нам, руками как бы приобнял обоих, сказал с резким чухонским акцентом: «Пошли, поехали со мной, не бойся, будет тепло». Он вытащил нас на улицу, стряхнул снег с дровней, сказал: «Ложись, тут близко». Накрыл шубой. Минут через двадцать приветливая чухонка, ойкая, жалея, сокрушаясь, помогла нам снять задубелую одежду, приговаривала: «Сейчас, сейчас, сейчас». Мы были спасены.

Наблюдение за подъемом аэростата.

Воздухоотряд уходил из Лебяжьего, наша семья уезжала в город. В последние эти дни произошел случай, малозначительный по отношению ко всей жизни, но крепко врезавшийся в память. Виктор дружил с комиссаром отряда, я — с Виктором. Перед отъездом занятия с красноармейцами прекратились, у командиров освободилось время. Виктор предложил прыгать с парашютом, комиссар присоединился. Упросился и я прыгнуть, хотя трусил — еще в первый раз. Пришли на площадку перед лавровским домом, откуда происходили подъемы. Все было готово. Первым на очереди комиссар. Виктор, человек осторожный, прикинув, что парашюты давнишние, распорядился сначала сбросить балласт. Мы трое и еще один командир, фамилии не помню, стояли внизу и наблюдали за подъемом аэростата. В бинокль было хорошо видно, как в корзине возились с пудовыми мешками песка. Виктор говорит: «Это ты, комиссар». Заметив, что мешки скинуты и парашют раскрывается, добавил: «Есть прыжок, комиссар». В это время стропы парашюта стали удлиняться, рваться и… свободный груз полетел вниз. Виктор крикнул: «Нет комиссара!» Три мешка со свистом и хлопком врезались в траву рядом со спящей коровой, выбив неглубокую воронку. Шелковый купол полетел, колеблясь на малом ветру.

Домой шли взволнованные, мрачные, каждый думал…

Наши семьи переехали в Ленинград. Началось для нас с Виктором студенческое время, для меня прекрасное, вольное, для него трудное: он служил и учился, переучивался из воздухоплавателей в летчики. Штормовало семейство Конокотиных: он сам, Маша и малолетний сынишка. Тяжелый период жизни и морально, и материально. В те годы военным платили мизерно мало. Помогали ему свои и мой дядюшка Александр Васильевич, живший рядом. Все равно ушли в торгсин Машины кольца, колье, брошки — все, что было. Туда же попали золотые крышки от знаменитых часов, — сами-то они остались, только крышечки теперь железные.

В. П. Конокотин в 1927 году окончил Военную школу летчиков-наблюдателей и назначен 1-м помощником Штаба бригады.

Задолго до выезда мы путешествуем по карте. (Москва. 1936 г.).

Морально же было тяжело по другой причине. Виктор рано вступил в партию, был человек убежденный страстно и безоговорочно, и вдруг… попросил исключить его из рядов партии по несогласию с политикой по отношению к верующим. Сам он был атеистом, но считал ошибкой уничтожение церквей, грубую антирелигиозную пропаганду и нажим на верующих. Со службы его не уволили, но много лет, до восстановления в партии, он считался как бы второсортным.

Тяжело было, но все же охоту он не бросил. Мы получили отпуска на осеннее время, чтобы осуществить мечту — поохотиться по медведям. Нас настойчиво приглашал дядюшка Маши к себе за Тихвин, в деревню Лёпуя. Писал, что медведя очень много, «скотину ронят, овсы пакостят». Забрав невеликое количество провианта — рассчитывали на «подножный корм», — мы из Ленинграда на поезде доехали до станции Большой Двор, первой за Тихвином. До заветного места нам оставалось сорок верст. Начало похода оказалось невеселым. В первой же деревне после станции попросились в дом попить молока. Были радушно приняты. Скинули рюкзаки и ружья, сели за стол, разговорились с пожилым словоохотливым хозяином. Оказался он охотником, однако, когда разговор коснулся медведей, смутился и примолк. В это время, откинув занавеску, из соседней комнаты вышел (точнее, выполз) молодой красивый парень с редкостного цвета голубыми глазами и давно не стриженными льняными волосами. Передвигаясь вдоль стены по лавочкам на одних руках, волоча за собой мертвые ноги, он добрался к нашему столу. Неприятно было хозяину, явно неприятно рассказывать, что с сыном. Мы не просили, сам рассказал. Берлогу нашла лаечка во время белкования. Дождались, чтоб снегу стало побольше, никому не сказали, решили сами, ну а дальше… обычное дело. Ружьишки — веревочками подвязанные, пистоны с прошлого года, сын по зверю впервые. Стали выживать зверя из берлоги, медведь выскочил — у отца первая осечка, вторым выстрелом попал в плечо медведю, только раздразнил. Выстрелил сын — промахнулся, бросил ружье в снег, кинулся бежать. Отец перезаряжал ружье. Зверь не то чтобы бросился за парнем, а так, обгоняя его, лапой ударил по спине. Страшный коготь просек овчину, пиджак, исподнее и между двумя позвонками задел спинной мозг. Ноги умерли. С тех пор вот так.

Непросто нам дались эти сорок верст до Лёпуи: отвыкли, да и груз, особенно ружья и патроны. Мы были сразу же вознаграждены, когда попали в избу приветливого дяди Вани. Для нас сюрприз — густое деревенское пиво и на большой скворчащей сковороде залитый яйцами хвост акулы. Так показалось — на самом деле это был хвост огромного лосося. Я удивился, спросил откуда. Дядя Ваня ответил: «Тут рядом». И рассказал, что у них именно сейчас, в осеннее время, ход лосося. Я попросился посмотреть, как ловят.

На следующий день мы приготовили для ночной охоты на ближайшем овсяном поле два лабаза и пошли с дядей Ваней на реку. Интересная это, совершенно особая ловля. На малюсенькой речке (кажется, с ходу перепрыгнуть можно) стояли ройки — два выдолбленных бревна, соединенные поперечными планками. Рыбак садится на корму, перед ним большая берестяная труба, уходящая нижним концом в воду. Сверху смотреть надо — хорошо видно дно. Грести не надо, даже нельзя: рыба эта осторожная. Медленным течением несет ройки, на перекате чуть побыстрее, в омуте совсем тихо — и вот он, лосось! На дне, взмучивая плавниками придонный ил над камушками, мечет икру огромная рыбина. Между двумя бревнами ройки просовывают острогу с длинной ручкой — удар! икряной лосось, чудище в шесть-семь килограммов, добыт! Запрещенное это дело теперь, тогда оно было обиходным.

Две недели мы ходили вокруг деревни, устраивали на изрезанных овсяных полях лабазы, вечерами и ночами сидели, караулили зверя. Медведя в этих местах было много: на всех глинистых проселках между полями когтями, как граблями, прочесаны бороздки. До утра караулим, днем чуть подремлем — и на другую охоту, уже по мелочи. Оказалось, что у дяди Вани есть собачонка Квасок — по его мнению, крайне неудачная, порченая: на белку внимания не обращает. Это нам дядя Ваня продемонстрировал. Вышли вместе в лес, заметил сам в вершине сосны белку, подозвал собаку. Она послушно подошла, склонив голову и поджав хвост, — знала процедуру обучения. Иван взял ее за шиворот, кинул мордой на ствол дерева, приговаривая: «Я тебя научу, я тебя научу белку лаять!» Квасок молчал. Дядя Ваня досадливо махнул рукой, он, как все северные лесные охотники, считал достойной внимания только зверя и пушнину, все остальное — баловство, особенно зайцы.

Мы пошли. Через несколько минут совсем рядом Квасок поднял зайца и красивым доносчивым голосом горячо погнал. Оказалось, он отлично работает по зайцу, да и вид у него был не ахти какой лаечный: полустоящие уши, одно частенько вниз, странный для лайки шоколадный цвет псовины и совсем не пушистый хвост. Мало нам удавалось ходить с ним по лесу. В конце пребывания в Лёпуе все время хотелось спать, в глазах как песок, — все же мы за эти две недели добыли целый мешок дичи: пять зайцев, глухаря, остальное — тетерева и рябчики. Дядя Ваня сказал: «Подвесьте в сарае, в холодке ничего им не сделается, не лето».

Не задалась наша медвежья охота, вечер за вечером мы зябли на дощатых полатях, вознесенных над землей, а медведи либо выходили на соседнее поле, либо появлялись в конце обширного овсища и не подходили близко. Так вечер за вечером. Дошло до того, что к Ивану прибежал мальчишка, сказал ему: «Председатель велел на овсах груды жечь, ваши питерские охотники без последствий».

Все же встреча с медведем состоялась. На одну небольшую, наполовину убранную ниву ходил, судя по следу, крупный медведь; к сожалению, мы узнали об этом только в последние дни. Построили очередной лабаз, в ненастный вечер под моросящим дождем просидели до полной темноты. В намокших пудовых куртках сползли с лабаза и пошли к дому. Недалекий путь лежал через густой молодой ельник, где стало, если это было возможно, еще темнее. Дорога совершенно разбита, грязь по колено. Отошли от поля метров двести, слышим — навстречу шаги. Мы остановились. Ничего не видно. Шаги приближаются, подходят вплотную. Понимаем, что это ОН идет на овес. Стоим недвижно. Он сделал два шага на обочину и стал. Слышно, как дышит, как струйками с его шерсти стекает вода. Я шепнул Виктору: «Зажги сразу несколько спичек, я приготовлюсь и выстрелю». Виктор: «Нельзя, Алеша, у меня семья». Постояли молча, пошли вперед. Не тронули его, и он нас не тронул.

На следующий день пошли посмотреть на место встречи. По следам увидели — все было так, как слышали: очень крупный медведь шел навстречу, свернул и встал на мох обочины. После нашего ухода вернулся на дорогу и пошел, как хотел, на овсяное поле.

Дядя Ваня довез нас до станции, притащил наш мешок с дичью. Ожидая поезда, мы легли на полу вокзала, что тогда казалось естественным, подложили под голову рюкзаки, а в них было по три бутылки хорошо закупоренного деревенского пива. В тепле они стали стрелять, пивная пена залила все вещи. Это было первое происшествие. Второе — по возвращении из похода, очень досадное. На квартире Виктора, на Моховой улице в Ленинграде, мы с гордостью внесли в комнату мешок с дичью. Торжествующе, взяв за углы мешка, вытряхнули добычу. На зеркальный паркет с легким шорохом посыпались груды червей — вернее, личинок. Дамы закричали: «Несите на помойку, скорее несите на помойку!» Дичь не испортилась, она не пахла, но ее, как говорят в деревне, «обсидели мухи».

Каким охотником был Виктор Петрович Конокотин? Очень обстоятельным, я бы сказал — дотошным. Собирался на охоту загодя и невероятно медленно, зато все, что содержалось в рюкзаке, было расфасовано, пронумеровано и переписано. Все, что могло промокнуть, — непременно в резиновой оболочке: спички, соль, сахар. Белье в отдельном пакете, чтобы не пачкалось. Одежда вся заранее пригнана, по нескольку раз отрепетирована, как сидит, например, портянка на ноге, крепко ли пришиты пуговицы. Маршрут охоты продуман, с собой выкопировка из большой карты, увеличенная, со всеми дорожками, просеками, болотцами. Таким он был и в жизни, чуть медлительным, но чрезвычайно обстоятельным, не очень любил шутки, не переносил скабрезных анекдотов. В нашей компании его очень скоро стали звать Петровичем: рядом часто бывал другой Виктор, Померанцев.

Все было в полной исправности у Петровича — вот только ружье огорчало. Получил ружье от тестя, Леонида Васильевича. Это была тяжеловатая тулка двенадцатого калибра, штучного разбора, с прекрасным боем, надежным для всех номеров дроби. Еще у первого хозяина от правого курка отлетел верхний хвостик. Все попытки его приварить, приделать на прежнее место не увенчались успехом. Виктор привык поднимать такой укороченный курок, но это был явный непорядок.

Когда я думал о педантичности, аккуратности моего друга, мысленно переносил его качества на других командиров Красной Армии, мне было приятно, как-то надежно, — ведь для военного дела, я понимал, очень важна такая расчетливость и предусмотрительность.

Держать собаку ему было трудно. И все же, когда жизнь стабилизировалась, он завел черную лайку Мамая, сына Турахи Фрейберга. Как полагается, взял тридцатидневным щенком и сразу влюбился. Мог бесконечно рассказывать, каким замечательным псом вырос Мамай. Только послушать, как эта потрясающая собака отлично лает белку и куницу, геройски задавила, нырнув в воду, норку, можно добыть из-под нее даже зайца, если подождать на месте подъема, Мамай, правда, бросит, уйдет в сторону, однако заяц сам завершит круг. Да что зайцы! Даже на открытом болоте можно взять, как из-под легавой, дупеля: надо держать собаку близко перед собой и смотреть, когда Мамаев хвост, круглая баранка, лежащая на спине, начнет ерзать: внимание! — впереди дупель.

Виктор был сильно занят — учился и работал; по зимам мы мало с ним виделись, мало охотились, но лето почти каждый год проводили вместе. Хорошо запомнилось лето 1938 года на Селигере. Четыре семьи, в их числе Конокотины, и, как всегда, с нами Митя Тищенко, — мы жили в рыбацкой деревушке Заплавье. Арендовали у местных жителей парусные шлюпки и по два, а то и по три раза в неделю выходили в озера и пропадали там день, два, ночевали на островах или берегах чудесного озера. Ходили за Осташков, к верховью Волги, по речке Полоновке в Полоновское плесо. А когда пришло охотничье время, с утра в лесу с легавыми собаками, днем стреляем уток по ерикам — протокам озера — с подхода или со шлюпки, к концу дня — выход на утиные зорьки.

Не сосчитать, сколько дней и ночей мы с Виктором провели на охоте. Но забавно, что, как начнешь вспоминать, в голову приходит — может быть, только в мою голову? — не обычное, благополучное: «Походили, увидели, стреляли, добыли, усталые, но довольные, вернулись домой», а вспоминается какая-нибудь несуразица.

Вот, например, охота на лосей. Я получил приглашение из охотхозяйства Лесотехнической академии и пригласил с собой Петровича. Он с удовольствием принял приглашение, тем более что с мясом тогда в городе было плохо. После двух или трех неудачных загонов прямо на Виктора вышел лось. Стрелять разрешено было только быка, лосихи запрещены. Было это дело в конце декабря, когда большинство лосей уже сбросило рога. На Петровича вышел безрогий, пересек линию без выстрела. Виктор объяснял: «Понимаешь, он близко подошел, даже показалось, что вижу округлое место от сброшенного рога. Уверенности не было — не хотел тебя подвести, я же твой гость! Не мог». Милый, ответственный мой друг, он не догадывался, что ошибкой все были бы довольны, — так сложились обстоятельства и всё тут.

После охоты нам нужно было попасть к поезду на станцию Тосно. Отдохнули в Охотничьем дворце. Транспорта никакого не оказалось, надо пешочком двадцать километров. Уезжали мы из города в большой мороз в валенках. А тут с утра пошла резкая оттепель, подуло с юга как из печки, и снег на глазах стал оседать и таять. В лесу это не представило большого неудобства, но когда мы вышли из дворца на шоссе, ахнули и переглянулись: все полотно дороги — снежно-водяная каша. Валенки мгновенно промокли. Усталые еще на охоте, с превеликим трудом мы передвигали пудовые замерзшие ноги — и так двадцать километров! Это запомнилось…

Измученные, холодные, мы ввалились в маленький станционный буфет. Спасибо буфетчице: она по нашему заказу налила нам по стакану черносмородиновой наливки — в жизни ничего не пил вкуснее — и слова не сказала, когда мы разулись, в углу над ведром отжали портянки, валенки прислонили к горячей печке и в сменных шерстяных носках, сидя за столиком, ожидали поезда. Блаженство! И это запомнилось.

Переменив квалификацию, из воздухоплавателя став летчиком, Виктор Петрович уехал в часть в Кречевицы (под Новгород). Закончил академию и за образцовую службу был переведен в Москву. Там он быстро пошел в гору по служебной линии. Защитил диссертацию, преподавал в Академии имени Жуковского, позже — получил кафедру тактики ВВС в Академии Генштаба. Я жил в Ленинграде, виделись мы редко, охотиться вместе не приходилось. Один только раз он угостил меня охотой на глухарином току под Москвой в угодьях Военно-охотничьего общества.

Вышел и спокойно перешел линию стрелков.

В угодьях Военно-охотничьего общества.

Перед самой войной Конокотины жили хорошо. Я никогда не спрашивал Виктора о его служебных делах, в те годы это было совсем не принято. По некоторым сведениям (за достоверность их не ручаюсь), по приказу Сталина нескольких крупных военачальников-педагогов жестко уединили на три месяца где-то под Москвой: они писали Устав Красной Армии. В их числе был и Конокотин. За эту работу он получил порядочную сумму денег.

Когда мне приходилось бывать в командировках в Москве, я останавливался у Конокотиных, жил как дома, любовался ладом и достатком семьи. Хорошо помнятся совсем для меня новые обильные застолицы. У Конокотиных умели угостить своедельным, а тут еще хороший паек: икорка, севрюжка и ставшая популярной, даже рекламируемая, водка.

Маша, жена Петровича, много работала: преподавала английский язык курсантам — в частности, группе испанцев (только что кончилась война в Испании). Ее ближайшей подругой была Любовь Ефимовна Левина-Аржанухина, крупный партийный работник и интереснейший человек. Когда бы я ни приехал, Любаша всегда там, у Конокотиных. Однажды я приехал к Конокотиным, был какой-то праздник. Мы сидели за большим столом, между мной и Виктором было свободное место, явно для кого-то оставленное. Спросил — Петрович сказал: «Это для Феди, он на приеме». Муж Любаши, летчик Федор Константинович Аржанухин, отлично воевал в Испании; когда вернулся — поднялся, взлетел по служебной лестнице: был назначен начальником штаба Военно-Воздушных Сил Советского Союза. В этот памятный день — вернее, вечер, потому что Федор приехал в первом часу ночи, — он весело присел к столу, выпил и рассказал, что только что на банкете Сталин дважды поднимал бокал «за нашего Федора Константиновича Аржанухина», а ему было очень неловко: надо было встать и у всех на глазах подойти и чокаться с Иосифом Виссарионовичем. Петрович ухмыльнулся невесело: «Гляди, Федя, два-то раза, может быть, и лишнее».

Все это дело кончилось печально. Вскоре Аржанухин был смещен и переведен начальником Монинской академии, а в начале сорок первого года арестован и расстрелян. Любовь Ефимовну сослали в лагерь в Среднюю Азию. Там она пробыла много лет. За это время геройски погиб ее сын, заброшенный в тыл врага. Много позже конца войны я присутствовал при разговоре Маши с Любашей, тогда она уже была реабилитирована, вернулась в Москву, получила квартиру и довольно большие деньги, как бы в компенсацию. Говорила Маше: «Знаешь, мне не хотелось эти деньги брать, точно я Федю предала».

Тогда же осторожный и сдержанный Петрович сказал мне: «Все, что случилось с Федей, не удивительно для того тяжелого времени и характерно для Сталина; впрочем, есть еще и другая причина. Федор — летчик-ас, к тому же отчаянно храбрый, — его надо было повысить, скажем, на одну-две ступени, но не до начальника штаба ВВС».

Генерал-майор.

Виктор Петрович и Мария Леонидовна на озере Городно.

Я еще раз вспомнил слова Виктора, когда читал «Живые и мертвые» К. Симонова и смотрел фильм, поставленный по этому роману, — помните трагедию и смерть крупного командира, которого сбили в первые дни войны?

Во время войны Виктор Петрович продолжал работать в Академии, иногда выезжал на фронт, довольно длительное время был под Москвой, где в особом лагере «приводил в порядок» офицеров из разбитых частей, испуганных, деморализованных.

В 1946 году Виктор Петрович получил звание генерал-майора и еще через некоторое время вышел в отставку. Жил в Москве. Каждое лето они с Машей надолго, с весны до первого снега, уезжали в те же самые Домовичи, что и многие мои друзья и родственники, где жил и живу я сам. Конокотины оба увлекались рыбной ловлей. Петрович и тут делал все основательно: каждый окунь был взвешен, зарегистрирован в особом журнале, озерные глубины были промерены и нанесены на карту.

Он умер спокойно в своей квартире в Москве. Маша умерла немного раньше.