Снова утро
В Заборье Локтев попал в самом конце войны, прямо из госпиталя.
Низковатая, со знакомым кованым кольцом, дверь лесного кордона распахнулась легко. В сени вышла Катя. Она долго приглядывалась в полутьме, узнала и заплакала:
— Сашенька! Александр Николаевич! Не враз признала… Проходи… Старый-то какой вы стали… У меня не прибрано еще… Живы? О господи!
Локтев положил на пол заплечный мешок, сел у окна и хриповато спросил:
— Алешка где?
Спросил и весь напружинился. Так в кабинете зубного врача, в ожидании боли, пальцы заранее сжимают холодные ручки кресла.
— Алеша? — Катя распахнула окно. — Вон он на огороде ограду чинит.
В междурядьях оплывших грядок синел лед. Поставив на плашку жердь и придерживая ее подбородком, человек в солдатской одежде вытесывал кол. Пустой рукав гимнастерки был аккуратно затянут под ремень. Человек обернулся и расцвел лицом:
— А, Когтев, Локтев, Иван Дегтев! Приехал? Жив, значит. Я так Катерине и толковал: Сашка обязательно где-нибудь живой. Сейчас приду, руки только вымою. Кого гонять будем? Беляка или русака?
Это была их шутка, очень давняя шутка. «Беляком» называлась простая водка, «русаком» — старка или коньяк.
У Локтева дрогнули губы.
— Тьфу ты черт! Нервы…
Он оглядел избу. Немытая посуда укрыта полотенцем. На огрызке белого пирога небойкие весенние мухи. Лужица молока языком ползет по столу, сейчас побежит на пол. У порога в пробитой осколком каске киснет мятая картошка с отрубями. Как была Катька неряхой, так и осталась. Работящая, а неряха.
Печку, наверное, Алеша сам складывал: ряды кирпичей неровные, с широкими швами; подпорка уголка сделана из орудийной гильзы. Рядом оцинкованный бак с черной надписью «Patronen», полный воды, нашел где-нибудь в лесу и приспособил.
Катя спешно прибирала кровать. Локтев следил за ее торопливыми движениями и думал: «Почти не постарела, только еще тяжелее ступает маленькими толстыми ступнями, и большие, нет, огромные светло-синие глаза чуть померкли. Обычно красивые глаза у некрасивых женщин украшают, освещают лицо, но у некоторых они только подчеркивают его недостатки. Так у Кати. Когда они были рядом с Зиной… Да, только по-настоящему прекрасное лицо выдерживает испытания сном, дождем и усталостью… Впрочем, это вообще не имеет значения».
Негромко стукнув лапами, с печи соскочил большой гладкий кот. Он мягко толкнул сапог гостя и запел.
«Кота успели завести, — подумал Локтев. — Живут уже люди. Дом, свой настоящий дом».
Стены старые. Обоев еще нет. Окна не крашены. На подоконнике… Что это на подоконнике? Синим карандашом нарисовано чудовище: на круглой голове дыбом стоят волосы, глаза скошены в разные стороны, ноги как две кочерги, на руках по четыре растопыренных пальца, — рисовала Аленка, его, Локтева, дочь.
В этом доме Локтевы проводили отпуск летом сорок первого года. Зина с Катей хозяйничали, в доме было чисто. Белое платье Аленки мелькало всюду: в огороде, в поле, у реки. Больше всего она любила ходить с отцом в лес. В прохладной тени они бродили по тропинкам, скользким от хвои.
— Папа! Я съела две земляничины: почему одна горячая, а другая холодная как лед?
Какое это простое и недоступное сейчас счастье — идти по ласковому летнему лесу и ощущать в сжатой ладони доверчивую руку ребенка!
Как ей досталось тогда от Зины за испорченный подоконник. Как Аленка, всхлипывая и не утирая бегущих слез, оправдывалась:
— Почему ты сердишься, мама? Я нарисовала ведь очень-очень хорошую девочку. Это Вика, она послушная и храбрая.
Аленки нет, Зины нет. И вот это полинявшее страшилище — храбрая Вика — все, что осталось… а подоконник окрасят.
День был на убыли. У крыльца над вытаявшим древесным мусором облачком толклись комары. По доске, брошенной через лужу, бегала трясогузка.
Локтев уходил на глухариный ток. Алексей вышел проводить. Над колодцем на голом шесте торчала скворечница. Скворец сидел на палочке у летка и пел. Пел неумолчно и горячо, вскидывая крылышки и надувая горло.
Четыре доски, крышка, донце и круглая дырочка — дверь. Небогатый дом у певца! А сколько радости!.. Правда, солнце теплым, желтым, как масло, светом залило скворечник. Правда, сверху очень далеко видно: все поля, опушку леса, пожалуй, и ледоход на реке. Ширь…
Локтев нагнулся, чтобы пролезть в изгородь, зацепился ружьем за жердину и чуть не упал. Алексей поддержал его, схватив за куртку. Оба рассмеялись.
— Силен.
— Одностволки всегда крепче бьют. Дай-ка прикурить, спички дома оставил.
Мужчины помолчали, слушая скворца.
— Вечер красивый, — сказал Алексей. — Тихо: смотри, дым-то как… И парит.
— Выходит, что ты жив и все по-старому, — задумчиво сказал Локтев, всматриваясь в спокойное лицо друга, знакомое, с незнакомым шрамом, вздернувшим уголок губ так, словно они скажут сейчас что-нибудь смешное.
— Подправил скворечник — и живу. А у тебя что? Не хотел при Катерине спрашивать. О Зине и Аленке больше ничего?
— Ничего.
— Н-да… Прости, глупо спросил… Ты только не вздумай идти через Коровий ручей: вода большая, наберешь за голенища. Обойди верхом, через Долгие Нивы, а там по зимнику и до боровины. Не забыл?
— Помню.
— А то остался бы, пожил, отдохнул. В субботу вместе бы пошли.
— Не могу, Алешка, тянет.
— Ну, давай тогда. Ни пуха тебе!
Алексей вошел в кухню, резко закрыл дверь. Вздулись оконные занавески, и кот ринулся на печь.
— Ты что? — спокойно спросила Катя и вдруг закричала злобно и горячо: — Ничего твоему Сашке не сделается! Мужик один не останется. Обрастет, как стриженый.
— А тебе какая печаль? Чего кричишь? — удивился Алексей и привычно потянулся здоровой рукой к этажерке, где лежала гармоника. Потом вспомнил, отдернул руку и ворчливо добавил: — Хоть бы пыль с гармошки вытерла!
Локтев шел на ток. Чуть заметная тропинка тянулась вдоль канавы к лесу. Солнце за день пригрело склон. Под ногами шуршала сухая трава. Вспорхнула бабочка-траурница и тут же опустилась на теплый камень. Опушка леса гремела песнями зябликов.
Локтев сел на брошенную через канаву плашку и свесил ноги в воду. Веселая струя с шумом поднялась к самым отворотам сапог. Локтев нагнулся. Из воды глянуло бледное лицо с морщинками у недобрых глаз и прямым, чуть вздернутым носом. Такой же нос был у Аленки, потому и говорили: «Вся в отца».
Пришлось солгать Алексею, на самом деле в лес не тянуло и идти дальше решительно не хотелось. Непривычная тишина, охотничье ружье — легкое, с тонкой ложей, вместо привычной винтовки, лес, где придется стрелять давно не виданных птиц, — все какое-то чужое и немного детское.
Лягушка согрелась на припеке, плюхнулась в канаву, остыла, распялилась и замерла.
Локтев долго следил, как она черным крестиком скользила над донным льдом, крутясь на перекатах. Усмехнулся в душе невесело: «Тащит меня жизнь, как эту лягуху».
Идти было легко. Снег стаял, но дно еще не вышло. Только иногда нога с хрустом посовывалась в окнище между корнями.
Приготовив ночевку, Локтев пришел на подслух. Сидеть на охапке еловых лап было хорошо. За спиной покатый выворот, под ногами моховая подушка.
Что-то неприятное случилось в дороге. Надо обязательно вспомнить, а то будет долго мешать, как заноза в пальце. Да! Свежая гарь отдавала немирным запахом пожарищ, и еще — на вырубке чуть не проколол сапог чужой, но знакомой, очень знакомой колючей проволокой. Еще подумалось: «Надо же куда добрались, дьяволы, — до самых глухариных токов!»
Локтев застегнул ворот, надел перчатки, положил на колени ружье и стал слушать. Пока шевелился, различал голос одного певчего дрозда; когда угомонился, оказалось, что поет их очень много: на самой гриве, в кромке болота и далеко-далеко за вырубкой.
Локтев очень любил свою довоенную работу инженера-строителя, дороги тогда были свободные дни, даже часы, когда можно было взять со стенки ружье, торопливо набить рюкзак. А вот теперь — никуда не надо торопиться, и это самое плохое…
Большая птица, со свистом разрезая остывший воздух, летит над вырубкой. Ближе, ближе! Мелькает между деревьями и с грохотом садится в вершину корявой сосны. Глухарь! Первый прилет. Но почему не стучит сердце? Почему не дрогнула рука, не сжалась на ружейных стволах? Ведь это глухарь — таинственная птица детства, мечта охотничьей юности. Память подсказала, как отец под праздник приносил домой глухаря. Радостно ахала мать, ребята гладили сине-зеленые, металлом отливающие перья. Под общий смех он, Сашенька, пробовал удержать в руках грузную птицу.
Первый глухарь, добытый на току, помнится, как первая любовь. А потом уже в свой, не отцовский дом приносил Александр Николаевич этих больших нарядных птиц. Сбегались соседи, удивлялись. Аленка, пытаясь поднять нежными руками глухаря, спрашивала: «Папка-карапка, где ты орла убил?»
Второй прилет… третий… один за другим, и все разные: то шумные, с долгой возней в сучьях и покряхтыванием, то далекие, легкие, как посадка рябчика. Много налетело глухарей на ток.
Похолодало, застыли капли на планке ружья, черная веточка льда перекинулась через лужу.
Смолкли певчие дрозды. Остался один певец. Как палочка, торчит он на самой макушке ели и никак не может отказаться от радости бросать в притихший лес звучные посвисты.
Наверху, с хвойных вершинок, не ушел еще красноватый солнечный свет. Внизу уже давно зябкие, жутковатые сумерки.
Дрозд оборвал последнее сочное колено и юркнул в уютную черноту еловых лап. Там у него, верно, гнездо, дом.
Первая звезда зажглась очень высоко над головой, вторая проглянула сквозь голые сучья березы. Третья села на еловую лапу. Пришлось пошевелить головой, чтобы она вернулась в сумеречное небо. Лес уснул.
Ночевка была приготовлена на сухом бугорке у старой ели. Здесь по веснам жег ночной костер еще отец Локтева.
Вспыхнула спичка, легкое пламя, лизнув бересту, разбежалось по сухим еловым прутикам. Придвинулась и стеной встала у огня ночь. В световом круге остались ружье на обрубленном суку, раскрытый рюкзак и брошенный на мох топор.
Локтев сел на низкую постель из еловых лапок.
Он один в лесу у старого кострища. Упал в огонь котелок, совсем так, как получилось тогда, давно, у Юрки. А Юрка где?..
Тоненько запела палочка, брошенная в угли.
На том корне любил сидеть Женя. Он мурлыкал флотские песни и всегда клал в трубку несколько еловых иголочек, чтобы пахло лесом, а сверху, обжигаясь, пристраивал уголек.
Наверное, закарпатские девушки и в эту весну положили венок из брендух — первых цветов — на его солдатскую могилу.
Гаснет костер.
Гриша любил слушать тишину и не сердился, а смеялся, если охота была неудачной. У песчаного берега, где шипят на морском ветру сосны, рыбаки, не задерживаясь, обходят осыпавшийся холмик.
У Володи всегда были с собой конфеты. Он любил мятные — они хорошо холодят рот, сухой после бессонной ночи.
Он жив, но не знает больше весны. Если жена или дочь подкатят кресло к окну, он может увидеть только, как тает городской грязный снег.
Совсем темно стало; подкинуть, что ли, сушняка?
Ярче, огонь! Слишком много теней у маленького глухариного костра.
Оглушительно, возвещая полночь, затрубили на мшарине журавли.
Локтев долго не мог уснуть. Спине было жарко от огня, со стынущих коленей упрямо сползала куртка. Разбудил тревожный запах паленой шерсти. У самой щеки, на воротнике, тлела искра.
Часы показали, что спал он всего десять минут, но времени на сон больше не было. Кружка горячего чая прогнала дрожь. Локтев встал, открыл ружье, проверил патроны и залил из котелка костер. Горячий пар шумно запрыгал над углями, и сразу стало совершенно темно. Протянув руку, охотник двинулся вперед. Глядя в небо, он по узкой светлине среди древесных вершин нашел просеку и, часто оступаясь, побрел к току.
Лес спал. Тьма и тишина берегли отдых в короткую весеннюю ночь. Слышно было, как в лужах от каждого шага поднимались и лопались пузыри. Треск сухой ветки под сапогом казался страшно громким, его, наверно, слышали все, кто должен сейчас спать, — мыши в этой куче хвороста, глухари и даже журавли на дальнем болоте.
Впереди показалось белое пятнышко. Это платок, привязанный с вечера на середине просеки к ольховому прутику. Теперь пятьдесят шагов в сторону — и место вечернего подслуха: знакомый выворот и охапка еловых лап.
Но присесть не пришлось. Почудилось, что далеко, за черной стеной леса, поет глухарь. Локтев открыл рот и так внимательно слушал, что задохнулся. Да, так рано и — поет.
Торопиться нет смысла. Можно спокойно идти под песню. Все равно в такой темноте ничего не увидишь.
Еще раз протрубили за вырубкой журавли, и оттуда потянул вальдшнеп. Невидимый, он громко цикнул над головой охотника и, затихая, пошел дальше.
Все ближе и ближе звучала песня глухаря, простая и такая необыкновенная. Локтев мягко шагал в такт песне. Останавливаясь, каждый раз слышал ее звонко-шипящее окончание. На сухой гриве, под большой сосной, он замер, раздосадованный. Песня слышалась с разных сторон, — значит, подскочил слишком близко и глухарь над головой.
Локтев осторожно, по одному шагу на глухую песню стал отступать. Вот уже видна верхушка сосны, нечеткая в мутном небе. Песня звучит громко, слышен даже шорох перьев, а самого певца не видно.
Шаг в сторону, еще шаг и еще. Полный круг. Ничего не видно в темной хвое.
Локтев положил ружье на сухой мох, лег рядом на спину, слушал и смотрел. Неподалеку что-то треснуло, и глухарь оборвал песню.
«Наверное, лоси прошли, подшумели глухаря, — подумал Локтев. — Теперь долго придется ждать. А может, и совсем не запоет».
Лес просыпался. Дятлы барабанили зарю на дуплистых вершинах. Нескончаемо звенели зяблики. Вкрадчиво и неожиданно, первый раз сказала песню кукушка. Через весь лес перекликались певчие дрозды.
«Оок! Оок! Оок! — закричала где-то близко в болоте глухарка. — Оок! Оок! Оок!»
И глухарь сразу ответил — заточил яро, как раньше, песню за песней. Локтев сел, наклонился в одну сторону, в другую. Вот он, большой коричневокрылый петух; сидит почти на самой вершине, сверкает белым пятном подкрылья, яростно трясет зеленой шеей.
Выстрел грубо, но ненадолго оборвал птичьи разговоры в лесу.
Когда Локтев подошел к болоту, солнце сквозило между рыжими стволами сосен. Туман расстилался по мшарине, и там, невидимые, гремели крыльями, щелкали и точили глухари, сливая голоса в единую неумолчную песню.
— Замечательный ток! — радостно и почему-то вслух сказал Локтев и тут же подивился слабости и никчемности голоса.
Но радость и неожиданное ощущение счастья не уходили. Захотелось рассказать Алексею, какой большой ток собрался на боровине. Потянуло к людям. Локтев поправил на плечах тяжелый мешок зашагал вниз по ручью, чтобы прямиком выйти в поле.
Быстрая, играющая слепящими бликами вода разлилась по всей пойме и продолжала прибывать, обламывая с затопленных ивовых кустов пластиночки льда, пристывшие за ночь. Тонкий, нескончаемый звон стоял над ручьем.
Все было прекрасным в это прозрачное весеннее утро. Кулик-перевозчик, потряхивая крыльями, словно танцуя, перелетел с берега на берег. В заводине близко подпустил кряковый селезень. Он бойко взлетел, подняв водяную пыль, и маленькая радуга заиграла там, откуда вспорхнула нарядная птица.
Облачко синей перелески лежало на полянке у ног белоствольных берез. Откуда-то появился заяц; заметив человека, он неохотно допрыгал до синего облачка и прилег среди цветов. Локтев улыбнулся забавной мысли, что заяц выйдет из них голубым.
Седое от инея поле отсвечивало солнцу тысячами светлых искр. У опушки, то яростно чуфыкая, то воркуя, как голубь, токовал тетерев.
Много раз видел Локтев полую воду, селезней в брачном пере и поющих косачей, но сегодня удивился всему этому по-иному, на душе стало радостно. И чем радость становилась сильнее, тем больше хотелось к людям. Локтев уже почти бежал по дорожке над откосом, желтым от веселых глазков мать-и-мачехи.
Над домиком лесника неподвижно утвердился столбик прозрачного дыма — Катя печку топит. Самовар уже, верно, готов; шумит, на солнце поблескивает. В избе свежим хлебом пахнет. Сядем сейчас с Алешей за стол…
А что, может быть, и мне тут рядом скворечник поставить? Или лучше опять для других строить?
Из синего-синего неба, прямо от перистого облачка, донеслись странные голоса — не жалоба, не разговор, не песня, а словно призыв: «К нам! К нам!»
Гуси летят! Гнутая цепочка больших птиц плывет не торопясь.
Зовет большой мир.
Дымок над домиком друга, пониже в долине дымки над другими домами, а дальше еще долины, и еще дымки, и еще…
И в каждом доме, и здесь и там, куда полетели гуси, на берегах лесных речушек, и в тундре, и на берегу студеного моря скажут тебе: «Здравствуй! Заходи. Как раз к чаю. Вроде я тебя где-то видел…»
Доброе утро, родная земля!
Кун
Удача! Большая удача пришла к Желтогорлому. В эту ночь он поймал в снежной пещерке рябчика и перед самым рассветом нашел пчелиный улей в дупле одинокой липы.
В дупле было тепло, сонные пчелы вяло ползали по сотам.
Желтогорлый лакомился вволю, откусывая белоснежными зубами мед вместе с вощиной. Когда начали меркнуть звезды и полоска морозной зари утвердилась над вырубкой, Желтогорлый спустился головой вниз по шершавому стволу липы. По берегу речки на вырубку, сквозь занесенный снегом сосняк, на еловую гриву печатал кун на свежей пороше парные чуть продолговатые следы. Он нашел осину с обломанной верхушкой, вскарабкался до первого дупла и спрыгнул внутрь на сухую подстилку. Свернулся клубком и сладко уснул.
Близко к полудню пришел в лес старый охотник. Он был без ружья — выбирал для ребят новогоднюю елку.
Обманывали елки. Стоит красавица, пышная, ровная, снегом украшенная.
Бух обухом по стволику!
Берегись — обвал! Стала елка тоненькая, реденькая, и сук кривой. Перебрался к другой. Хлоп обушком! Опять не то.
Десяток забраковал, подошел к осине с обломанной верхушкой. Глянул на снег — и топор за пояс; тянутся куньи следы к осине, а дальше хода нет. Поднял голову — дупло.
Заговорило охотничье сердце: «Ты спишь здесь, большой кун! Мы знакомы. У тебя рыжее, как зимнее солнце, горло и очень темный мех. Я узнал тебя по длинным прыжкам. Ни одна куница в округе не ходит так. Мы встречались, но ты был хитрее меня. Ты попался наконец, Желтогорлый!»
Охотник вырубил невысокую жердь, воткнул в снег прямо против дупла. Повесил на жердь куртку; снял шарф, завернул в него несколько еловых веток и приладил на сучке сверху. Усмехаясь в бороду, охотник налегке побежал в деревню за ружьем.
Желтогорлый проснулся от шороха шагов. Очень близко кто-то ходил, стучал и кашлял.
Когда все стихло, Желтогорлый, не высовываясь, глянул из дупла. Внизу молча стоял человек и смотрел вверх.
Кун спрыгнул на подстилку и затаился.
Время шло. Еще и еще раз выглядывал Желтогорлый. Страшный человек не уходил; покажешься — пропадешь!
Синяя туча что-то шепнула самой большой ели. Ель согласилась, кивнула соседке, соседка — другой, и все загудели вершинами, закачались, роняя белые комья.
Ветер спустился вниз, откинул полу куртки у страшного человека, показал деревянную ногу. Дунул еще раз, сбил шапку и повалил чучело.
Снова из дупла показались круглые уши, черные глаза и оранжевое горло. Человека не было.
…Горячий, весь в снегу, прибежал охотник к заветной осине. Глянул на голую жердь, на след беглеца — понял, что опоздал.
На снегу лежал странный помет куницы — почти чистый воск.
Весело рассмеялся старик:
— На этот раз мы честно поделимся, Желтогорлый: тебе останется жизнь, а мне — пчелиная семья.
Охотник накинул на плечи куртку, поднял шарф и зашагал по куньим следам в пяту: от еловой гривы, сквозь занесенный снегом сосняк — на вырубку, по берегу реки — к одинокой липе, где в дупле хоронился пчелиный рой, найденный куном.
Зеленые глаза
Жадай сменил голос. По зайцу у Жадая голос баритональный, с грустноватой второй, а тут совсем другой — частый, резкий, с азартным привизгом, рубит и рубит без перемолчек. Павел Кузьмич улыбнулся и посвистал условным двойным посвистом. Из ельника, озираясь и прислушиваясь, вышел на просеку Алеша:
— Что с Жадаем?
— По красному гонит. Думаю, на лисицу перешел… Посмотрим.
Охотники пошли вперед и наткнулись на свежий след. Павел Кузьмич наклонился, рассматривая:
— Вот так лисица! Рысь, и здоровенная. Гляди.
Алеша увидел незнакомые следы — круглые, большие — почти с блюдечко, и тянутся ровной цепочкой.
— Что делать?
— Рысь стрелять. Она будет в ельнике крутить небольшими кругами, как беляк, а потом, потом… В общем, постарайся ее заметить и сразу стреляй, хоть на сто шагов. Только бы дробь около чиркнула — сразу подеревится…
— На дерево заберется?
— Ага… Постой! Если на дереве бить придется, через сучья нельзя. Зайди поудобней и бей намертво. Подранишь — собаку покалечит. Видел, у Жадая щека порвана? Был такой случай. Иди…
Выпавший за ночь снег совсем задавил ельник. Там, в снежной крепости, под еловыми лапами, по заячьим тропам, по извилистым ручьевинам шел гон. Подстоять зверя было невозможно. Поди сунься в чапыгу — наберешь снегу за шиворот и в карманы, голоса собаки не слышно, а рысь? Рядом пройдет — а не заметишь.
Павел Кузьмич вышел на высокий берег речки. С опушки, роняя ледяную пыль, с шумом взлетела стая тетеревов. Охотник проводил их взглядом, потом посмотрел вниз и вздрогнул. По нетронутой пелене снега, осторожно обходя полынью, шла рысь. Рыжий бок зверя светился, как солнечный блик, на синеве пороши.
Стрелять далеко, но Павел Кузьмич прицелился чуть вперед и повыше и нажал на спуск. Крупная дробь вздыбила белые фонтанчики рядом с целью. Рысь, мягко изогнув спину, подскочила на месте и в три прыжка скрылась в кустах.
Ближе и ближе голос Жадая. А вот и он — горячий, шумный, грудью пробивается сквозь прибрежные надувы. Миновал полынью, примолк там, где рысь метнулась после выстрела, и вот зачастил, загамил, погнал вниз по реке и опять смолк — резко, как оборвал.
Из лесу показался Алеша, подошел вплотную и почему-то шепотом сказал:
— Как сильно порохом пахнет — это на морозе. Попали?
— Не думаю. Далеко. Может быть, крайними дробинами зацепил, только вряд ли.
— Почему молчит? Бросил?
— Черта с два он бросит. Скололся. Слушай, сейчас опять загремит.
Но лес молчал. Попискивали синицы, кувыркаясь в еловых лапах, где-то далеко пробасил заводский гудок, ближе, за рекой, нервно пропела электричка, а гона все нет и нет. Охотники тронулись к следу. Широкая, голубая на изгибах борозда протянулась вдоль речки. Прохлестнула кустарник, пробилась на пойменную луговину, опять нырнула в кусты, пошла на бугор и… пропала, да, пропала — исчезла под землей на крутом склоне берега. Черная дыра, края заиндевели, и тут обрывается след.
Алеша опустился на колени, нагнулся к норе и прислушался. Далеко внизу слышался лай.
— Жадай там. Что это, барсучья нора?
— И хуже и лучше — старые каменоломни. Сто лет назад для петербургских тротуаров плиту ломали. Постоим, может, выпрет ее оттуда, а? Отойдем в сторонку, чтобы не слышала.
— Постоим.
Время было за полдень. Низкое солнце пыталось пробиться сквозь тучи — бледный диск скользил за туманной дымкой. По кустам, грустно посвистывая, перепархивали снегири. Присаживались на снег, проваливались до самого брюшка и, недовольные, взлетали. Алые грудки птиц в этот пасмурный день казались темными.
Из норы донесся визг, посыпались камешки, выскочил Жадай и затряс головой. Из порванного уха брызнули на снег капельки крови.
— Стоять! — строго крикнул Павел Кузьмич, схватил собаку за загривок, вынул из кармана ошейник с поводком и с трудом надел на вырывающегося пса.
— Привяжи его, Алеша, к ольшине, я руки оботру, закровянил все, хорошо, что только ухо.
Охотники стояли на речном откосе, смотрели на темное отверстие у ног и молчали.
Алеше ничего не надо было решать, он подручный в этой охоте, ученик. Странно все обернулось. Поехали на выходной зайчиков пострелять, а тут рысь, хищник. Опасный или нет? Спрашивать неловко. Дядя Павел подумает, что трушу. Не пришлось видеть живую рысь даже в зоологическом. На картинках видел: уши кисточками и хвост короткий, глаза злые. Жалко, что ушла! Ребятам бы сказал — так, небрежно: вчера с дядей Павлом рысь стукнули, порядочную. Мама сначала бы удивилась, а потом испугалась. Наденька — сестренка, поди, не знает, что такие и звери есть под Ленинградом. Вспомнил! В газете было: «Происшествие… Смертельная схватка. Разъяренный хищник бросился на охотника, оскалив клыкастую пасть…» Ну ее к черту! Хорошо, что ушла в эту дыру.
— У тебя фонарик с собой? — спросил Павел Кузьмич.
Он думал иначе. Бывал в каменоломнях. Если второго выхода у шахты нет — рыси деваться некуда. Затаилась где-нибудь. Надо сразу стрелять, навскидку, как на стенде. Алеша в поезде фонариком хвастался, особенным — можно и красный, и зеленый свет дать. Мальчишка еще совсем. Пригодится фонарик. Только одному и светить, и стрелять не выйдет. Пусть парень идет позади и светит. Жадая надо оставить. Хозяин рядом — бросится сразу, склубятся… как стрелять? Противно, конечно, в подземелье лезть. Оставлять тоже нельзя. Когда еще такой случай выйдет?
— Есть фонарик — в рюкзаке.
— Достань-ка. Пойдем.
— Куда?
— Туда, — показал на пещерку Павел Кузьмич, — иди сзади. Вперед не суйся, свети внимательно во все щели и не торопись. Жадая хорошо привязал? Не сорвется?
Вход в каменоломню оказался узким. Пришлось откинуть несколько камней. Глыбы плитняка, как живые, грохоча и подпрыгивая, катились вниз по склону и затихали на речном льду. Павел Кузьмич лег на снег и стал прилаживаться, как бы удобнее спуститься в пещеру. Жадай завыл в полный голос и завертелся на привязи. Не поднимаясь, охотник повернулся и прикрикнул на собаку.
Высокие резиновые сапоги смешно поболтались в воздухе и скрылись. Алеша просунул голову в яму.
— Спускайся смело, тут невысоко, только встать, — глухо донеслось из черноты.
Пещера начиналась узким коридором. Алеша засветил фонарик. Охотники миновали коридор и попали в высокую пещеру, похожую на комнату. Здесь было душновато и неприятно пахло. При входе на большом камне стояла керосиновая лампа. Пыльная, ржавая, но со стеклом и остатками керосина.
Павел Кузьмич носовым платком протер стекло, подул в него и зажег фитилек. Вокруг посветлело. Влажно заблестел высокий свод потолка. Вдоль стен дощатые постели с черным от времени сеном. Ближе к середине стол из большой тонкой плиты и вместо стульев деревянные ящики. В нише навалом позеленевшие винтовочные патроны, немецкие ручные гранаты с длинными деревянными ручками и винтовка без приклада.
Алеша протянул руку к винтовке.
— Стой! — удержал его Павел Кузьмич. — Не тронь! Ничего не тронь — все поржавело, нарвешься на какую-нибудь гадость.
— Кто тут жил?
— Партизаны, наверно. Видишь кусок газеты? Интересно, какой год… Тысяча девятьсот сорок третий… Наша, русская. Сводка напечатана. Добывали, значит, свою газету. Или сбрасывали им. Погаси фонарик, побереги, с лампой пойдем — тут ветра нет. Держи. А ведь это падалью пахнет. Откуда она здесь? Тьфу, пакость! Пошли дальше.
С ружьем на изготовку, не снимая пальца со спускового крючка, Павел Кузьмич шел впереди, внимательно осматривая все закоулки. Рыси не было. Осталась одна расщелина, глубокая и, видимо, с поворотом.
— Подними лампу повыше, — распорядился Павел Кузьмич и решительно шагнул вперед. — Смотри-ка! Туг еще «комната».
Вторая «комната» была поуже и пониже, и стенки не такие ровные, все в трещинах и с отнорками. Надо было осмотреть все. Не дошли еще и до середины «комнаты», как лампа затрещала, вспыхнула ярко и погасла.
— Зажги фонарик.
— Сейчас… Подождите… Вот черт!
— Что такое?
— Оставил в первой пещере на столике.
— Ничего, лампа еще погорит, это она так. На спички, слышишь?
Алеша протянул руку туда, где стучал коробок, неловко ткнул его пальцами и уронил.
— У вас есть еще спички? Уронил.
— Нет. Буду стоять на месте, а ты пошарь.
Алеша опустился на колени и принялся водить руками по сыроватому, покрытому щебенкой полу. Неподалеку зашуршало и посыпались мелкие камешки.
Неужели рысь пошла? Бросится в такой темноте, стрелять нельзя, голыми руками не отбиться.
— Не бойся — не рысь, — прозвучал голос Павла Кузьмича, — камни со стен сыплются.
— Знаю, что близко нет. Епаза бы светились. Она ведь кошка, у них ночью глаза что фонари.
— Чепуха! У зверей глаза только отсвечивают, а здесь видишь какая темь.
— Дядя Павел, могут здесь быть зубы?
— Какие зубы?
— Настоящие, большие. У меня под рукой. Стойте! Спички… Сейчас зажгу.
Пощелкивая, неохотно загорелась лампа. На полу — кости, клочки шерсти, череп с острыми зубами. Павел Кузьмич повертел его в руках и удивился:
— Волк! Здоровенный. Залез сюда раненый или по старости и пропал. Пошли дальше, пока опять не погасла.
Охотники осмотрели все до самого тупика, все, кроме самых узких и извилистых щелей. Рысь исчезла!
— Вернемся за Жадаем, — решил Павел Кузьмич, — собака сразу покажет, куда делась проклятая животина.
Обратный путь прошли скоро. Оставили лампу в первой пещере, захватили фонарик, под радостный рев Жадая выползли из пещеры и вдоволь надышались чистым морозным воздухом.
Теперь Жадая вел на поводке Алеша. Вот коридор при входе, место, где ждал Павел Кузьмич, рукавицы, брошенные им на приполке. Злобно взревел и прыгнул на стену гончак. Алеша поднял фонарь. Высоко в нише вспыхнули два зеленых глаза, яркие, неподвижные.
Приходилось ли вам стрелять в комнате? Если приходилось, вы поймете, какой это сильный гул, как больно хлещет по ушам выстрел. Тяжелый зверь мягко скользнул по камню и лег на ноги Павла Кузьмича. Жадай щукой кинулся на недвижного врага.
Охотники не сразу пошли домой. Развели костер и вскипятили чай.
Алеша смотрел на розовую закатную зарю, на спокойные синие снега и на рысь. Большая кошка с темными и четкими пятнами на светло-рыжем меху протаяла снег и казалась плоской. Говорить не хотелось, подрагивала в руке кружка.
Тимофей
— Просто смешно, Гришка, что мы не можем убить медведя, — сказал Алеша и потрогал не знакомые еще с бритвой усики, что служило у него признаком душевного волнения. — Охотимся не первый год, не новички, и медведей в наших местах немало, а удачи нет. Рассказывал батька — били их в старое время возле нашего Заборья до десятка в год.
— Что же их теперь не бьют?
— Непонятно. За последние годы небольшого медведя подкараулили на овсах, ныне в марте военные охотники добыли медведицу, двух живых медвежат из берлоги взяли. Вспомни, в Заборье рассказывали: под самой деревней звери ходят — то пастух заметит, то женщины в малиннике наткнутся, то агроном в овсяном поле. Видел, как дальняя нива была помята? В лоск уложена, все метелки пососаны!
— Тоже мне медвежатник нашелся. Купи себе рогатину и броди по лесу, ожидай случая с Михаилом Ивановичем переведаться.
— Рогатины мне не надо — ружье есть. А медведя — найду обязательно. Если снег выпадет рано и застанет зверя на ходу, можно будет найти берлогу или хоть обложить зверя в кругу. Как хочешь, а в этом году попробую; поскорее бы снег выпал!
— Пустое, Алексей, задумал. По порошке лучше зайчиков погоняем.
Первый снег выпадает всегда негаданно, когда еще и не думается о зиме. Выйдешь на улицу и удивишься: под фонарем и в светлых полосках автомобильных фар струится какой-то беловатый дождь. Протянешь руку — и ладонь чувствует легкие уколы снежинок. Надо хорошо приглядеться к ним, чтобы увидеть, какие это чистые, ладные звездочки.
Алеша смотрел из окна вагона на светлые поля, на белые шапки пней и кустов и под стук колес размышлял о предстоящей охоте.
Было все взвешено и обдумано. Лабораторное задание в институте сдано досрочно, это давало три свободных дня. В туго набитом мешке — продовольствие, теплое белье, котелок и топорик на случай ночевки в лесу. В нагрудном кармане в резиновом чехольчике запасная коробка спичек и карта, рядом компас. На пояске маленький патронташ с пулевыми патронами.
Охотник ехал один. Гриша отказался под каким-то легковесным предлогом.
— На зайчиков? — приветливо спросил сосед-старик и добавил: — Самая пора по первой порошке.
Алеша считал себя вполне взрослым человеком и достаточно опытным охотником, но постеснялся сказать, что едет искать медведя, и выдавил хриплым от долгого молчания голосом:
— Да, на зайцев. Надо поискать.
Старичок придвинулся и доверительно сообщил:
— Вы бы к нам приехали, в Вяжищи. Медведя уйма. Все овсы посмяли, семян не собрать; нетель у соседа зарезали. А охотников — никого. Вот это охота! Как хлопнул — сразу медведь, а не зайчишка какой-нибудь.
Вяжищи были недалеко от Заборья, куда ехал Алеша. Но он опять ничего не сказал: настоящие «зверовые» охотники не болтуны.
На полустанке, где одиноко светил тусклый фонарь на деревянном столбе, Алексей соскочил на покрытую снегом насыпь, поправил на спине мешок и по шпале, перекинутой через канаву, вышел на знакомую тропинку.
Через час он подошел к маленькому домику и постучал в крайнее окно.
— Кто там?
Вспыхнула спичка, медленно засветились окна. Хозяйка в валенках на босу ногу вышла на крыльцо.
— Заходи, заходи. Не ждали тебя в будень-то… Гляди-ко, сколько снегу навалило, и все летит…
В комнате было тепло. Тикали ходики, время от времени из рукомойника звонко шлепались в таз тяжелые капли.
Алеша проснулся потому, что в избе посветлело. Неужели проспал? Он резко сбросил с кровати ногу и тут же успокоился — окна совсем черные, яркий, рыжий свет идет от печки.
Тетя Даша кинула на сковородку раскатанную лепешку; разом заскворчало сало, и чудесно запахло свежим хлебом.
— Поспи часок. Куда торопишься? — ласково сказала хозяйка, отвернувшись от огня.
— Какой тут часок! И так без малого проспал, — обуваясь, деловито отозвался Алеша.
Хороши свежие лепешки, чай с молоком, картошка — такая горячая, что в руке ее не удержишь.
Чуть посинели стекла в окне, когда охотник вышел из дома. Деревня провожала теплыми огоньками и незлобным собачьим лаем. Снегопад давно прекратился, желтая полоска рассвета была совсем прозрачной.
Алеша оглянулся, посмотрел на подчеркнутые снегом линии карнизов и заборов, на мягкие очертания кустов и вспомнил отцовскую песню: «Как со вечера пороша выпадала хороша».
Пороша! Старинное русское слово, милое не только охотнику. Если снег падал днем или с вечера, а среди ночи прояснело и погода унялась — это и есть настоящая пороша. Привычный глаз многое читает на ее белизне. Узнаешь, кто был здесь темной ночью или на рассвете и вот только сейчас скрылся, потревоженный шагами.
Четким узором простегнул заяц-русак деревенские огороды, осмелился пройти проулком под окнами у местного охотника. Здесь русак кормился мерзлыми кочерыжками на капустнике. За околицей к нему привязалась деревенская собачонка, но он легко обманул ее на гладком льду речушки, скинулся в ивняк и ушел к далеким гумнам…
По краю поля ровная строчка лисьего следа…
Алеша вошел в лес, остановился и заложил в ружье пули. Это было непривычно и как-то сурово. Ведь обычно он заряжал ружье дробовыми патронами.
Закинув двустволку за спину, он быстро пошел к дальним овсяным полям. С них лучше всего было начать обход.
Лениво просыпается день. Воздух прохладен, напоен запахом свежего снега и еще каким-то едва уловимым ароматом — размятой хвои или прихваченной морозом ягоды.
Очень тихо в лесу. Хорошо слышно, как на опушке повизгивают дрозды, за полем в деревне лают собаки, а там, где синяя кромка леса почти сливается с дремлющим небом, гукает паровоз.
Алеша рассчитывал, что медведь, перед тем как лечь в берлогу, зайдет на овсянище навестить несколько забытых на нем снопов, но, обойдя все поле, не нашел ничего; даже зайцы-беляки по первой пороше не дали следа.
Алеша заторопился к Черному озеру. Окруженное со всех сторон старыми вырубами и малинником, оно считалось у местных жителей медвежьим углом. Ягодницы жаловались, что часто натыкаются на следы медведей — разворошенные пни, свежий помет, изломанный, потоптанный малинник.
Охотник обошел озеро, полюбовался, как на середине плеса в дымящейся полынье ныряют черневые утки, и направился в старый елово-осиновый лес. Километра три прошел по узенькой просеке, перекрытой узловатыми ветками осин и мохнатыми лапами елей, и присел отдохнуть. Алеша немного устал, ведь дело шло к полудню. Рядом ласково булькал ручей, сушняка кругом сколько угодно — стакан чая утолит жажду и подбодрит. А подбодриться надо было.
Застучал топорик. Дятел на мгновение прервал шумливую работу, пискнула и вылетела из хвойной гущи синица.
Костер разгорелся от одной спички. Отметив это не без гордости, Алеша вытащил из мешка котелок, посвистывая, спустился к ручью и обмер. Под елями на неглубоком снегу совершенно четко виднелся след. Мощная подушка передней лапы, отпечатки задних, похожих на босую человеческую ногу, округлые пальцы, перед каждым прорезь от когтя.
Дело минуты запихнуть обратно котелок и раскидать костер, открыть двустволку и проверить патроны. И хотя Алеша знал, что ружье было заряжено, но так вернее.
Взглянув на часы, он передвинул на поясе нож, чтобы не стукался о ружье, поднял курки и, внимательно поглядывая по сторонам, двинулся по следу.
Медведь шел не торопясь, нога за ногу, обходил суковатые поваленные деревья и легко, одним прыжком перемахивал через голые стволы, не задевая лежащий на них снежный брус. След тянулся по прямой. Казалось, медведь направлялся в дальний угол «казенных кварталов». Однако, не доходя до Светлого ручья, зверь круто свернул в старую гарь.
Много лет тому назад большой пожар захватил этот торфянистый участок леса. Огонь повалил деревья и выжег огромные ямы. Прошли годы, гарь одичала, поросла малинником и частым ольшаником.
Отец, бывало, рассказывал, что медведь, прежде чем лечь в берлогу, путает следы — петляет, делает двойки, возвращаясь лапа в лапу назад, скидывается в сторону огромными прыжками. А этот — этот пока шел прямо, значит, ляжет не скоро. Но обойти всю огромную гарь просто невозможно, до вечера времени не хватит.
Алеша спустил курки, повесил ружье на плечо и полез в чащу. Было трудно пробираться сквозь колючий молодняк, перелезать через завалы и ямы. Удивительно, как тут прошел грузный зверь. За шиворот насыпалась колючая смесь из снега и древесного мусора, перчатки промокли насквозь, щека и глаз горели от хлесткого удара ветки. Один раз охотник зацепился за корень и с треском ухнул в какую-то яму. Подумалось, что зверь услышит погоню.
Чаща поредела, впереди появился островок леса, под ногами захлюпала вода. Разгребая заблестевшими голенищами сапог ледяную кашу, Алеша, облегченно вздохнув, вышел на сухую островинку. След вот он, но когти направлены навстречу. Двойка! Медведь прошел по своему ходу назад. Где он теперь? Может быть, вернулся в гарь, может быть, пересек остров, а может быть, лежит здесь, рядом, за стенкой елового подроста? Алеша стянул с плеча ружье.
Угрюмо молчал лес. Нахмурилось по-зимнему тусклое небо.
Алеше стало жутко. Хорошо бы бросить все и уйти домой. До просеки недалеко, а там напрямик по старому тележнику до Заборья рукой подать. Тетя Даша поставит на стол горячие щи, самовар. Можно никому и не говорить, что видел эти чертовы следы. Наткнешься на мишку, ранишь — поломает. Кто найдет охотника в глуши, на островке, в самом сердце большой гари? Сюда и летом-то люди не ходят.
Алеша в раздумье присел на поваленную сушину. Хрустнул, как выстрел, сучок, и рядом, совсем рядом за елочками завозилось что-то огромное, черное. Загремел на взлете глухарь и потянул через гарь к синеющему вдалеке лесу.
— Вот дурак! Вот дурак! — прошептал Алеша и вдруг заметил, что стоит с ружьем в руках, что уже поднят один курок и что очень жарко. Стало смешно, страх прошел.
Медведь не лег на островке. Через узкую лесистую перемычку он попал в сосновый молодняк и пошел опять прямо. Следить было легко до самых Шалагиных Нив. А потом потемнело небо. Хмурая туча что-то шепнула вершинам деревьев, раз, другой, и вершины, словно согласившись, загудели неумолчно и тоскливо, зашевелились, сбрасывая комья кухты. Затанцевали в сучьях снежинки, налетел снежный шквал. Алеша побежал… Дойти бы по исчезающим на глазах лункам следа хоть до первых петель. А след уже нечеткий, расплылся и вдруг разошелся сразу в три стороны. Встревоженный охотник стал обрезать след, обходить его кругом и запутался окончательно, выйдя на поляну, всю избитую крупными глубокими ямками следов. Десяток медведей не мог бы натоптать больше!
Алеша понял, что медведь выбрался на лосиную тропу, прошел по ней аккуратно и скрыл свои следы там, где лоси разошлись на кормежку. Пришлось обойти все трудное место широким кругом, благо снег перестал валить так же неожиданно, как начался.
По просеке, по лесной дорожке, по чистой луговине почти бежал начинавший уже отчаиваться следопыт и вдруг с радостью обнаружил одинокий след уже в колхозном лесу, совсем недалеко от Вяжищ.
С каждым шагом все яснее становились отпечатки лап медведя.
Вот наконец и петля. За нею — двойка. Надо обходить!
Вскоре Алеша завершал круг. Было ясно, что дело сделано, зверь лег где-то близко. Теперь надо затоптать, запутать все следы, чтобы никто не догадался, что здесь обложен медведь, а после всё заметут вьюги.
В декабре, по глубокому снегу можно будет устроить облаву, позвать этого маловера Гришку, других ребят и кого-нибудь из опытных охотников постарше.
Алеша так размечтался, что почувствовал себя обиженным, чуть ли не обманутым, когда опять заметил знакомые лунки. След шел к полю. Это было невероятно.
— Ведь не ляжешь же ты в поле, не ляжешь… — бормотал Алеша, выходя на опушку. Впереди разбегались белые валики пашни, жнивье топорщилось желтой щеткой и с краю на бугре, между белой скатертью нив и темнеющим небом, виднелись серые кубики изб.
След пересек поле, пошел задворками деревни. Как люди не заметили медведя? Может быть, он шел ночью? Нет, отпечатки лап не припорошены недавним снегом, а там, где на лужах тяжелый зверь проломил ледок до воды, еще не разошлась муть.
У дома лесника медведь перемахнул через забор и через огород проник во двор. Алеша побежал туда из последних сил.
По широкому двору бродили куры и важно шагали три гуся.
В дверях сеновала над приставной лестницей сидела девочка лет четырнадцати. Русая коса ее лежала на медвежьей загривине. Девочка гладила небольшого медведя, лежавшего рядом, и спокойно выговаривала ему:
— Вернулся наконец, Тимофей! Томочка, Тимошенька, где так долго пропадал?
Алеша устал смертельно. Подняв голову, он сказал хрипло и грубовато:
— Дай пить!
Девочка спустилась по лестнице и побежала в дом. Медведь ушел в глубь сеновала. Когда Алеша с трудом оторвался от холодного, пахнувшего ржавчиной ковшика, девочка приветливо поделилась:
— Видели? Тимофей пришей. Это наш медведик. Его папе военные охотники подарили маленьким-премаленьким. В конце лета он убежал в лес: испугался, когда во двор въехала машина с сеном. И вот вернулся…
Голубое пятнышко
Как все охотники, я считаю рыболовов меньшими и незадачливыми братьями.
Встречаемся мы «на деле» редко.
Среди горячей и вольной погони за хитрым зверем — лисицей, бывает, остановишься, чтобы перевести дух и послушать, куда ведут собаки.
Вот тут и заметишь с высоты лесистой сопки, у озера, недвижные фигурки, что вразброс или кучками чернеют на льду.
Подмигнешь товарищу: полюбуйся, дескать, на «холодных сапожников». Вот занятьице — ниточка, в прорубь опущенная, на одном конце червяк, а на другом чудак. Впрочем, давай поехали, солнце к закату.
Натянешь опять рукавицы и марш вниз.
Пыль снежная за лыжами крутится, в ружейных стволах ветерок посвистывает. Хорошо!
В тот год запретили весеннюю охоту, не поехал я на розыск глухариных токов и грустил.
Вдруг звонок из Москвы. Шурин говорит:
— Завтра приеду в Ленинград, на целую неделю, в выходной давай поедем рыбу ловить.
— Что ж, мне теперь все равно, была не была, поедем.
— Хорошо, — отвечает, — мормышку привезу, мотыль и пешню покупай.
— Какого, — спрашиваю, — калибра пешню? Какой номер мотыля? Я в этом деле…
— Ладно, — кричит, — приеду, сам куплю.
В субботу после работы шурин куда-то ездил, привез разборный бурав для сверления льда и мотыль.
Мотыль похож на кетовую икру, это маленькие, нежные ярко-красные червячки. Хранить их, оказывается, надо в особой коробочке с дырочками и непременно поближе к телу, иначе они замерзнут.
Ночью мы пришли на вокзал. На ногах у нас были валенки с калошами, в руках лыжи и бур, за плечами у шурина специальный маленький деревянный чемоданчик, а у меня внучкин детский стульчик.
Вокруг, поджидая поезда, стояла толпа рыболовов. Молодые, старые, средневозрастные. В валенках, в резиновых сапогах, в ботинках. И каких только не было у них лыж — коротких, как клепки от бочонка, длинных, как аравийские пальмы! И каких только не было приборов для сокрушения льда: пешни, сверла, буры, ломики, лопатки!
Когда толпа хлынула в вагоны, мне почудилось, что у последних ершей в озерах встали дыбом плавники.
— Это грандиозно! — сказал я. — Завтра каждой рыбе предложат сто удочек.
— Это пустяки, — откликнулся шурин, — ты бы посмотрел, что в Москве по субботам делается — тысячи, армия.
Сидя в теплом вагоне среди подледных зубров, мы робко попросили совета: куда ехать?
Новички! Находка и радость для опытного рыболова.
Нас забросали названиями станций, озер, отмелей и мысов. Предложения были все более и более заманчивыми: плотва, окуни, крупные окуни, крупнейшие окуни и, наконец, трепетная мечта подледников — сиги.
Поезд шел, рассказчики вдохновлялись, озера переполнялись рыбой возрастающих размеров. Но нашего брата охотника удивить трудно. Сами можем такое порассказать, что не бывалый человек и не поверит.
Мы сошли с поезда в морозный предрассветный час и тронулись к озеру. Попутчики куда-то пропали. С нами остался немолодой человек в ватнике и высоченных резиновых сапогах.
Я долго приглядывался к нему и наконец узнал известного профессора, славящегося на ученых советах справедливостью и резкостью суждений.
Втроем мы побрели вдоль берега. Я предложил устроить на мысу привал и развести костерок. Профессор согласился: все равно на этом озере раньше двенадцати рыба не клюет.
Костер пересилил слабый утренний свет, и кругом сгустилась тьма. Потом солнце заставило потускнеть маленькое пламя, пляшущее в снегу, и большим красным шаром утвердилось над дальним лесом. Открылись прогалы между деревьев, и на рыхлых сугробах показались разные следы. Тут бродил заяц, оглядывая талы, там, по косогору, спускалась лисица. Ах как знакома и мила эта грамота! Это вам не рыбка, которую не видно и не слышно. Ни следка у ней, ни крика, ни песни… Темное дело.
Заскрипели лыжи. Горячий, мокрый, с пешней на плече, с деревянным ящиком за спиной прибежал рыболов.
Загорелое до черноты лицо, иссеченное ветровыми морщинками, глаза необыкновенного светло-желтого цвета, чуть припухшие губы, — вот он, зимохвал-подледник, из племени бескорыстных мечтателей.
Мне понравилось, как он без стеснения подсел к костру и налил себе стакан чаю, коротко пояснив:
— Разрешите? Что с собой было, старику на острове оставил, где ночевал. Как дела?
Из лесу с охапкой сушняка вышел профессор. Он сразу узнал пришельца:
— Костя!
— Александр Иванович!
— Ты как сюда попал?
— Да я еще в пятницу приехал. На два дня. Сейчас бегал подпуска смотрел. Двух налимов снял. Один порядочный.
— Куда народ пошел?
— Не знаю еще. Филатыч с карбюраторного у лесника с компанией ночует. Наши заводские со мной были, собирались на отмели. А ты опять к островкам?
Солнце побелело, сжалось и словно расплавилось — засияло огнем на снеговую гладь. В сизой дымке показался четкий урез хвойного острова. От берега медленно, как букашки по скатерти, поползли черные фигурки рыболовов.
Костя вскочил. Заслонив глаза, он долго вглядывался в чуть туманную даль и закричал восторженно:
— Пошли! Пошли, потом просоленные, ветром продутые. В1яди, от совхоза деповские идут, а со станции — это с «Металлиста». Филатыч! Филатыч на отмели двинулся…
Профессор разбросал костер.
Путь на озеро лежал через тростниковую щеточку. Шуршат рыжие сухие стебельки, а между ними к насту пристыли золотые заячьи орешки, у каждого надут поземкой белый снежный хвостик. Скрипят натужно лыжи, не скользят, а дергаются по частым гребешкам крепкой снеговой волны. Час идем, второй начали, нет на белом полотне ни просек, ни тропин, ни горушек, никаких приметан. Близко к середине плеса на отмели сгрудились рыбаки. Никто не взглянул на нас, пришельцев, — не такое время, не такое дело, чтобы любопытствовать. Только один не выдержал и, когда показалось ему, что мы остановились, бросился навстречу и у самых наших ног стал долбить лунку. Как заявку на драгоценную жилу остолбил.
И впрямь похожи сейчас рыбаки на старателей. Сидят молча на ящиках, руками перебирают, как руду моют, и рядом столбиком пешня воткнута.
И каждый ловит по-разному. Иной горячо: вытащит рыбку и кинет, не глядя, куда попало на снег; кругом рыба валяется. Другой каждого окунька заботливо, со счетом укладывает в ящик.
Спрашиваю профессора:
— Как это люди грудятся? Примет на льду нет никаких.
— Это дело простое, — отвечает наш спутник, зорко оглядываясь по сторонам. — Вначале разбредутся кто куда, потом у кого-нибудь начнет клевать. Другой осторожничает, таится. Все равно, неведомо как — хоть за километр, хоть за два, заметят рыбаки. Глядишь, человек десять вокруг, и всё новые подбираются.
Шурин с трудом раскидал ногами снег и пустил в ход бурав.
Закачалась в лунке вода такой неописуемой чистоты и ясности, что бывает только в наших северных озерах. Вот и вторая лунка. Мы усаживаемся…
Не ладится дело. Мормышка — это маленькая свинцовая дробинка с тонюсеньким крючком. Мотыля надо насаживать на крючок головкой, а головки нет.
Вынимаю из кармана очки. Червячок вроде красной ниточки, а головка, ей-богу, меньше булавочной. От непомерного моего старания мотыль рассусоливается между пальцами и головка исчезает совсем.
Надо передохнуть. Оглядываюсь. У шурина рядом с ящиком бьются две рыбинки. Профессор недвижно сидит спиной ко мне. Пока я оглядывался, грудка мотыля на моей коленке замерзла. Теперь на крючок не надеть — крошатся. Попробуйте такую точную работу голыми руками да на морозе! С трудом справился. Потихоньку уходит паутинка-леска на шестиметровую глубину. Остановилась, качнулась… Подсечка! Я что-то тащу. С легким плеском сквозь кружево нового льда, что успел намерзнуть, выскакивает из лунки окунь. Да полно, окунь ли это? Не рыба — прекрасный цветок на снегу. Нежно-зеленые полосы, плавники ярче летней розы, у глаза пятнышко голубое, как апрельское небо. И сразу тускнеет, пропадает на глазах лазурное пятнышко. Видно, считаное у него время, и знают о нем одни подледные рыбаки.
Не похожи эти чудесные рыбки на тех, что ловятся в темной и теплой летней воде. А те, что грудкой лежат на прилавках под этикеткой «окунь мелкий, охлажденный, 2-я категория», наверное, и вовсе другой породы.
Нестерпимо сияет солнце. Спине жарко, ногам холодно, глазам больно. Невозможно смотреть на сверкающее озеро, лучше уткнуться взглядом в свою тень.
Сосед достает из ящика термос. Я с вожделением смотрю на парок у черного стаканчика, чувствую четкую поклевку, быстро перебираю леску. Всплеск! На снегу бьется сиг. Сиг, настоящий сиг! Серебристый, с длинными, как у самолета, хвостовыми плавниками, он строен и стремителен. Не может быть, что его выловил я! Конечно, он сам в резвом подледном беге заметил светлое окошечко и выскочил, играя, на свет, на простор. Не нужны ему глупая мормышка и красный червяк — мотыль.
Багровая лепешка солнца плющится о прибрежный холм. Озеро пустеет.
Паровоз, бросая вперед яркий свет прожектора и деловито попыхивая, пробирается среди лесистых холмов к светлому зареву над городом.
В вагоне тепло. Пахнет свежей рыбой. Сквозь дрему слушаю неторопливый разговор соседей и думаю: «Рыбаки, да вы те же охотники. И рассказы у вас такие же, знакомые и соленые, и жизнь беспокойная, и, главное, живет в вас та же любовь к свежему озерному ветру, к багровым зорям над хвойными вершинами, к зовущим родным просторам. Вы странное племя бескорыстных мечтателей; вы по субботам, торопясь, собираете смешные маленькие удочки, и когда все домашние ложатся спать, одеваетесь и бредете на вокзал. Я с вами…»