Очень трудно писать про Ивана Сергеевича Соколова-Микитова. Жил он долго, не замкнуто, много людей его знали, работали с ним и дружили. Некоторые, не так их мало, поделились в печати воспоминаниями об этом замечательном писателе и большом интересном человеке. Знаменательно, что все, без исключения, писали о нем с любовью, с большой теплотой. Лучше-то мне и не сказать. Решил отказаться. Но изменил решение по одному, может быть и не существенному, поводу. Много лет я веду дневник — так, для себя. Записывал не много времени спустя, а сразу. Просматривая дневники, я нашел записи, касающиеся Ивана Сергеевича: детали встреч, его рассказы и отдельные мысли, записанные мною почти стенографически. Имею ли я право предать это забвению? Может быть, современники или будущие читатели найдут в моих записях что-то новое, дополняющее облик дорогого для многих, и для меня конечно, человека. А если и повторю, расскажу рассказанное, — велика ли беда!

Познакомился я с Иваном Сергеевичем в ЛОКСе — Ленинградском обществе кровного собаководства — в 1940 году. Тогда погибла у меня от чумы охотничья собака, и я подыскивал себе щенка. Будучи «англичанистом» — любителем английских сеттеров, — я выбирал производителей, от которых стоило бы вести породу. Как раз в это время среди английских сеттеров выделялась одна собака. В каталоге значилось: «Ирэн, блю-бельтон, рожд. 27/II — 37, от Джон-Грея И. И. Сухих и Флоренс Д. К. Рахманина, на испытательной станции первое место при дипломе 2-й степени». Эти сведения позволяли установить «линии» собаки, то есть способности и генетические признаки Ирэн, и, следовательно, составить некий прогноз качеств ее потомства. В каталоге значился и владелец: «И. С. Соколов-Микитов, канал Грибоедова, 9, кв. 131». Я договорился с Иваном Сергеевичем встретиться в ЛОКСе, в полуподвальном помещении общества во дворе дома на Литейном, известного всем ленинградцам по внушительному подъезду, воспетому Некрасовым.

Наружность Ивана Сергеевича показалась мне примечательной. Запомнился высокий рост, огромный, увеличенный залысинами лоб, резко сужающееся к маленькому подбородку лицо, чернявость, глубоко посаженные испытующие глаза. Одет он простовато, будто прямо с охоты, что было резким контрастом с одеждой локсовских завсегдатаев.

Говорили мы, естественно, про собак, про его любимицу Ирэн, про то, как обидно погибли у меня от чумы подряд два кровных щенка, что нет хорошей противочумной сыворотки, и о том, куда интересно поехать на охоту с легавой. Скоро я понял, что передо мной не спортсмен-собаковод, а охотник, ярый и знающий. Мне сказали, что Соколов-Микитов — писатель, но я ничего им написанного тогда еще не читал.

В те годы у легашатников было принято отдавать молодых собак в натаску специалистам-егерям. Иван Сергеевич натаскивал Ирэн сам. Эту работу-удовольствие он впоследствии любовно и точно опишет в рассказе «Малинка».

Виталий Бианки в 1938 году жил вместе с Иваном Сергеевичем в Мошенском районе, ныне Новгородской области, и был свидетелем становления Ирэн. В дневниковой записи от 4 июня он пишет:

«Вечером зашел Иван Сергеевич, посидел маленько. Я пошел с ним на Полуденное озеро показать бекасов».

6 августа уже такая запись:

«Вчера Ирэн, увидев, как кряка упала на воду, поплыла и принесла ее на берег (а не учена апортировать совсем), за что и была расцелована Ив. Сер-чем».

Вспомним рассказ «Малинка»:

«С незаметной глазу, заросшей лопушняком протоки неожиданно вырвался кряковый селезень; я выстрелил, и селезень упал в воду.

Берег озера был очень зыбкий, я не мог подойти и достать плавающего посреди озера убитого селезня.

Я подозвал Малинку, стал ее гладить, бросать в селезня палочки и просить:

— Ринушка-Малинушка, голубушка, принеси!

Собака поняла. Она вошла в воду, поплыла к селезню и вынесла его на берег».

Все точно, как было в действительности. Только поцелуй опущен.

Ринка-Малинка — героиня рассказов Соколова-Микитова. (Ирэн на выставке в 1938 г.).

Закончив обучение Ирэн, Иван Сергеевич, чтобы получить для нее классность, должен был поставить собаку на полевые испытания. Интересно, что по кинологическим документам 16 сентября 1940 года Ирэн испытывалась в районе станции Лахта по болотной птице, но вел ее не хозяин, а егерь Л. Н. Томашинский. Зная нравы того времени, полагаю, что Иван Сергеевич, не будучи полностью уверен в себе как в натасчике, за некоторое время до испытаний поручил профессионалу доработать Ирэн применительно ко всем требованиям полевых испытаний легавых собак.

Так я узнал Соколова-Микитова собаковода. С Соколовым-Микитовым писателем познакомился позже.

Вспоминаю завод, рабочий поселок на Северном Урале. Дело сделано, можно домой в Ленинград и… безнадежно. Кама еще плохо стала, директор сказал, что рискнет и даст машину, но не раньше, чем через два-три дня. Самолет не летит — пурга. Вечер, идти на улицу незачем и невозможно: не сообразил, что здесь уже может быть зима, приехал в осеннем пальто и ботиночках. Я один в комнате. Жарко, душно, заводская котельная близко, пара не жалеет, форточка открыта круглые сутки. Окно выходит на двор, в заветерье — изредка пучатся желтые шелковые занавески, подвешенные на «золотых» палках, и снежинки падают между окон, лишь самые смелые тают на подоконнике. Техничка сказала: «Отдыхайте, я пойду. Завтра утром согрею чай. Будить не буду, вам спешить некуда, видите — погода, спите на здоровье».

Сказала и ушла. Я один во всем доме. Что делать? Почитать бы! В прихожей на столике журналы, старые, с вырванными страницами, замурзанные, закапанные сладким чаем. В номере две кровати, аккуратно прямоугольничками застеленные. На спинках полотенца. На стене репродуктор. Еле пищит; чтобы услышать внятно, надо стать на стул и прижаться ухом. Развяжут или нет войну фашисты? Вряд ли. И бояться нечего. Правда, немцы, известно, отличные вояки, но наша армия неизмеримо сильнее, во всем преимущества.

У каждой кровати по тумбочке. Может быть, там поискать? В одной — кусок засохшего хлеба и разбитый стакан, в другой — полувыжатый тюбик зубной пасты и… книжка!

Разделся, приставил к кровати стул с настольной лампой, поднял повыше подушку и принялся читать.

Я ушел от окружающего, начисто ушел, не стало меня в заводском Доме приезжих, закутанном злой пургой. Я видел на берегу моря белый городок, точно из сахара, весь в густейшей зелени садов. Белую набережную, освещенную солнцем, по ней проходили женщины в черных шелковых покрывалах, похожих на большие раскрытые крылья. Я слышал, как, непрестанно звоня и крича, пробегают лоснящиеся потом скороходы, а за ними в открытых машинах следует богатая арабская свадьба, как плачет о чем-то несказанно древнем неведомо откуда исходящая музыка. Я чувствовал, как теплый береговой ветер доносит терпкие запахи земли, маслянисто-знойные, приторные… Я страдал вместе с маленьким, сухим матросом Танаки, таким строгим, бережливым, сдержанным и проигравшим в карты свою мечту. И больно мне было за выдуманную юношескую любовь молодого матроса, отвергнутую сказочно прекрасной заморской царевной — синеглазой турчанкой, торговкой мешками на константинопольском базаре.

В комнате стало светло — спохватился, что читал до утра. Посмотрел на первую страницу — И. С. Соколов-Микитов. Уж не владелец ли Ирэн, английского сеттера от Джон-Грея и Флоренс? Обязательно встречусь с ним, скорее всего на следующей выставке охотничьих собак.

На выставку я пришел преисполненный гордости, еще бы — привел показать смычок русских гончих Листопада и Порошу и английского сеттера Эрну. Выставка была на левом берегу Фонтанки, в саду. Устроив, привязав к колышкам под деревьями собак, пошел побродить, поискать знакомых охотников и собаководов. Совершенно оторопел, когда заметил необычайное, непонятное для первого часа выставки: густым потоком, вместе со своими собаками уходили в ворота люди. Война!

В войну люди — как корабли морского конвоя: движутся без позывных, с потушенными огнями, не аукаются и даже, проходя борт о борт, не ведают, кто рядом. После войны я узнал, что Виталий Бианки приезжал в блокированный Ленинград, рядом был, у самого моего дома проходил, не думал, что я там. Иначе непременно зашел, и я бы узнал, что Иван Сергеевич и не мог быть на выставке, — с весны 41-го года вместе с Виталием жил в Мошенском районе Новгородской области.

Летний отпуск в 1949 году я проводил в деревне Домовичи Любытинского района Новгородской области. Невеселый это был год. После счастья победы, волнующей радости редких возвращений — из нашей деревни ушло на войну двадцать два человека, вернулись трое, — тоскливые вдовьи будни, несбывающиеся надежды, бедность, запущенные без мужиковского присмотра избы и дворы, задичавшие нивы.

И по лесным и озерным делам год выдался смурый. Весна сильно запоздала: в полях к покосной поре трава только в низинах, на буграх косой не взять: редкая низенькая щеточка. Гриб пошел только в августе, а груздь и вовсе не появился. В лесу тетеревиные выводки и редки и малочисленны — хорошо, если матка сама третья. На берегах камыш и треста поднялись поздно, утка не загнездилась. И рыба, считай, что и не клюет. Плохой год, неродивый.

В июле (в дневниковой записи числа нет), ближе к середине, послышался шум мотора — в те годы редкость, — и рядом с моей избой остановился крытый брезентом «козелок». Из машины вышел Иван Сергеевич, увидел меня:

— Извините, не знал, что попаду в вашу епархию. Приехал в район, спросил, где красивые и охотничьи места, ответили — лучше нет как на Городне-озере. Дали машину.

Надо сказать, с моего бугра, где изба стоит, очень далеко видно, не на один километр, — широкое плесо, песчаные мысы, острова и высокий хвойный берег заозерья. Огляделся Иван Сергеевич, вздохнул глубоко, говорит:

— Красиво! Здорово хорошо, особенно после города-то.

С собакой на поводке вышла из машины женщина, простоволосая, в лыжных штанах. Отстегнула карабин. Кровный сине-крапчатый сеттер принялся карьером крестить низкорослую деревенскую травку, распугивая, но не трогая кур. Иван Сергеевич явно любовался собакой. Представил мне:

— Фомка, сын Ирэн, Фома Фомич.

— Почему Фомич?

— А это уж так.

— Поставлен?

— Работает, посмотрите сами. Птица-то есть? Как выводки?

— Мало и бедные.

Гости умылись на крыльце из хвостатого, звонкого умывальника, сели за стол. Поспел самовар. Приезжие вынимали из рюкзаков городские закуски. Иван Сергеевич поставил на стол поллитровку.

Сильно изменился Иван Сергеевич. Тяжелые прошли годы. (Фото 1943 г.).

С бугра, где изба стоит, далеко видно…

Здесь надо сказать, что Иван Сергеевич никогда помногу не пил, но, как русский человек, поговорить об этом любил. Его рассказы постоянно касались разнообразной выпивки или заканчивались упоминанием о водочке (слово «водка» он не любил). Пусть читатель не придаст этой обычной мужской браваде большого значения и на меня не посетует, что, рассказывая об Иване Сергеевиче, я частенько буду говорить об этом.

Иван Сергеевич оживился, повеселел — видно, любо ему в знакомой обстановке и рад, что доехал, добрался до, кажется, неплохого места.

Сильно изменился Иван Сергеевич. Да и не удивительно, тяжелые прошли годы. Постарел, ссутулился, поседевшая бородка оттеняла черные насупленные брови.

Я устроил гостей в летней половине большой старой избы на берегу озера. Отдельно от хозяев, — так он просил. В тот же день подрядил и челнок, почти новый.

Жил Иван Сергеевич замкнуто, ни к кому не ходил, и к нему заходить, особенно первое время, стеснялись. На озере бывал мало, рыбу не ловил, утками не интересовался, да их почти не было.

В первый же день по приезде вытащил из длинного специально сколоченного ящика бортовой импортный мотор. Для челнока очень удобно: поперек бортов струбцина, на ней крепится сам мотор, а маленький двухлопастный винт выносится за борт, в воду, на длинном штоке.

Мотор поначалу капризничал, не заводился, но Иван Сергеевич его быстро и умело наладил. Я спросил, откуда он знает это дело. Он рассказал, что работал мотористом на самолете «Илья Муромец». В детские мои годы печатались в журнале «Огонек» фотографии «самого большого в мире, самого сильного аэроплана, русского, богатырского». И вот живой человек, который летал на нем. Стал для меня Иван Сергеевич человеком из легенды.

От нашей деревни ближайшая лавочка в пяти километрах. Работает в летнюю пору два раза: утром и вечером. Частенько рано поутру из Домовичей уходил в озеро челнок. Еле слышно урча слабеньким мотором, он плавно разваливал гладкую воду. На корме, не вынимая трубки изо рта, сидел Иван Сергеевич, на носу полулежала его спутница. Теперь, когда наше озеро с утра до вечера рычит металлом мощных подвесных моторов, я с нежностью вспоминаю уютный голос первого моторчика на озере Городно. В диковинку он тогда был, и каждый раз деревенские жители, прикрыв от солнца глаза, следили, как челнок бойко пересекает Большой плес и скрывается за Домовицким мысом. Через час-два челнок возвращался.

На охоту Иван Сергеевич ходил не часто и не надолго. Уже на большом солнце — «пусть тетерева след дадут» — выходил за деревню в ближайшие угодья: по краю озера, в лесистый островок в поле «Поляшный», на Домовицкий мыс (тогда его еще засевали). Возьмет из-под стойки одного-двух молодых тетеревов — и домой. Я с ним ходил редко — в это лето натаскивал свою молодую англичанку Эллу, и это требовало много времени. Про Фомку могу сказать, что работал он хорошо: чутье среднее, ход очень стильный и быстрый, стойка твердая, подводка свободная. Побрасывался после выстрела — обычный недостаток собак, с которыми охотятся, не очень заботясь о полевых дипломах. Стрелял Иван Сергеевич отлично, почти навскидку, с небольшим поводком.

Лодочный мотор капризничает. Д. Домовичи. 1949 г.).

Беседовали мы с Иваном Сергеевичем мало, только на охотничьи темы. Моя специальность инженера-химика была для него далека, а я в ту пору к литературе имел отношение весьма малое: печатал в газете «Вечерний Ленинград» фенологические заметки, о чем Иван Сергеевич мог и не знать.

Молчалив был в ту пору Иван Сергеевич, все больше слушал, изредка спрашивал. Много позже я узнал, какой он замечательный, блестящий рассказчик. А тут… почему так было — не знаю. Слушать он умел — вкусно, внимательно слушал.

Помнится, вернулся я из соседней деревни. Узнал там про забавный случай. На птичнике стали пропадать куры, породистые леггорны. Такая беда! В этой же деревне живет дачник, пожилой инженер, охотник. Шел он домой, на дорожку выскочила лисица с курицей в зубах. Дачник не растерялся, выстрелил. Лисица бросила курицу и скрылась в кустах. Инженер машинально поднял большого белого петуха и понес в деревню. На беду по той же дорожке шли домой женщины, среди них птичница. Увидела, закричала:

— Ой! Глико, бабоньки, вот кто наших курей химостит! Не отопрешься, все стрел слышали. Смотри, у петуна перья пулями посечены. Давай петьку! У-у-у! Бесстыжие глаза. Дать тебе по харе петуном-то!

— Да я, уважаемая, в лисицу стрелял…

Оправдания не помогли. Недоразумение разрешилось только на следующий день: ребята нашли в кустах у дороги мертвую лисицу и показали птичнице.

Иван Сергеевич посмеялся, сказал: «Напишите рассказ». Вдруг рассмеялся еще сильнее, добавил: «А могла и ударить».

Возвращалась через нашу деревню от дочки старуха, жена хуторянина Ефима Павловича. Попросила меня перевезти на ту сторону озера, где она живет. Пришли на берег. Волна такая, что на челноке опасно, — может залить. В те годы на нашем озере больших дощатых лодок еще не было. Сидим у воды на бревнышках, ждем погоды, чтобы ветер хоть чуть стих. И не мы одни, целая компания собралась. Подошел и Иван Сергеевич, присел, трубочку запалил. Разговоры про всякое, и о том, что в Кончанском открывают Суворовский музей. Ольга Семеновна, тоже пожилая женщина из нашей деревни, подшучивает над Ефимихой:

— Сходила бы поглядела, ты на ногу легкая, от вас недалеко.

Ефимиха, старуха древняя, строгая, нахмурилась:

— Я в музей не пойду. Гостила у старшой в Слуцком. Свела она в музей. Зашли в первую хоромину, а там все статуи, все, как есть, голы мужики. Как есть голы — без исподних. Ну, ведь это озорство! Я плюнула, дальше не пошла, а там такая же хоромина с голыми бабами была. А ведь они в старо время сделаны, когда такого озорства не было.

Иван Сергеевич сидел рядом, чтобы не обидеть старуху, отвернулся от нее, смеется, повторяет: «Озорство, ей-богу, озорство».

Самая лучшая баня у нашего председателя Василия Фаддеевича. По-черному, конечно, но с высоким потолком и плотным, не щелястым предбанником. Каждую субботу Иван Сергеевич вместе с хозяином там парятся. Крепко они парятся. Василий Фаддеевич в этом толк знает — скажем, мог бы и по-белому баньку соорудить, но твердо уверен, что «пар не тот». Веники у него заготовлены в первую неделю после троицы — это «веселка», лист мягкий, не то что у «глушняка», нарезанного позже. У того лист большой и толстый, очень «ударяет в тело». После бани оба шли в председателеву избу. Выпивали под свежую рыбку, залитую яйцом, столь же успешно, как и парились.

И я на эти вечера другой раз заходил. Помнится, пожаловался Василий Фаддеевич, что водка плохая стала: «Сучок, как есть сучок, — из дров наладили фабрикацию». Я отрицал — дело мне по специальности близкое, — объяснил, что нет расчету гидролизный спирт пускать на пищевые цели, лучше на синтетический каучук. Председатель отмахивался — «знаем, что и как». Иван Сергеевич сказал:

— Сучок, Василий Фаддеевич, это полдела. В наших местах один старик здорово начал зашибать. Бабке горе. Посоветовала ей одна знающая старуха, как быть. Говорит, набери полную бутылку мух, побольше, плотно наторкай, залей водой, закупори — и в теплое место на месяц, не меньше. Пусть хорошо перепреет. Дай старику этим опохмелиться. Он выпьет, три дня будет блевать, а потом бросит пить, — окончательно, в рот не возьмет.

Все справила бабка, как сказано. Дождалась. Вышел дед поутру к столу и есть не может, до того ему тошно. Морщится, голова болит.

— Дед, поправиться хочешь?

— Припасла? Вот это дорого! Давай сюда.

Налила бабка стопку, сама отвернулась, боится. Дед выпил и просиял весь:

— Мухо вочка!

Бывший председатель Василий Фаддеевич сейчас на пенсии, живет в той же деревне. Хорошо помнит Ивана Сергеевича и эти субботы. Отзывается так: «Хороший мужик был Никитов, простой».

Интересно, что много лет спустя, когда мы с Василием Фаддеевичем в очередной раз вспоминали Ивана Сергеевича, я услышал такой рассказ: «Приезжал к Ивану Сергеевичу артист Лемехо в. И в бане с нами мылся. Очень хорошо пел!»

Не мог я через много лет, не сумел проверить, был ли в самом деле Лемешев в Домовичах. Едва ли — дороги у нас плохие, и не слышно было, чтобы Иван Сергеевич был коротко знаком с Лемешевым. Ладно, пусть живет эта легенда.

В один из совместных походов шли мы с Иваном Сергеевичем по лесу. Устали за охотничью зорю. Солнце высушило росу и начало хорошо пригревать. Фомка взят к ноге, и мы ищем удобное место. Хочется отдохнуть, посидеть, покурить, согреть и подсушить насквозь пробитые росой ноги. Выбрали сухую чистинку. Иван Сергеевич строго уложил Фомку, сбросил на большой замшелый валун куртку и патронташ, повесил на сухой сучок ружье и опустился на колени. Разом и трубочку курил, и землянику щипал. Много ее, сладкой, до темной красноты припеченной, в траве вокруг камня. Я снял лапти, лег в тень, а ноги босые, озябшие, выставил на солнце.

Иван Сергеевич встал, оглянулся вокруг, сказал:

— Лес высокий, а была пашня. Видите, каменный вал? Это мужик — царство ему небесное — пахал, боронил и камни на межу вытаскивал — на руках, тяжелые. Старопахотная земля! Основа. Вы лесник, сколько этому лесу?

— Не совсем лесник, приблизительно скажу, лет тридцать — сорок.

— Верно, с тех пор нива и запущена. Беда это! Русь-то отсюда пошла, не от Москвы, от Новгорода. Не помните, какая пятина?

— Знаю, Бежецкая.

Иван Сергеевич подложил под голову рюкзак с одним нашим единственным молодым чернышом — не повезло в то утро с охотой, — лег на траву и, показалось мне, задремал.

Мне не спалось. Лежал, думал о том, что пахать-то некому. Мужчин с войны мало вернулось, молодежь не удержать, уходит в город. Одни вдовы, и те на возрасте. Так ли страшно? Хлеб на юге лучше родится. Здесь никогда своего не хватало, каждую зиму мужики в отход: в лес, на сплав, мастеровыми по городам.

Словно в ответ на мои мысли Иван Сергеевич неожиданно поднял голову, снова закурил трубку, сказал:

— Председатель, Василий Фаддеевич, говорит, что, бывало, с их полустанка каждый день семь-восемь вагонов в город отправляли: рожь, овес, лен, мед, корье, клюква. Теперь не слышно. И опять-таки, сколько здесь скота было! В районе мне сказали, что с Украины приедут сюда за сеном, у них опять засуха. В наших местах всегда трава — хуже ли, лучше ли, а есть.

В первый раз я видел Ивана Сергеевича таким неспокойным, возбужденным. На ноги поднялся, отчаянно боролся с гаснущей поминутно трубкой, громко говорил:

— Сколько в вашей деревне детей? Нет маленьких? А в соседней, в Ерзовке? Пять и две учительницы, так…

— Слышно, закроют школу, за последнее время в нашем районе третью.

— Что делать, закроют. Глохнет край, гибнет накорень. А ведь это Россия. И не только в Новгородской так. Кто в войну немца остановил и выгнал?

Иван Сергеевич притих, вытащил ножик, срезал тонкий сучок, почистил трубку и сказал спокойно:

— Пошли к дому, все равно уже толку не будет: жарко, тетерева в кусты уйдут.

Из Никандрова, с почты, принес мальчик телеграмму. О чем она была, не знаю. 13 августа рано утром спешно на лошади увез Василий Фаддеевич домовицких гостей в район. Не близкий путь — тридцать пять километров.

Мы стали встречаться с Иваном Сергеевичем довольно часто, почти всегда в его доме. Не буду рассказывать про обстановку в его квартире — много раз она отлично описана разными авторами, и не было в ней ничего особо удивительного, хотя она и соответствовала хозяину и рассказывала про него. Удивителен был сам Иван Сергеевич.

Прежде всего это был человек теплый. Не горячий, как костер, не лучиной тлеющий, а такой, как вечером за день нагретый камень-валун, — прислониться к нему, припасть хочется. И было это удивительным: не всегда грело Ивана Сергеевича солнце, были и пасмурные дни, и морозы, и ветры холодные дули — а вот, поди же, сумел он собрать, аккумулировать тепло и щедро делился им со всеми до конца жизни.

Он любил и умел рассказывать. При этом лицо его оставалось спокойным. Помогала, волновалась его трубка. При паузах и в значительных местах она заново раскуривалась; если хозяин огорчался, она закупоривалась и сипела, — тут двойное огорчение получалось, и слушателю хотелось как-то помочь, а не надо было, потому что, если дело было совсем плохо, трубка поворачивалась, головка ее оказывалась в руке, а изжеванный чубук чертил горизонтальную отрицательную линию. В большой радости — прочищенная, набитая свежим табаком и раскуренная трубочка поднималась, взлетала выше плеча.

Он любил шутить и слушать смешное, но лицо его не смеялось, только глаза загорались, лучились подлинным и добрым смехом.

Рассказов у него было много. Речь Ивана Сергеевича была чиста и нетороплива, как лесной ручей. Никаких назойливых приговорочек или модных расхожих слов. И никаких помогающих иному запинок вроде «э-э-э» или «так сказать». Плавно текла его речь, ничем не замутненная и такая русская!

Стал я Ивана Сергеевича подбивать съездить на охоту. Отказывался сначала, говорил: «Хочу, замечательно бы это, да куда и как, и ноги не те. Давненько в лесу не был — пожалуй, года четыре». Я подумал: четыре — это, значит, после смерти дочки Аленушки, утонувшей в озере Пюхи-Ярве. Обещал я, что ходить почти не придется, тяга в четырехстах метрах от асфальта, привезу туда на своей машине. Согласился.

12 мая 1955 года я привез Ивану Сергеевичу ватник, сапоги, носки, портянки, патроны. Застал его за завтраком. Оживился старик, говорит:

— Четыре года ружье на гвозде, вот только это на гвоздь повесить еще не могу, — показал на графинчик с камушками.

Долго одевался, боялся что-нибудь забыть. Уговаривал меня выпить:

— Это ерунда, что шоферу нельзя. Я с пьяными летчиками на По-два летал. На земле на ногах не держатся, а в воздухе что выделывали…

Поехали мы в деревню Строение, Тосненского района, километров шестьдесят от Ленинграда. Там охотничье хозяйство, я им ведал на общественных началах.

Иван Сергеевич сидел рядом с моим водительским местом и, как только мы проехали мясокомбинат, начал рассказывать. На мой вопрос о Куприне ответил:

— Куприна я знал хорошо, он меня в литературу вводил. Был у него, когда он вернулся, в «Метрополе».

Ивана Сергеевича встретил «сухонький старичок с седой бородкой клинышком и обострившимся носом». Куприн впал в детство, почти ничего не помнил. Был в восторге от телеграммы балаклавских стариков по поводу его возвращения на родину. Ивана Сергеевича не узнал. Спросил: «Вы из Ленинграда? А как в Гатчине — трактир Веревкина существует? Нет? Жаль. Такое хорошее место было, и вывеска интересная: „Распивочно и раскурочно“. А этот… как его… мерзавец… как его? Ну, я повесть-то написал, как ее?» — «Яма», — подсказала жена. «Ну, вот вторую-то часть написал, — жив?»

Иван Сергеевич пояснил мне, что Куприн долго торговался с издательством о второй части «Ямы», предлагали ему кабальные условия. И в это время какой-то «Граф Амори», псевдоним, конечно, напечатал свою вторую часть «Ямы», как продолжение купринской, с тем же сюжетом и действующими лицами. Все это сильно подействовало на Куприна.

Иван Сергеевич, рассказывая, видимо переживал ту последнюю, как ему было ясно, прощальную встречу. Помолчал, добавил:

— Не много как человека от него осталось, даже физически, а какой был кряж! А тут? Больной, какой-то примиренный, кроткий и… беспамятный.

Надолго замолчал Иван Сергеевич, отвернулся, смотрел в окошко на убегающие назад несеяные пригородные поля.

Я остановил машину после подъема на Пулковскую возвышенность у поворота на Поповку — размять ноги и прогулять взятого с собой ирландского сеттера Яну. Покряхтывая, вышел на шоссе Иван Сергеевич. Дивный был день, весенний, ласковый, почти безоблачный. В голубизне вихлялась и повизгивала пара чибисов, подальше — еще пара, и еще. Кольцом вокруг бомбовой воронки распушились вербные зайчики, пух от них желтый, цыплячий, и сами нежные, свежерожденные. Поднимаясь из сухой некоей, затрепетал крыльями, залился песней жаворонок. Красивый день, а воздух…

Иван Сергеевич прислушался, спросил:

— А это еще что?

Я рассмеялся:

— Не узнаете?

— Постойте, постойте, — лягушки! Отвык. Верно, лягушки.

— Поют…

— Именно поют, и для них это самая красивая песня. Знаете, и для нас, охотников, прекрасная, без нее не весна. И еще примета: если в воде зашевелились лягушки — значит, вальдшнеп уже прилетел и тянет… Смотрите, какая трава — и не кошено.

— И нельзя косить — мины. Ищут их, ищут не первый год, и все еще есть. Здесь ведь передний край был.

— Что-то я места не узнаю; помнится, тут лес должен быть.

— Он и был, сосновый бор, только его так артиллерия и мины изуродовали, что весь посох.

— Да, война… Страшная она здесь была, и везде.

Машина покатилась дальше. Иван Сергеевич раскурил трубку и повторил задумчиво:

— Война… Худое дело. Вы, кажется, в блокаду здесь были? Хуже фронта.

— Был.

— А знаете, и в тылу тяжко приходилось людям, спасались кто как мог. Я жил в Молотовской области.

Неожиданно Иван Сергеевич усмехнулся, что-то вспомнил. Я молчал: шоссе было плохое, много ям. Иван Сергеевич повернулся ко мне, еще раз улыбнулся и начал:

— Стало мне плохо жить, очень плохо, дальше некуда. Эвакуация, писательство не кормит, о войне писать не умею. Посоветовали фотографировать. У меня два аппарата, пленку привез из Москвы, увеличитель у лесничего.

Дела мои поправились. Появилось все: и масло, и горох. В кладовой к приезду жены тысяча яиц оказалась. (Тут Иван Сергеевич на меня хитро покосился. Дескать, ведь это здорово — тысяча яиц в ту пору.) Снимались все девушки. Раз еще до света меня разбудили. Смотрю, у дома телега с гробом. Просят снять покойника, а я их до смерти боюсь. Отказывался, говорю: темно. Отвечают: «Солнышка подождем, двадцать километров по плохой дороге крюка сделали». Говорю, не могу покойников снимать, им не скажешь — встаньте так, повернитесь. Отвечают: «Повернем как надо, батюшка». Сдался. Топором гроб вскрыли. Старичок седенький, очень дряхлый. Окружили гроб, понимаю — надо, чтоб все на карточке поместились. Привздынули, чуть повернули. Снял. Как на грех, очень хорошо получилось (негатив и сейчас у меня лежит). Через неделю приезжают, всего навезли, завалили. С тех пор от покойников мне отбою не было, и все больше младенцы.

Проехали Саблино. Иван Сергеевич не долго молчал — видно, возбудила его необычная снова охотничья поездка, был в разговорчивом настроении:

— Сильная это страсть, охота, и, может быть, наследственная. Поступил мой отец управляющим к купцу Кутузову. Кутузов такое условие поставил: «Делай что хочешь, работай как тебе нравится, только не тронь мой дупелиный ток». Хороший был ток, замечательный. Два года служил отец купцу, оба довольны были. На третий год не вытерпел, сходил на дупелиный ток. А был в конторе писарь, злющий такой, чахоточный. Сразу донес, и купец сдержал свое слово — уволил отца.

В это время я сказал Ивану Сергеевичу, что скоро и наше учебно-опытное лесничество и охотхозяйство. Он спросил:

— А глухариные тока у вас есть? Город-то совсем рядом.

— Есть.

— Хорошие, большие?

— Разные; и битых порядочно, особенно по краям лесничества, и отличные есть, петухов десятка два, не меньше. Фамильные есть — им свыше ста лет. Стараемся сохранить.

— Это здорово. Правильно. Удивительная охота, интереснейшая, тонкая, и много еще в ней таинственного. Лучше всего ее описал Куприн. Помните?

— Помню, как же.

Открыто летят вальдшнепы, но высоковато.

— Куприн на глухариных токах был, но мало. Где-то его в Белоруссии водили на тока. А Пришвин — мы как-то сидим в пивной, он и признался: никогда на глухарином току не был. Верно ли? Я, Алексей Алексеевич, считаю, что эта охота таинственная, мистическая. Был у меня случай. Вы про «Березовый» ток слышали?

— Как же, и сам бывал. Удивительно, на березах поют.

— Так вот. На этом току в глуши была избушка. По моей просьбе Военно-охотничье общество ее подправило. Я там неделями жил. После зари сидел перед избушкой за столиком, пил чай. Кругом красота, тишина, только птички заливаются. В общем, не вам рассказывать, знаю, что вы глухарятник подлинный, понимаете, что значит вернуться с глухарем с тока и отдыхать. Чай пью из эмалированной кружки. Почти допил, смотрю — по канавке-ручейку перышко плывет, за ним другое, третье. Перья глухарки. Пошел вверх по ручью разузнать. Метрах в ста, на бережку, масса перьев — видимо, глухарка затрепана. Но кем? Огляделся — хвост глухарки из воды торчит. Потянул — вытащил всю птицу. Хоть и под водой лежала, теплая еще. Норка, наверно, затащила. Подивился, вернулся к домику. Кружка на столе стоит… полная до края холодной воды. Вот чертовщина!

Трубка сопит и фыркает, гаснут спички, Иван Сергеевич поглядывает на меня:

— Через год по пути на этот ток мы с приятелем остановились у лесничихи. Муж у нее погиб на войне, она работает за него. Я рассказываю приятелю про этот случай, а лесничиха смеется: она была в обходе в то утро, проходила мимо избушки и пошутила — черпнула в кружку чистую воду из ручья.

Повернули с Московского шоссе на Лисино — Корпус. Поперек дороги ручей. Заметили всплеск крыльев. Я притормозил. Видим — кулик-черныш самочку топчет рядом, в двух шагах от нас. Иван Сергеевич говорит:

— Не признает кулик таинства любви, наплевать ему на весь мир, когда рядом ОНА. Ну вот и спугнули, — нехорошо.

У крайнего дома в Строении мы поставили машину и пошли на тягу. Она близко от дома — на просеке, где ее пересекает черноольховый ручей. Все было как весной на тяге бывает: певчие дрозды, и пеночка-весничка, и лягушки пели и бултыхались в массе своей же икры, и гуси летели, довольно низко.

Мы пришли на место рановато, надо было ждать. Я сидел неподалеку от Ивана Сергеевича на поваленной ветром березе. Ждал, и было мне хорошо, удивительно хорошо. И не только потому, что удалось выехать из города, что под ногами мягко и вокруг поют птицы, знакомые, лесные, что прохладный воздух напоен запахами открытой земли и молодого листа чуть задымившихся берез, и даже не потому, что вот-вот должен появиться вальдшнеп (я знаю, где покажется его такой знакомый силуэт, — скорее всего, над теми двумя вершинами) — и вспыхнет азарт выстрела. Нет, была в тот вечер и большая радость, знакомая каждому охотнику, — возможность поделиться, угостить собрата охотой. И какого человека! Он видел чуть не всю землю: знойную Африку, страшные льды Севера, пустыни и горы, тайгу и тундру, стриженую зелень Англии и осиротевшие наши послевоенные нивы. И я знал, был уверен, что Иван Сергеевич по складу души, по корню своему русскому, примет и этот не пышный уголок малой моей Родины.

Иван Сергеевич всю тягу простоял на ногах, не присел на пенек. Первый же вальдшнеп налетел на него — открыто, но высоковато, над вершинами больших ольх. Иван Сергеевич стрелял быстрым, нестарческим дуплетом и промахнулся. На меня в это время налетел другой, и я тоже промазал. Плохо мы стреляли оба, а тяга была неплохая — протянуло на выстреле штук семь-восемь. Уже изрядно смеркалось, когда вдоль просеки на меня натянул еще один вальдшнеп. После выстрела косо пошел вниз и упал где-то против Ивана Сергеевича. Он крикнул:

— Гоп! Упал. Идите сюда.

Я подошел к нему с собакой. Он был огорчен:

— Ну вот, вечная история на тяге, — попробуйте найти! Там, где свалился — вот прямо против меня, чуть левее, — такая дребь, и темно уже.

Забыл или не знал Иван Сергеевич, что Яна моя работает с анонсом, то есть не только делает стойку, а, если я ее не вижу, приходит — «докладывает», что нашла птицу.

Я сказал Яне: «Покажи где!» — она ушла, мы ждали. Слышно было, как плескается в темноте по болоту. Пришла и легла — доложила. Пошел за ней — привела к мертвому вальдшнепу. Иван Сергеевич был радостно поражен:

— Великолепного ума собака! Ай да Янушка!

— А может быть, я так ее выучил?

— Нет-нет, это ум, природный ум. Теперь все рефлексы, рефлексы, ума у животных не признают, а другая собака… а лошади…

Долго еще ворчал Иван Сергеевич, повторяя с досадой: «Рефлексы, рефлексы», — пока мы в полной темноте пробирались к дому.

В машину сели не сразу, зашли в дом, поужинали. Потчевала нас рослая, красивая дочка хозяина. Разговорились. Иван Сергеевич подивился, что они сюда приехали из Саратовской области: «Вот куда судьба занесла. Бывал в Саратовской, хорошие там люди».

Пообещал Иван Сергеевич на следующий год привезти девушке жениха, а когда мы сели в машину, отъехали немного, вдруг сказал:

— Очень важно научить себя без боли думать, что так и будут люди вырастать, жениться, рожать детей — и при тебе, и без тебя.

Начиная с 1950 года Иван Сергеевич состоял членом редакции ленинградского альманаха «Наша охота» (тома 1, 3, 4). В этой редакции с первого же тома состоял и я. Мы не обременяли Ивана Сергеевича редакторскими обязанностями, это была почетная редактура. Однако она как бы привлекала внимание Ивана Сергеевича к альманаху, и нам легче было просить и его непосредственного участия как автора. Для номера 1-го он дал нам «На весенней тяге», «Малинка», «Рябчик», «В зимние ночи», для 3-го — «Маленькие рассказы», для 5-го — «На медвежьей охоте», «Олени», «По волчьему следу», «Зайцы».

В июне 1959 года скончался Виталий Валентинович Бианки. Основанная им ежемесячная, очень популярная в те годы радиопередача «Вести из леса» осиротела. Составителем ее стал Николай Иванович Сладков, и я помогал как мог. Помимо того, что пришлось самому много писать, приходилось и собирать материалы у авторов. Иван Сергеевич был в их числе. Я получал от него рассказы у него на дому и по почте. Часто говорили по телефону.

Иван Сергеевич очень хорошо относился к «Вестям из леса». Для иллюстрации этого приведу его письмо (тогда он еще писал сам).

«22 апр. 1960.
Жму руку И. Соколов-Микитов.

Дорогой Алексей Алексеевич!

Посылаю на Ваше усмотрение две крошечные картинки: майскую запевку и о черемухе.

Хотелось бы редакции „Вестей“ посоветовать как можно больше обращать внимания на поэтическую сторону содержания передач, стараться не делать их „утилитарными“ (это теперь в моде). В детстве и в старости нас волнует песня соловья или жаворонка, а не то, какой раскраски яйца в их гнездах и как сделаны эти гнезда. Картины Левитана или Поленова волнуют нас не тем, что в них „научно“ объясняется природа, а тем, что они поэтичны и правдивы, и в них нет никакого „закрученного“ или выдуманного „сюжета“. Даже в самых маленьких вещичках (например, в рисунках Серова, изображающих обыкновенную ворону) необходима крупинка любви, а не только познания.

Впрочем, это я так, пришлось к слову. Знаю, что и Вы сами разделяете эти мои бесспорные размышления».

«А весна-то идет! Вчера ездил в Лебяжье и до Красной Горки, смотрел места. В воскресенье думаю еще раз проехать, не торопясь и с перекуром».

* * *

Близок был к природе Иван Сергеевич. Даже пожилого и больного тянуло его из города. В деловых письмах постоянно приписки:

«С прежним волнением поглядываю в окно: весна идет! Правда, уже нет прежней ретивости ни в ногах, ни в мечтах. Но все же хотелось бы тягу послушать и внучонку показать».

И, будучи уже окончательно — вынужденно — городским человеком, по старости и по болезни, он не может не думать, что «там», вне города, в природе делается. В одном из писем ко мне он жалуется: «В Волге эту зиму ловят очень много рыбы. Знак худой, верный признак „замора“. Снегу нынче много, лед лег на дно. В поле не пройти, не проехать».

Для характеристики того, что писал Иван Сергеевич для «Вестей из леса», я приведу ту самую «майскую запевку», о которой шла речь в начале письма. Эта запевка опоздала и потому не была передана в эфир, и, насколько мне известно, нигде не опубликована.

«Празднично проходят майские дни в лесу. Нежной зеленой листвою одеваются леса и березовые веселые перелески.
И. Соколов-Микитов».

Первая распускается черемуха, а на пригреве у молодых березок набухают и распускаются пахучие клейкие листочки.

Громко кукуют в пробудившемся лесу кукушки. Заливаются над полями жаворонки. Поют дрозды. После первого теплого дождя зеленеет, растет трава. Вот сам собою пошевелился на мокрой земле прошлогодний бурый листочек. Это, вырастая под ним, расправилась молодая стрелка-травинка.

На потных низинах яркими золотыми цветами расцветает мать-и-мачеха. На освещенных солнцем лесных полянах цветут голубые и белые подснежники.

В ольховых и черемуховых кустах над рекой скоро защелкают, запоют соловьи.

Ярко зеленеют на колхозных полях озимые хлеба. В эти весенние дни люди сажают деревья, приводят в порядок сады и огороды.

В теплые весенние дни много у людей работы на пробужденной радостной земле!

Иван Сергеевич много писал о природе — для взрослых и для детей. Мой друг и учитель Виталий Бианки писал о природе для детей. Они были большими и давними друзьями. Страстные охотники, самозабвенно любящие родную природу, ее поэты. Здесь они были единодушны. Писатели с ярко выраженными индивидуальностями, они, естественно, частенько расходились в вопросах творчества — писательского мастерства.

В те годы по простейшей и печальной причине — потере подвижности — они виделись мало. Продолжали искренне интересоваться друг другом. Я бывал и у того и у другого — тем самым оказывался как бы свидетелем их продолжавшегося заочного спора.

Иван Сергеевич по природе своей был человек не городской: много жил вне города, много путешествовал, повидал, наблюдал, приметил, — однако оставался природолюбом, а не природоведом, таким, как писатели Аксаков, Богданов, Кайгородов, Арсеньев, Бианки, Зворыкин. Конечно, охоту и все, что с ней связано, он знал отлично, а так называемые «охотничьи рассказы» недолюбливал.

Позиция Виталия Бианки в этом вопросе более определенна. Он считал, что у многих писателей есть большой недостаток: они пишут о природе, украшая свои произведения ее красотами, но не знают ее и не понимают. Виталий с этим боролся: прочитав какую-нибудь несуразицу, касающуюся живого мира растений и животных, писал об этом в журналы или, как минимум, обращался с критикой прямо к автору. Помнится, я нашел и послал Виталию вырезку из газеты — рассказ о том, как на путевого обходчика напала стая барсуков. Виталий был в восторге и с юмором передал в «Вести из леса».

Эту же историю я рассказал Ивану Сергеевичу. Весело, заразительно он смеялся:

— Ну и брехня! Это надо же — напала стая барсуков. Они ведь тихие, задумчивые звери и хозяйственные, и стаями не ходят. Это не обходчик написал, это газетчики.

Интересно, что никакого вывода из этой истории и многих других подобного рода вроде «надо написать, надо с такой неграмотностью бороться» он не сделал. Это было не в его характере.

И спор был, и длился долгие годы. Не мог, к примеру, Виталий Валентинович равнодушно пропустить такие строки: «Крупные птицы поднимались на кладбище из-под моих ног» или «В кустах на земле я находил гнезда маленьких птиц, и каждая такая находка была для меня событием». Говорил:

— Как это так Иван Сергеевич пишет! Ведь у каждой птицы есть свое имя, отчество и фамилия. Упомянул бы — и выиграл. Может быть, не знает?

Иван Сергеевич с такими аргументами не соглашался, оправдывался эмоционально-художественными соображениями и преимуществом непосредственности:

— Пишу как вижу, как представилось, погляделось мне.

В письме, что я уже приводил («…нас волнует песня соловья или жаворонка, а не то, какой раскраски яйца в их гнездах и как сделаны эти гнезда»), чувствуется отголосок этого спора и легкий укол Виталию Бианки. Укол, с моей точки зрения, незаслуженный, ибо девизом бианковской школы было: «Совершенно точно и правдиво о природе, но в художественной форме». Высоко ценил Виталий Валентинович художественную форму произведения, эмоциональность и превыше всего поэтичность, а то, что он не любил часто встречающихся в литературе «неведомых птиц», — оправданно вообще и закономерно для человека, хорошо осведомленного в орнитологии.

Спор этот был не глубокий, не разъединял, не отталкивал друг от друга этих писателей. Близкими, сходными были их основные жизненные позиции: любовь к природе, к нашим северным местам, увлечение охотой, взгляды на литературу.

Удивляться приходится, как они одинаково решали один из самых трудных вопросов природоохранения — отношение человека к природе. Единодушно полагали, что запреты, строжайшие законы, специализированная наука — не решающие факторы в этом деле. Необходимо поднять сознание людей, всех без исключения. Надо, чтобы не боялся человек сломать ветку, а просто не мог это сделать, органически не мог — иначе против себя бы пошел.

И этому надо учить с детства. Прежде всего пробудить у ребенка любовь к природе. И лучшим учителем здесь должна быть художественная литература.

Так они оба думали и — вместе и порознь — боролись против «педагогической» нравоучительной назидательности, против господствовавшей одно время вульгарной социологии.

Виталий Бианки искал, собирал вокруг себя начинающих писателей. Учил их профессиональному мастерству от «А» до «Я», от построения вещи, сюжета до правильно расставленных знаков препинания. Любил говорить и писать о «тайнах» творчества.

Около Ивана Сергеевича, насколько мне известно, не группировались начинающие писатели, и сам он не любил говорить, тем более выступать в печати по вопросам литературного творчества. Ни записи мои, ни память не сохранили высказываний Ивана Сергеевича о технике писательского мастерства. Не любил он эту тему, будто стеснялся обнажать механику дела, которому служил благоговейно.

И все же небольшое, очень приблизительное представление я об этом имею. Сижу за столом и внимательно читаю, рассматриваю рукопись 1955 года — свой рассказ «Герой». Плохой рассказ, как теперь понимаю, и очень ценный потому, что он правлен самим Соколовым-Микитовым. Рассматриваю сделанные его рукой пометки, замечания. Я взволнован — кажется, что беседую с Иваном Сергеевичем, слышу его глуховатый, мерный, неповторимый — ни с кем не спутаешь — голос; вижу, ясно вижу его глаза, увеличенные очками, усталое и доброе лицо, жесты помощницы-трубки. Мне немного страшно, почему — не знаю.

Рукопись… Я не литературовед, мне труден ее анализ, к тому же она моя. Постараюсь понять, что не нравилось Ивану Сергеевичу. Не нравились длинные нескладные предложения — упрощал. Текст: «Даже представить себе жутко становится здесь, дома, на закрытом сеновале. Никуда не пойду!» После правки: «Даже представить жутко. Никуда не пойду!» Текст: «…стал заставлять себя думать о чем-нибудь приятном». После правки: «…стал думать о приятном».

Не нравились, как мне кажется, вычурные обороты речи. Текст: «„Тро-па-та, тро-па-та“ — звучно выстукивали копыта жеребчика, стелющегося в сумасшедшем галопе». После правки: «„Тро-па-та, тро-па-та“ — звучно выстукивали копыта жеребчика». Текст: «На склонах выдала себя брусника, зардевшись солнечными бочками». После правки: «На склонах зарделась солнечными бочками брусника». Текст: «Оно это верно, если кобыленка одна прибежала, то Героя не иначе как волки задрали». После правки: «Это верно, если кобыленка одна прибежала, Героя, должно быть, волки задрали». Текст: «…звездчатого неба». Исправлено: «…звездного неба». Текст: «Когда сердце заколотилось так, что, казалось, переселилось уже в горло, мальчик остановился». Вся фраза подчеркнута и на полях два жирных минуса. «На столе буйствовал самовар». Исправлено: «На столе кипел самовар». Таких поправок много.

Не нравятся Ивану Сергеевичу мои определения, характеристики прямой речи. Например, у меня такой текст: «…поддержал собеседницу бригадир, задумчиво скручивая папироску». После правки: «…сказал бригадир». Подчеркивает слова: «возмутилась тетя Даша», — «вставил бригадир», «выпалил Алеша», «загорелся Алеша», — и все переправляет на «сказал». Трудно, конечно, судить об этом, не имея перед глазами полного текста, но тенденция ясна.

К моему удивлению, протест Ивана Сергеевича, судя по правке, вызывают местные новгородские слова. Буквально все они или подчеркнуты, или зачеркнуты, независимо от того, авторская это речь или говор сельских жителей Новгородской области, где происходят события. Выпишу эти слова, напомнив, что рассказ состоит из 25 страниц машинописи: «ухожа», «лончаки», «храпок», «ластовки», «па дара», «поскотина», «пожни», «ройки», «омежек», «перенова», «пазанок», «кормовик», «схитить», «мшарина», «зимник», «островина», «мошник», «лунит», «продух». Не одобряет Иван Сергеевич такие слова, даже если я даю к ним сноску («поскотина — изгородь между полями и ухожей, не позволяющая стаду попасть в хлеба», «выскеть — выворот земли на корнях, получающийся при падении дерева от ветра», «ластовка — малое оконное стекло» и т. д.).

Размышляя по этому поводу, я вначале не мог согласиться с такой правкой. Даже пришло в голову, что Иван Сергеевич — человек смоленский, а слова эти северорусские, он мог их и не знать. Потом подумалось, что дело-то в перегрузке — слишком много местных слов. Правда, почему он забраковал все, без исключения? Особенно это мне стало неясно, когда появившаяся «деревенская проза» получила всеобщее признание, а уж там-то местных, сугубо местных слов великое множество.

Яснее для меня другая категория забракованных слов: «Маковка одинокой семенной („семенной“ зачеркнуто) сосны», «ветровальные вывороты», «черные кварталы», «раскисшая почва» («почва» заменена на «грязь»). Это «техницизмы» — слова, взятые из лесоводственной науки.

На весьма ограниченном материале — правке одной рукописи — я попытался показать, что не нравилось Ивану Сергеевичу. Логично было бы показать, что ему нравится. Испытывая чувство неловкости (рукопись-то моя), приведу два отрывка, против которых рукой Ивана Сергеевича поставлено: «Хор.»

«Дарья Васильевна полола в огороде и едва успела укрыться от дождя. Первые брызги его встревожили только кур. Глухо шлепаясь на дорогу, падали редкие капли и закатывались в пыльные шарики; потом зачастили все больше и больше, и хлынул обильный грозовой ливень. Серой стеной встал он между домами. Оконные стекла как будто сами поплыли вверх между быстрыми струями. Совсем потемнело в доме. Раз за разом вспыхивало на дворе, вздрагивали стены, и чашки в буфете трусливо звенели, отвечая буйным раскатам грома. Защелкал по обшивке стен и кровле град».

И еще один пример:

«Алеша лежал на сеновале, тепло укрытый поверх одеяла тяжелым пахнувшим брусникой тулупом, и не спал. В окошечке светился кусок звездного неба. Где-то внизу сыто вздыхала корова. Уютно и нежно попискивали под клушкой цыплята, потревоженные забывшейся во сне матерью. На деревне гуляла молодежь. Девичья песня, возникнув далеко на окраине, где чуть слышно вздыхала гармонь, приближалась, звенела прямо за дощатой стенкой сеновала и стихала у озера».

Интересно, что по удивительному случаю у меня сохранилась рукопись того же рассказа, правленного Виталием Бианки. Даже самое поверхностное сопоставление показывает резкую разницу во вкусах этих писателей. Воздержусь от сравнения, чтобы не уйти еще дальше от главной темы. Добавлю только, что после двух редактирований в экземплярах рукописи оказалось столько вопросительных знаков, подчеркиваний и вычеркиваний, что я так и не отдал рассказ в печать.

В заключение попытаюсь охарактеризовать отношение Ивана Сергеевича к писательскому труду в те годы, когда я мог об этом судить. Он относился к нему, как я уже говорил, благоговейно и в то же время ответственно и просто. Так, как каждый мастер — плотник, слесарь, пахарь. Другое дело, что в годы, когда по ряду причин он чувствовал, что не может работать в полную меру своего правдивого таланта, — он молчал, молчал долго. Это была его боль.

Я много расспрашивал Ивана Сергеевича о его встречах с интересными людьми, особенно с писателями. Рассказывал он охотно, интересно, но нет смысла передавать как бы через вторые руки то, что он сам так хорошо описал в книге «Давние встречи».

Весной 1967 года мы вдвоем с Е. В. Бианки почти две недели жили в доме на крутом берегу озера Городно. Это говорится так: «в доме», — на самом деле домашничали мало. Только первые дни, когда по озеру еще ходили от берега к берегу ледяные поля — синие, игольчатые, — мы любовались ими, сидя у открытого окна с только что снятой зимней рамой. Да и то, чуть пригреет, уходили по своей стороне озера в поля.

Из окна было видно, как много прилетных ютится на малых проталинах южного склона. Трясогузки, скворцы, жаворонки, зяблики и хохлатые чибисы бок о бок рылись в прошлогодней траве. Тихие, усталые с прилета.

После отзимка пошел дождь, парной, споркий, снег сошел в одночасье. Разлетелись птицы и загремели весело, не умолкая, над теплым полем, среди кустов и деревьев, где на каждой ветке разноцветно отсвечивали солнцу крупные водяные капли.

— Посмотри, — сказала моя спутница, — белые, желтые, красные, синие огоньки: кто-то радугу сломал, раскрошил и бросил на землю.

Открылось озеро, и мы попали на глухариные тока. На лодке переправлялись в заозерье по чистой воде, удивляясь, что вчера был лед, а сейчас ни одной льдинки. Радовались стайкам белобоких гоголей на открытой воде. Бросив на берегу лодку, шли дорожками, просеками, тропами по болотам, гарям, вырубам. Резиновые сапоги, притороченные высоко к поясам, тяжелые, неподъемные рюкзаки. В вязких местах брели, держась за руки, через буйные ручьи подваливали деревья большим плотничьим топором.

Поблизости от тока, в давно облюбованном месте, у ручья на еловой гриве обиходили уютную ночевку. Возбужденные большим прилетом глухарей на вечерней заре, коротали бессонную ночь, разглядывая звезды сквозь дым костра. Слушали уханье филина и то удаляющуюся, то приближающуюся песню влюбленного зайца.

Черной безмолвной и зябкой ночью мы уходили от костра на ток. Сквозь чащу молодого ельника, защищая руками глаза, спускались к сосновой мшарине. Там было чуть светлее. Выждав терпеливо, наслушивали песню глухаря…

Надо было возвращаться в Ленинград. Мы шли из Домовичей на станцию Анциферово: семнадцать километров проселка. Дорога мягкая, во многих местах размытая вешними водами, тянулась то светлыми березняками, то небольшими полями. По сторонам яркие ковры голубой перелески и белоснежной ветреницы, на склонах розовые кусты волчьего лыка. Не умолкая, на разные голоса пели птицы.

Можно найти и полюбоваться кустикам и, густо покрытыми розово-лиловыми цветами.

Мы были напоены, наполнены плещущей красотой весны, ее светом, красками, голосами и счастьем — радостью своей жизни. Хотелось поделиться.

— Босс! — сказала моя спутница. — Папы нет, Иван Сергеевич вроде моего «крестного» — большой друг отца, сколько лет жили вместе, до сих пор зовет меня детским прозвищем — Ноника. Я хочу ему рассказать, получить благословение. Нарвем волчьего лыка, хоть не увидит, запах весны привезем. Хорошо?

На восьмом километре пути мы вышли в поле у подножия высокого холма, увенчанного крашеной деревенской церквушкой и купой кладбищенских елей.

Был праздник. На колокольне звонил одинокий колокол. Мерный, чуть надтреснутый его голос плыл, разливался над тихими полями.

Пришла озорная, но совсем не странная мысль:

— Пойдем, обвенчаемся?

Соколовым мы позвонили с вокзала. Решили заехать так, как были, — в охотничьих сапогах, с котомками, ружьем; поскорее, чтобы не увяло волчье лыко. Ноника вышла из телефонной будки расстроенная:

— Позвала на завтра.

— Проговорилась, наверно, что я с тобой? Последнее время Лидия Ивановна меня недолюбливает, как всех, кто советует Ивану Сергеевичу оставаться в Ленинграде.

— На завтра-то разрешила.

Большой, обильный цветом букет волчьего лыка мы поставили дома на стол в кувшине с водой. За день и ночь увяли розовые соцветья, осыпались на скатерть сухие, безуханные.

* * *

Лидия Ивановна открыла нам дверь приветливая, почти радостная:

— Здравствуйте! Здравствуйте! Хорошо, что пришли. Иван Сергеевич что-то куксится второй день. И с утра поспорили опять. Не хочет в Москву, что ни говори. Твердит: «Здесь все свое». Проходите, проходите.

Кабинет все тот же. Новость: рядом с письменным столом магнитофон.

Иван Сергеевич в кресле. За зелеными, увеличивающими, как лупы, очками огромные невидящие мертвые глаза. Если заглянуть сбоку под очки, глаза видящие, живые и мудрые.

Ноника подошла со спинки кресла, обняла старика, положила свою голову на его. Он поглаживает ее руку ласково-ласково и слушает ее рассказ об озере, льдах, чибисах, о голубых перелесках, о сбывшейся мечте услышать песню глухаря, увидеть токующего, даже зарисовать.

Иван Сергеевич слушает внимательно, одобрительно: чувствуется, что представляет себе все это — знакомое и дорогое. Сам начинает говорить:

— Повезло тебе, редко это — женщина на глухарином току. И места там красивые, был я у Алексея Алексеевича как-то летом. И озеро… таинственное. Мне один старик там рассказывал, что Городно раз в пятнадцать лет уходит совсем, вытекает в «провалучую яму». Сильно уходит, такая воронка — «опревшие челны туда пускали — дыбом станет и нет. И есть ход в Ильмень-озеро. Это уж верно, новгородские монахи у себя кинули в воду щуку с серебряной серьгой в жабрах, так ее здесь у Долгого острова наши деды выловили». И Городну несколько соседних озер «подчиняются», уходят. В общем, карстовые явления, а старик фантазер, у него все по-своему. Даже озеро, говорит, неправильно называется. Глубины разные — где мелко, где яма, дна не достать, — выходит, правильно не Городно, а Горамдно. Фантазер…

Иван Сергеевич задумался, вспомнил что-то, продолжил:

— Своих смоленских я многих знал, там среди мужиков поэтов мало, чаще «практики». И как они борются за жизнь! Один получил двадцать пять лет. Заявил, что «чай-кофе с Гитлером пил». Через несколько лет получаю письмо. Пишет, живет хорошо, намекает, что переменил имя, по чужому паспорту живет. Желает мне всяческого благополучия. Обратный адрес: «Зеленая тайга». Так и написано.

Недавно приехал. Видный мужик: борода, шляпа, плечищи — во. Хочет купить стиральную машину. С Севера в родную деревню всего привез, накупил, достал. Пенсия сто двадцать — предел. Значит, там как все люди был. Дом над самой рекой построил. Телевизор, мотоциклетка, в очереди за машиной. Спрашиваю: «Зачем тебе стиральная машина? Река рядом, бабы живо прополощут». «Надо», — говорит.

Практик мужик — значит, и жадный. Мало у нас поэтов в деревне. И в деревне еще что. Хуже в поселках. Развелись такие, что от земли оторвались, к городу не пристали. Не знаю, как их и назвать.

— У меня, Иван Сергеевич, на эту тему рассказ написан. Там председатель колхоза этих людей «межняками» называет. И поясняет, что «это когда глухарку тетерев потопчет, она межняков выведет — ни глухарь, ни тетерев, хрен его знает, что за птица. Нет от нее толку: ни пера, ни мяса, ни песни…»

— Это вы хорошо придумали, правильно. Напечатан рассказ?

— Нет. Отдал в «Неву». Почти год держали, письмо прислали. Хорошо-де вы пишете, всей редакцией читали, только после истории с Абрамовым напечатать не можем.

— А, с Абрамовым? И не напечатают.

Ноника рассказала, что в домовичском доме есть иконы. Не очень старые, лет сто им или немного больше, но такие интересные, красивые, яркие.

— Откуда иконы?

— Дочка Алексея Алексеевича с мужем прошлое лето всю губу Святуху на лодке прошла, на Онежском. С едой было плохо. Молока нет, ничего не достать, на рыбе да на сухарях жили. Деревень много, с воды поглядеть — целые, живые; на берег сойдешь — мертвые — ни одного человека. В большой деревне дневали, уху варили. На одной избе прибита надпись: «Мы совсем уехали на станцию». На краю деревни, под старыми липами, часовня. Открыта, изгажена. Крыша прохудилась. Икон много, у некоторых святых глаза повыколоты, на стенках «словесность». То ли туристы побывали — разные среди них есть, то ли уходящая молодежь на старых богов рассердилась…

Иван Сергеевич слушает внимательно, одобрительно… (1967 г. Ленинград. Фото Н. Карасева).

Иван Сергеевич головой покачал:

— Какое озорство! Дикость!

— Решили спасти хоть две иконы. Одна большая — Георгий Победоносец с копьем, на коне. В палатку завернули, и прямо в Домовичи. Отмыли осторожно, и так-то они засияли. Сказка!

Иван Сергеевич говорит:

— Заонежье… Удивительный край. Я пешком ходил. К Даниловой пустыни. Подхожу, а вокруг мертвые сосны, высоченные, мачтовые, но ни хвоинки, и все мелкие сучья ветром пообило, остались толстые, крученые. Стоят сосны, смолой насквозь пропитаны, как янтарные. Закат желтый-желтый, и над головой филины летают. Откуда взялись? Не знаю. С десяток, не меньше. И вот тут увидел, что у них кошачьи головы. Кошачьи головы, не стал стрелять! А на лету кивают так…

Иван Сергеевич наклонился, выгнул крылья-руки, медленно ими поводил и головой плавно закивал. Глаза у него огромные, круглые, зеленые, крылья дугой — летит на нас таинственная птица Даниловой пустыни!

Разговор зашел о «Новом мире». Иван Сергеевич говорит:

— С Твардовским мы очень близки, очень. Талантливый человек. Правда, пожалуй, его теперь больше знают как редактора. Он упрямый, по-мужицки упрямый. И трудно ему. Один недостаток — пьет… сильно. Недавно был у него в «Новом мире», в редакции. Он и тут поллитровку на стол. Людей позвал. Выпили мы…

Иван Сергеевич ушел, вернулся:

— Вот досада, я думал, еще есть. Ноника, сходи, голубка, тут внизу, прямо под нами, купи маленькую…

Я сбегал в магазин.

Иван Сергеевич перелил водку в графин, где были разноцветные камешки, привезенные с морского берега. Об этом графине знали все друзья и знакомые.

Я сказал, что в магазине «Столичной» не было. Иван Сергеевич ответил:

— Это пустяки, разница небольшая. Твардовский только «Московскую» и пьет.

Ноника говорит:

— У вас, Иван Сергеевич, подражатели нашлись, знаю, в камешки наливают.

Иван Сергеевич рассмеялся:

— Ну и пусть.

Пока я бегал в магазин, Ноника рассказала Ивану Сергеевичу о нас:

— Маме еще не говорила, вам первому.

Сели за стол. Рыба холодная с лимонным соком из фарфоровой давилки-крутилки, сардины, винегрет, селедочное масло, потом горячая рыба по-польски. Дамам портвейн. Лидия Ивановна пила, закусывала винегретом — «я рыбу не люблю, не ем».

Поднимаю рюмку, хочу выпить за здоровье Ивана Сергеевича, он морщится:

— Нет, так нельзя. Ноника! Можно Лидии Ивановне сказать?

— Можно, можно.

— Лидия Ивановна, вот они мне сказали, что стали близкими людьми. Это хорошо (задумался). Давно друг друга знаете и люди одного бога. Хотите, у вас посаженым буду? А сейчас выпьем за ваше счастье.

Поллитровку мы с Иваном Сергеевичем прикончили, графина с камешками не тронули. Ноника с Лидией Ивановной остались в столовой поговорить о своих домашних делах, мы прошли в кабинет. Повеселел, оживился Иван Сергеевич, улыбается:

— Значит, на Городне были. Красивое озеро, и места великолепные… Только край умирающий, одни вдовы…

Я рассказал, что еще несколько знакомых ему деревень пропали, закрылись: Хвощно, Откуши, Жар, Печно. Большие, людные были деревни. Уйдет последний житель — перестанет туда ходить и почтальон. Колхоз первые годы в избы сено сваливает, а когда прохудятся крыши — и этому конец.

Иван Сергеевич нахмурился, говорил раздумчиво, с грустью:

— Это страшно. Весь Север умирает, а на Юге живут, богато живут. Север — это исконно русское, и сила, и красота. Что-то остается, но мало.

Подошла Ноника, обуютилась, с подушкой и поджав ноги, на диване.

— Помнишь, Ноника, и у нас на Карабоже — название-то какое сильное и таинственное: «Кара божья». За что?.. По настоящему лесу ходишь, а там каменные валики. Один старик мне сказал: «Зрячий лес стоит, а было паханое». Остается хоть память. Грустно, но это жизнь.

Видимо, захотел переменить разговор, спросил:

— До войны вы на Васильевском жили?

— Одиннадцатая линия, дом четыре, квартира сорок. Дом Морского корпуса. Отец там врачом был.

— А я перед Октябрьской жил на Четырнадцатой.

Иван Сергеевич зарядил наново трубку, раскурил, немного откинулся в кресле, голову поднял, что делал всегда, вспоминая прошлое, будто так ему вдаль виднее:

— На Четырнадцатой. Каждый день там встречался с Пришвиным, с Ремезовым часто. Тогда я войну бросил, перешел на флот революцию делать. Матрос. Экипаж на Мойке. Михайлу Михайловича один раз в мою форму флотскую нарядили. Забава! Помню, двадцать четвертого октября пошел посмотреть. Иду по улице — бескозырка, тельняшка видна, грудь вперед — «краса и гордость русской революции». В городе постреливают, то тут, то там. Знаете, как в городе всегда двойной выстрел: пук-пук, пук-пук. Эхо, что ли? Свет — электричество — горит тускло-тускло. На Николаевском мосту в часовенке тоже тусклый свет. Люди стоят, человек шесть. Смотрю, «Аврора» на якоре у моста. Люди сбились вокруг солдатика, маленький такой солдатик, винтовка с примкнутым штыком куда выше его. Подошел — смотрю, солдатик-то — девица. От «Авроры» мост охраняет, одна. Слезы так и катятся. Мы ей: «Иди ты домой от греха…»

Помолчали.

Ноника рассказала, как мы хотели привезти волчье лыко, запах весны. Резали в овраге под Внуто. Иван Сергеевич вспомнил:

— Внуто — это где церквушка на самом-самом верху холма? И озеро внизу, да?

— Да, церквушка хорошо стоит. Мы проходили — обвенчаться подумали. В пасху, в самую весну. И цветы: подснежники, волчье лыко. И хор из трех: дьяконицы, прислужницы и Максимихи. Паспортов с собой не было. По охотничьему билету, узнали, нельзя.

Иван Сергеевич как-то светло-светло улыбнулся, сказал:

— Это бы славно. В церкви — там все продумано… и слова… Ну, что же, поздравляю еще раз… Все хорошо.

Иван Сергеевич переехал в Москву. Не хотел — уговорила Лидия Ивановна. Любил Ленинград и привык к месту. Это чувство, которое он сам называл иронически кошачьим, оказалось неожиданно нужным. Иван Сергеевич терял зрение — медленно, неотвратимо, неизлечимо. Трудно стало писать, читал с лупой, потом и совсем не мог — читали для него. Жаловался сначала, что не видит через улицу, потом лица встречных и, наконец, как-то сказал Елене Витальевне:

— Ноника! А ведь я тебя не вижу.

Он твердо знал, можно сказать на ощупь, ближайший мир: двери, повороты в коридор, на кухню, в столовую, дверь парадной, все марши лестницы, выход на улицу и даже поворот в переулок. На новом месте надо было учиться заново и уже незрячим.

В тот период жизни мы в Москве бывали редко. С Иваном Сергеевичем общались по телефону, разговоры справочные, деловые.

Командировка с выходным днем в Москве. Ночую у брата в университете. К Ивану Сергеевичу не близко, надо выезжать пораньше. На улицу вышел в хмурый, но благостный час безлюдья. Автобус до самого вокзала пустой. На перроне толпа ждет, на какой платформе появится табличка: «7–26. Конаково». В электричке тесно, читать невозможно. Зато думается хорошо.

Мысли о том, к кому еду. Вылавливаю в ленивом море памяти кристаллики воспоминаний, собираю их в островки. Сначала видится лицо: цыганские острые глаза, голый череп с седым ободком, лохматые брови, приподнятые как бы в постоянном удивлении от встречи с чем-то хорошим, добрым; белая округлая бородка. Потом слышится голос, знакомый, глуховатый, чистейшая русская речь, плавная, приветная.

Мало знают у нас писателя Соколова-Микитова, непростительно мало. Слава его неизмеримо меньше заслуженной. Почему? Немного написано? Да, немного. Почему? Жизнь его была трудной, неустойчивой и очень подвижной. Половина ее такая, что практически невозможно было писать, а от другой половины жизни — половина, когда не хотелось, не мог как полагалось.

Автобусная станция близко от вокзала. В автобусе Конаково — Карачарово сел у окна: хотелось посмотреть, где теперь живет Иван Сергеевич. Забыл, что рядом Волга. Въехал автобус на мост, и вот она — узенькая, тяжело нагруженная, пароходы, моторки, байдарки; какая-то не волгинская Волга. И все же вспомнил, что рассказывают, будто ходит здесь рейсовый пароход «М. М. Пришвин», проходит он мимо домика Ивана Сергеевича и непременно гудок дает. Красивый, трогательный рассказ: приветствует покойный писатель — живого.

Автобус плелся, притыкаясь к частым желтым дощечкам, пока не выбрался на поля. Рядом со мной сидел полный, хорошо одетый мужчина. Мне от него тесновато было, особенно когда он оборачивался, разговаривая с сидевшей за его спиной сильно подкрашенной немолодой женщиной — видимо, женой:

— Нет! Далеко, долго, надо бы на машине, часа два сэкономили бы.

Явно начальственный господин. Разговор у них скучный. Говорили о добывании для себя или для кого-то земельного участка. И вдруг…

— И еще Микитович-Соколович, или, как его, Соколович-Микитович, освободит дом.

Грустно мне и больно стало, что человек, несомненно считающий себя культурным, а может быть, и солью земли, знает Ивана Сергеевича только как владельца ближайшего участка. Тут не трудно и фамилию спутать.

У домика Ивана Сергеевича, небольшого, утонувшего в необихоженной зелени, мы сошлись с молодым человеком, нагруженным объемистым рюкзаком. Лидия Ивановна его приняла радостно. Поздоровался со мной: «Вадим Чернышев». Не знал его в лицо, помнил один рассказ в журнале «Охота и охотничье хозяйство», к тому времени он, может быть, и вообще не много еще написал. Рассказ отличный — запомнился, редко так бывает.

Лидия Ивановна разбирала выгруженное на стол содержимое рюкзака. Тут и хлеб, и масло, сыр и дефицитные консервы. Знакомила нас. Меня представили как «старого друга Ивана Сергеевича и охотничьего писателя», Вадим сказал: «Знаю». А про него сказала: «Наш друг, его Иван Сергеевич любит как сына».

— Я разбужу Ивана Сергеевича?

Мы дружно запротестовали. Пили кофе. Помогала накрывать женщина, с которой Лидия Ивановна познакомилась в больнице. Она молчала, а Лидия Ивановна хвалила Вадима Чернышева за заботу, все рассказывала, как он их опекает, как облегчает жизнь. Мне даже неловко за себя стало. Правда, мы в Ленинграде — далеко, но вот обещали наговорить магнитофонные ленты с интересными новыми рассказами из журналов, и, к стыду нашему, не успели до отъезда.

Лидия Ивановна и Вадим Чернышев обсуждали недавно появившуюся статью об Иване Сергеевиче: «Легковесно и как-то панибратски».

Неуверенной поступью вошел Иван Сергеевич. Давно я его не видел. Постарел он, сильно постарел — нос удлинился, лицо обросло густым седым волосом. Как я люблю этого чудесного деда!

Услышал, что говорят Лидия Ивановна и Вадим, заступился:

— Неверно говорите! Хорошо написал, открыто, так теперь и пишут. И парень приятный, и водочку пьет. А это важно. Думаю, без водочки и Руси бы не было.

Оставили нас вдвоем с Иваном Сергеевичем в другой комнате, там, где камин. Камин маленький — четыре полена поставлены вертикально. Я затопил. Сидели, толковали.

Рассказывал Иван Сергеевич, что здесь ему хорошо, тихо, зелени много. Правда, и сюда город руки протягивает: народу много, деревья пропадают, птиц меньше и меньше, соловьев много было — вывелись. Даже Волга грязная и больная. «Федин хотел рядом дом построить. Глухо показалось ему, и жене не понравилась дохлая рыба. Весь берег вонял: спустили что-то с фабрики — она и подохла».

— Здесь хорошо. Все равно — кусочек России. Но, знаете, чем больше лет проходит, тем сильнее тянет на малую Родину, где первые годы жил. Ездил я туда, где отец управляющим был. Приехал на машине. Красивые места! Искал, где дом стоял, стариков расспрашивал, в лесничестве старую карту нашел, определил место усадьбы, проверил. Заметно, что дом был, акация одичалая, остатки аллей. Хожу и думаю: сколько здесь народу к отцу приезжало! Знаменитый лесовод Турский меня на руках держал — нянчил.

Примолк Иван Сергеевич — видимо, в думах далек от этой комнаты и от Карачарова. Опять говорит:

— И еще обидно, что мало повидал. Я по характеру бродяга. Теперь все, конец, куда я такой?

— Вам ли жаловаться? Где только не были.

— Мало повидал. Не надо далеко и ехать. Мы с Твардовским нашли, недалеко от Москвы. Попали туда. Остров среди болота, и там люди живут необычные, прямо необыкновенные. На свадьбу нас пригласили. За столом царь и царица, а молодежь одета по-современному, как в Москве. Угостили нас водочкой с клюквенной заправкой, очень вкусной. Отправили спать на сеновал. Куры нам мешали, особенно беспокойный петух. Живут эти люди на клюкве, болота кругом, клюква эта для продажи. Потому и детей там очень много, чтобы клюкву собирали…

Я долго поправлял угли в камине, собирал их в кучу. Обернулся и задал неловкий вопрос:

— Пишете?

— Писать не могу, диктую, когда есть кому. Вот магнитофон осваиваю. Трудно мне. Вот вы Паустовского хвалили, а он выдумщик, все воображает, — Иван Сергеевич усмехнулся. — Он даже вообразил, что где-то жил с Фединым. Я пишу, что вижу. А что я сейчас вижу? И Пришвин выдумщик, только особый, ни с кем не спутаешь, знал волшебное слово, мастер. Правда, это до дневников. Там нехорошо, самовлюбленность и… мякина.

Хорошо помолчали. В этот вечер я попросил у Ивана Сергеевича рекомендацию в Союз писателей. Согласился охотно: «Давно пора».

Позвали обедать. Перешли в другую комнату и сели за стол. Все, и только что приехавшая молодая, веселая, очень приятная жена Вадима Чернышева. Плохо видит Иван Сергеевич. Сидит, не снимая темных очков, и все равно рюмку надо ему вставлять в руку.

Иван Сергеевич рассказывал:

— Рядом с Карачаровым жил хороший человек, слесарь-водопроводчик. Водочку пил, а жена и дочка это ненавидят, хотя он и зарабатывал порядочно. Один раз выпил и побоялся идти домой, пришел к нам. Лидия Ивановна его уложила на диване. Дочери сказала, что он у нас спит. А дочь: «Нам какое дело!» Другой раз он пришел домой — правда, крепко выпивши. Жена с дочкой положили его в ванну и водой поливали. Утром ушел и не вернулся. Нашли в роще — повесился! И не от холодной воды — оскорбился человек.

Другой рассказ:

— Монахов я знаю. Жил в Афонском монастыре, не в нашем, в старом, — в самой Греции. Послушник не послушник, а жил там. Хорошая у них водочка, называется… называется… забыл.

— А женщины?

— Избави бог! Даже кур не держали — одни петухи.

Застолье оживилось. Лидия Ивановна подробно рассказывала о карачаровском житье-бытье. Я молчал. Рассказ об афонских монахах напомнил о неясном для меня вопросе — отношении Ивана Сергеевича к религии. За долгие годы знакомства понять не мог. Терпимость, любование православными и даже языческими обрядами и традициями и наряду с этим хлесткое подшучивание над священниками и монахами. Знал он многие слова церковной службы, мотивы песнопений, особенно пасхальных.

«А бог есть! — сказал Иван Сергеевич, и мы примолкли, ожидая рассказа. — В эвакуации, в Молотовской области, нашел я большой глухариный ток в четырех километрах от дома, прямо на просеке. В ту весну погуляли мы с помощником лесничего. Два дня. Помощник остался дома, а я взял ружье и пошел на ток. Шел ночь и обошелся — прошагал далеко вперед, проснулся на берегу Камы. Вернулся на островину, на просеку у тока, где мы всегда ночевали. К вечеру прибрел помощник. Пошел уральский многодневный дождь, — у нас такого весной не бывает. Растянули уголком одно бывшее у меня полотнище палатки и сунулись под него. Полностью не спрятаться; капли на сапоги — наплевать, хуже — на колени и на голову. Два дня спасались. Глухари не поют. С трудом на налете убил одного. Нарезали его кусочками и на прутиках над костром жарили. Без соли ели. На третий день дождь все идет, промокли насквозь, озябли. Глухой ночью взмолился богу, чтобы послал сто граммов спирта. И только что это подумал, как раздался голос: „Иван Сергеевич!“ Это ночью, в такой глуши! Я откликнулся. Узнаю старшего лесничего. Первый вопрос: „Спирт есть?“ — „Есть!“

Оказывается, он пробирался к нам по просеке, вышел на огонек, чтобы сказать, что кончилась война. Сели и… поздравились».

Много я слышал за время знакомства рассказов Ивана Сергеевича. Замечал его любовь к сказочному, необычному. Писал он реалистичнее, суше.

Посидели мы за столом, еще поговорили. Спрашивал меня Иван Сергеевич, езжу ли на охоту и куда? Я сказал, что без охоты не могу — вторая жизнь. Он задумался, бороду пропустил через сжатую руку, хоть и короткая борода, сказал:

— Жестокая страсть — охота. Но какая сильная! И я без нее, бывало, не мог. Под старость смирился, раздумывать стал. Древняя это страсть, от пращуров. Нет, не жалею, что был охотником.

— А когда вы, Иван Сергеевич, последний раз были на охоте?

— Точно не помню.

— Не вместе со мной в Лисине на тяге?

— Пожалуй, тогда. Верно, верно.

10 часов вечера. Надо уезжать в Москву. Провожали меня на большак Вадим Чернышев и его жена. Над хлебами прозрачный и еще теплый туман. В речной уреме поют два соловья. Иван Сергеевич говорил, что они вывелись. Наверно, не ходит он по вечерам гулять, больной, слабый.

Опоздал на автобус. Пришлось Лидии Ивановне постелить мне на диванчике в столовой. В шесть утра вскочил, оделся, не мывшись выскользнул из дома, никого не разбудил.

Обошел весь садик, заглохший, запущенный. Такой он и должен быть вокруг дома старого лесовика-охотника. Поют соловьи, славка-черноголовка, малиновка и зяблики. В поле скрипит коростель. Здесь они, птицы, но не слышит их Иван Сергеевич, просто не слышит.

На шоссе поднял руку и попал в автобус на Клин. Голова несвежая, спать хочется, ехать далеко, — вытянул ноги, привалился. Перед тем как уснуть, вздрогнул от мысли: не последний ли раз вижу этого чудесного человека? Так оно и вышло.