Секрет Ярика

Ливеровский Алексей Алексеевич

Милые уродики

 

 

* * *

Дед, отец, брат и я всегда держали охотничьих собак. С тех пор, как себя помню, помню и изящных ирландцев, темпераментных пойнтеров, задумчивых гордонов, сумрачных русских гончих, веселых искристых лаек — словом, самых разнообразных представителей собачьего рода, бродивших по дому или лаявших во дворе. И сейчас дом мой не пуст.

Держали мы и свое племя; поднимали собак со щенков, натаскивали, наганивали и охотились долгие годы. Не переводились у нас собаки… Вот и неверно сказал. Переводились. В голодные годы разрухи, в годы войны пропадали собаки, но оставалась неизбывная тяга к ним и презрение к бессобачной охоте. Вот тогда и появлялись в нашем доме взятые со стороны, неизвестные, обычно уже взрослые собаки. Попадались среди них и вполне приличные, но чаще испорченные или просто необученные. Мы привыкали к ним, и, случалось, в нашем доме подолгу жили милые сердцу уродики. Вот о некоторых из них я и расскажу.

 

Тайный грех

— Туг одна моя пациентка собаку предлагает, — сказал отец, словно ни к кому не обращаясь, и протянул пустой стакан тете Зине.

Мы, трое мужчин — отец, брат и я, внимательно наблюдали за стаканом. Стакан был налит вполне доброжелательно, не рывком и не через край, и это был решающий момент в судьбе Чока. Через неделю начиналась охота, а после смерти Дианки, дельной охотницы и любимицы тети Зины, в доме собаки не было.

— Я посмотрел собаку, — продолжал отец, — кровная немецкая легавая, курцхаар. Очень крупный кобель, лет шести. Хозяин, говорят, был толковый охотник. Вдова подержала с годик в память мужа, а теперь жалуется — оставлять не с кем…

Так появился у нас Чок. Обжился он в доме скоро. Проскучал два дня, потом неожиданно, к общей забаве, принес отцу из передней ночные туфли. На следующий день по собственному почину Чок принялся таскать дрова. Возьмет в зубы полено и, весело помахивая обрубком хвоста, тащит со двора к плите.

Поноска была страстью Чока. Он мог часами таскать по дому поводок и плетку, по приказанию приносил любой предмет, даже неудобную скользкую бутылку и тяжеленный утюг. Но высшим наслаждением Чока были походы с тетей Зиной на базар. Нужно было видеть, с какой важностью и, я не побоюсь сказать, с чувством собственного достоинства нес он в зубах кошелку с продуктами! Тетя Зина была покорена.

Однажды в теплый летний день мы всей семьей сидели на крыльце. Неподалеку на лужайке пыжился и клекотал соседский индюк. Дикая мысль пришла в голову брату: он показал Чоку на индюка и скомандовал: «Принеси!» Не успели мы опомниться, как Чок ринулся на лужайку и схватил птицу. Индюк отбивался, как мог, грозно раздувал шею, обиженно клекотал, но Чок неумолимо и все же вежливо вел его к нам, придерживая за крыло…

Настал день первого выхода в лес.

— Пойдем к Черному озеру, — сказал отец, — собак надо пробовать по болотной: тут всё налицо — и поиск, и чутье, и послушание.

Лето было на переломе. В лесу не так уж зелено, как раньше, — чуть поблекла листва деревьев, пропали слепни и оводы, тонкий аромат лесных ландышей и любки сменился медвяным запахом таволги и клевера. Тихо в лесу. Молчат зяблики, примолкла кукушка. Только ласточки, стелясь в полете над самой осокой, щебечут ласково, не тревожно, да изредка звонко вскрикивают желтые трясогузки-плиски.

Чок пошел в поиск тяжеловатым галопом на узких, но правильных параллелях. Очень скоро потянул и стал — голова довольно высоко, чуть в сторону, куцый хвостик замер.

— Вперед! — тихим от волнения голосом приказал отец.

Чок пошел легко, не задерживаясь и не торопясь.

«Джить!» — с голосом вылетел бекас и после второго выстрела камнем упал в росную осоку. Чок без приказания тем же деловитым галопом поскакал вперед, поднял, принес и подал в руки птицу, даже не обмусолив ее. Довольные, мы переглянулись.

— Как часики, — сказал отец. — Верно, что у дельного охотника в руках был. Только вот… сам за бекасом пошел. Ну, посмотрим, как поведет себя, если птица не будет бита.

Так началось это утро, и было оно счастливым. По бекасам поохотились досыта. Потом в тальниках на кромке озера Чок нашел выводок белых куропаток и сработал их мастерски — и на подъеме, и когда они разлетелись по мху. Особенно нам понравилось, что Чок не бросался за убитой птицей или подранком, если чуял впереди другую.

По дороге домой Чок стал прямо от ноги и, по посылу, мягко подал бекаса. Птица вылетела как-то неудобно, сбоку от нас, и после четырех выстрелов забрала вверх, отлетела и упала далеко за островком камыша. Чок бросился за ней, долго искал и не нашел. Это было обидно. Мы перерыли всю осоку, без конца подзывали собаку. Все напрасно, бекас как в воду канул. Отец сказал:

— Затоптали, наверно, под воду, вот собака и не чует. Это бывает.

Всю осень мы наслаждались верной и умной работой новой собаки и ее безукоризненным послушанием. Удивляло одно: почти на каждой охоте у нас пропадал бекас, один-единственный, и такой мастер, как Чок, никак не мог его найти.

Однажды поздней осенью мы охотились у того же Черного озера. Я провалился в окнище и зачерпнул в сапоги.

— Иди, — сказал я брату, — догоню.

На сухом песчаном пятачке среди прибрежных камышей я с трудом стащил с ног сапоги и принялся отжимать портянки. Впереди хлопнул выстрел, и через несколько секунд недалеко от меня, у камышей на чистинку, упал бекас. Вскоре раздался хлюпающий галоп и появился Чок. Он не видел и не чуял меня — я был за ветром, и между нами высилась щеточка камыша.

Чок потянул носом, подошел к бекасу, оглянулся и… раздался такой звук, будто кто-то вытянул ногу из мокрой глины. Бекас исчез.

— Чок! — ужаснулся я. — Ты, образец собачьей вежливости и послушания… Ты съел бекаса!

Чок услышал меня, вздрогнул, обернулся, и… честное слово, в его больших карих глазах не было страха, а только какая-то скорбь и мольба, словно он просил меня разделить с ним его тайный грех.

 

Царский Лорд

— Привел, — сказал дядя, — знал, что вы опять без собаки, и привел. Повезло — еще денек, и другие бы пронюхали. В Лимузях у старого Августа взял. Ты же знаешь, он в Петергофе егерем служил в царской охоте. Последний царский ирландец! Посмотрим?

Мы выбежали в сад. К скамейке на обрывке веревки был привязан огромный пес, тощий, как весенняя чехонь, и до предела грязный.

— Лорд! Лордушка! — позвал дядя Лёна.

Пес помахал хвостом, заскулил, сел, как упал, и с привизгом принялся скоблить за ухом.

— Умница, все понимает, — умилился дядя Лёна.

— Кажется, действительно породистая собака, — удивился отец. — Только вымыть ее надо поскорее, и потом… Лёна, почему у него масть какая-то странная, не рыжая, а вроде шоколадная? Может быть, отмоется?

— В Петергофской кеннеле все были такого колера, шоколадные, — отрезал дядя.

На бешеном ходу Лорд обыскивал красугу — кромку суходольного болота. За ним шли мы: отец, брат и я. Нет, это были не просто мы — за собакой шли трое влюбленных.

— Смотри, какой ход! Типичный волчий поскок, и скорость…

— А челнок? Так и шьет, ни одного заворота внутрь. Вот это постановочка!

— Голову ни на секунду не опустит, держит выше спины. Струю так и ловит, так и ловит… Красота!

— Вот это собачка! Что значит крови… а?

С полного хода, присев и изогнувшись, Лорд стал. Стал накрепко. Мы поспешили к нему и были уже близко, когда Лорд медленно выпрямился и прыгнул…

Выводок белых куропаток порвался, как подброшенный.

«Вак! Ва-ва-ва!» — четко прокричал куропач.

— Даун! — крикнул отец. — Даун!

А Лорд? У него действительно огромный ход — через все болото до дальней кромки проводил куропаток, вися у них на хвостах, и бросил только тогда, когда птицы взмыли над соснами.

Лорд вернулся очень довольный и лег, вывалив язык, похожий на большой пласт свежеотрезанной ветчины. Мы молчали.

Перед выходом в поле Лорд еще выше, чем обычно, задрал голову, потянул и словно на цыпочках подошел к межевой канаве. Подкрался и замер. Как он был хорош! Большой, каменно-неподвижный, с рыжими бликами солнца на атласной шкуре.

Вот мы и рядом. Легкая дрожь пробежала по спине собаки, и Лорд ринулся вперед.

— Даун! Даун, я тебе говорю…

Куда там! Тетеревята спасались, как могли, матка, припадая над травой, едва уворачивалась от наседавшего пса.

— Он поймает ее, — сказал я.

— Нет, — сказал брат, — вязок, но не поимист.

Брат в эти дни читал «Записки мелкотравчатого» и бредил псовой охотой.

Отец не сказал ни слова — он был искренне огорчен. Дома дядя Лёна выслушал нас и схватился за голову. Он даже застонал тихонько:

— Я забыл тебя предупредить. В Петергофе все старшие егери-натасчики были французы, их специально из Парижа выписывали. А ты — даун… Ты бы еще по-чухонски скомандовал… Хуже бы не было. Ведь Лорд по-английски ни слова не понимает. Ни слова! Для него это пустой звук. Надо: тубо, пиль, куш. Вот как.

Отец был сконфужен.

Однако французский язык не помог. Лорд становился, поджидал нас и прыгал. Мы выкрикивали сложное, похожее на заклинание «куштубодаун», прибавляли и другие слова. А Лорд? Лорд гнал горячо и самозабвенно, пока не терял добычу из виду. Впрочем, скоро выяснилось, для зайца он допускал исключение: упустив косого из виду, Лорд продолжал гнать следом, по чутью, сопровождая это недозволенное занятие визгливым лаем. Тогда надо было уходить домой — зайца он гонял упорно и настойчиво.

В субботу, как всегда, приехал дядя Лёна. Он выслушал нашу печальную повесть, но не приуныл. Снисходительно улыбнулся и коротко пояснил:

— Чок-корда и настойчивость! Займусь сам!

Мы приободрились. Не говоря уже о нас, молодых, даже по сравнению с отцом дядя Лёна был охотником экстра-класса. С детских лет мы помнили его замечательные высокие сапоги, шитые на бычьем пузыре и перетянутые двумя ремешками — под коленом и на подъеме; знаменитый медный рог, змеившийся двумя поворотами на медвежьей шкуре в кабинете дядюшки; Дуная и Вислу — смычок русских гончих, с глазами хмурыми, как утро позднего листопада. Да, дядя Лёна был величайший охотник, артист своего дела, и, если он брался исправить Лорда, успех был обеспечен.

Свежим воскресным утром мы все четверо отправились на болото — на открытом месте удобнее работать с чок-кордой — длинной прочной веревкой. Легкий ветерок согнал остатки тумана. Взошло солнце.

Впереди, уверенно преодолевая мочажины и залитые водой канавы, бодро вышагивали прославленные, перетянутые двумя ремешками сапоги, а их хозяин, маленький, полный, окрученный кольцами веревки, с грозной ременной плеткой за поясом, мурлыкал в длиннейшие черные усы какой-то военный марш.

— Подержите-ка собаку, — приказал дядя, разматывая с себя чок-корду. — Так… Тридцать метров довольно. Теперь петля. Смотрите какая — глухая, а не удавкой. Другой конец к поясу, на всякий случай. Всё. Пускайте. Да тише ты! Вот прет! Не собака, а локомотив.

Лорд мотался на чок-корде, как маятник огромных часов, дергаясь на поворотах и прибавляя ход на прямой. Стойка у ржавого мочажка нас не удивила — там постоянно держались бекасы.

Забыв про чок-корду, дядя Лёна двинулся к недвижной собаке. Старый бекас не выдержал подхода, смачно чмокнул и потянул низом. Лорд прянул и кинулся за птицей. Дядя Лёна схватил убегающую веревку и, вскрикнув, выпустил из рук. Не успел взглянуть на обожженную ладонь, как страшный толчок свалил его с ног. Увязая выше локтей в болотной жиже, дядя попытался встать, но… еще рывок, и он опять сброшен, на этот раз уже на спину. Мы мчались на помощь.

Стряхивая с усов липкую зелень, дядя бормотал что-то о проклятой скотине, о шкуре, которую нужно спустить немедленно, и еще что-то.

Здесь я на минуту опущу занавес — я против битья собак, но досада дядюшки была большая и законная, а Лорд не рассчитывал, что он накрепко привязан к поясу ведущего.

— Теперь он подумает, гнать или не гнать, — отдуваясь, заявил дядя Лёна. — Где тут еще есть бекасы?

— Правее, в кустах перед мшагой, — показал отец. — Только не привязывай ты этого черта к поясу, лучше привяжи что-нибудь к чок-корде.

— Прекрасная мысль! Ребята, срежьте-ка мне эту елочку. Да не ту, а рядом, погуще, и привяжите к чоккорде. За вершину, она у нас ершом пойдет, как якорь.

Елка не понравилась Лорду. Он останавливался, озирался, но потом привык и принялся таскать ее довольно бойко.

Стойка у можжевелового куста была, как всегда, крепкой. С легким шелестом выкатился большой русак и зачастил к болоту. Лорд взвизгнул и кинулся вслед. Дядя не успел наступить на веревку, елка чиркнула ему по крестцу и помчалась, подпрыгивая на кочках. Дальше все пошло как обычно: заяц, за ним смерч из мокрой собаки, водяных брызг и бешеной елки. Через минуту все скрылось из глаз, а через полчаса басовитый вой Лорда привел нас к раздвоенной сосенке, где наглухо застрял обмызганный остаток елки.

Невеселым было возвращение домой. Отец окончательно расстроился. Мы, по молодости лет, глупо хихикали. А дядя Лёна? Он был молчалив и сосредоточен, как полководец накануне боя — тяжелого, но не безнадежного, о чем говорила улыбка, иногда пробегавшая по довольно мрачному его лицу. Перед самым домом он остановился и сказал:

— В конце концов, с Лордом можно охотиться. Стойку он держит, и если стрелять аккуратно, не мазать, то гонять ему будет некого. С зайцем хуже. Придется отучать, и я его отучу! Будьте покойны…

Другого выхода у нас не было — мы охотились. Стрельба не всегда была «аккуратной», и Лорд…

Недели через две после неудачного опыта с елкой пришел таинственно улыбающийся дядя Лёна. Он оставил что-то в сенях и подсел к нам в кухне пить чай. Не сразу открылся, только после второго стакана, да еще обстоятельно покурив, сказал:

— Повезло, обещал — теперь сделаю. Надо же как подфартило! В теплицу забрался заяц, ветром прихлопнуло дверь, попался: он со мной. Зина! У тебя найдется сенник? Самый обыкновенный, только поплотнее, крепкий. Значит, так, мы эту парочку, зайца и Лорда, поместим в мешок и… плеткой, плеткой. Запомнит на всю жизнь! Позовите Лорда!

Тетя Зина принесла большой полотняный сенник. На свист, бойко цокая когтями по крашеному полу, примчался Лорд. Дядя Лёна командовал:

— Леша! Надень на него намордник и подержи. Зина! Уйди, пожалуйста, в комнаты, тебе здесь делать нечего. Юра! Расстели сенник и приготовь завязку. Сейчас будет заяц. Крепче держите собаку!

Здоровенный, весь в рыжих завитках русачище сучил ногами и выбивался из рук, когда его перекладывали из мешка в сенник. Лорд с глухим намордником на удивленной морде оторопело притих.

— Скорее! Запихивайте собаку и завязывайте. Где плетка?

На середине кухонного пола недвижно лежал длинный синеполосный мешок. В нем раздельно топырились два горба. Все было тихо, спокойно, ни звука, ни движения. Дядя Лёна прошептал: «Давайте плетку». Сенник зашевелился, взвизгнул и взорвался — клубясь, скручиваясь и раскручиваясь, метался по кухне. Лопнула завязка. Первым выскочил русак. Прижав уши, огромным прыжком взлетел на верхнюю посудную полку, выбив из нее несколько тарелок, и, в испуге, как рыжая молния бил во все концы помещения, взлетая и круша на полках посуду, банки с кислым молоком и вареньями. Внизу, стоя на задних лапах и страстно подвывая навзрыд, прыгал Лорд. Дядя Лёна закрыл голову руками, спасаясь от осколков. Мы с братом глупо, в растерянности застыли. Спокойный и, как всегда, находчивый отец одним тычком распахнул створки окна и с хохотом наблюдал, как в проеме исчез русак и за ним Лорд. На шум спешила тетя Зина.

 

Лисогон

Давно это было. Пороши перепадали частые, но неглубокие, ходить было легко, и охота шла удачно. Под самым городом, на Коровьем острове, за день можно было стропить не меньше пары тумаков, живущих на заливных островах Среднего Поволжья.

— Ты знаешь, что у здешних помещиков Курлиных были замечательные гончие? — спросил брат.

— Знаю.

— А то, что у нас в доме живет старая нянька Курлиных, знаешь?

— Нет.

— Так вот, я кое о чем хочу ее спросить.

— Попытка не пытка.

Дальше все пошло, как в сказке, где случается то, чего хочется. Нянька вспомнила, как много у Курлиных было собак, и что одну из них конюх Никитич привез в город, и что живет старик у Постникова оврага, и адрес есть.

На следующий день мы отправились к Никитичу. Входя во двор, заметили привязанного на цепь рослого багряного выжлеца. Был он ширококостен и бочковат, лапы в комке, голова удивительно пропорциональная и сухая, ухо маленькое треугольничком, глаз звероватый, словом, «кругом хорош». Старый конюх рассказал, что вывез Плакуна щенком шесть лет тому назад, сам не охотник, собаку не учил и даже в поле с ней не бывал ни разу. Отдать собаку? Почему же, можно. Она ему вроде и ни к чему, и платы не надо.

Два фунта пшена и восемь пачек махорки закрепили наше право на собаку.

Красногрудые снегири бойко сновали по кружевным веточкам осокоря. Частенько опускались на снег, оставляя неглубокие следы — лунки и крестики. Пороша, дивная осыпная пороша пала с вечера и сейчас открытой и ясной прописью лежала вокруг. На легком морозце мягко, без привизга шуршали валенки и дышалось легко, как после бани.

Издалека мы заметили четкий малик — след зайца, подошли и спустили со сворки Плакуна. Большой, яркий на снегу, он в три прыжка подскочил к следу и уткнулся в него мордой. Фыркнул, поднял голову со смешной белой нашлепкой на носу и побежал в сторону.

— Забыл, — сказал брат.

— А может, и не знал? Надо поднять зайчишку.

Мы тропили не меньше часа, когда, обогнув камышовую низинку, брат заметил гонный след.

— Вот! Вот! Вот! Аля-ля-ля! Плакун! Плакун!

Пыля снегом, примчался Плакун, тихонько визгнул и принялся носиться вокруг, высоко подняв голову и не обращая внимания на парной след зайца. Голоса не подал ни разу, как немой.

— Надо показать зайца — обазартить выжлеца, — посоветовал я уже без большой уверенности.

Мы обошли второго тумака большим кругом у лесного озеришка, а потом, двигаясь так, что и своих шагов не слышали, обрезали кружок, оставив в нем запорошенный, частый, как корзинка, ивовый куст. Брат зашел с одной стороны, с другой стоял я, держа Плакуна за загривок.

Брат хлопнул в ладоши. Сивый, с прочернью по спине заяц вылетел из куста, затормозил всеми четырьмя, прыгнул и помчался, прижав уши, по нетронутой белизне озерка. Я бросился за ним, горячо называя и порская. Плакун остался на месте, а после выстрела брата не торопясь потрусил к барахтающемуся в снегу зверьку и остановился, не доходя нескольких шагов.

— Дай понюхать! — крикнул брат.

Я взял тушку зайца, но Плакун не подошел.

— Кинь ему пазанок!

Плакун понюхал заячью лапку и носом зарыл ее в снег.

Мы повернули к дому. Плакун шнырял по лесу в довольно энергичном, но неглубоком полозе.

— Стой, — сказал брат и схватил меня за руку. — Как же я не догадался раньше! Плакун — лисогон. Помещики всякими там зайчишками не очень-то интересовались, им гон по-красному подавай.

А что ж. Все может быть, надо попробовать. Пойдем за реку к железной дороге, там недалеко от бойни в кустах не один лисий нарыск найдем.

Вечерело. Мы перешли Волужку и поднялись на поля. Солнце опускалось в лес, за Волгу. Из города на раннюю ночевку потянули вороны. Они молча рассаживались на высоких осокорях, роняя ледяную пыль с веток.

Четкий нарыск крупного лисовина попался скоро. След был свежий. Зверь только тронулся с дневки. До самого леса мы бежали по следу, называя Плакуна. Выжлец равнодушно бежал рядом, а потом опередил нас и скрылся среди деревьев.

— Нет… — начал брат и сразу смолк. Впереди послышался гон.

Я крикнул:

— Стой! Послушаем, куда поведет.

А гон продолжался. Ярко и не скупясь на голос Плакун гнал где-то неподалеку к опушке. И как гнал!

— Господи! Какой голос! Какой удивительный голос, — почти простонал брат. — Помнишь у Дрианского? Стая гонит… «Не взбрех, не лай, не рев… непрерывная плакучая нота, выражавшая что-то близкое к мольбе о пощаде, в ней слышался какой-то предсмертный крик тварей, гаснущих, истаивающих в невыносимых муках…» Вот из таких голосов помещики и подбирали и…

— Подожди! Слушай, слушай, как он гонит, — перебил я его. — Только почему все на одном места? Давай туда…

Запыхавшись, мы прибежали на большую поляну. Плакун был там. Сиреневый предвечерний снег был исхлестан во всех направлениях широкими собачьими прыжками, но ни заячьего, ни лисьего следа не было нигде.

— Кого он гонит?

— Смотри хорошенько.

Черточка, две ямочки… Ниточка мышиного следа протянулась от пня к вывороту. Плакун подбежал, сунулся к этому следу и, не поднимая головы, горячо погнал, сдваивая и трубя в нос. Так и гнал до самого выворота.

— Пойдем домой, — уныло промолвил брат. — Мышегона купили — мертвое дело. Сердцу тошно.

 

Камчадалка

Брат мой всегда был вдохновлен какой-нибудь идеей. Идеи и увлечения были разные: крупномасштабные и мелкие, дельные и фантастические. Жить без них он не мог, за это над ним подсмеивались и за это любили.

Уезжая в очередную экспедицию, он решил привезти лайку:

— Не какую-нибудь городскую цуньку, а настоящую, сибирскую, зверовую. В наших местах медведи каждый вечер на овсы выходят, а не подкараулить. Помнишь, сколько ночей зря? Ты здесь, а он там, в ста метрах. Слышно, как возится в овсе, а не видно — ночь темная. А тут на зорьке пройдем край овсяного, медвежатник след примет и пошел… мы за ним. Остановит, мы с двух сторон на лай, он мишку за гачи цоп, мы ближе, он его еще раз за гачи, мы ближе. Стук! Лежит медведик. Печенку будем жарить…

Осенью я услышал знакомый условный звонок, открыл дверь и впустил густую рыжую бороду, ее хозяина, чемодан, заплечный мешок и крупную лайку волчьего окраса.

— Вот, — сказала борода бодрым голосом брата. — Как она тебе?

— Борода? Отвратительно.

— Серость! Я же тебя о собаке спрашиваю, о Дымке.

— Иди в комнаты. Лаечка вроде ничего. Бельчатница или по птице?

— Белка на Камчатке только-только появилась, не охотятся с собакой. Глухарь каменный, тетрас парвирострис камчатикус, собаку держит плохо. Дымка работает по горным баранам, замечательно работает. Только по ним и идет. Хозяин денег не брал, пришлось тройник отдать и две банки черного пороха.

— Юрочка! Можешь мне поверить, за последние двадцать пять лет жизни я ни разу не встречал здесь горных баранов, ни разу.

— Ограниченный ты человек, понимаешь, она зве-ро-ва-я… По медведю только притравить, покажем — и все. Стук! Лежит, готов медведик!.. Жарим печенку. На собаку лучше взгляни. Дымка! Дымушка… Хороша?

В час подъема солнца мы подошли к Долгому Мху, за ним на возвышенности луга и нивы. Овсяное поле языками спускалось до самого мха. Тут-то из кромки и любили выходить на овсы медведи. Мы не раз находили их тропы и кучи помета.

Иней так густо посеребрил мох, что казалось — это не иней, а пороша, ослепительная — глазам больно, воздух пьянил свежестью, запахом багульника и раздавленной клюквы. «Ого-о-о-о-о!» — неустанно и яро гремел на болоте косач.

Дымка пошла легким галопом, резко перепрыгивая через ветровал. Я любовался собакой. Волк и волк — серая, пушистая, хвост, как у всех восточных лаек, не бубликом, а распущен, глаза раскосые, звериные, колодка не такая сбитая, как у западных лаек, поэтому ход плавнее, не подпрыгивающий.

С клюквы поднялся глухарь. Он пролетел мимо нас, сверкнув зеленой шеей и снежно-белым пятном подкрылья. Дымка молча вихрем мчалась позади. Глухарь сел в конце мшарины на корявую сосну, злобно распушился и скиркнул. Дымка подскочила и залаяла глухим низким голосом, похожим на вой. Подходить было бесполезно — мошник сидел на вершине одинокого дерева среди открытого болота. Только мы двинулись, глухарь с шумом порвался и потянул дальше. Собака бросилась за ним.

Мы пересекли мох и вошли в черноольховую крому. Подпорная вода была здесь выше колена. Пробирались к полю, хватаясь за стволы деревьев, перескакивая с кочки на кочку. Громкий плеск — к полю карьером промчалась Дымка.

— Что-то учуяла или услышала, — сказал брат. — Видел, как бросилась?

Я не успел ответить. Впереди на бугре раздался страшный крик, затем топот, возня… Бежим, не разбирая дороги, черпая за голенища.

— А-а-а-яй! — непрерывно звал голос.

Первым на сухое выбрался Юрий, я еле поспевал. Мы взбежали на бугор и остановились, пораженные. Солнце согнало иней с пашни, и на ней, на черной и влажной земле, пучились белыми боками три мертвые овцы, четвертую, повалив за шею, Дымка приканчивала. На меже, подняв руки, стоял знакомый парень — пастух и тянул свое бесконечное «а-а-яй!».

Дымка бросила мертвую овцу и пошла к нам, весело повиливая хвостом. Она сделала все, что могла, лучшей охоты у нее не было даже на Камчатке.

 

Любимая Люба

Просьба у меня — посмотри, пожалуйста, собаку. Все у нее: лады, кровь, питание… Работала много, а в чем дело — не пойму.

Я был удивлен просьбой друга. Никита — охотник, сын знаменитого собачника, сам великолепный знаток собак и натасчик, не первая легавая в работе, и вдруг: посмотри. Похвастать, что ли, хочет? Нет, исключено, не в его духе.

Как только начал спадать полуденный зной, я пошел к Никите, жившему в доме доярки на краю деревни. Жена Никиты собирала на стол — они еще не обедали. На чистой кровати, под картиной с ярмарочными лебедями, положив голову на лапы, в полудреме нежилась ирландка Люба. Под носом у нее на куске клеенки лежал недоеденный кусок колбасы. Увидев меня, собачка приветливо постучала хвостиком по лебедям, но с кровати не сошла.

Заметив мой взгляд, Никита поморщился:

— Ничего не могу поделать. Балует она ее, с самых щенков носится, как с куклой, все на руках да на диванах. Сколько раз говорил, да разве… Фюить, пойдем, Любушка.

— Не торопись, поешь. Времени хватит.

— Добро, садись с нами.

Мы вышли из деревни на исходе летнего дня, в час, когда вот-вот снова закричит коростель, а чайки летят с озера на пашню.

Никита с собакой у ноги шел впереди легкой походкой лесовика. Длинные ноги, обутые в поршни, аккуратно перетянутые по обверткам тесьмой, казалось, не ступали, а спорко скользили по намятой обочине проселка. Когда Никита оборачивался и привычным жестом поднимал прядь не по годам темных и густых волос, я замечал досаду и озабоченность в обычно веселых и всегда чуть иронических глазах.

Разговаривая, мы не сразу заметили, что Люба отстала. Собачка стояла на мостике, переброшенном над открытым бочагом между двумя мочажинами. Стояла в напряженной и, пожалуй, красивой стойке. Пришлось вернуться.

— Посылать или нет? Там такая вязель, нам не пройти.

— Посылай, посмотрим. Может быть, и хорошо, что одна. Если не боишься.

— Что ты! Нисколько.

Никита бережно и ласково отер с морды недвижной собаки серую корку успевших налететь комаров и скомандовал:

— Вперед, Любушка! Вперед!

Ирландка охотно стронулась, перескочила канаву и плавно повела, с трудом вытягивая лапы из булькающей жижи. Шагах в тридцати от дороги, прямо по носу собаки взлетел бекас. Люба обернулась, помахала пером и пошла к нам.

— Что тебе надо от первопольной? — не выдержал я. — Чутьиста, стойка крепкая, подводит легко, а уж вежлива…

— Мне надо, — ответил Никита, прыжком избавляясь от грязевого душа отряхивающейся собаки, — чтобы ты не торопился с выводами.

После гудящего комарами ольшаника, где вяло пели и рюмили зяблики, а в колеях на влажной глине сидели сотни голубых бабочек, дорога круто поднялась на бугор. С высотки открылся чудесный вид на лесные покосы. Свечи берез окаймляли десятки некошеных полянок, а дальше в синей дымке жаркого дня раскинулась просторная мшарина. Сколько раз поднимался я на эту высотку и всегда не мог без душевного трепета смотреть на эти зовущие места.

На первой, очень большой поляне Никита пустил собаку.

Люба весело пошла в поиск. Нет, это слово здесь не подходит. Она ничего не искала, она бегала вокруг хозяина, поминутно останавливаясь и оглядываясь. Казалось, она гуляет или играет в какую-то детскую игру, где в главной роли Никита, а не она. В дальнем углу покоса Люба причуяла, вздрогнула и пошла не торопясь в кусты.

Мы застали ее на небольшой чистинке в молодом лесу. Люба лежала, утонув в пестром цветочном ковре, и покусывала лепестки ромашки. Так и захотелось сказать: «Любит, не любит, плюнет…»

— Птица здесь, — твердо заявил Никита.

— Где здесь?

— Это уже другое дело. Установить можно. Люба не пойдет в сторону птицы. Сейчас найдем.

С этими словами Никита пересек частинку и позвал собаку. Люба охотно поднялась. Никита скомандовал: «Даун!» — и пошел в другую сторону. Все повторилось в том же порядке. Наконец он позвал Любу, подойдя к одинокому корявому дубку. Собака не встала, а прижалась к земле, даже голову в траву спрятала.

— Ко мне, Люба! — громко закричал Никита.

Собачонка не пошевелилась. Под дубком зашуршала трава, и, резко хлопая на подъеме, взлетел выводок тетеревов — матка, молодой, второй, третий… седьмой. Люба скусила последний лепесток ромашки и пошла к Никите.

— Дурочка, — сказал он, — все равно не спрячешь. — И добавил для меня: — Теперь будет хуже, совсем оробеет.

Пошел слепой дождь, такой теплый и солнечный, что не захотелось от него прятаться, но птичьи наброды он смыл, и мы долго бродили попусту, хотя знали, что поблизости есть еще выводки.

— Пойдем к большому сараю, — решил Никита, — там выводок позднышков, цыплята с дрозда, далеко не уйдут, да и место узкое, найдем сразу.

Мы еще не дошли до сарая, как Люба почуяла, легла, но тут же вскочила и принялась рыть землю. Тонкие лапки мелькали часто-часто, трава и песок летели во все стороны.

Я сам догадался:

— Здесь выводок!

— Рядом, — отозвался Никита.

Мы молча наблюдали, как быстро росла и углублялась яма.

Никита невесело ухмыльнулся:

— Могилу роет. Выроет — убью.

— Не убьешь. Сами виноваты — в одной кровати спали, из одной тарелки ели, вырастили комнатную собачку — птичьего взлета боится.

 

Однострельная англичанка

Отпуск я проводил с семьей на хуторе у озера Тихого. Назывался этот хуторок Крутик, нашел я его по карте — три темных квадратика у голубого пятна озера среди бездорожной зелени Новгородчины.

Со мной была Кора — английский сеттер приятеля. Он отдавал ее по первому полю в натаску егерю, но егерь поставить собаку не сумел.

По утрам, уложив в нос челнока Кору, я отправлялся на ближайшие острова. Стоя в корме, одним веслом ходко гнал долбленку по гладкой воде. Подо мной скользил такой же, только опрокинутый челнок, и весло рвало и качало белые кучевые облака. Кора, подняв над бортом голову, ловила запахи берега.

Мягкий толчок, скрип днища по песку, и вот мы на первом острове. Здесь, неподалеку, по веснам на сиреневом льду озера бегали, ярились и прыгали синеперые косачи. Когда озеро открывалось, черныши перебирались на прибрежные сосны и на зорях лили воркующие песни. Эхо вторило, и казалось, все озеро гремит долгим тетеревиным стоном. На островах, в потайных болотцах гнездились тетеры и до осени водили молодых. Очень удобные места для натаски собаки.

Кора по разрешению выскакивала из лодки на берег и ложилась, выжидая. Я был доволен собакой. Вежливая от природы, она быстро усвоила простые команды и выполняла их охотно. Острое чутье, стильный для англичанки стелящийся ход. Что еще нужно? Нужна была стойка, а с ней не ладилось. Почует, потянет вперед и вперед — и так до самой птицы. Нет, она не гнала, по взлету останавливалась, иногда ложилась и виновато на меня смотрела, словно хотела сказать: «Не знаю, хозяин, как это опять получилось, нехорошо, но ничего не могу с собой поделать — тянет».

Десятая, пятидесятая, сотая встреча с птицей, и все то же. Вот и сегодня мы гоняли уже довольно крупных тетеревят с одного конца острова на другой, пока они не забились в крепь. Собачка моя вывалила язык, а стойки так и не было.

Я прилег на песок среди прибрежного вереска и смотрел на Кору, любуясь ее породным видом и досадуя на странное асимметричное черное пятно вокруг одного глаза, так портившее безукоризненную в остальном рубашку трехколерного сеттера. В этом пятне было что-то клоунское — казалось, что Кора все время подмигивает.

Пахло хвоей, присохшей тиной и земляникой, должно быть, я лег на самые ягоды. Вдруг Кора поставила ушки лопушками — совсем близко призывно пропищал тетеревенок. Перекликаются, матка собирает.

В затишье, где прибрежный тростник встречается с вереском, Кора на скаку почуяла. Почуяла поздно — еще прыжок, и она попала бы прямо на птицу. Этого она сделать не могла и застыла в странной позе — все четыре лапы вместе, голова вниз, туда, где, сливаясь с лесной ветошью, спокойно и уютно сидел молодой.

Сто тридцать первая встреча — и первая стойка… Я огладил собаку и продержал в неудобной позе две минуты по часам. Мы вместе разглядывали пестрые перышки, черный веселый глаз и над ним узкую кумачовую полоску.

Тоненьким прутиком я пошевелил цыпленка. Он вскочил, пробежал, виляя хвостиком, несколько шажков и взлетел, шумно, как большой. Кора легла.

Я знал, хорошо знал, что дело сделано, но работы предстоит еще много.

В начале августа как-то после обеда я предложил отцу:

— Пойдем сегодня, посмотришь собаку.

Отец выпустил изо рта тонкую струйку табачного дыма, внимательно посмотрел на меня через очки и согласился.

Признаться, я волновался — отец был строгим судьей, притом убежденным, что «раньше были собаки — теперь…».

Волновался напрасно. Кора показала высокий класс работы. На Побежаловских пожнях, почуяв с карьера выводок рано взматеревших тетеревов, она подала их одного за другим. Все восемь молодых и старку. Становилась, плыла, вздрагивая и пригибаясь, подводила и вновь становилась крепко и уверенно.

В тальниках у озера Кора нашла линялого косача. Дерзко, с нажимом вела его вдоль берега от куста к кусту. Мы даже разок заметили, как черныш, похожий на черную утку, вытянув шею, прошмыгнул через чистинку. Не хотел подниматься на крыло. Тогда Кора забежала вперед, прыгнула в куст и, стоя на месте, спокойно наблюдала, как синий шар, мелькая белым подбоем крыльев, мчался на нас.

На открытие охоты я пошел в Колмышино — лесную деревнюшку километрах в восьми от нашего хутора. Прямо сквозь Черные кварталы, через болота и пищути, попал на колмышинские поля. Мы шли по дорожке, и Кора прямо от ноги стала на большой ольховый куст. Я зарядил ружье, зашел со стороны и послал собаку. С шумом порвался из куста расположившийся на ночевку выводок. Первого чернышика я сбил на подъеме, второй потянул вдоль дороги, после выстрела закувыркался на песке, и… что такое? Кора бросилась за ним со всех ног.

— Лечь! Кора! Лечь!

Ни малейшего внимания, она мчится к подранку, перескакивает его и скрывается в лесу, там, откуда пришли.

Что за фокусы? Неужели Кора боится выстрела? А я не проверил, понадеялся, что у егеря была.

— Кора! Кора! Поди сюда, Кора!

Я охрип, свисток мой захлебнулся, но собаки не было.

Поздно вечером вернулся домой. Кора напугала всю семью — прибежала, вскочила в комнату и забилась под кровать. Все решили, что со мной что-то случилось в лесу.

Утром мы с отцом пошли на проверку. Кора быстро нашла выводок, сработала его и после выстрела в панике удрала домой.

Что мы потом ни делали — стреляли одним пистоном, стреляли, постепенно приближаясь, и над кормом, ходили с другой собакой, — все было напрасно.

— Так она и останется на всю жизнь однострельной собачкой, — заключил отец. — Гкпьзы такие бывают — выстрелишь и выбросишь.

 

День справедливости

Памяти Василия Николаевича Павлова

Собаки нашли запавшего беляка. Я был уверен, что гончие ведут прямо на меня, — держал ружье на изготовку и, медленно поворачивая голову, старался как можно глубже взглянуть в тесноту еловых стволов, ожидая зайца.

Выстрел грянул впереди и слева. Гон смолк. На опушку вышел Василий Николаевич. В одной руке он высоко держал белячка, другой отмахивался от прыгающих на него собак. На лице охотника, не по возрасту молодом и розовом, сияло счастье. Мы сошлись на сухой полянке. Пора бы отдохнуть.

— С полем, Василий Николаевич! Я отпазанчу зайца и схожу за водой, а вы, пожалуйста, займитесь костром.

Мой спутник, видимо, удивился тому, что у меня есть с собой все для чаепития, и вообще манере среди осеннего короткого дня заниматься этим делом, но ничего не сказал, вынул большой нож и начал быстро и сноровисто вырезать рогатинку.

Я отрезал у зайца пазанок, разорвал его по пальцам надвое и кинул собакам. Малик проглотил свою долю, как глоток воды. Смётка схватила, оттащила в сторону и бросила в траву.

— Не ест, — сказал Василий Николаевич, — и правильно делает. Что там есть? Кости, жилы да шерсть. Сухота, водой не запьешь. И за такую работу!

Чай поспел быстро. Мы закусили, прилегли с папиросками у костра.

Отшумел, отгулял буйный ветер-листодер, опять потянулись тихие деньки, только лес уже не тот: как-то распахнулся он, стал просторнее и грустнее. Сквозит широкая гладь болота через прозрачную березовую кромку. Серым частоколом стоит оголенный осинник. Только на одной вершине светится несколько листиков. Один, два, три… двенадцать. Словно стайка лимонножелтых бабочек присела на голые сучья и трепещет легкими крыльями.

Скоро, очень скоро уже по-зимнему посинеет небо и закричат медными голосами невидимые за облаками лебеди. Запрыгает на пожухлой листве ледяная крупка. В обнаженных вершинах медленно затанцуют первые лохматые снежинки.

— Собаки всё понимают, только мы этого не замечаем или не хотим замечать, — неожиданно начал Василий Николаевич.

Я вздрогнул, открыл глаза и только тогда понял, что задремал.

— У меня много лет жил выжлец. Сорочаем звали. Он шел от Выплача и Утешки. Замечательный, опытный, верный, и голос хороший: двухтонный и очень доносчивый — за два километра в тихую погоду слышно. Бродили мы с Сорочаем — я тогда посвободнее был, — считай, всю осень, от начала охоты до глубокого снега. Поднимет Сорочай косого — никогда не бросит, как тот ни вертись. Гкал и по мокрому, и по сухому. Как поднимет, знаю: заяц мой никуда не денется. Стукну белячишку, отпазанчу, даю Сорочаю лапку. И все мне казалось, что он неохотно берет и как-то странно на меня поглядывает. Вот как давеча ваша Смётка! Поймает Сорочай пазанок, помусолит, похрустит, вздохнет и на меня так косо взглянет, вроде как сказать хочет: «Я, мол, понимаю: так полагается, — но несправедливо. Забота моя, работа моя, а дальше что? Тебе, хозяин, вся тушка в мешок, а мне хрящ да меха клок».

Василий Николаевич встал и поправил костер. Солнце грело, но нам было как-то зябко. Малик потянулся, подошел поближе к огню, повертелся в траве и с легким, довольным урчанием лег снова. От его мокрой шерсти шел пар.

— Так вот, — продолжал Василий Николаевич, — охотились мы много лет. Однажды беляк вышел на меня на большом ходу — в частом ельнике. Я поторопился, ударил раз за разом, нашел на земле клочок шерсти, и больше ничего. Сорочай с голосом повел дальше, без остановки, угнал далеко, еле слышно, и замолк. Я подаюсь туда. Шумлю, кричу… нет собаки! Нечего греха таить — отдуплетил два раза по еловым шишкам, — нет выжлеца, пропал. Ни слуху ни духу. Около часа прошло, идет Сорочай через болото прямо ко мне и что-то в зубах несет. Подбежал, бросил у моих ног заячий пазанок и — хотите верьте, хотите нет — улыбнулся во все зубы. Пошли мы домой, — какая охота, когда у выжлеца от съеденного зайца брюхо до полу. Назвал я этот день «Днем справедливости», а пазанок — мою долю в этой охоте — домой отнес и храню как память!

 

Соловей безголосый

Припоминая наших собак, я замечаю, что больше всего среди них было гончих. Они пропадали так же часто, как появлялись. То за лисицей увяжутся, и поминай как звали, то пристанут к соседней охоте, то после гона застрянут в чужой деревне.

Вспоминая, всегда удивляюсь разнообразию собачьих характеров и привычек. Была у нас польская выжловка Лахти. Первый хозяин — аккуратный и молчаливый механик, эстонец — наганивал ее, выезжая за город на велосипеде. В работе Лахти была нетороплива и обстоятельна, но, попав на свежий отпечаток велосипедных шин, гнала по нему вязко и с голосом. Был вымесок Букет — умнейший старый пес и мастер. Продержав зайца часа полтора-два или почуяв на следу хоть капельку крови, он немел, как в рот воды набирал, и принимался ловить косого, срезая петли или залегая на тропе в плотном месте. При удаче — а она случалась частенько — он так наедался зайчатиной, что не мог идти. Мы волокли его по снегу на поводке, как опрокинутую скамейку. Был русский выжлец Валет, обладатель удивительно красивого, фигурного голоса. Валет, как только сходил с дороги, все равно где — в лесу, в кустах или на вырубке, — немедленно отдавал голос. Высоко подняв голову и раззявив пасть, он, как шары, выкатывал гремящие стонущие ноты. И так целый день. А зайца и близко не было.

Мелькают в памяти имена, голоса, повадки, но почему-то с особым теплом и даже волнением я вспоминаю одного приблудного арлекина.

У нас в компании было три собаки. Отец их называл прогончими. Ирония приставки заключалась в том, что наши гончие, подняв зайца, очень скоро возвращались назад. Это было не совсем так. Били мы зайчишек немало, но, честно говоря, больше прибылых белячков на первом, много на втором кругу. Старые, опытные беляки обычно отделывались от наших гонцов довольно скоро, уходя напрямую или в крепкие места. Русаки и вовсе оставались мечтой. Словом, неважные были у нас в ту пору собачки.

В очередную субботу мы вышли со станции на последнем свету. Впереди четырнадцать километров лесной дороги, ночевка в знакомом доме и наутро охота. На вырубе из частого осинника выбежала гончая собака и приветливо замахала хвостом. Все попытки прогнать ее ни к чему не привели. Даже сломанный на обочине прут не изменил ее решения присоединиться к нашей компании. Пес упорно плелся позади, соблюдая безопасную дистанцию. В дом мы его не пустили, надеясь, что ночью он уйдет.

Утром, когда мы кормили на крыльце собак, из-под стога, потягиваясь и приветствуя всех по очереди, вылез крупный, ладный выжлец. Пестрая мраморная рубашка, один глаз карий, другой мутно-голубой, как с бельмом, — арлекин. В те годы их было не так мало, как сейчас. Меня поразила колодка выжлеца и ноги, они были великолепны. Правда, большая напружина в спине и не бочковатая, а очень спущенная грудь придавали собаке некоторую борзоватость.

— Дайте ему поесть, — сказал Щервинский. — Мы делали все, что полагается: гнали, ругали, били, но голодом морить — свинство. Поди сюда, песик. Как тебя? Арлекин? Арля! Арля!

Хитрость была довольно прозрачная — Щервинскому явно хотелось попробовать новую собаку: а вдруг хороша и поможет нашим? На охоту мы пошли с четырьмя гончими.

В позднюю осень выдаются такие тихие, задумчивые деньки. За низким туманом не видно солнца. Прохладный и влажный воздух так недвижен, что даже на самой верхушке осины не трепещут листики.

Охота наша шла по нешироким полям вдоль глубокой и быстрой речки. Мы двигались цепью, тяжело вытаскивая ноги из размякшей пашни. Гончие рыскали в опушке.

Не допустив на выстрел, из клочка некоей у камня выскочил русак. Подкидывая куцый зад, он мчался так, будто под лапами у него была не вязкая пашня, а твердая дорога. Собаки помкнули по-зрячему. Гон пошел кустами вниз по реке.

— Ну и русачище, — сказал брат. — Как осел, и ушами поводит. Такого не вернуть.

И верно, скоро собаки сошли со слуха, а через полчаса из кустов начали вываливать наши гонцы: Султан… Найда… Доннер — все тут, больше ждать некого.

— А где Арлекин?

— Как попал, так и пропал, — рассмеялся Щервинский. — Нас не боялся, а гона не перенес, исчез.

Сквозь низкие тучи пробилось солнце. Стая рябинников, чокая и повизгивая, пролетела за реку. Мы с братом сидели на камне, от которого выскочил заяц. Какая-то вялость обуяла в этот теплый, тихий осенний денек. Видя, что мы сидим, рядом расположились гончие. Султан недовольно выкусывал присохшую между пальцев грязь. Щервинский заметил на опушке косача и пошел его скрадывать — бесполезное занятие, от которого мы не могли отучить неопытного охотника. Зонов, в душе рыболов, а не охотник, пошел посмотреть на реку.

Султан резко поднял голову и прислушался.

— Что это, — удивился брат, — слыхал?

— Слышал, но понять не могу — звон не звон, гон не гон. Будто собака пролаяла. Очень далеко.

Прошло немного времени, и в кустах у самого поля раздался гон. Впрочем, не гон, а какой-то обрывок — прозвучал и смолк.

— Гонит! Арля! — тихонько сказал брат, хватаясь за ружье.

— Сиди, Юра, не шевелись! Прямо на нас.

На пашню шаром выкатился русак. Прижав уши, он резко и легко мчался, взбрасывая длинные ноги. За ним, в каких-нибудь ста метрах, молча гнался Арля.

Стрелять было далековато, и почти тотчас зайца заслонили кинувшиеся к нему гончие. Свистнула дробь, в опушке хлопнул выстрел Щервинского. Брат погрозил ему кулаком — выстрел был совершенно дикий и мог скорее зацепить нас, чем зайца.

Гон пошел по деревне, вверх по реке и опять ушел со слуха.

На этот раз наши гончие не возвращались очень долго. Разойдясь, мы двинулись за ними и встретили Султана, Доннера и Найду. Они гуськом бежали вдоль реки. Арли с ними не было.

— Вернет, — сказал брат, — я в него поверил, ей-богу вернет. Он…

— Тише! Слушайте! — перебил его Зонов. — Мне показалось, что далеко за деревней кто-то пролаял: «Ау-ау-ау!» И все.

Мы вышли на дорогу и не торопясь побрели к деревне. Собаки пошли у ног.

— Золотые гонцы, — язвил Щервинский. — Побегали часок за русаком и, пожалуйста, шпоры чистят.

У околицы, смешно разбегаясь и сходясь, бодались два козленка. На скрипучих воротцах катались ребята. Деревня вытянулась вдоль разъезженной до киселя широкой улицы. По обочинам тянулась намятая тропинка с набросанными кое-где кирпичами. У бревенчатых домов с высокими подвалами валялись капустные листья. На березах у домиков пели скворцы. Это старики прилетели прощаться — молодые давно сбились в стаи и отлетели на юг. Пахло дымком и капустными бочками.

В дальнем конце вдруг дружно залаяли дворовые собаки и пронзительный голос заверещал:

— Заяц! Заяц!

Русак бежал нам навстречу по обочине, у колодца вздыбился, покрутил ушами и скинулся в проулок. На дороге появился Арля, добежал до скидки, выдал уже знакомую нам очередь: «Ау-ау-ау!» — и, увязая в жидкой грязи, помчался в тот же проулок.

— Володька! Давай к реке, наперерез. Зонов, к воротцам! Где заяц?

— Дяденька! Они в огород к Хромому побежали.

— Не ври, я их уже за тети-маниной баней видел…

— Во-он они! Во-он они!

Далеко у речки, на потной, вытоптанной скотом луговине виднелись фигурки зайца и собаки. Мы побежали во весь дух наперерез.

Русак бежал быстро, но далеко не так легко, как утром, он явно устал. И что это? Навстречу из кустов показались наши гончие, вся тройка. Миг — и собаки звездой накрыли замотанного зайца.

Порвут! На куски растащат…

Когда я подбежал, то убедился, что русак останется целым. На нем передними лапами прочно стоял Арля и выразительно скалил молодые зубы. На меня он даже не уркнул.

Я поднял зайца за задние ноги, он не гнулся — застыл, как палка.

— Смотри, — показал я подбежавшему Зонову, — окаменел сразу, отойдет не раньше чем через пять — десять минут. Еще немного, и он был бы согнан по всем правилам настоящего гончего искусства.

Щервинский и Зонов в тот же вечер с нашими собаками ушли на поезд. Мы с Юрием оставили себе Арлю и решили в понедельник идти на станцию охотой.

— Пойдем через Халики, — предложил брат. — Если он и там будет держать, не бросит в ляге — значит, собака!

За ночь резко похолодало. Пропали скворцы. Навстречу, увязая колесами по ступицу, шли возы с капустой. Лошади натужно выдыхали белые клубы пара.

До самого леса раскинулось убранное овсяное поле. Влажная стерня мягко подавалась под ногами. Пахло овсом и мышами. Очень низко пролетели лебеди.

Лохматая и неторопливая снежинка, первая в этом году, села мне на плечо и тотчас растаяла. Я удивился:

— Смотри — снежинка. Верно говорят, что лебеди на крыльях приносят снег. И гляди, как странно: здесь солнце, а в елках туман запутался.

Халиками называется у нас большой отъем глухого высокоствольного ельника. Он далеко протянулся среди болот узкими длинными рёлками. Между рёлками такие же вытянутые, похожие на заглохшие реки, мокрые низины-ляги. Там тростник, черная ольха и под зеленым мхом потайные ручьи. По рёлкам сухие удобные тропинки — бывшие промысловые путики.

Арля очень скоро поднял зайца. Выдал «очередь» и пропал. Мы встали на просеке неподалеку от лежки. Два раза мы слышали собаку — один раз далеко, другой поближе. И опять наступила тишина.

Брат явно не успел приготовиться. Я заметил, что совсем рядом с ним проскочил заяц, и услышал два торопливых выстрела. Почти сразу за беляком перемахнул через просеку и Арля.

— Промазал?

— Он мчался, как намыленный, я и обзадил.

Три раза, только три раза я слышал уже знакомые теперь обрывки гона. Брат каждый раз поднимал руку, показывая, где идет гон. Наконец голос Арли совсем рядом. Торопливый шорох по листве. Я вскинул ружье, долго ловил в прогалинках елового подседа мчавшегося со всех ног белячишку и промазал, раз за разом.

Заяц неожиданно быстро вернулся своим следом. Кажется, еще стремительней, чем раньше, он мелькал в частоколе осинничка. Длинной потяжкой я выбросил стволы далеко вперед. Беляк покатился шаром. Прежде чем я перезарядил, Арля накрыл зайца.

Очень скоро на островке, в самой топкой ляге, Арля побудил большого цвёлого беляка. Мы видели, как он выскочил на просеку. Подстоять такого было не просто, но мы уже привыкли к молчаливому гону собаки, верили ей, стояли на лазах напряженно, как на стенде, а паратый выжлец так жал на зайца, что через полтора часа брат срезал его красивейшим выстрелом, почти влет, над просекой.

— Заячья смерть! Не гончая, а заячья смерть! — кричал Юрий, потрясая мокрым беляком. — От него ни один не уйдет. Найдем хозяина — все отдадим, но купим Арлю!

К концу дня мы взяли еще двух беляков и окончательно влюбились в приблудного арлекина.

Перед станцией решили взять гончака на поводок, но в этот момент Арля пропал. Исчез, как лесной дух, так же внезапно и неожиданно, как появился.

Мы искали его на станции и в поселке, повесили объявление на почте, два воскресенья обходили окружающие деревни. Никто не знал и не видел такой собаки. Так и остался у нас в памяти похожий на мечту, безумно паратый и верный гонец, соловей безголосый — Арля.

 

Секрет Ярика

Мы сидим на деревянном крыльце. Ярик смотрит на меня, я — на него. Он красив, этот мощный и в то же время элегантный пес. Умные, цвета темного ореха глаза, хорошо сбитая колодка, длинная, до синевы темная и все же яркая шерсть цвета… не знаю — никто еще не придумал точного сравнения для окраски ирландцев. Когда Ярик выбегает из тени дома на зеленую деревенскую улицу, солнце играет на его боках, как в полуденной озерной зыби. Я улыбаюсь красоте собаки, и он в ответ улыбается, не во всю пасть, а так, чуть приподняв губы.

Ярик разглядывает меня приветливо и настороженно — бог его знает, что за человек новый хозяин. Я же стараюсь угадать, что за собака получилась из коричневого плюшевого комка, отданного мной из рук в руки приятелю.

Не хотелось давать щенка Лосскому, вот как не хотелось! Первый помет моей ирландки, полевого и выставочного чемпиона, мы решили распределить среди надежных натасчиков, чтобы достоинством детей подтвердить славу матери и поскорее провести ее в класс элиты.

Лосский был моим товарищем по институту, вообще по молодым годам, но так сложилось, что охотились мы вместе редко. Судя по этим встречам и по рассказам спутников Лосского, он был страстным, но не очень дельным охотником и, уж это я сам твердо знал, никогда порядочных собак не имевшим. Известно было, что и натасканных для него егерями легавых он быстро приводил в состояние, для охоты непригодное. Что было делать? Охотник, старый товарищ, загодя предупредил, что хочет завести ирландца, и обязательно от моей собаки… Пришлось подарить.

По тому, как Лосский ласково взял щенка в руки, стараясь, чтобы не заметила сука, как бережно укутал его за пазухой, видно было, что новому собакожителю будет неплохо на белом свете. Я спросил:

— Как назовешь?

Лосский улыбнулся смущенно:

— Ярило, — он будет красным, как солнце. Сокращенно — Ярик. И по Пришвину тоже…

Прошло пять лет. Неделю назад, еще в городе, Лосский неожиданно пришел ко мне и сказал, что по ряду обстоятельств не может больше держать собаку и просит принять подарок обратно. И вот мы сидим с Яриком На крыльце деревенской избы и гадаем каждый о своем. По слухам, кобеля кое-как поставили по болотной дичи. Рассказывали, что ход у него отличный, чутье богатое, но… диплом третьей степени обязан в большей мере снисходительности судей, не желавших оставить без классности красавца, уверенно занимавшего в ринге первые места. Лосский сказал, что кобель замечательно, великолепно работает по бекасам и дупелю, по тетереву не идет. Не пошел с самого начала. Горячится на набродах, стойки нет, толкает и гонит. Я расспрашивал о всех мелочах натаски и жизни Ярика. Лососий отвечал охотно:

— Нет, с домашними в лес не ходил. Бродить одному не позволял. В чужие руки не давал, разве что опытным охотникам…

Странно… очень странно. Ну что ж, пойдем, Ярило, Ярушка.

Видели бы вы, как прыгал, вертелся, даже подвизгивал рыжий, заметив, что я повесил на шею свисток, обул кеды и взял ружье. Восторг, дикий собачий восторг. И так до самой околицы, — еле-еле заставил идти у ноги.

Тихо и прохладно в лесу, заливная роса знобит ноги. Третий день воздух голубой — где-то далеко большой лесной пожар. Пахнет дымком и медом. Медом от куста таволги в старой канаве. В березняке некошеная чистинка. Желто-синие цветы иван-да-марьи, оранжевые шарики ландышей, прозрачные метелки мятлика. В высокой зелени ясно видны коридорчики — путаные ходы, знаки тетеревиного выводка. Ярик, приуставший от бесплодного поиска, попал на наброды, оживился, завертел пером, как гончая на жирах, опустив нос, крутился, подпрыгивал и, когда сочно закокав в опушке, поднялась матка, ринулся за ней неоглядно, бешеным карьером распугав молодых. На свисток вернулся скоро и без всякого смущения рухнул у моих ног в траву, выставив из нее морду с вываленным языком.

Хорошо! Очень хорошо! Ход, страсть и чутье есть, а дальше знаю, что делать, — не первая такая недоработанная собака в руках, не новость. Надо задерживать на свежих набродах и обязательно «поднять голову». Тогда и стойка получится. Ведь есть же она у Ярика по болотной дичи. Все просто… Просто? Да, если бы июль на дворе, а сейчас тетерочки с матку, чернышики пером мешаются, косички закручивают. Осторожные, близко не подпускают. Как тут собаку учить?

Немало побродили мы с Яриком по лесным покосам, по закраинам болот и вырубкам, и все без толку. Сторожкая птица и неукротимый ученик. Как он вертелся и рвался даже на веревочной корде — верной помощнице натасчиков, запутывал себе лапы, валился на спину, выбиваясь и дергаясь, следил исступленными глазами за улетающими птицами. В чем дело? В чем секрет? Не первая собака в натаске, а такого не было. Что делать?

Подумал, решил ехать на Кривой остров. Он далеко от берегов, на Большом плесе, в виде буквы «П», по краям лес и луг, посередине — проточина, пересохшая в одном конце. Живет на Кривом старая холостая тетера. Поднимешь ее на одной ножке буквы «П», летит через проточину на другую, с острова не улетает. Работать можно бесконечно, только ног не жалеть, и, главное, я знал, что после двух-трех подъемов тетера словно привыкала к собаке и, укрываясь в гуще травы, подпускала собаку близко, чуть не в упор, а это мне и надо было.

Утро загорелось ясное, по-осеннему кроткое. На острове тишина, безлюдье. Тенистая прохлада под деревьями, ранний припек — на открытом. Пахнет пожухлой листвой и мятой. Три соколка, заметив нас, с писком закрутились над вершинами сосен и улетели с острова. В траве между ивовыми кустами Ярик запрыгал, завертелся. «Лечь!» Лежит, хахает открытой пастью. «Вперед!» Встал и опять крутится. «Лечь!» Тетера вылетела далеко за кустами и, поблескивая белым подбоем гнутых крыльев, совершила обычный перелет через проточину. Начнем сначала. «Ярик, рядом!»

Чтобы взять ветер и не спугнуть птицу, пробираюсь у самой воды. Ярик у ноги. Некошеная высокая трава, поместному называемая «береговина», смыкается с узенькой полоской камышей. Слышу там всплеск, такой знакомый и волнующий, — взлетают три кряквы. Длинные шеи, плоские головы, синие зеркальца на крыльях. Рву с плеча ружье, стреляю уже далековато. Одна утка камнем падает на середине плеса, именно камнем, ни на секунду не задерживаясь на поверхности, нырнула. И… что это?

Рыжая голова плывет, торопится, рассекая уголком воду, туда, где круги от падения птицы. Доплыл, кружится на месте, высоко подняв голову. Явно ждет, что утка вынырнет. Похоже, не первый это у него случай. Странно… Кряква пропала, давно пора вынырнуть, озеро гладкое, а ее нет и нет. Я-то знаю, что она уже давно проскользнула под защиту берега и воровато выбралась на сухое. Удивительно, что и Ярик знает. Вернулся ко мне и, не задерживаясь, внимательно обследует берег: в одну сторону от воды до кустов, вернулся, деловитым галопом проскакал мимо в другую сторону и все дальше и дальше обыскивает берег. Боже мой! Бросок за падающей уткой, а затем поиски на сухом. Так работал знаменитый Джойс Померанцева — ни один подранок не уходил, ни один!

Иду за Яриком, огибаем залив. В зеленом видна только спина. Она движется все медленнее и медленнее, совсем затихает на мгновение и вдруг — дикий прыжок, уши всплеснулись над головой. Хлопая по воде крыльями, из камышей вырывается кряква. Добиваю выстрелом. Ярик подплывает, берет «мягким прикусом» и подает добычу мне в руки. Он чрезвычайно доволен, чрезвычайно.

Великолепный утятник! Вот в чем был секрет Ярика. И как я не подумал, что у Лосского дача на Ладоге, и, значит, «опытные» охотники, что ходили с кобелем, стреляли уток, а я не догадался про это спросить. Утятник… Хорошо или плохо? Судите сами. Знаю, что многие охотятся с легавыми только на уток и этим довольны. Спорить не буду, но для меня легавая, не работающая по боровой птице, потерявшая свой главный талант и красоту — крепкую стойку, — опустившаяся собака.

 

Пыжик

— На шкурку смотришь? Шкурка сортная, а вот который год не сдаю, хочу на память чучело сделать. Выйдет ли только из сухой? Дорога мне эта куница. Садись, посумерничаем, я расскажу.

Есть у нас в Приильменской пойме дубовые рощи. Дубы высокие через всю лесную мелкоту прямо на Ильмень-озеро смотрят. А под ними — черемушины, рябинник, ивняк, крушина, — и все это хмелем перевито, вешней водой напоено; ветвится, кустится, человеку не пройти, хоть ползи. Подальше от берега редкое свидание — дуб с елкой встречаются. Вот тут-то и любит у нас проживать куница.

В ту осень пошел моему Пыжику третий год. Белок побил я с ним немало, трех енотов добыл, а вот куницу он понять не хотел. Следа не принимает, на сидящую не лает. Лайка кровная — отец добрый охотник, мать знаменитая куничница, а сын, выходит, не удался.

Погода была мягкая, порошки выпадали часто. Накануне того дня обошел я одну куницу большим кругом — километров десять.

Наутро выходим с Пыжиком на промысел, пороша свежая, чистая. Не долго ходили по окладу, прямо на разорванного рябчика напали и от него след куничий парной. Нюхнул Пыжик, отошел, ножку поднял, на носу нашлепка снежная, глаз пустой, — дурак дураком. А уж красавец какой — не налюбуешься: хвост бубликом, уши как шилья торчат, черная шерсть лоснится, галстучек снега белее… Тьфу!

Пошел я следом. Долго ли, коротко ли шел через пенья, коренья да колодины, сквозь сучье да прутье, то по следу, то по посорке, а то и по охотничьему нюху, — пришел ко пню. Дальше следа нет. Пень высокий, метров пять, и наверху дупло. Подрубил я пень. Пыжика за ошейник взял, чтобы он под падающую деревину не попал, и спихнул пень острой жердиной. Выскочила из снега куница. Пыжик за ней, она на уход. Танцует красавец мой кругом, а зубом не берет. Подеревилась куница — пошла верхом. Пыжик ко мне вернулся, хвостом по спине елозит — похвали, хозяин.

Нашли мы эту куницу на другой день к вечеру. Собственно, нашел-то я, а Пыжик ходил вольноопределяющимся и белок искал. Пень — больше того, и дупло высоко. Дело к вечеру, вижу, не управиться мне засветло, надо закрыть зверя. Вырубил жердину, конец заострил, примерился — коротковата. Связал две жердины вместе, дотянулся, острым концом в дупло попал, повисли жерди. Вторую таким же манером воткнул, дело сделано. Не уйдет куница до утра.

Наутро подходим — от пня след тянется. Подгрызлась, окаянная, ушла. Опять погоня началась через пенья да коренья. Верхом идет куница по сукам, низом по прутнякам да по снежным пещеркам.

Долго нас таскала куница по лесной чаще и привела к елке, не елка — маяк. Внизу сучьев нет, в середине не проглядишь, а у вершины гайно беличье. Постучал топориком по стволу — ничего, снег да мох серый валится. Выстрелил в гайно раз, другой — тишина, ни шороха, ни движенья.

Ветерок тут пошел, кухта с деревьев сыплется. Думаю, прозевал след, присыпало его где-нибудь. Надо уходить. Только топор за пояс устроил и пошел от елки, слышу, Пыжик тявкнул разок, потом другой. Подхожу. Моя собачка под елью снег нюхает. Что за притча? Посмотрел поближе — капельки крови на снегу. Ах ты мой дорогой, не дал уйти от добычи!

Живо срубил я козелки — елку с обрубленными сучьями, приставил ее к большой ели и добрался до гнезда. Там она и лежала, вот эта куница, уже мертвая.

Ты думаешь — и все? Нет. Побрели мы к дому. Сумерки уже, я иду довольный-предовольный: как же, по кунице голос дал Пыжик! А он по лесу так и чешет, промелькнет, и нету. Красавец и, может быть, не совсем дурак.

Слышу — залаял. И вот пошел разливаться, так и рубит, так и рубит, да с визгом. Подхожу… На голой ветке у ствола черный комок — куница! Заметила меня и пошла верхом на уход. Да не тут-то было. Пыжик за ней, где броском, где торчком на задних лапах. Опять посадил. Взял я и эту желтогорлую злючку. И пошла у нас с Пыжиком с той поры охота. В феврале я как хрустнул пачкой куньих шкурок на прилавке, сразу договору конец, а приемщик удивляется, видать, прослышан был о моей печали.

— Вот, — говорит, — охотник так охотник, с негодной собачонкой, а сколько куниц добыл.

— Сам ты, — говорю, — негодный. Про моего Пыжика так говоришь, а я за него теперь золота не возьму!