АССОРТИ
КЛЮЧИ
Ты опять без ключей?
Жена встречает меня на пороге колючими зрачками. Я бормочу что-то, прячу глаза. Я не люблю носить с собой ключи. Ни от своей квартиры, ни от квартиры детей, - дочери или сына. Они удивляются, когда я звоню в подъезде по домовому телефону, или, если подъезд открыт, тревожу звонок самой квартиры. Спешат к дверям торопливо, – оторвали от дела! Напряжённый голос: «кто там?» Открывают, встречают на пороге неизменно вопросом: Дочь ласково: «Ты без ключей?» Жена – прокурором: «Ты почему не носишь свои ключи?» Я отмалчиваюсь, а если не удаётся отмолчаться, обещаю носить. Жена с утра до вечера у дочки – дежурит по младшему внуку: туда-сюда, туда-сюда, кухня, ванная, балкон, завтрак, игрушки, уборка, обед, душ, сон и прочая, и прочая, и прочая… «Ты опять без ключей?» У меня их несколько связок, - от своей квартиры, от квартиры дочери, от дома сына, который живёт вообще в другом городе. Я обещаю в другой раз не забыть их, но снова «забываю». Почему же я, такой точный во всём прочем, тут являю непробиваемую безответственность? Я задаю, наконец, этот вопрос самому себе и пытаюсь найти ответ. Наверное, мне нравится, нажав на звонок, погрузиться в миг ожидания и услышать в ответ спокойно-знакомое (доброжелательное! - ведь ещё не знают, кто за дверями) – «иду-иду!» или «кто там?», а то и совсем хорошее – шлёпанье по полу босых ног маленького внука и его радостный вопль ирокеза: - Де-да-а-а-а!!! Эти сладкие мгновения ожидания за дверьми! Я про это не рассказываю, не признаюсь… - И всё-таки, почему ты не носишь с собой ключи?…
…Вчера я положил ключи в сумку, и теперь сам открываю подъезд и квартиру. 1998
* * *
Вообще-то она разговорчивая, моя жена… Она разговаривает, не покладая рук, весь световой день, а также при лампочке, или там при свечах, когда электричества нет… Если не рассказывает чего-то, то беседует с кем-то. Или спрашивает о чём-то. Или отвечает кому-то. А уж когда нет собеседника, то негромко сама с собой что-то обсуждает. А тут вдруг – молчит. Взяла - да молчит. Совсем не слышно её. Убираем мы, значит, с ней контору, - это наша подработка, приработок. Большая контора, метров на триста-четыреста, так что долго убираем, часа три-четыре… А она всё молчит и молчит. Спросил я что-то у неё, она обратно молчит. Ну, прямо, как в рот воды набрала. Подошёл я к ней полюбопытствовать, в чём дело. И тут вижу, что она, в самом деле, в рот воды набрала. Оказывается, дёсны у неё разболелись, вот она и лечит их водой с содой. С полным ртом воды не очень-то поговоришь… Я вздохнул с облегчением. А то уж подумал, было, не случилось ли чего…
6.05.99
* * *
Первая ночь в Беэр-Шеве. На рассвете я разбужен… куриным кукареку. Крик петуха показался мне непривычно громким в утренней тишине большого городка и немного странным: как будто петух не выговаривал букву «р»… С этого началось привыкание ко всему еврейскому.
* * *
В первом письме в Россию к одному из друзей я написал стишок, кончавшийся словами:
Разлука ты, разлука,
Чужая сторона,
Ни родины, ни друга
Евреев – до хрена.
* * *
Утренние позывные здешней русской радиостанции вызывали отчего-то у него прозрачное чувство безысходности.
* * *
Впервые оказавшись у Стены Плача и пристроив в щёлочку записку о благоденствии близких, я вдруг подумал, а знает ли Бог русский язык? Алёшка, мой внук, тогда ещё шестиклассник, написал записку (о чём – не сказал) на трех языках, - русском, иврите, английском. Я спросил молодую учительницу в ульпане, где нас учили ивриту, что она думает обо всём этом. Она сказала:
- Бог знает все языки.
* * *
У Стены Плача никто не плачет. По крайней мере, я ни разу не видел там плачущих людей. Может быть, потому, что сюда ходят «люди покрепче», говоря словам Высоцкого? Не уверен… Приходят, чтобы прикоснуться к Возможному. Приблизиться к Всемогущему. Людям кажется: здесь они ближе всего к Нему. И ещё, - чтобы подумать о вечном и преходящем. И с надеждой. На Того, кто некорыстен, а потому может помочь. С мыслью, что есть причал душе в штормах жизни. А ещё - облегчить сердце молитвой. И обратиться к Всевышнему с просьбой. Думаю, это редко просьба о себе. Чаще о близких. Не хочется думать, что кто-то лезет к Богу с просьбой о деньгах, бизнесе или с просьбой, чтобы у соседа сгорел дом. Был у Стены Плача и Папа Римский. Оставил записку. Никто не знает, о чём он тайно просил Бога. Возможно, просил прощения за антисемитские прегрешения католиков. Наяву Папа не очень благоволит к евреям. Когда арабские террористы захватят Храм Рождества Христова, осквернят его уже самим фактом захвата Храма и заложников, чего-то разграбят, мы не услышим слова осуждения и гнева от Папы. Представляю, что бы поднялось в мире и в Святой Церкви, если бы в Храм вторглись евреи. Двойной стандарт. Во всём мире и всякий раз, когда дело касается евреев.
* * *
Один израильский художник говорит:
- Стена Плача это, конечно, святое. Но, может быть, пора подумать о создании Стены Смеха? Хватит плакать… Тем более, что евреев всегда выручал смех.
* * *
В письмах из России – восторженные отзывы о фильме Н. Михалкова «Сибирский цирюльник». Хвалят люди, вроде бы, со вкусом, начитанные, образованные. Жене тоже понравилось: зрелищно, увлекательно. Мне было интересно, но скучно. Большой леденец в шоколадной обертке. Пример того, как хорошее кино может быть плохим искусством. По фильму не узнать правды, её движения из прошлого в будущее. Как о том можно узнать из «Дубровского» Пушкина, «Отцов и детей» Тургенева, «Поединка» Куприна. Или «Курочки рябы» Кончаловского, и «Полетов во сне и наяву» Балаяна. Патриотический кураж – такой приятный повод для самоутверждения.
* * *
«Приметы» Пушкина – одно из любимых стихотворений. В нём и простота, и глубина. И перекличка с народной приметой.
Я ехал к вам: живые сны
За мной вились толпой игривой,
И месяц с правой стороны
Сопровождал мой бег ретивый.
Я ехал прочь: иные сны…
Душе влюблённой грустно было,
И месяц с левой стороны
Сопровождал меня уныло.
«Школьный» разбор: – ехал с надеждой, и был во власти мечты («живые сны»), надежды не оправдались, или что-то огорчило, и тот же месяц уже унылый. Пренебрежём «географией»: дорога та же самая, просто путник едет обратно, вот месяц и оказался «с другой стороны». Но почему месяц справа это хорошо, а слева плохо? Что в этой примете? В книге «Словарь русских суеверий, заклинаний, примет и поверий» читаю: кто увидит новую луну с правой стороны, тот получит доход, прямо – ни то, ни сё, а слева – расход. Там же: если посчастливится увидеть народившийся месяц справа, то надо показать ему хоть копейку медную, тогда «перевода деньгам не будет». Если месяц появился слева, надо ему поклониться в пояс, чтобы защитил от болезней. Деньги деньгами, но суть одна: луна справа – хорошая примета, луна слева – плохая. Вот и у Даля пословица: не плюй направо – там ангел-хранитель, плюй налево – там диавол. В «Евгении Онегине» также встречается эта примета. В пятой главе рассказано: «Татьяна верила преданьям \ Простонародной старины, \ И снам, и карточным гаданьям, \ И предсказаниям луны». И как «увидя \ Младой двурогий лик луны \ На небе с левой стороны \ Она дрожала и бледнела.» …Пушкин точен – не просто луна, а «младая», то есть, народившаяся только, точно в соответствии с народной приметой. Замечательна концовка приведенного выше стихотворения:
Мечтанью вечному в ночи
Так предаёмся мы, поэты;
Так суеверные приметы
Согласны с чувствами души.
Талант это создание, скажем так, из подручного, будничного материала, из расхожей мозаики привычного новой сущности – картины, образа, мысли. То есть открытие. О чём и говорит блестящая, как афоризм, концовка. Луне посвящены тысячи строк. Метафоры, вдохновленные ею, сами по себе составляют неисчерпаемую тему. Только у Есенина десятки образов луны, и ни один не повторяется. (Об этом стоит сказать при случае, хотя бы конспективно».) Писатель Ю. Безелянский написал оригинальную книгу «эссе, зарисовок и фантазий» под названием «Страсти по Луне». Что до названной приметы, то вот ещё пример:
Экий снег какой глубокий!
Лошадь дышит горячо.
Светит месяц одинокий
Через левое плечо.
Пушкинский образ отозвался в стихах Дмитрия Кедрина. П.С. Стоит привести, по случаю, отрывок из воспоминаний Анны Керн. «…он приехал ко мне вечером и, усевшись на маленькой скамеечке… написал на какой-то записке: Я ехал к вам. Живые сны… Писавши эти строки и напевая (!! – Д.Л.) их своим звучным голосом, он при стихе:
И месяц с левой стороны
Сопровождал меня уныло!
Заметил, смеясь: РАЗУМЕЕТСЯ С ЛЕВОЙ. ПОТОМУ ЧТО ЕХАЛ НАЗАД!..» Вообще, примета эта, как и многие другие, восходит к древним, языческим, временам. У давних мореплавателей, например, считалось дурным предзнаменованием чихнуть на левой стороне корабля, и хорошим, если кто-то чихнёт на правой.
* * *
Трудно быть гонимыми еврейцами.
Но хоть нам случалось быть и слабыми, -
До победы дожили над немцами.
Доживём, даст Бог, - и над арабами.
2.07.2001
* * *
Жизнь похожа на езду в лифте – не успеешь войти, как по пути набивается куча случайных попутчиков. И тормозят тебя на всяком этаже по своей надобности, - кому-то выходить… Облегчения нет: на место отчаливших входят другие. Можно ехать молча, но всё равно оказываешься в одном замкнутом энергетическом пространстве, с навязанным соседством.
* * *
Праздник отличается от будней тем, что это преувеличенный день.
* * *
В человеке должно быть всё прекрасно: и душа, и мысли, и соседи.
* * *
«Во многой мудрости много печали, и кто умножает знание, умножает скорбь». Так, кажется, у мудрецов. Но почему только так? И наоборот ведь тоже: Во многой печали много мудрости. И кому умножается скорбь, тому прибавляется мудрость.
* * *
- Ностальгия? Я вам скажу, что это…
Восьмой год эмиграции… Утро… Жена занимается рутинным делом, меняет постель. Из наволочки выпорхнул кусочек картона. Оказалось – ярлычок, ещё из той, старой жизни, как и одна из наволочек, до которой дошла очередь. Поднял ярлык и стал читать.
«РСФСР. Свердоблупрместпром. СПО «Маяк». Кедровская швейная фабрика. Свердловская область, п. Кедровое, ул. Классона («Классон? - инженер, участник плана ГОЭЛРО»?) Комплект посбелья. Арт. ткани 8 Н15 –15 МАПС Пододеяльник 215х143 Наволочка 70х70 2 шт. Хлопок 100% Розн. цена 15-00 Дата вып. 4. 1989
Я читал, - в стране древнего иврита, - эти русские слова и знаки из другой эпохи и жизни, и сердце щемило. Уже не было Облупрместпрома, исчезло СПО «Маяк», не было нас самих в той стране… Только обрывки памяти, части которой стали ярлыками. Другое государство. Другое тысячелетие! И всё таки - коростой печаль.
* * *
Вот стихи, написанные в дни полёта Валентины Терешковой в космос, то есть очень давно.
ЧАЙКА
«Чайка» – позывные космонавта Валентины Терешковой
Далеко ли летают чайки?
Далеко, друзья, далеко…
На Курилах ли, на Ямайке
Есть примета у моряков:
Если нет конца океану,
И давно не видна земля,
Но однажды закружит желанная
Утром чайка у корабля.
– Значит, близок заветный берег!
Значит, пота и сил не жаль,
- И вонзается новый Беринг
Жадным взглядом в близкую даль…
Капитаны – народ отчаянный!
Режет новый простор бушприт!
- Быстрокрылая птица «Чайка»
По орбите земной летит!
Капитан! Я в приметы верю:
Если Чайка оставила след,
Значит, близок заветный берег
Долгожданных иных планет!
Бродят дальние звёзды стайкой
Выше всех земных облаков…
Далеко ли летают Чайки?
Далеко, друзья, далеко!
Недавно, перебирая архивные бумажки, наткнулся на газетную вырезку с этими стихами и вдруг решил послать их… Терешковой. Почему бы нет? Как сказал герой одного рассказа Джона Пристли, придя в восторг от картины незнакомого художника: моё мнение о вашей картине принадлежит вам и я должен передать его по назначению. Уверен был, что ответа от Терешковой не будет, не тот человек. Послал «на деревню к дедушке» – Москва, Звёздный городок. Письмо не вернулось, значит, дошло. Но отзвука от адресата, конечно, не последовало.
* * *
ПЕРЕИНАЧКИ
Служить бы рад – приСлушиваться тошно.
* * *
Кто к нам с мешком придёт, от смешка и погибнет.
* * *
Просил я отечество, день изо дня:
Дай руку твою, утоли мою муку!
Но вместо – кормила отчизна меня
«Березовым суком, берёзовым суком».
* * *
Нет, не всё было дома плохо! Были друзья, была работа, востребованность, была родина-природа. Природа!.. Кто-то сказал: родина – это ландшафт. Лесные дали, запах снега, ветер на лыжне, краски осени… Даже осенние дожди радость, - за окнами струи, а в комнате, за двойными рамами, тепло, уют, книга… Осень, время ожидания и надежды. Потому что это самое длинное время, - так казалось… Всё это не просто память, а то, что стало частью тебя, неотделимое существо бытия, даже теперь, на удалении. Были озарения общности дела, были и миги признания. Не тщеславный, радовался, когда читал указ о присвоении звания заслуженного работника РСФСР. Хоть и скажешь про это, одёргивая пафос: «мелочь, а приятно», а всё же и не мелочь по тогдашним законам условности, и всё же приятно. Забавная частность. По заведенному порядку публиковать официальные решения правительства, газеты напечатали и это сообщение. Одну из информаций приятель опустил в мой почтовый ящик. Но вырезал её из газеты с юмором: следующая за указом заметка рассказывала о пожарниках, и называлась: «За отвагу на пожаре». Приятель сделал так, что заголовок о пожаре, - без самого текста про него - мог быть вполне отнесен к информации о присвоении Заслуженного работника культуры РСФСР. Присвоили, читай, за… отвагу на пожаре. Было смешно. Хотя, впрочем… Уж точно я никогда не подливал масла, то есть бензина, в огонь, и не раздувал костры склок, раздоров или интриг.
* * *
СЛУЧАЙ В КРЫМУ
Отдыхал я как-то в Мисхоре, в Крыму. Элитный Дом отдыха, куда попал я случайно, плавал в листве, в стороне от шумной дороги. Каменные ступени вели к морю с удобным пляжем, шлюпочным причалом и большой верандой – для любителей спать под шум прибоя. Возникало ощущение отгороженности от мира, блаженного островка покоя и домашности. Отдыхающих мало, народ подобрался тихий. Понемногу перезнакомились, раскланивались, кто-то составил пульку и часами кучковался над расчерченным листком, кто-то корпел над шахматами, а кто-то не покидал волейбольной площадки. Собственно, вспомнил я об этом из-за одного случая, даже не случая, а впечатления, может быть, не самого яркого, но неожиданного. Итак, покуривали мы на скамеечке, как обычно, после обеда, небольшой компанией. Я уговаривал соседа - неприметного человека – выступить на вечере, сказали - он знаменитость, надо войти с ним в контакт. Знаменитость, серый пиджак, задумчиво извлек из нагрудного карманчика матерчатый мешочек и, вытряхнул на ладонь горстку жёлтых и белых круглых значков. Я не сразу догадался, что это лауреатские медали. Он задумчиво перебирал их. «Об этом нельзя», - бормотал. - «И об этом нельзя»… «Ну, а про это и не заикнёшься». Не повернётся упрекнуть ни его, ни других знаменитостей, если в душе они испытывают некое превосходство над окружающими. Потому простителен был смех, которым сидевшие на скамейке встретили появление новичка… Сосед мой, сунув небрежно в карманчик свои лауреатские медали, вместе со всеми стал смотреть в сторону входа. Дело в том, что поклонная стенка, гипотенузой закрывавшая входной спуск, была высокой, и всякий, кто приходил в Дом отдыха, не виден был до тех пор, пока не покидал последней ступеньки. Ограждение кончалось, и только тогда появлялся человек. На этот раз мы впервые увидели человека сразу, как только стукнула дверца калитки. Вернее, увидели не его самого, а его голову. Это было очень смешно и необычно. Как в фокусе у Кио: над оградой плыла голова, лишённая туловища. Только наработанная годами вежливость удержала нас от смеха в голос, когда на площадке появился и сам носитель головы. Он возник у края клумбы, и мир вокруг вдруг изменился. Предметы и люди сдвинулись, пространство стало ломким, тревожным. Среда, казавшаяся гармоничной, разладилась. Несомненно, из-за этого человека… Ну, да, он просто не вписывался в привычные масштабы. Нет, он не был образцом золотого сечения, положенного в основу очеловеченного быта. Высокая фигура казалась бесконечной и почему-то плоскообразной. Голова, торчавшая над галстуком, выглядела непропорционально маленькой. Глинистого цвета пиджак, в паре с такими же брюками, добавлял носителю угрюмости, и какой-то серости. И чуждости… Однажды мне довелось побывать на карандашной фабрике. Зачарованно смотрел я на движения укладчицы, рука её, словно существовала отдельно, «не глядя» выхватывала из огромного накопителя пучки карандашей, ровно столько, сколько входило в набор, и вгоняла их одним точным движением в коробку. Карандаши привыкли к пространству её руки, и если попадался лишний или нестандартный, пальцы сами разжимались и выбрасывали его. Таким же чужеродным оказывался и редкий, сувенирный, экземпляр не конвейерной, штучной, работы, случайно попавший в короб: он в пучке смотрелся уродливым инородцем. Человек, стоявший перед нами, был нестандартный. Он разрушал представление о норме, выламывался из ряда закономерного, он поселял в наших правильных сознаниях дискомфорт. Молодой человек, - а это был совсем молодой человек, лет двадцати, - видимо, привык к отчуждению окружающих, держался скованно, замкнуто. Как бы не замечая нас, стороной, он прошёл к канцелярии, покрыв расстояние за несколько шагов, и скрылся за дверьми. Он поселился в Доме отдыха, но встречали мы его редко, - старался держаться особняком, и стушеваться, если оказывался на виду. …В тот раз мы сидели на пляже и занимались обычными пляжными делами: газетами, картами, загорали и купались… После недельного ненастья это был первый день хорошей погоды, - как никак, уже стоял октябрь. Наверстывая упущенное, мы то и дело бросались в море, а потом – снова – на топчаны. Смотрите, ребята, наш новичок, – сказал кто-то. Неспешно ступая по гальке, к пляжу приближался «наш» новенький. Он был в том же неизменном москошвейном костюме. Без особого интереса провожали мы глазами этого странного человека, эту коломенскую версту, как окрестил его кто-то. Он прошёл в дальний конец пляжа и стал раздеваться. Мы отвернулись. …Солнце набирало силу. Косые лучи его меняли мир. Море слепило, размывало фигуры, превращения… Кстати, а где наш гость? Там, где он недавно раздевался, была только кучка одежды. Из моря направлялся к ней по мелководью какой-то… гигант. Бронзовые мышцы блестели каплями. Фигура из монолита излучала стройность и силу. Всё было в облике мощно, гармонично, а медный загар и чеканные очертания заставляли вспомнить об античных скульптурах. Никакое сравнение, само собой просившееся на ум, не было преувеличением. По берегу двигался микельанжеловский Давид. Самсон, сошедший с Петродворца. Дискобол. Геракл. Мы не просто любовались, мы ошалели от этой неземной красоты. Если существовал на свете идеал совершенства, он был перед нами… То было время, когда уродливому бодибилдингу ещё не настала пора, и красота развитого человеческого тела укладывалась в чувство меры. Здесь был другой случай. Не просто развитые формы. Это был феномен нестандартного, какого-то неземного, божественного совершенства… - Ребята!… - голос осёкся - …ребята, а ведь это наш парень, убей меня гром, это наш парень! Да, это идеальное нечто, возникшее из морской воды, преображенное из серой одежды, и двигавшееся вдоль пляжа, было тем, и не тем парнем. Я оглянулся окрест и душа моя безобразиями людских тел вокруг уязвлена стала. Унылое лежбище: серое и сырое желе тел, телесов, выпирающих из лифчиков, купальников и плавок, как опара из квашни, недомерки фигур с кое-как, топорно прилаженными головами, туловами и то жирными, то сухотными ногами, – и это цари природы? А ведь здесь собралась служивая элита, удачливые функционеры, учёные с их семьями, царедворцы, то есть не голодавшие никогда и могшие образовать свои фигуры! Кем был послан брильянт этого совершенства, и послан ли он вообще? Может, просто случай-насмешник подсунул нам разгадку, до которой мы сами и не дошли бы: смотрите, вот оно, что такое эталон человека, вот это и есть подлинность, и не уникальность, а норма, да-да, именно норма. А ваше множество, рыхлое и кургузое, хоть и большинство, – отработок, шлак, и только потому, что вас большинство, вы и назначили себя нормой. Бронзовый великан, чеканный красавец двигался берегом, плавно растворяясь в мареве отражений и бликов… Мы столбенели… Когда и как он исчез из Дома отдыха, не помнил никто. В те поры, - а случилось это лет сорок тому, - ещё не были в моде уфологические байки. А то бы уж я точно дал себе подумать, что межзвёздная цивилизация подбросила нам экземпляр брата по разуму, чтобы мы не очень заблуждались на свой счёт.
* * *
ЗАЧЕМ?
Листаю московскую газету. Натыкаюсь на заметку о приметах – как определить, по облакам, скоро ли будет дождь. Если надвигается масса с вершинами в виде наковальни, ожидайте гром через час или полчаса. Если основание облака похоже на коровье вымя, гроза будет через 20-30 минут. Через час или полтора грянет ливень, - «если появились облака, имеющие форму линзы или чечевичного семени». «А вот когда в 10-11 часов утра мощные кучевые облака громоздятся на небе бурно растущими вверх башнями, затем к полудню вершины их «оплавляются» и начинают перерастать в наковальни, тут уж не избежать сильнейших ливней с грозами в послеполуденные или ранние предвечерние часы». Слоистые облака… Когда они затягивают небо, «животные, птицы и насекомые прячутся в укрытия», цветы закрываются, - ждите приближения затяжных дождей и долгого ненастья. Прочитываю заметку раз, другой… Потом привычно, «как говорится, машинально», вырезаю её, пишу на полях дату, название газеты и кладу в папку досье в раздел «Приметы». Несколько минут сижу задумчиво. Что-то не так. И вдруг осознаю себя идиотом. Вот уже много лет живу в Негевской пустыне, – на сто верст вокруг пески, холмы, безводье и выгоревшие камни в руслах несуществующих рек и ручьев, высохших, сохранивших только названия. Облака в небе появляются раз в году. А дожди… – двести миллиметров (!)… за год. Зачем здесь знать про облака и приметы дождя?
* * *
Пэрэт мундус эт фиат юстиция. Пусть погибнет мир, но совершится правосудие (справедливость). В житейском обиходе: пусть свершиться справедливость, даже если погибнет мир.
Словом, варианты разные, но смысл один. И видел я не раз, как в борьбе за справедливость люди сеяли вокруг себя опустошение. Я наблюдал, как в том или ином коллективе из едва уловимого дуновения закручивался смерчь склоки, зарождалась битва «за правду», и, ещё вчера дружные братства, начинали бурлить, кровоточить, распадаться на лагеря, стаи и гибнуть на корню в интригах, оставляя на местах бывших пламенных объятий пепелища. Побеждённые сникали, нейтральные замыкались или уходили, а победители сияли над обуглившимися развалинами, радуясь победе, как радуются добыче мародёры на мёртвом поле, не ведая, что и им воздастся.
С годами я, переписывавший всю жизнь в блокнотики умные чужие изречения, составил себе своё собственное:
ЛУЧШЕ ДОБРОТА, ЧЕМ СПРАВЕДЛИВОСТЬ.
Эту мысль можно развить в целый трактат. Но хватает и фразы: лучше доброта, чем справедливость
* * *
Сижу в столовой городка К. В К., как и положено в провинции, всё «в центре»: на одной главной улице - горком, горисполком, книжный магазин, редакция местной газеты, парикмахерская, ну и столовая. Публика пёстрая, - служащие, рабочие, артисты городского театра. За соседним столиком видный парень лет восемнадцати, он оживлён, чем и привлекает внимание. Парень интересничает, занимая разговором двух юных девиц, очень скованных и стеснительных, похоже, из деревни. Девушки стараются не выставлять напоказ натруженные шершавые ладошки. Парень заливается соловьем, успевая между делом и борщ доесть и ко второму приступить… Доносятся обрывки фраз, то про кино, то про какую-то книгу… Но вот запас знаний, похоже, иссякает, долгая пауза, энтузиаст вздыхает и обводит взглядом зал… На стене, близ буфета, картина, «Охотники на привале» Перова. Передвижники – непременный атрибут общественных мест. Их, этих копий, в стране видимо-невидимо. Парень показывает на картину и небрежно роняет:
- «Охотники на привале»… Художник Репин.
И, помолчав, добавляет:
- Копия. Оригинал в парикмахерской. Тут, недалеко.
* * *
МИРОНЫЧ И УБИЙЦЫ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ
С этой столовой, к слову, связан эпизод, сам по себе незначительный, но на экран моей памяти он проецирует многое. Ответственным секретарём в редакции, куда меня распределили по окончании вуза, был Григорий Миронович Кипнис, крупный рыхлый человек лет сорока пяти, опытный газетчик. Про таких принято было говорить - крепкий профессионал. Жизнь обошлась с ним жестоко и несправедливо. Все его родные, мать, отец, сестры с детьми погибли в Бабьем Яру. Воевал, был ранен и контужен. В конце войны попал с госпиталем на Урал. После госпиталя назначили его в заводскую многотиражку. Жалоб от него на эту тему я не слышал, но, наверное, было обидно и досадно: ему, партийцу с огромным стажем, фронтовику, номенклатуре ЦК Украины, руководившему в Киеве перед войной крупнейшей, кажется, самой главной, газетой республики дали такое скромное место. Сам ли он просился из многотиражки в более престижное издание, а может, открылась вакансия, так или иначе оказался он в редакции городской газеты четвёртого по величине города области. Что у него была хватка, заметно было сразу, - работал много, мог написать очерк, корреспонденцию, разбирался в заводском производстве, отлично знал технику газетного дела. Меня, однако, он поразил не этим и просто потряс при первом же общении. Помню, положил ему на стол свою первую заметку. Он провел большим и указательным пальцами от крыльев носа к краям хорошо выбритых губ, – была у него такая привычка, – будто усы приглаживал. Потом взял ручку и, не читая текста (!!!), сразу исправил шесть опечаток машинистки. Готов поклясться, что не читая. Словно фокусник! То ли таково было устройство его сетчатки глаза, то ли опыт… Для меня же это было нечто сродни трюку. Но ещё и урок, - с той поры я понял, что нельзя доверять никакой машинистке. Текст надо вычитывать трижды и четырежды… Меня-то этому учили, а он-то университетов не кончал! Но не об этом речь. Характер у Григория Мироновича был сложный. Типичная еврейская активность, и даже возбудимость, с годами переплелась у него, в силу разных житейских обстоятельств, с необходимостью сдерживаться и взвешивать слова и поступки… Было это, видать, нелегко для холерического темперамента, казалось, он постоянно пребывает в состоянии внутреннего напряжения. Эпизод, о котором хочу рассказать, произошел в марте или апреле 1953 года… Уже много месяцев в стране гремело дело врачей. И жили мы, втянув головы в плечи. Внешне всё соответствовало приличиям: исправно работали, общались, не выказывали внешне признаков страха, так, иногда отводили лица от слишком пристальных глаз собеседника. Но, - к слову, - именно в ту пору стали меня вызывать в горком партии заполнять анкеты с кучей вопросов. Я долго не мог взять в толк, почему мне предлагают всякий раз делать одно и то же. Пока заведующая спецотделом, крупная, по-домашнему уютная женщина, не спросила во время третьего захода, становясь пунцовой от вопроса, который не давал ей покоя. Почему, спросила она, вы снова пишете не то. И показала пальцем на пункт в анкете «родной язык». - «У вас написано «русский». – «А какой же я должен писать?» - «Но в графе национальность (снова краска в лицо) написано «еврей»!? – «Ну и что?» – «Как, «ну и что»? Такого не может быть! - и тихо, почти на шепоте. - Чтобы национальность еврей, а родной язык русский» - (О, святая простота!) - «Может!»… Я как мог, объяснял ей разницу между национальностью и родным языком… Не уверен, что эта добрая и наивная функционерка, из племени подкладывающих хворост в костры, на которых сжигают еретиков, что-то поняла. Может, меня вызывали бы ещё, - но тут случилось, чего никто не ожидал. Утром, перед работой, радио выдало последние известия, и в них – обзор газет. Пафос передовицы привлёк непривычным сочетанием слов: «Социалистическая законность неприкосновенна». Из торжественных витиеватостей я понял главное: врачи не виноваты. Вспышка света в конце туннеля. Евреи вздохнули, как вздыхает человек, переводя дух. Судорожно. Не-евреи восприняли сенсацию по-разному – кто-то с безразличием, многие – с разочарованием: жаль, сорвалось. В столовой, куда мы пришли на перерыв вчетвером, было многолюдно. Устроились за столиком. Иван П., щуплый человечек, бойкий городской фельетонист, любимчик читателей, обличитель пороков, извиваясь на стуле, поблескивал глазками, и, в ожидании обеда, намазывал горчицу на кусочки хлеба. Симпатичный и добрый Саша К. корреспондент, выдвиженец из рабкоров, рассказывал что-то о строительстве. Григорий же Миронович, сам любитель поговорить, сидел на этот раз молчаливый, и как бы торжественный. Одутловатое лицо его, лицо человека, у которого давние проблемы с печенью, было на этот раз не серым, а гладким. Глаза мерцали скрытым покоем… Вот тут он нас и удивил. Когда подошла официантка, и уже навострилась записать Миронычу знакомый ей почти наизусть заказ (манную кашку или размазню из геркулеса), Григорий Миронович жестом остановил её, и стал диктовать. Значит, так: на закуску - селёдочку, на первое - солянку, на второе - свиную отбивную. На третье – нет, не компот. – Мы увидели, как Иван П. перестал намазывать горчицу на хлеб… И на третье… а, может, на первое, - Григорий Миронович сделал паузу… - Какое вино у вас? Только портвейн? Пусть будет портвейн… - стакан портвейна. Никогда никто из нас не видел, чтобы Григорий Миронович выпивал, он также не курил. Он сторонился застолий не потому, что был замкнут, - он любил пообщаться, - но всегда ревниво относился к своему здоровью… И в вопросах диеты был непоколебим. Сейчас он, не отрываясь, в один приём, выцедил с явным удовольствием полный стакан вина, и стал не спеша закусывать, игнорируя вопросы, по какому случаю разгулялся. И только мне, когда вышли из столовой, сказал негромко: это надо было отметить… Я не прочь был при случае, да и просто так, для настроения, принять рюмочку-другую. Но не выпивал ни в это день, ни в другие: надо было переварить и осмыслить происшедшее в стране… Но мне был понятен поступок Мироныча, и я зауважал его.
* * *
Из всех определений счастья наиболее интересное, по-моему, вот это: счастье - это отсутствие несчастья. Счастье - категория прошедшего времени. Только оглянувшись можно сказать, испытал ли его или нет.
* * *
Одно из лучших изречений я услышал из уст моей жены, - в пору её учительства. Как-то, придя из школы, она посетовала, что снова поставила «тройку» отпетому двоечнику. На моё замечание, что надо быть принципиальной, и что завуч выговор даст ей за подобные компромиссы, ответила, что завуч никакого выговора не даст.
- Тогда директор накажет.
- И директор ничего не сделает, - отвечает.
- Ну, не директор, так зав. районо, - продолжал настаивать я.
- И зав. районо не накажет, даже и вникать не станет.
- Но почему?
– Потому что каждый хочет быть обманутым!
Эта формула стала в какой-то момент глобальной государственный правдой.
* * *
ФЕНОМЕН
Талантливый Саша Лысяков. Фотограф, художник, кузнец. Возрожденческий тип. Теперь он известный умелец по железу – его прославили собственные работы и статьи о них. Репродукции с его картин печатали зарубежные иллюстрированные издания. О нём рассказывало телевидение всех уровней. Писали журналисты. В том числе и пишущий эти строки. Едва ли не первым он стал, в одиночку, возрождать знаменитое когда-то на Урале, но заброшенное искусство ковки. Реалист в металле, он в живописи был фантазёром. Писал локальным цветом. Любил изображать рыб, выглядевших, как закодированные люди. И в причудливых изгибах линий и контуров загадочных плавников угадывались черты природы и храмов. А одно из его живописных полотен выглядело так: яркий красный лакированный трамвай стоит за оградой из штакетника, в палисаднике… впритык к избе. Трамваю тесно. По всем законам пространства, ни он, ни рельсы не могут ни оказаться здесь, ни уместиться. Но трамвай стоял – праздничный и яркий, прямо возле резных наличников. Саша пробовал объяснить мне, что подвигло его на этот сюжет. Но речь сейчас не об этом. Речь о… корове. Огромное полотно, метра два на три, изображавшее корову, занимало целую стену в секретариате. Висели и другие картины его, вдоль коридора. Писал наш фотокор для души, картины его не покупали. Да он и не предлагал никому. И мастерской, само собой, у него не было, - так, счастливый подвальчик в доме, где обитала редакция. Значит, корова. Эта корова завораживала. Она была сыта, огромна, абсолютно реалистична, но огромные контуры, огромные черные на белом фоне контуры (их даже пятнами неловко назвать) смущали какой-то мистической похожестью на контуры материков. Достаточно, чтобы напоминать их, и недостаточно, чтобы полностью совпадать: гадай в меру своей фантазии. На картине корова стояла боком. Даже демонстративно, напоказ. На все вопросы, на что, мол, Саша, намекаешь, он загадочно отмалчивался. Прошла уйма лет. Вечность. В жизни многое перевернулось. Я уже давно был на пенсии. Уезжал в Израиль, к детям и внукам. Саша, с которым не виделись много лет, прослышав про мой отъезд, пришел попрощаться. Во время одной из первых экскурсий на новом месте, оказался я в кибуце, в Негеве. Многое понравилось мне и поразило воображение. Ухоженные каменные дома со всеми удобствами, асфальтовые дороги и тротуары, шикарная столовая, подстать столичным городам, бассейн – всё это было таким неожиданным для человека, не понаслышке знавшего колхозные постройки и российские деревни. На ферме я увидел автоматизированное чудо дойки. Компьютеры, датчики и прочие вещи. Да музыку ещё. Да одного рабочего на два пролёта… И никаких кликух – Муська, Зорька, никакой сельской романтики, только датчики, да номера на лодыжках. Но главное ждало впереди. В назначенный час дойки сами собой явились коровы и встали у своих станков. Парень в комбинезоне подключил агрегаты… И тут я увидел! Коровы были не просто породистые, ухоженные, у каждой вымя, как аэростат Монгольфьера. Это были Лысяковские коровы, – чёрные континенты материков на белых боках, - одна к одной, как близнецы. Я давно забыл про картину Лысякова. А тут вспомнил, потому что это она, двигалась и мычала. И были они, эти создания, похожие, словно клонированные, говоря сегодняшним языком. Как мог художник, живя за пять тысяч километров от этих мест, прозреть фантазией то, чему никогда не был свидетелем? Или, если говорить по-другому, как могла природа угадать замысел художника? Я не ищу и не вижу в этом эпизоде каких-то многозначительных совпадений, или подтекстов. Но кто бы мне объяснил, что это значит. Или природа метит своей фантазией разные источники? Неспроста у жизни выдаёт кульбиты. Что-то за этим да кроется!
* * *
Знакомый хирург однажды сказал:
- Нынче от аппендицита практически не умирают. Ну, один человек на сто тысяч.
- Какая-то тысячная доля процента!? – спрашиваю.
- Хм!.. Для конкретного человека – это сто процентов…
Год спустя при операции аппендицита умер полковник медицинской службы, главный офтальмолог военного округа, прошедший всю войну. Фамилия его Глузман, он был другом моего знакомого хирурга.
* * *
- Мужчина должен сидеть за письменным столом и работать!
Эти слова любила повторять Неля, жена Юрия Мячика. Имя Юрия Мячика нынче известно, разве что небольшой группе литераторов, да театралов. А между тем, в пятидесятые-шестидесятые годы это имя было у многих на устах. И не только в его родном Свердловске. Написанная им лирическая пьеса в стихах была поставлена Свердловским драмтеатром, а потом несколько сезонов с успехом шла более чем на двухстах сценических площадках страны. Как говорят в таких случаях, на другой день он проснулся знаменитым. У Юры появилось много денег, и ещё больше друзей. Был он человеком добрым, компанейским, многие тянулись к нему. Представление о жизни Юры в ту пору я получил, оказавшись как-то в его компании. Когда заполночь выяснилось, что всё выпито, а хочется ещё, но магазины закрыты, - Юра вызвал такси и пригласил всех в аэропорт. В ночном ресторане и гуляли под гул аэродрома до утра. В диковину мне было видеть разносолы на столе и широкие развороты Юриного бумажника. Если это было для Юры привычным делом, то понятно, почему счастье быстротечно. Деньги со временем кончились, друзья рассосались. Юра пробовал писать новое, но удача не повторилась. Постепенно он всё реже и реже тянулся к чернильнице. Слонялся по городу. Посиживал в редакциях, перекидывался разговорами со знакомыми. Неля, Юрина жена, женщина добрая и с сильным характером, врач, известный в городе специалист и, как говорится, человек с положением, любила мужа. И время от времени говорила, к слову, скрывая вздох: мужчина должен сидеть за письменным столом и работать. Это не было назиданием или занудством. Не было это и честолюбивой мечтой о новом успехе мужа, в лучах которого и её тепло. Это было просто желание семейной гармонии, как она ей виделась. Приходит ли она с работы, возится ли дома по хозяйству, - в любую минуту заглянув в комнату, должна увидеть: мужчина сидит за письменным столом и работает. И всё.
* * *
В литературной студии спор: можно ли словом «что» заменить слово «который». В поисках примера или прецедента переворошил словари и справочники, примера не нашел, но зигзаг мысли привёл к унылому размышлению: как часто злоупотребляем этим самым «который», нагромождая небоскрёбы неудобоваримых фраз? Иные умудряются трижды или четырежды в одном предложении прилипнуть к этому «спасительному» якорю. А как у классика обстоит с этим словом? Перечитал «Домик в Коломне» Пушкина. Слова «который» не встретил ни разу! Прочёл «Графа Нулина». То же самое! Перечитал «Медного всадника». Чеканный изысканный напряжённый возвышенный стих и – без единого «торжественного» слова – «который». И только в «Евгении Онегине» - несколько раз - на весь огромный роман. Всего несколько раз привлёк это слово Александр Сергеевич! Но зато как! «Ужель та самая Татьяна, Которой он наедине \ В глухой, далёкой стороне… \ Читал когда-то наставленья…\; Та, от которой он хранит \ Письмо… \ Та девочка, которой он. \ Пренебрегал…» Видимо, слово «который» оправдано более возвышенной интонацией, чувственным акцентом. Вспомним и у Лермонтова: «Я тот, которому внимала \ Ты в полуночной тишине». А наши российские грамотеи, от депутатов до телепублицистов, как погрязнут в предложении, так и начнут накручивать «который», «которая», «которое»… словно спирали колючей проволоки.
* * *
Какие там у человека чувства? Зрение, обоняние, осязание… Это – у всех. У некоторых есть ещё и сомнения, сострадание, совесть, стыд… Сожаление!.. Вот чувство, которое по силе может сравниться разве что с приступом необъяснимой печали или тоски. Сожаление о том, что не сбылось. И о том, что уже не сбудется. О том, что мог сделать, и не сделал. И о том, что никогда не сможешь изменить это роковое никогда… Сожаление о невозможности избежать неотвратимого. Мучительное озарение ночью, в бессонницу. Щемящая, почти физически ломающая печаль. Эти книги, этот главный праздник души!… Они останутся, они будут… И не перечитать их, на прочесть все, не взять с собой…
* * *
Вот одно из самых глубоких остроумных замечаний, когда-либо мной слышанных. Шумное застолье по случаю дня рождения. Именинник, наш общий приятель и друг, моложавый профессор, талантливый хирург, книгочей, прошедший, впрочем, к успеху тернистой, хотя и удачливой дорогой, пытается перекричать шумную компанию. Он хочет предложить тост. Наконец, наступает пауза… «Я хочу сказать честно…» - начинает именинник. И в тишине вдруг реплика одного из его друзей, коллеги, с интонацией доброжелательного увещевания:
- Миша! Не надо честно, - скажи правду!
Шутку оценили, рассмеялись и… скоро забыли. Мне она запомнилась. В ней бездна смысла. И когда я слушаю иные очень искренние, и «честные», по убеждению говорящего, речи, я говорю мысленно, - друг мой, не надо честно, не надо искренне, - скажи правду.
* * *
И ВОТ СНИТСЯ МНЕ ОДНАЖДЫ СОН… (Три воспоминания о снах)
1. Я знал человека (молодого театроведа), который записывал сны. Говорил, что к тридцати годам записал свыше полутора тысяч снов. Запоминал их хорошо, помнил детали, последовательность эпизодов. Я запоминаю сны плохо. Остро ощущаю пережитое, - сны ясные, словно наяву, как правило, тревожные… Через минуту-другую увиденное размывается. Удержать цепочку события можно, если сразу, проснувшись, рассказать кому-то, или записать… Надо бы, особенно когда снятся кошмары. Хотя бы для того, чтоб освободиться от наваждения: чур, меня! Кажется: запишешь, и дневная явь отгородит тебя от того, что явилось ночью. И всё же два сна, хоть и размыто, а помнятся мне всегда. Один преследовал только в детстве и отрочестве и появлялся во время болезней. Я, при высокой температуре, впадал в беспамятство, бредил, пел, как говорила мама, революционные песни. А потом начинал метаться, – это наваливался кошмар. Мне представлялось, что подбородок мой увеличивается до огромных размеров, становится каменно тяжёлым и начинает давить меня, и я вот-вот задохнусь, раздавленный. В бреду я почему-то чётко осознаю, что этот каменный гнёт, эта глыба – мой… дядька, мамин брат. Тогда я, конечно, понятия не имел о Фрейде и его науках о сновидениях, но, повзрослев, я объяснял себе, - наверное это играла подкорка: в детстве дядька меня злобно ударил однажды ногой за какую-то небольшую провинность. Я был потрясён, меня никогда не били. Только однажды мать, нанервничавшись из-за того, что я долго шлялся где-то с пацанами, шлепнула меня, в сердцах, пониже спины. Реакция была непредсказуема: я зашёлся в истерике, два часа меня не могли успокоить, и в чувство привела только срочно вызванная неотложка. Второй сон меня преследовал долго и начался лет за десять до эмиграции, о которой я, к слову сказать, не помышлял, надеясь, что не придётся… Но это – к слову. Сон варьировал свои подробности: то я оказывался на дальней трамвайной остановке. То предстояла какая-то командировка или встреча, и я оказывался на железнодорожной станции далеко от дома, но суть была одна: я уезжал на трамвае или на поезде к месту прибытия, а возвратиться не мог, - всегда было какое-то препятствие. То не мог найти трамвайную остановку, то у поезда, если я добирался до него, оказывалась закрытой дверь в тамбур, то просто не мог дождаться транспорта – он переставал появляться там, где я ждал его… С этим и просыпался. Именно в этот момент. Этот сон был мне часто. Говоря драматическим языком: он преследовал меня. Мы приехали в Израиль, и словно кто-то вычеркнул явление из списка сновидений. Как-то я рассказал знакомому, - пришлось к слову, - про мои ночные сюжеты, и тот заметил: наверное, это было предсказание. «Но я не собирался уезжать!» – «Ну и что? Это было заложено в генах! Вы приехали, и тревога, а вместе с ней и сон, оставили вас». Я промолчал, хмыкнув про себя. Восемь лет, как мы прожили вдали от родины. Восемь лет меня не посещало это видение. Недавно исполнилось девять лет. Как-то ночью я обнаружил себя на главном проспекте города, где прошло полвека моей жизни. Я шел по слабо освещенным улицам, свернул на углу и скоро оказался возле первого своего дома, деревянной двухэтажки, где поселились в 1942 году, после эвакуации… Вот сейчас будет и комната наша… Надо было возвращаться… И - Я проснулся. Недавно я вспомнил о первом сне в очерке «Баладжари». Описывая эвакуационные скитания во время войны, когда мне было тринадцать лет, подумал: а не есть ли мой сон, где я не могу вернуться, отражение этих скитаний?
2. На первом курсе, сразу после зачисления, послали нас в колхоз, на уборку картошки. Ночевали мы в каком-то хилом пристрое, спали на полу, на соломе, засланной брезентом. В тот короткий промежуток студенческой вольницы мне снились удивительные сны. По утрам я рассказывал о своих ночных похождениях, удивляя всех фантастическими сюжетами, и тут же забывал их. Запомнился мне только один сон, где я был… ординарцем у… Петра Первого. Я стою на косогоре, держу под уздцы огромного коня и жду царя. Петр подходит быстрым шагом, принимает у меня уздцы, я придерживаю стремя, он легко вскакивает верхом и скачет… Выслушав мой рассказ, Борис Евладов, ставший мне на долгие годы другом, сказал:
- Ну, Смит, ты даёшь!
Почему Смит? Моё имя Давид. Как потом сказал мне Борис, вертелись у него в голове, как близняшки, экономисты Адам Смит и Давид Рикардо. Ну, а где Давид, там и Смит… Далее история со сном кончилась, и сюжет повернулся нежданным зигзагом. Кличка прилипла ко мне намертво. Мы ещё не знали толком имён друг друга, одни думали, что это моё имя, а другие и задумываться не стали: удобно, Смит - коротко и просто. И пошло! Как круги по воде от брошенного камня, кличка разошлась во все стороны, за пределы группы и курса… Комсомольский начальник, назначая на день ответственного за костёр, на котором изо дня в день варили в большом котле одну и ту же баланду – картошку с молоком, выслушав предложения старост, говорил: назначьте Смита… Мы вернулись в город, начались занятия. То в коридорах, то в аудитории меня окликали: «Смит, послушай-ка!…» Меня вызывали в канцелярию деканата, и секретарша говорила официальным голосом: «Смит, вам надо продлить студенческий билет». Составляли списки на субботник, и в графе «ответственный за лопаты» стояло: «Смит»… История эта, начавшись непредсказуемо, закончилась неожиданно. Шли послевоенные сороковые. Страна упивалась борьбой с космополитами. Университетская многотиражка не отставала. И вот появилась язвительная статья против рецидивов космополитизма. И в этой статье автор зацепил наждачной строкой Бориса Евладова, моего однокашника и нового друга, - «за приклеивание иностранных кличек советским студентам», то есть – мне. Никто не обратил внимания на пикантную сторону дела: космополитизм был прозрачным камуфляжем, прикрывавшем антисемитскую кампанию, а тут, хоть и навыворот, брали под защиту… еврея. Сдаётся, я оказался едва ли не единственным евреем в ту пору, кого взяли под защиту. Так или иначе, с той минуты, ко мне вернулось родное имя. Борис отделался лёгким испугом, внушением, а кличка «Смит» отпала от меня навсегда. К большому сожалению Бориса… Очень ему нравилось называть меня Смитом.
3. И всё-таки был у меня в жизни сон, объяснить который, или разгадать я не могу до сих пор. Мне приснилось событие, которое случится… через четыре года. Предвидеть его я не мог, потому что предчувствия не было, а воображение не подпитывалось никакими фактами. Это была наша первая практика, и проходили мы её вдвоём с Борисом в газете на Северном Кавказе. Поселили нас в гостинице обкома в комнате человек на десять. До поздней ночи, после работы в редакции, предавались мы жадному в ту пору увлечению – игре в шахматы. Кровати наши стояли рядом, почти впритык, разделяла только тумбочка, на ней мы пристраивали дорожные шахматы, и, чтобы не будить соседей, подсвечивали доску фонариком. Насытившись победами и поражениями, засыпали. И вот снится мне однажды сон. Будто находимся мы с Борисом в какой-то слабо освещенной комнате, за большим пустынным столом, я, похоже, сижу у торца, а Борис на дальнем конце, с краю. Открывается дверь и входит человек с портфелем. То ли он называет себя, то ли я догадываюсь, что это – следователь. Он подходит к Борису, спрашивает его имя и фамилию, и, удостоверившись, что перед ним тот, кого он ищет, раскрывает портфель и вынимает из него пачку банкнот. «Это ваши деньги?», - спрашивает он у Бориса. «Нет, не мои», - отвечает Борис. «Ну, как же не Ваши?» - настаивает следователь и бросает пачку на стол. Бумажная ленточка лопается, деньги рассыпаются веером, и на каждой банкноте явно обозначена Борисова характерная роспись: «Б. Евладов», этот росчерк не спутаешь ни с каким другим. Следователь продолжает извлекать из портфеля банкноты и бросать их на стол, купюры рассыпаются и на каждой роспись Бориса. Борис молчит. Человек убирает деньги в портфель, и направляется к дверям, Борис встаёт и идёт за ним… Такой был сон. Шло время… Кажется, на третьем курсе Борис женился на Люде З., нашей однокурснице, скоро у них родилась дочь… Однажды утром, (мы учились уже на пятом курсе), я собирался в университет, когда ко мне неожиданно прибежала Люда. Испуг стёр с её лица неизменную белозубую улыбку. «Бориса арестовали!» В голосе был ужас. В университете я зашёл в партком и сказал там две фразы – о том, что арестовали моего друга, и о том, что он ни в чём не виновен. Секретарь парткома – полная громоздкая женщина с неопределённым характером, поднялась из-за стола и напряжённо прошлась по кабинету. Остановилась передо мной: - «Это хорошо, что вы сами сказали мне об аресте, мы бы всё равно узнали». Я не стану рассказывать о том, как легко поверили в виновность Бориса в группе и на курсе. Как отводили глаза однокашники, едва начинал я долдонить о его невиновности. Как потом, когда он будет освобождён, и я громогласно объявлю об этом в аудитории, любимый наш преподаватель П. суетливо и молча станет перебирать бумажки на столе, и поспешит побыстрее начать лекцию… Как много лет спустя Михаил Н., поэт, однокурсник, скажет мне: ну, удивлял ты меня своим безрассудством. Говорить в те годы громогласно (шёл 1951 год, за «делом космополитов» маячило «дело врачей») о несправедливом аресте!… Этот случай, к слову сказать, помог по-другому взглянуть на некоторых знакомцев. Был у нас на филфаке, на старшем курсе, студент Ф. К тому времени он уже делал стремительную карьеру. Сперва по комсомольской линии, а потом и по партийной. В отдалённом будущем он прославится Министром кино, перекрывающим, кроме прочего, кислород многим талантливым режиссёрам. Об этом, как и об его антисемитских высказываниях открыто, между прочим, говорила знаменитая актриса М. во время гастролей в Израиле. Но это всё потом, потом. А тогда, в студенческие годы, виделся он мне обаятельным человеком, умницей, я почти обожал его, моя симпатия питалась ещё и уважением к его прошлому: он был фронтовиком, десантником. В те дни Ф. был уже в горкоме, то ли комсомола, то ли партии, оканчивал университет заочно, мы встретились на улице и на его вопрос «как дела», я оседлал любимую тему о невиновности арестованного Бориса. Ф. резко оборвал меня, с исказившей до неузнаваемости его лицо, гримасой: - «Да, брось ты! Зазря никого не сажают!..» Поразили меня не столько его слова, сколько злобность, с какой они были сказаны. Про это и про многое иное, лепившееся тогда, так или иначе, вокруг нашумевшего ареста, опускаю рассказ, так как не это а совсем другое важно припомнить для объяснения канвы события. За несколько дней до ареста Бориса город был потрясён громким «Делом Мамаева». Кто-то из остряков назвал его Мамаевым побоищем. По этому делу была арестована большая группа людей, многих приговорили к двадцати пяти годам. К такому же сроку поначалу был приговорён и брат Бориса Петр. После кассации ему скостили срок до десяти лет, а отсидел он, года три, потом, в годы оттепели, дело было пересмотрено, и Петра реабилитировали. Чтобы поверить в его невиновность, достаточно представить: этот талантливый человек отличался наивностью и доверчивостью ребёнка. Как бы там не было, но то, что Петр стал случайной жертвой, у меня ни тогда, ни теперь не было и нет сомнения. За давностью не упомню подробностей, но суть дела была такова: группу Мамаева обвиняли в групповом хищении. Говорили: руководитель художественных мастерских Мамаев выписывал художникам по ведомостям деньги за изготовление портретов и другую работу, потом, по договорённости с ними, брал часть суммы – для нужд, якобы, производства. Случилось так, что в ведомостях оказалась раза два или три, роспись Бориса: то ли он получал вместо Петра, когда тот болел, то ли за работу вместе с ним. Бориса арестовали по этому же делу. Теперь, когда я пишу эти строки, я снова и снова спрашиваю себя, как и прежде, и снова, как и прежде, не нахожу ответа на вопрос: как мне мог присниться тогда сон о событии, которому предстояло случиться через несколько лет? Есть множество попыток ответить на подобные вопросы. Вот что говорит Бейли: «Сновидения – это зачатки грядущего. Мы видим во сне то, что должно случиться».
Постскриптум. Бориса освободили через несколько месяцев. Он восстановился в университете, успел за оставшийся короткий срок написать дипломную работу, сдать госэкзамены и получить назначение в газету. В день освобождения из тюрьмы, по дороге домой, он зашёл ко мне и рассказал, что в известном учреждении во время одной беседы у него поинтересовались рукописной тетрадкой, в которую мы, тогда, в 1949 году, ещё на первом курсе, писали стихи, и что это были за стихи. Мы давно забыли про тетрадь и про стихи.
– Откуда они знают о тетради? – сказал я.
- Спроси что-нибудь полегче, - сказал Борис…
Кто-то из однокашников постукивал, видать… Но это уже другая история.
* * *
Знакомый писатель Н., отстаивая идею интернационализма, любил развивать мысль, приписываемую Назыму Хикмету:
- Назым говорил: сперва я человек, потом – коммунист, и уж после – турок. А мы, - сокрушался Н. - сначала турки, а уж потом коммунисты…
* * *
Интересно на эту тему высказался Александр Бовин, (если не ошибаюсь, дело было на презентации его книги в Араде):
- Человек – матрёшка. Первая оболочка: я – человек. Следующая оболочка я русский. Следующая – я российский человек. Следующая – я дипломат, политик.
Тогда же добавил, помолчав:
- Я – мамонт. Кругом бегают молодые лошадки, удивляются: кто это? Должно вымирать.
* * *
В колхозе, на уборке картофеля, нас кормили из котла, плюхая уполовником в алюминиевые плошки картофельное же, сдобренное молоком, варево. Это была порция. А хлеб выдавали буханками: нарезайте порции сами. Был 1947 год. Кончилась война. Забрезжили надежды перемен. В эйфории братства я предложил не резать на пайки, а класть удобно нарезанный хлеб в центре группы, есть сообща, хлеба хватало, не то, что в городе, где ещё были карточки. Дня два продержались. А потом забурлило недовольство: некоторым студентам показалось, что кому-то достаётся больше. Вернулись к пайке. И недовольные успокоилось. Остался осадок. И – урок.
* * *
Во время одной из командировок – на Ямал - запомнилось много экзотического. Но самое будничное оказалось и самым трогательным. После выступления в одном из посёлков, мы решили возвращаться на базу пешком. Кто-то остался дожидаться машины, а мы двое, я и Олег Поскребышев, известный поэт, член редколлегии нашего журнала, решили двинуться пешком, сочтя 7-8 километров небольшим расстоянием. Шли берегом по укатанному зимнику. Светило солнце, было безветренно и для севера тепло, – минус двадцать-двадцать пять градусов. Вокруг белым-бело, границы суши и ледового пространства не разглядеть, всё под снегом. Мы шли и разговаривали о белой пустыне и снежной дороге, замечая, что мало движения на ней. Впрочем, был выходной, и рабочие вахты с большой земли, менявшиеся дважды в месяц, сидели по домам. Но вот за спиной заурчал мотор, мы посторонились, яркий, выкрашенный в оранжевый цвет, автокран притормозил возле нас, и из кабины высунулась чумазая голова:
- Мужики, влезайте!
- Спасибо, мы пёхом.
Водитель мотнул, понял, мол, и загромыхал дальше. Мы были растроганы такой заботой. Но потом нам рассказали, что на севере это – обычай. Как неписаный закон – подбирать в пути всякого пешехода. Погода переменчива: вот только что стояло затишье, и через минуту всё меняется, – налетает ветер, пурга. Всё тонет в белой тьме. Мы без приключений вернулись в свой посёлок. Когда показались первые постройки, из-за сугробов скользнула позёмка и стала кружить у ног, словно заждавшийся пёс. К вечеру набрала силу вьюга. Прошло несколько месяцев, и в подборке новых стихов Олега Поскрёбышева я прочёл стихотворение об этом эпизоде, оно было посвящено его случайному тогдашнему попутчику, пишущему эти строки.
Постскриптум. Я переписываюсь с интересным хорошим человеком, Евгением Ивановичем Пинаевым. Мы вместе работали в одной редакции. Евгений Иванович в прошлом моряк. Профессиональный художник, писатель, автор интересных книг. Вспомнив о поездке на Ямал, я вдруг надумал в очередном письме попросить, так, на всякий случай, Евгения Ивановича поискать стихи Олега Поскрёбышева, если это не затруднит его. Человек обязательный, Евгений Иванович с помощью Юния Горбунова, сотрудника «Уральского следопыта», выполнил просьбу, и вот передо мной ксерокопия. Привожу стих, он небольшой…
Над белой Обскою губой,
Почти по краю света,
Мы тундрой шли от буровой
В недальнюю Сабетту;
Шли Сами захотев тот путь
Ногами перемерить,
Чтоб ветра крепкого хлебнуть,
Чтоб оглядеть весь берег.
Поразомнёмся в самый раз!
Эгей! Вперёд, мужчины!
Мы шли - и обгоняли нас
Попутные машины.
И помнится –Любой шофёр
Сквозь куржавину-проседь,
Притормозив, Кричал в упор:
Не надо ли подбросить?..
Ну, спросит, Ну, чего, кажись!
Кажись, велико ль дело?!
Но становилась краше жизнь.
И что-то в стужу грело.
* * *
Снова взрывы на рынке во Владикавказе. Рынок. Базар. Город моего детства, город Орджоникидзе. Такой мирный город. Такое мирное детство. Такой мирный базар. Пряные запахи. Шумные восточные торговцы. И тихие, степенные, отличающиеся от всех стерильной чистотой немки. Они все в белоснежных фартуках. Они привозят из своей Колонки, поселения недалеко от города, свежайшие и чистейшие молочные продукты. Молоко в прохладных бидонах, круглые полнолуния сливочного масла на влажных вымытых листьях лопуха. Бабушка, не спеша, двигается по базару, деликатно принимает с деревянных ложек на пробу то творожок, то сметану… Я рядом, с кошелкой в руке. Потом мы идём вдоль мясных лавок, бабушка здоровается со знакомыми продавцами, и говорит им, - каждый раз одну и ту же фразу, показывая на меня:
- Это мой младшенький. - И, чуть помедлив, добавляет с чувством правды и гордости, отчего правда и гордость должны, видимо, выглядеть особенно убедительно. - Он некрасивый, но очень добрый.
* * *
…И вот я лежу впервые у моря. И на горизонте силуэт корабля. И видно, что это контуры парусника. Бригантины. Парусник идёт против солнца, поэтому и виден только контур. Идёт к берегу. Это были первые годы той короткой оттепели. Кто помнит их, помнит и бурный выплеск из небытия запретных прежде, или просто неведомых, имён и названий. Читающая молодость шалела от «Маленького принца» и млела от романтических названий «Бегущей по волнам» и «Алых парусов». Имена Сента де Экзюпери и Александра Грина звучали музыкой и паролем открытий. Их герои и мысли открывали нам новые черты, и в нас самих и в будущем. Особенно настраивали нас на возвышенный и благородный лад герои Грина. А когда вышел на экраны фильм, где бороздил море парусник с алыми парусами, и в старинном приморском городке жила девушка по имени Ассоль, - а это была юная Анастасия Вертинская, - в нас словно что-то перевернулось. Это нежное воздушное существо, после таких славных, но очень земных крепеньких идейных боевых производственных героинь, сломало одномерность наших представлений о красоте. О прекрасном. Помню почти смешной случай. Я сижу в парикмахерской и жду своей очереди. От салона меня отделяет прозрачная стенка из рифленого стекла. За стенкой – маникюрщица, молодая и гибкая, она склонилась в работе над столиком. Грани стекла, словно рефлекс, меняют облик девушки. Вот я чуть сдвинулся, и передо мной лицо Ассоли – нежное и красивое. У меня перехватило дыхание. Я наклонился вперед, и, словно растаял мираж, уже не могу с уверенностью сказать, что это то же лицо. Можно заглянуть в салон и… Но я боюсь разочароваться. Поколебавшись, встаю и ухожу. Итак, я о береге моря. Корабль приближается, разворачивается парусами к берегу, и ослепительный яркий красный огонь вспыхивает над лазоревой водой: у парусов алый цвет. Это неправдоподобно. Но какой-то сумасшедший всё-таки осуществил наяву невообразимую идею - построил корабль под алыми парусами и теперь бороздит моря. Может быть, просто так, ради праздника жизни, а, может быть, в надежде найти реальную Ассоль. «Смотрите! Смотрите!» – начинаю орать я на весь берег. – «Смотрите! Алые паруса! Корабль с алыми парусами!» – я кричу и прыгаю, прыгаю и кричу. Берег усеян пляжным людом, народ загорает. Чтобы увидеть парусник, надо привстать, - море закрывают валуны. Кто-то приподнял голову, сонно повёл глазами, и снова уткнулся в надувной матрац. Остальные не пошевелились… Алые паруса проплыли мимо, уменьшились, и растаяли на горизонте.
* * *
В пору моей работы на телевидении исполнял там дикторскую должность симпатичный молодой Борис К. Был он всеобщим любимцем, - из-за доброго спокойного характера, а ещё из-за модного в те годы зрительского увлечения кумирами нового вида искусства. На вид здоровый и бодрый, он, страдал сердечной болезнью. Не раз я замечал, как перед выходом в эфир, Борис украдкой глотал таблетки. Держался мужественно, на боли жаловался редко, больничным почти не пользовался. Но дело было серьезно, и, в конце концов, ему сделали операцию на сердце. Где-то далеко от нашего города, то ли в Москве или в Прибалтике, там были специалисты. Ему заменили больной участок сосуда на синтетический. Так говорили. Вскоре он вернулся и продолжал работать. То было время бодрых оптимистичных песенок. Одна из них, очень популярная, утверждала незыблемую веру в реальные чудеса. Были в ней такие слова:
Даже если будет сердце из нейлона,
Мы научим волноваться и его!
Однажды мы шли с работы вдвоем. Из распахнутых окон летела знакомая песня. Я спросил у Бори, полушутливо полусерьезно: сердце из нейлона… Оно, наверное, теперь не болит у вас. Борис помолчал, вздохнул, промокнул привычным шестом испарину на лбу и ответил: болит. Боря умер молодым. От сердечного приступа.
* * *
Отдыхаем с женой в профилактории. Северная глубинка, шахтёрский городок. Обслуга – вышколенная, простая, - из ближних деревень. Ходим на водные процедуры. Жена, чуть припоздав, спешит в кабинет. Санитарки провожают её взглядом: «анти-ресная женшина!»
- А хто муж ейный? – спрашивает одна.
Ответ шёпотом: «Который в кресле дожидается», - кивок мою сторону.
- А-аа! – и уважительно: - Грамотной мужик!
Близится зима, и корпус утепляют. Пожилая горничная никак не справится с фрамугой, опасно балансирует на стремянке. Поднимаюсь, сдвигаю стамеской паз и вгоняю раму. Горничная вздыхает облегченно, и выходит в коридор. Слышу разговор.
- Ну, как, изделала? – спрашивает подружка.
– Всё путём!… Жилец помог… - пауза. Уважительно: - Грамотной мужик!…
Перед выпиской попросили написать заметку в стенгазету. Как, мол, отдыхалось. В день отъезда, спускаясь с чемоданом, вижу в вестибюле народ у стенда, читают стенгазету, вслух. Мою заметку.
- А это кто написал?
- А этот, из второго этажа, ну, такой… - кто-то описывает меня.
- А-аа! – раздаётся уважительно. – Грамотной мужик!
* * *
Мы предаёмся воспоминаниям, чтобы обозначить своё место в прошлом и тем утвердиться в настоящем. А повезет, - и в будущем.
Это - иллюзия. Но вместо ещё ничего не придумали.
* * *
Всевышний, дав всему жизнь и имена, назвал евреев, племя, которое сделал избранным, - жестоковыйным. Как это перевести на русский, найти синоним? – Не склонившие головы? И в каком времени? В настоящем? – Не склоняющие головы? Или в будущем? – Те, которые не склонят. В истории народа можно найти примеры на все случаи. Спрягаем склонение (!): не склоняли, не склоняем, и не будем склонять! А, может быть, - склоняли, но больше не станем! Как раз, по времени - настоящему и будущему. Впрочем, речь о выях, - жестоковыйные. Не склонившие шеи. Вот и у Александра Сергеевича про то же:
«Перед сатрапом горделивым
Израил выи не склонил».
Вл. Даль даёт объяснение: «Высокая выя, гордость; непреклонная, упорство. В одном давнем словаре сказано: «жестоковыйный» значит - «буйный, непокорный, своевольный».
* * *
Уголки памяти
ПЕСНЯ О РУБЕНЕ
В одной из газет прочитал статью о Рубене Ибаррури. Память покоится, пока случай не извлечёт из какого-нибудь её закоулка полузабытый эпизод. Путешествуя по Волге, - было это давненько, - причалили мы пароходом и к берегу Волгограда. По памятным местам повёл молодой экскурсовод, ещё на снявший гимнастёрку, изрядно выцветшую за послевоенные время. Бывший фронтовик после ранения и госпиталя остался в городе, где воевал, и теперь рассказывал, что знал и помнил, туристам. Рассказ его был прост, как разговор старшины с новобранцами, и это позволяло слушать в пол-уха и добавлять новые впечатления, выхватывая глазами сторонние картины. Экскурсия прошла вперёд, а я, задержался у очередного обелиска: на памятнике было так неожиданно здесь знакомое имя. «Герой Советского Союза Рубен Ибаррури»… Край, где прошла почти вся моя жизнь, был знаменитым. Воспет он многими, в частности, и Твардовским: «Урал! Опорный край державы, \ Её добытчик и кузнец…». В городе было всё, что и в прочих, - приметы перемен, событий и лет. Потому знали мы про далёкую Испанию и гражданскую войну с фашистами, носили в детстве романтичные испанские пилотки, знали испанское слово «но пасаран!» и кто такая Пассионария. В городе была улица Испанских рабочих, и улица Ибаррури. Чужедальнее имя!… Увиденное в городе над Волгой, оно вдруг соединило реальное, - с тем, что теперь можно назвать виртуальным (ведь всё испанское жило в нас только в воображении): в глубине России, покоится испанец Рубен Ибаррури, сын Долорес Ибаррури, той самой. Это было одним из самых ярких впечатлений путешествия. Спустя много лет в стране отмечали 25-летие победы на Волге. Делегация моего города задумала для гастроли концерт с новой песней. Попросили написать стихи. Я на заказ не умел писать, но, вспомнил о стихотворении, написанном за несколько лет до этого. Работники телевидения показали стихи композитору, тому понравилось… Так родилась песня «Но пассаран!». Тут надо сказать о композиторе, соавторе. Это очень талантливый музыкант, оригинальный и яркий. Даже внешние обстоятельства жизни и творчества Вадима Бибергана примечательны. Детство - в армейских городках, отец его, полковник Давид Биберган был кадровым военным, прошёл всю войну, и в послевоенные годы служил в Уральском военном округе под началом Жукова, когда тот был там командующим. Вадим Давидович Биберган, (статью в отца и в мать - высокий, атлетического сложения), - успешно закончил Уральскую консерваторию, преподавал в ней, потом уехал в Ленинград. Шостакович, к тому времени уже избегавший, по старости, учеников, для Бибергана сделал исключение, взял его к себе аспирантом… Кто любит и знает кино, встречал в титрах имя молодого композитора: Биберган сочинял музыку ко всем фильмам Глеба Панфилова: «Начало», «В огне брода нет», «Тема» и другим, он и сейчас активно работает для кино, пишет музыку ко многим спектаклям центральных российских театров. Первые его инструментальные вещи «Променад-сюита» и «Русские потешки» очаровали нас фейерверком остроумия и блеском. К слову, для «Русских потешек» композитору понадобилось собрать оркестр народных инструментов, и он не только пополнил состав редкими уникальными образцами, но восстановил ставшие раритетами те, что были забыты или утеряны, - по рисункам и музейным экспонатам. А для этого объездил многие деревни и города на Урале. После исполнения «Потешек» по центральному радио, ему позвонил Шостакович и поздравил с хорошей работой. Песни его стали популярны. Их пели солисты и хоры. Они записаны на пластинках, звучали в концертах известных певцов, некоторые из наших совместных вошли в репертуар таких исполнителей, как Валентина Толкунова, Ирина Бржевская и другие. Песню «Но пассаран!» исполнил Иосиф Кобзон. О судьбе этой песни стоит сказать несколько слов. Ноты и текст её были опубликованы в разных сборниках, в том числе и в таком серьёзном журнале Союза композиторов, как почти академическая «Советская музыка». Не знаю, как песня дошла до центрального радио, но вскоре она прозвучала в эфире. К слову, с этим связан забавный эпизод. Однажды я вернулся из очередного отпуска и в первый же день столкнулся на улице лицом к лицу с Вадимом. Он был рад встрече, но в улыбке его что-то таилось.
- А я думал, что вы уехали, - сказал Вадим.
- Ну да, я уезжал, отвечаю.
– Нет, я думал, что вы совсем уехали, - сказал Вадим с определенным намёком.
На дворе было начало восьмидесятых. Признаюсь: в те годы мне и в голову не могло придти, что когда-то наступит момент, и я уеду к детям на землю Обетованную. Да и дети в ту пору об этом не помышляли. Между тем, Вадим рассказывал:
Песня стала популярной, и её записали с оркестром и солистом, - Иосифом Кобзоном, - для фондов радио. «Это большое признание, - сказал Биберган, - записывают для фондов не часто, и только то, что полагают достойным сохранить». Вскоре песню, исполненную Кобзоном в сопровождении Государственного оркестра радио и телевидения, включили для первой трансляции по центральному радио в популярную в те годы передачу «Встреча с песней». И тут возникла заминка: видимо, редакторы обратили внимание на фамилии и имена авторов. Бибергана «нашли» быстро, он жил в Ленинграде и преподавал в институте культуры. А кто такой автор текста? - допытывались у Вадима из Москвы. Похоже, вырвался вздох облегчения, когда узнали, что автор текста работает в литературном журнале –заместителем главного редактора. Песня прозвучала в эфире. Потом её ещё не раз исполняли по заявкам радиослушателей. Ниже привожу её текст, хотя, представлять песню без музыки и такого исполнителя, как И. Кобзон, дело неблагодарное.
НО ПАСАРАН!
А мальчик родился в Гренаде,
Он дом свой узнать не успел,
Последней испанской бригаде
Трубач отступление пел.
Вздымали отчаянье трубы,
И падала навзничь трава,
Бойцы отступали, но губы
Шептали всё те же слова:
Но пасаран! Но пасаран!
Мальчишка оставил Гренаду,
Мальчишка ушёл воевать,
У взорванных стен Сталинграда
Остался навек он лежать.
Дымилась кровавая Волга
И раненый берег хрипел…
И всё же мальчишка услышал, как звонко
Трубач наступление пел!
Но пасаран! Но пасаран!
Над миром проносятся бури.
Глядят обелиски в зенит.
Испанец Рубен Ибаррури
Над русскою Волгой лежит.
Сон павших не знает покоя:
Им трубы тревогу поют,
Но мы отвечаем им: спите спокойно
Ребята! – Они не пройдут!
Но пасаран! Но пасаран!
Но всё это было потом. Поначалу же новую песню привезли в Волгоград, и впервые исполнили на праздничном концерте. Потом ещё и ещё. Говорили, что песня понравилась. Кто-то даже предлагал сделать её гимном города…
* * *
МЕЖДУ УДАРАМИ ПУЛЬСА
Имя Сысолятина мало кому известно, его не встретишь и в толстых энциклопедических словарях. На Урале же среди знатоков-краеведов и мастеров-умельцев оно было знаменито. Сысолятина не зря называли уральским Левшой. Изредка он появлялся в редакции журнала. Скромный, ничем внешне не примечательный, уникальный умелец был желанным гостем журналистов. Он подарил редакции одну из своих миниатюр – фигурку следопыта из белого металла, размером… в семечко. Скульптурка помещалась в прозрачном пластмассовом колпачке. Это было не самое крохотное его изделие. Журналисты много тогда писали о его последней работе – подарке чемпиону мира М. Ботвиннику. На торец швейной иглы мастер поставил шахматную доску и разместил на ней весь набор фигур. Рассмотреть всё это можно было только с помощью сильной лупы. Как рассказал Сысолятин, Ботвинник благодарил его в письме за оригинальный подарок, прибавив, между прочим, что умелец немного «ошибся», переставив местами белых короля и ферзя. «Я это сделал нарочно, - лукаво усмехнулся мастер, - хотел проверить, станет ли чемпион рассматривать подарок внимательно». Я спросил Сысолятина, как ему удается выполнять тончайшие действия, наверное, приходится задерживать дыхание? Это само собой, ответил. «Но я часто работаю между ударами пульса» (!). И на мой вопросительный взгляд добавил: - «У меня редкий пульс, немногим больше сорока ударов в минуту». К сожалению, мастер не стал долгожителем, он умер, не дожив до шестидесяти.
* * *
Право первой ночи феодала… Я вспомнил об этом однажды… (Причуды ассоциаций!) Жил и работал в Зауралье писатель Борис Бурлак. Человек счастливой и мучительной судьбы. Прошёл войну. Как многие невинные, был арестован. После тюрьмы отбывал наказание в Норильске, на поселении. Познакомился там с вдовой расстрелянного советского дипломата, - «японского шпиона», тоже отбывавшей наказание. Поженились. После реабилитации жил в Прибалтике, а потом переехал в Оренбург. Стал известным, почитаемым автором многих романов о войне. Во время одной из командировок я гостил у него. После скучного казарменного номера гостиницы приятно было очутиться в уютном кабинете писателя. Большая комната уставлена книжными полками… Хорошие книги были в ту пору малодоступны, я по-доброму завидовал хозяину, – он пользовался книжным ларьком при обкоме партии. Кто живал в те годы, знает, какое это было золотое литературное местечко, редкие счастливцы имели доступ к новинкам. Бурлак, естественно, не упускал возможности приобрести новые книги. Читать, однако, многое не успевал. К тому же, был не молод, и уже перенёс первый свой сильный инфаркт. Однако не сдавался, - много работал, ходил на лыжах, да ещё возглавлял местную писательскую организацию. Он пристраивал очередную порцию книжных новинок, когда в комнату вошла Нина Афанасьевна, чтобы накрыть стол. Вскользь взглянула на мужа, улыбнулась:
- Не может остановиться! И прочесть не успевает, и поставить уже некуда.
- Она не понимает!.. - печально вздохнул Борис Сергеевич… - Не понимает… - Ласково погладил корешок книги.
Тут я вспомнил. …Престарелый феодал вошёл в помещение, где предстояла первая брачная ночь крепостных молодожёнов. Муж был отослан: право первой ночи принадлежало суверену. Девушка покорно приготовилась к неизбежному. Властелин, - уже немолодой, немощный, - обнажил, не торопясь, ступню, и… пристроил холодную стопу между жарких бёдер сельской Афродиты. Прикрыл веки, посидел молча несколько минут, потом вздохнул, обулся и вышел прочь. …Она не понимает, вздохнул Борис Сергеевич. Оглядел полки с бесчисленными новинками. Оно так. Уже не овладеть всем, чем владеешь. Но подержать в руке новую книжку, перелистать её, вдохнуть её запах, - согреть лаской душу… кто поймет эту уходящую радость!
* * *
Тот приезд в Оренбург запомнился мне и другим занятным эпизодом. Пора было возвращаться, но я не мог достать билет на поезд, в кассе сказали, что билетов нет. Обратился к Бурлаку. Попробуем, сказал он, позвонил в Обком, и через минуту-другую назвал литерную кассу, с «бронью», на его имя. Через полчаса я был уже при билете. «Обилечен», как говаривали в то дефицитное блатное время. Каково же было удивление, чуть не потрясение, когда я, войдя в купе, обнаружил, что еду в пустом вагоне. Было всего шесть-семь пассажиров. А у нас весь поезд такой, равнодушно буркнул проводник. Прошло много лет, прежде чем я понял, что виденное было одной из примет грядущего развала страны.
* * *
ТРОЙКА ПО ФОЛЬКЛОРУ
Жаль, что я не пишу романы. Жизнь устраивает зигзаги, – знай только, пиши, заполняй странички, как перегородчатую финифть. Вот один из сюжетных её поворотов. Фольклор преподавал нам на курсе молодой бойкий популярный в университете доцент К. – интересный брюнет «из евреев». К слову, – страстный поклонник своего предмета. Между прочим, картавый. Его пародировали: «Г-усский фольклё-г, она…». В конце семестра выяснилось, что экзамен по предмету будет принимать не он, а молодая аспирантка К-ва. Внешность её оказалось приветливо обманчивой, в чем я убедился на экзамене. Впрочем, наверное по наивности моей она показалась доброжелательной. В тот момент, когда я подошел к столу с веером билетов, лицо её приняло непроницаемое выражение. Так часто бывает с людьми, у которых хватает воспитанности изменить маску, чтобы скрыть какие-то чувства. Билет я вытащил хороший: не помню всех вопросов в нём, но один был замечательный: солдатский фольклор времен Отечественной войны: Надо сказать, что фольклор я любил. Много читал, что-то помнил, записывал услышанные (не по книгам) пословицы, поговорки. Со слов одного любителя-энтузиаста записал однажды 19 вариантов песни о вороне, том самом, про которого поёт Чапаев-Бабочкин в известном фильме. Более того, - не только на курсе, но и в потоке (фольклор читали нам вместе с филологами, психологами, историками в актовом зале), я был единственный, кто одолел знаменитую толстенную книгу знаменитого Веселовского. Её нам официально не рекомендовали по причине «космополитических» её тенденций, но негласно, как бы невзначай, упоминали о ней. Иначе, откуда бы я знал это имя? Словом, я даже «консультировал» некоторых ребят, впрочем, настолько дремучих, что и более робких моих знаний хватало бы для этого. Вопрос о солдатском фольклоре был для меня бальзамом. Дело в том, что еще мальчишкой я покупал в газетном киоске города, где мы жили до эвакуации, дешёвую серию под тем же, кажется, названием: то ли красноармейский, то ли фронтовой фольклор. В первый год войны были такие брошюры. Ну, уж я сейчас блесну, подумал я, выходя к столу. Но едва я успел назвать первые примеры, как К-ва резко оборвала. «Не выдумывайте! – ледяным тоном сказала она. – Ничего подобного в природе не существует!» У меня давний комплекс: я никогда не выясняю отношений и не оправдываюсь. Это порок с детства, едва ли не с начальной школы. Я посмотрел растерянно в холодные глаза преподавательницы и перестал отвечать. «Садитесь, три!» - с жёсткостью сказала она. И я отправился восвояси, вспоминая почему-то свою бывшую начальницу Литвинову. Эта крупная курящая и надрывно кашляющая от курева женщина с аристократической внешностью, тоже обладала обманчивой внешностью. В войну, подростком, я работал у неё на подхвате на складе, где мы паковали груз для танковых и других оборонных заводов. Как-то в ледяную зимнюю стужу, когда от холода свело пальцы, и я не был достаточно расторопен, она в сердцах дернула провод, которым я паковал текстропные ремни, и содрала с моей ладони застарелый гнойный нарыв. Больше всего меня поразила та почти сладострастная радость, с которой она в конце дня рассказывала об этом своей подруге в конторе, («И я содрала ему его нарыв!»), - я случайно услышал, проходя мимо открытой двери. Но я отвлёкся… Прошло много лет. Очень много. Я окончил университет, долго работал в небольшом городе, в газете, куда послан был по распределению, потом много лет в другой газете, потом на телевидении, и, наконец, в толстом литературном журнале. Однажды позвонили из университета: приятный женский голос спрашивал заместителя главного редактора, я назвался. «Нельзя ли встретиться?». Через день в моем кабинете сидела К-ва, профессор. Я узнал её не сразу, только когда сопоставил фамилию и предмет разговора. Да и как было узнать, ведь видел я её так близко всего второй раз. Меня она, конечно, не помнила. Я слушал её речь о том, что у нас толстые журналы вовсе не уделяют внимания народному творчеству, фольклору, а между тем, это богатство народной культуры, источник, который питает литературу, вообще высокое искусство, надо пропагандировать фольклор, есть статьи, исследования, записи исследователей, собирателей и т. д. - всё в том же роде. Она ушла, окрылённая поддержкой и пониманием, и скоро принесла несколько материалов для публикаций. Я убедил коллег поддержать доброе дело: это было не трудно – во мне по-прежнему жила любовь к истокам родного слова, и я нашёл, похоже, аргументы в пользу публикаций. Мы напечатали серию её статей. Вот, собственно, и вся «история». Разве что можно добавить, как с каждым приходом в редакцию К-ва выражала радость, что в журнале «нашёлся человек, понимающий важность фольклора», и прочая, и прочая, и прочая… Комплименты сыпались на мою голову, как из рога изобилия.
Как-то, - пришлось к слову, - я рассказал приятелю о забавной ситуации, которую предложила жизнь. «Неужели ты не напомнил ей?» – спросил он.
Я ей не напомнил.
* * *
Уж если о фольклоре, то вот ещё страничка. Просто несколько примеров. В молодости пристрастился записывать, при случае, чего-нибудь фольклорное. Помогал мне краевед, тихий, вежливый высокий старик, в прошлом эсер, сосланный после отсидки на Урал, где и остался навсегда. Умел он многое, например, вылечил меня от хронических ангин зверским народным рецептом: смесью мёда с перцем и ещё с чем-то. Не удивлюсь, если с порохом. Множество пословиц я записал за ним, увы, уже утерянных мной в переездах. Запомнилась песня о чёрном вороне. Про её семнадцать вариантов я упомянул выше. Он напел мне несколько! В разных местах её пели по-разному. Я иногда напевал про себя один из вариантов: «Шорный ворон, што ты вьёшша над моею головой, ты добычи не добьёшша, шорный ворон, я не твой…» И так вся песня «шершавая». Уже много-много позже записал я частушки в посёлке Руш, что под Нижним Тагилом. Целую тетрадь. Они сохранились. Вот некоторые. В них юмор, метафора, рифмотворчество.
Эх, солома яровая, эх, солома белая!
Не рассказывай, солома, что я в девках делала.
Милый мой милёночек, у нас с тобой ребёночек.
За твою улыбочку теперь качаю зыбочку.
Ах, Невьянские ребята! Не поют, а квакают,
Целоваться не умеют, только обмуслякают.
Эх, трактор идёт, керосином пахнет,
Завлеку, любить не буду, - пусть, холера, чахнет.
Не ходи, машина, лесом, не ломай сосёночки,
Не садись, мальчишка, рядом, сердятся девчоночки.
Я не лебедь, я не гусь, высоко летать боюсь,
Коли нет ребят хороших, за плохими не гонюсь.
Я девчонка из Невьянска, из Свердловской области, -
Могу любить, могу забыть, - на всё хватает совести.
Не форси, форсистый парень, я тобой не дорожу,
Я такими форсунами огороды горожу.
Коля, Коля, колистый,
Какой ты разговористый,
Без лучины, без огня
Сердечко выжег у меня.
Светит солнце – лучи врозь.
Коль не любишь, – лучше брось.
Балалаечка играет, балалаечка поёт,
Балалайке сделай ножки, - балалаечка пойдёт.
У милёночка мово поговорочка на «о»,
Он на «о», и я на «о», значит, буду я яво.
Ты любила, я отбила, и люблю облюбочки.
Ох, как сладко целовать целованные губочки.
* * *
Смысл иной фразы меняется порой из-за контекста. Мысль не новая. Но у всякого – свой опыт. Как-то, рассказывая о человеке, который, прожив в Израиле несколько лет, возвращается в Россию, я поставил эпиграфом строчку из «Слова о полку Игореве». «Русь! Ты уже за холмами». То есть, уже близко. Вот-вот появишься. Между тем, в поэме эта фраза, - для путника, который удаляется, - означает противоположное: Русь, ты уже далеко, то есть, уже скрылась за холмами. Впервые я столкнулся с этой игрой интонаций (?) после двух эпизодов. Оба случились давным-давно, с разрывом в несколько лет. Первый – в Челябинске, куда я и ещё двое-трое из редакции журнала «Урал» приехали проводить семинар с местными писателями, авторами журнала. После первого дня работы разошлись по номерам гостиницы. На другой день кто-то из группы рассказывал, как провёл вечер: местные писатели пригласили в гости, выпивали, болтали, потом радостно спели хором: «За столом никто у нас не Лившиц». С намёком: меня-то, Лившица, среди приглашённых, званых и избранных, не было. Меня пронзила эта реплика, скрывалось и отражалось в ней многое. После я не раз и не два слышал эту переиначку из знаменитой песни, и при разных обстоятельствах. А тогда – впервые. И засела она во мне занозой крепко, провоцируя нерадостные ассоциации. Прошло несколько лет. Лежал я в больнице, - чего-то было с сердцем и давлением. Работал я в ту пору уже в другой редакции, с другими людьми. Предстоял праздник, решили собраться на квартире у одной из сотрудниц: с праздником совпал её День рождения. Из больницы меня не выписывали. Я лежал в палате и читал, когда под окном кто-то выкрикнул моё имя. Со второго этажа увидел во дворе почти всю редакцию. По дороге на вечеринку, заглянули меня проведать. Махали руками, выкрикивали всякие пожелания и сожаления, и вдруг развернули большой транспарант, я прочитал огромные буквы: «За столом у нас никто не Лившиц!». Я понял смысл прежде, чем успел обидеться. Не хватало, пожалуй, слова «увы!», но оно угадывалось. Это было трогательно, я оценил и юмор, и симпатию сослуживцев. Из окон выглядывали больные. С любопытством. Интересно, они-то что думали?
* * *
Тысячи томов написаны об антисемитизме. Среди авторов – сотни пытаются отыскать причины патологической ненависти или обосновать теоретические основы всемирной этой злобы. Мне же вспоминаются бессмысленные по причинности эпизоды. Даже смешные, - не будь они столь печальны. Вот два из них. Однажды, шёл я домой по пустым улицам окраинного посёлка. Была ночь, крутая зима, мороз градусов двадцать пять, от дыхания изморозь белым ожерельем обложила воротник. Снегопады отошли, и жители деревянных домиков вдоль улиц, уже отгребли завалы снега к штакетникам непременных своих палисадников, и к обочинам дорог, расчистив канавы под будущие весенние стоки. Стояло полное безмолвие, какое бывает в зимних посёлках морозными ночами, когда все прячутся в тёплых горницах. Вдруг в тишине послышалось глухое бормотание. Невразумительные звуки, кряхтение; я проходил перекрёстком и, скосив глаза, увидел в глубине переулка тёмный силуэт. Вот он исчез, я подумал, что померещилось, продолжал путь, но через несколько шагов вернулся. Оказалось, в дым пьяный мужик, безуспешно пытался выбраться из придорожной канавы. Крутые накатанные откосы всякий раз уходили у него из под ног, и он, шмякаясь, то боками, а то и лицом, сползал вниз. Похоже, он давно боролся с канавой. Уже обессилел, и попытки его выбраться становились всё безнадёжнее. Вокруг ни души, ни фонаря. Мороз набирал ночную силу. Я помог мужику выбраться, усадил на лавочку, - домой идти он не захотел, - отмахнулся. Лица я не разглядел, как и он моего, – темно, да и воротник его дублёнки торчал выше ушей. Отряхнув с бедолаги снег, я пошёл своей дорогой. Остановил меня крик: звериный рёв взвился над посёлком, - это напереживавшийся мужик освобождал себя от стресса, Он стоял лицом к дороге, расставив ноги и воздев руки к небу. Отчётливо над крышами и весями из его глотки неслось:
- У-уу! Жиды проклятые!
За несколько дней до этого мне довелось участвовать в первом показательном рейсе нового авиамаршрута Свердловск-Москва. Рейс задерживался, я, войдя в туалет сполоснуть руки, застал там мужчину, который нервно ходил перед запертыми, занятыми, кабинками. Он то и дело дёргал дверные ручки. Похоже, человеку было невтерпёж: расслабил галстук, распустил пояс на брюках… В очередной раз рванув дверцы туалетов, он остановился, и воздел руки к потолку. И глядя в небеса, завопил, выплёскивая всю ненависть, которая, чувствовалась, была безмерна:
- У-уу! Жиды проклятые!
* * *
Людям пока ещё некогда быть хорошими: они заняты выживанием.
* * *
Один знакомый доцент, преподаватель философии, говорил в неофициальной обстановке:
- Жизнь даётся один раз, и прожить её надо в Крыму.
В конце концов, уехал, обосновался, и, глядя на север, обронил:
- За Перекопом для нас земли нет.
Давно это было, когда Крым ещё принадлежал России.
* * *
Пословицы в записной книжке:
Хвасталась калина, что с мёдом хороша.
Грязь не сало, пошоркал и отстала. (Эту пословицу услышал в трамвае: какая-то бабушка утешала моего маленького сына, загрязнившего штаны).
Брезговала свинья гусем, потому что рыло не пятачком.
Жалует царь, да пожалует ли псарь?
У пословиц причудливые превращения. Не говоря уж о частых переделках, вроде «попал, как кур во щи», (вместо: «попал, как кур в ощип»), многие теряют часть содержания, сокращаясь до полуфразы, обходясь первыми половинками, как, например, «без меня меня женили…» или «ни рыба, ни мясо», и т.д.
Порой даже не догадываемся о том, что у пословицы есть продолжение.
Как-то, отмечая в редакции день рождения, надумал сделать коллегам встречные подарки. Накупил книжек, сложил их в конверты, а чтобы было поинтереснее, да без обид, устроил нечто вроде лотереи. На бумажках написал первые половины пословиц, а на конвертах – вторые, то есть окончания. Тянули жребий, читали первую часть изречения, а вторую, что на конвертах с книгами, надо было дополнить. Кто угадывал концовку, тому эта книга и доставалась. И хотя за столом сидели журналисты, люди грамотные, крепкие профессионалы, затея провалилась с треском. Ни один не назвал пословицу полностью! (Да и я сам, готовясь, восстановил многое по словарю, а не по памяти). Недавно наткнулся в старом блокноте на страничку с этими поговорками. Вот некоторые из них, где на слуху первые половинки, а продолжения не сразу и вспомним.
«Ни рыба, ни мясо, ни кафтан, ни ряса».
«Нищему пожар не страшен: эта деревня сгорела, в другую пошёл».
«Без меня меня женили, я на мельнице был».
«Назвали гостей со всех волостей, а потчевать нечем».
«Дорога ложка к обеду, а там хоть под лавку».
«Язык мой – враг мой, прежде ума глаголет».
* * *
Нам жизнь преподаёт уроки,
Но мы внимать им не хотим,
И тайные свои пороки
Спешим приписывать другим.
* * *
Правильно сказано: времена нас меняют, потому что они, времена, сами переменяются. Оставайся они неизменными, ещё неизвестно, что бы мы в себе изменяли… В не столь отдалённые годы, задолго до бурных дней исхода евреев из России, один мой знакомый, поэт и драматург, добился отъезда в Израиль. Известие об этом взбудоражило город, - случай был редкий и сам по себе, и «отъезжанта» хорошо знали, – смотрели его спектакли, пели знаменитые его песни. Он был уже, как говорится, на колёсах, когда однажды на улице, встретив знакомую, кинулся здороваться. Эта женщина, известный композитор, (к слову, еврейка), демонстративно спрятала руки за спину и громко, гневно, на всю улицу, сказала: - «Предателям руки не подаю!»
Он уехал в Израиль, потом перебрался в Америку, собирался вернуться, но вскоре он умер. Прошло сколько-то лет. У композиторши случилась беда - умер взрослый сын, в отлучке, в Москве, его перевезли в родной город, где и похоронили.
Прошло ещё сколько-то лет. Однажды я и эта женщина, - назовём её Н., – оказались по печальному поводу на главном городском кладбище, - хоронили поэта С. Церемония задерживалась, и Н., пользуясь паузой, отозвала меня в сторонку - показать могилу сына и памятник, который не так давно поставила ему. Памятник был дорогой и сделан со вкусом. Неожиданно Н. понизила голос, оглянулась, - нет ли поблизости знакомых, и попросила меня взглянуть на торец стелы. Обелиск оказался высоким, и, чтобы увидеть верх, пришлось встать на приступку ограждения: с земли не видать, что там на торце. А на торце была вырезана шестиконечная Звезда Давида. «Я специально сделала так, - негромко сказала Н., - чтобы не надругались». Кто жил в те годы, знает, что означала эта звезда для обывателя. Десятилетиями она встречалась только в карикатурах, вызывая у просвещенного народа ненависть и насмешки. И хотя времена менялись, хотя менялись и евреи, никому не пришло бы в голову поручиться, что не раздавят памятник, увидев эту звезду. Что, как известно и случалось потом не раз, и не в одном месте. Прошло ещё несколько лет. Н., с которой, в общем-то, мы не были особенно близки, прослышав, что я уезжаю к детям в Израиль, позвонила, чтобы попрощаться. А потом и письмо написала, спрашивала о житье-бытье в стране. В той самой, чьё имя когда-то вслух с оглядкой называли. И не подавали руки тем, кто в эту страну уезжал.
* * *
Студентом мне посчастливилось быть на встрече с Твардовским: он выступил в Уральском Университете. Зал был, помню, переполнен и возбужден. Поэт сильно опаздывал, его задерживали на Уралмаше. Мы терпеливо ждали. Наконец, он появился на сцене в сопровождении каких-то местных функционеров. Я сидел на первом ряду и хорошо видел людей в свете рампы. Твардовский был высок. Плотен. Скульптурен. Но казался усталым и сдерживающим внутреннее напряжение. Объявили: - Выступает поэт Александр Твардовский! Вот тогда я впервые и услышал слова, которые запомнил. Твардовский шагнул к краю сцены, как-то нервно, даже досадливо, мотнул головой, словно боднулся, и проговорил: -Хм! «Поэт!» Сказать о себе «поэт», это всё равно, что сказать о себе: я хороший человек. Потом уже начал читать стихи. Всю жизнь я связывал эти слова с Твардовским. Но, к удивлению своему, совсем недавно прочел у И. Бродского, в одном из его интервью: «Поэтом я стал волею обстоятельств. Называть себя хорошим поэтом почти так же неприлично, как хорошим человеком». И ещё более определённо повторил в другом месте, поразившем меня ссылкой на источник: оказывается, Бродский не приписывает себе авторство: «Роберт Фрост говорит: «Сказать о себе, что ты поэт, так же нескромно, как сказать о себе, что ты хороший человек». Твардовский на 25 лет моложе Фроста, Бродский – на тридцать моложе Твардовского. Но речь не о приоритете: вполне вероятно, что каждый сказал это сам по себе, для великих это дело обычное. Дело в другом, в том, что подлинный талант – самокритичен, требователен к себе, и – скромен. Я был удивлён, услышав из уст Игоря Губермана, фактически уже классика, - во всяком случае, в своём жанре, - небрежное определение собственного творчества: «стишки». («А теперь почитаю свои стишки», или: «Тут у меня в одном стишке…»). А потом встречаю в интервью у Бродского то же самое – «стишки», - это он о собственных стихах. Прямо, как самоуничижение, но думается, это у них вполне искренне. Всем прочим остаётся только брать пример с великих. Что, по возможности, и делается. Юра Арустамов, например, называет свои стихи текстами. А я уже давно именую то, что напишется, упражнениями.
* * *
Когда всё складывалось к нашему отъезду в Израиль, одни русские друзья поддерживали идею нашего уезда («надо», «что ж», «уезжайте» и т.д.), другие были непримиримо против. Загадка: кто более друг?
* * *
Расхожий анекдот: если на трапе самолёта среди очередной партии репатриантов, прибывших из России, обнаружится человек без скрипки в руке, значит, он пианист. Это не только к тому, что евреи «сплошь» музыканты, - на такое обилие одинаковых специалистов работы не напасёшься. Однако, речь не только о музыкантах. И о классных специалистах, волею судьбы попадающих на чёрные работы. Наблюдая, как профессора и кандидаты наук, журналисты и писатели, артисты и музыканты, вооруженные метлой, совком и тележкой для мусора, метут под палящим солнцем зачуханные дороги и заплеванные тротуары, я думаю об их северном собрате – первопроходце – гениальном Андрее Платонове. Едва ли не первым он пошёл этим «другим» путём, предпочтя непристижный, но независимый труд другому. Услужливому. Не всякий дворник вышел в Платоновы, но никто не ведает, сколько Платоновых умерло в дворниках. (Теперь стали поговаривать, что Платонов вроде бы и не мёл улицы. Но если это и легенда, то из тех, которые правдивее были).
* * *
Старость… О ней много сказано. Вот у Маркеса: «Старость – это честный союз с одиночеством». Думаю, Одиночеству, неприкаянному, тоже где-то приткнуться надо, вот оно и находит самое удобное местечко - возле стариков.
* * *
Специфика анекдота состоит в том, что он подразумевает в слушателе определённый житейский опыт и знания. Пример:
- Рабинович! Почему вы в такую жару ездите в машине с наглухо закрытыми окнами?
- Пусть все думают, что у меня в авто кондиционер.
Это не просто еврейский анекдот. Это ещё и израильский анекдот, - здесь почти всегда жара – за тридцать, потому автомобили, как правило, оснащены кондиционерами. Нет их только у небогатых владельцев личного транспорта. Этот анекдот ещё и о комплексе неполноценности. И, само собой, юмор «сквозь слёзы». (К слову: Без кондиционера – зарез. Внутри в авто, в жару, как в сауне. Машина раскаляется так, что пряжка ремня безопасности может оставить ожог. У моих знакомых спеклись в багажнике яблоки, пока они доехали от Беэр-Шевы до Эйлата. Израильтян потряс случай: в машине, на стоянке, умер годовалый ребенок, - мамаша оставила его на полчаса).
* * *
Из старой записной книжки:
В больнице.
Если няня сказала «надо», комсомол отвечает: «есть!» - говорит комсомольский деятель К., отправляясь в процедурную на очистительную клизму.
* * *
Утром няня, входя с завтраком для лежачих:
- Здравствуйте!
- Здравствуйте, коли не шутите, - отвечаем.
- Что вы, что вы, какие шутки с утра!
* * *
Стишок.
На берегу стоит больница, и в той больнице я лежу,
послушно подставляя шприцу свою родную неглижу .
Приписанный к палате житель, приемлю всё в моей судьбе:
мне доктор скажет – не дышите, я не дышу, держу в себе…
и т. д.
* * *
Нигде не услышишь столько историй и столько судеб, как в больнице. Ночь. Палата не спит. Кто-то из дальнего угла рассказывает:
- …А ранило меня так. Был я в ту пору связным у политрука. Вроде бы и бой уже заканчивался, стреляли не шибко. Выскочили мы из окопа, бежим полем, я комиссара маленько обогнал, прикрываю, так, на случай чего. Тут мины недалеко разорвались. Упал я, оглянулся, а комиссар стоит на коленях и кишки всовывает в живот. Подбежал я сгоряча, говорю, товарищ капитан, давайте помогу… А он эдак посмотрел на меня и тихо говорит – чем помогать будешь, рук-то у тебя нет. Посмотрел, а у меня оберучь по кисти отхватило…
* * *
Докторша рассказывает про маленького внука. Американцы летели на луну. Внук бегал на улицу смотреть, волновался: луна была ущербной.
- Бабушка! Ну как они попадут на луну, ведь ей половина осталась!
Когда астронавты вернулись, услышал, что привезли породу. Был недоволен:
- Так они всю луну растащат!
* * *
Записанное за маленьким сыном:
Я больше всех Ленина люблю, хотя он мне игрушки и не дарил.
* * *
- Пушкин поэт был?
- Поэт.
- Он умер?
- Умер.
- И Лермонтов поэт?
- И Лермонтов.
- Он тоже умер?
- Тоже умер.
- И папа наш тоже поэт?
- Тоже.
- А почему он не умер?
* * *
Идём мимо Краеведческого музея, расположенного в Соборе.
Раньше здесь жил Ради Бога. Люди верили в Ради Бога и построили ему этот дом с высокой головой. А теперь Ради Бога нет и люди в этот дом носят вещи. И там эти вещи лежат и их всем показывают
Помолчал.- Этот, который теперь умер… (Гагарин?) полетел в космос и там увидел, что никакого Ради Бога нет.
(«Прошу вас, ради Бога!» – варианты с упоминанием имени Бога всуе слышны то и дело, и западают в память малыша. На дворе, между тем, период развитого социализма, до перестройки далеко, и Краеведческий музей не скоро освободит церковь от своих экспонатов).
* * *
Эту болезнь не видно, но она болит.
* * *
Рассказываю сыну сказку о Кощее Бессмертном, о его злодействах. Объясняю, что означает слово «бессмертный».
- А Марина говорила, что его можно убить волшебным мячом.
- Это из другой сказки.
- Хочу в другую сказку!
* * *
Мальчишка пересказывает приятелям роман «Три мушкетёра»:
- И вот красные заняли крепость Ла-Рошель!…
* * *
Алёша, старший внук, увидев, что мы смотрим кино по Сименону, говорит:
- Хм… Мигре смотрите?… Мигренью страдаете?
* * *
Из писем в редакцию:
*«Дорогая редакция! Мне 60 лет, а душа у меня ещё молодая. Дайте совет, что мне с ней делать?»
*«Почему в песне «Пусть всегда будет солнце» всё есть, - и небо, и солнце, и мама, а папы нет? Надо обязательно прибавить в песню и папу, а если можно, то и бабушку с тётёй Полей». Ученик 1 класса Толя М.
*«Артисты театра города Свердловска! И разные другие товарищи, прошу вас, возьмите за основу мою просьбу хотя бы раз в месяц пропеть по радио песню «И шёл бродяга с Сахалина звериною тропой». Пусть знает тот, кто будет её петь, что я в ту пору стою по стойке смирно!». Радиослушатель К. из Туринска
* * *
Болтун в поезде говорил, трёкал, не умолкая, пока проводник не обрезал его:
- Ты всё знаешь, да? Всё выучил, да? Рядом со школой жил? Или с дедом букварь выкурил?
* * *
15 января 1981 года: По ТВ в программе «Время» репортаж из доменного цеха. Сталевар даёт интервью:
- Я счастлив, что мне, сыну колхозника, довелось сегодня участвовать в плавке, посвящённой читательской конференции по книге Леонида Ильича Брежнева «Воспоминания».
* * *
Хоронили мать писателя К. Приехали в похоронное бюро исполнить формальности. Пошли через двор в контору. Во дворе - продукция цеха – готовые, но ещё не покрашенные гробы, стоят, прислонённо, к кирпичной стене. На стене – лозунг: «Все силы на выполнение решений XXVI съезда партии!».
* * *
Художник Виталий Волович рассказывал, как один из партработников на встрече с художниками советовал темы для картин: «Приезд внештатного инструктора Обкома партии в вечернюю школу рабочей молодёжи», «Привольно дышится кукурузе на колхозных полях» и т. д.
* * *
При оформлении по прибытии в Израиль гражданства, еврей документально подтверждает своё еврейство. Национальность вписывается в удостоверение личности. Нередки трудности или парадоксальные ситуации. В копии моего метрического свидетельства (оригинал утерян давно) не указана национальность, - в двадцатые годы это было не принято. Ни мой типично семитский вид, ни мои фамилия и имя, ни имена родителей, указанные в свидетельстве, не убедили тех, кто оформлял документы. Велели представить доказательство. Таким стало метрическое свидетельство дочери, которое я предъявил на другой день. Рассказывают о женщине из России: она долго и безуспешно добивалась подтверждения своего еврейства. Дошла до высших инстанций – до рабанута. Была принята, выслушана. Вышла с заседания счастливая и истово… перекрестилась: «Слава Богу! Подтвердили!». Другой репатриант, выходец из Средней Азии, безуспешно доказывал, что он еврей. Наконец, как последний аргумент, вытащил из-за пазухи… Коран, и поклялся на нём, что говорит правду.
* * *
Первый год в Израиле. Сидим на кухне. На душе безысходно, - (вопреки исходу). По радио - 5-я симфония Бетховена, тема рока: та-та-та-та! та-та-та-та!..
- Так судьба стучится в дверь! - говорит жена.
- Войдите! – говорю я.
* * *
Утром жена кормит меня геркулесовой кашей, приговаривая при этом:
- Сама Маргарет Тэтчер ест такую каждое утро!
* * *
В газетах объявления: «Требуются девушки по сопровождению». Подумал про себя: а я деДушка по сопровождению.
* * *
Чтобы получить крепкую власть, Русь пригласила варягов, Рюриковичей. Религию позаимствовала у Византии. Грамоту – у Болгарии, от Кирилла и Мефодия. Всё заёмное.
* * *
Библейская заповедь: относись к другим так, как ты хотел бы, чтобы относились к тебе. Не образец ли это первой фантастической литературы в жанре утопии?
* * *
Часто человек страдает не оттого, что у него чего-то нет, а оттого, что у него нет того, что есть у других.
* * *
Жизнь - маскарад, где мы всё время меняем маски, и истинное лицо мелькает только в момент смены их.
* * *
«И шестикрылый Серафим на перепутье мне явился», - говорит Пушкин в знаменитом «Пророке». У Серафима шесть крыльев. Два, чтобы закрывать лицо перед Богом, не осквернять своим обликом, соглядатайством. Два, - чтобы прикрывать ноги перед Всевышним. Два крыла, чтобы летать. Может быть, здесь урок и поэту: не амикошонствовать с тем, что великое, не фамильярничать с Вседержителем. Два нижних, чтобы знать край – прикрывать словесный срам, избегать духовного стриптиза. Ну, а два, естественно, чтобы парить в сферах. Парить… Но, помня о назначении других крыльев, не очень зарываться.
* * *
Я видел украинских евреев, тоскующих по неньке-Украине, грузинских, почти неотличимых от грузин, тоскующих по Грузии, бухарских евреев, живущих такими обычаями здесь, словно не уезжали из Азии… Видел и удивлялся: разве ностальгия, тоска по родине, не есть тоска по России… Остального, как бы и нет, не существует…
* * *
Человеческая память – заложница прошлого. Освободим её.
* * *
Будто всё это было со мной…
Будто жил я уже, где живу…
Этот путь, этот день, этот зной…
Дежавю ты, моё, дежавю…
* * *
В Свердловске жил блестящий самородок – Кылосов, создатель знаменитых скрипок. Когда он умер, его ученик Алёша Скобельцын сказал:
- Соседи знали его как пьяницу, а английская королева – как Мастера.
* * *
Я раскалывал орехи, сжимая их попарно в ладони. Увлёкшись, заметил: раскалываются все, кроме одного, - он оказался самым крепким. Так я им расколол всю горку. Когда он остался один, я расколол и его – ударом молотка. Каково же было удивление: крепкий орешек оказался гнилым. Это маленькое событие, словно притча, напомнило мне одного человека. К нему все шли со своими бедами, и многим он сделался опорой в трудные дни. Сам он был слаб и бессилен, но был так твёрд в поддержке других, что всем виделся стойким и сильным. Может быть, эта оболочка и держала его на земле.
* * *
Герой романа Сэлинджера «Над пропастью во ржи», отвергая низменный прагматизм жизни, хотел бы, - так видится ему в мечтах, - совсем другое… Вот: стоять у края обрыва, где играют малыши, и перехватывать их в минуту опасности, спасая от пропасти… Я часто ходил на лыжах в лес, примыкавший к городскому парку. Зимний лес похож был на картину Брейгеля «Охотники на снегу»: такая же чёрно-белая графика, деревья, крутые спуски. Лыжня несет тебя, только успевай пригибаться под ветками, да вписываться в повороты. Одно место было особенно опасным, резкий зигзаг приходился в метре от обрыва. Я проходил малолюдный, если не было соревнований, маршрут и углублялся в просеку. Однажды возвращался в полдень тем же путём, и на половине подъёма услышал детские голоса. Ватага облюбовала сбоку какой-то спуск и носилась с горы, не замечая обрыва. На повороте увидел лыжника, мужчину лет тридцати. Недалеко от него торчали воткнутые в снег лыжи и палки, а сам он стоял между лыжнёй и обрывом, и внимательно глядел на мальчишек. Те с бешеным восторгом летали мимо… На Урале зимой быстро наступают сумерки. Всё трудней различались просветы в деревьях. Но мальчишки не уходили, и человек продолжал стоять. Он таки перехватил одного, когда тот, беспечно смеясь, понёсся, ломая кусты, прямо к обрыву. «Ну, чё ты ещё!…» - выразил он недовольство. Скоро стемнело, и мальчики ушли в сторону парка. А человек встал на лыжи и ушёл в другую сторону. Это не был их учитель, или вожатый, как я подумал вначале. Это был случайный лыжник, с простецким лицом работяги. Который вряд ли читал Сэлинджера.
* * *
Дом стариков стоял на отшибе, и старуха иззлилась вся, когда случайные путники подходили к калитке попросить водицы. Старик копался в саду, на участке, охотно откладывал лопату или секатор и шёл в дом за черпаком. Сады тянулись вдоль просеки, а дорога вилась по лесу, ближе всего загибаясь к их домику… Вот и выходило, - все прохожие, грибники ли, ягодники, а то и просто гуляющие по лесу, чаще всего выходили на этот домик. Старик робел, когда старуха ругалась, и расстраивался. Воды ли ей жалко, - колодец-то далеко, на краю коллективного сада, или что от дела отрывался, неизвестно. Может, злилась, что добро делает за так, она его считала простоватым. Простотою на свете не проживешь, - ворчала. А, может, и другое что, с ней, вон, целыми днями молчит, а тут враз откликается, подносит и стоит смотрит, как пьют. Прошлой весной старуха умерла… Сад потихоньку приходит в запустенье, старик теперь один ковырялся на участке. Наступило лето, лес опять ожил, и на лавочке у калитки старик стал выставлять ведро, одно из тех, что цеплял на коромысло, когда ходил по воду. Рядом поставил кружку, на куске фанеры написал суриком – «Вода колодезная бесплатная». И по-прежнему какое-то неизъяснимое удовольствие доставляло ему смотреть, как вышедшие из лесу усталые люди, девчата ли, мать ли с дочкой, мужик ли в болотных сапогах, жадно пьют у его калитки зуболомную живительную влагу.
* * *
Из журнальной подборки «Попурри на военную тему»
Эпиграф
В классе их было восемнадцать. Парней, как сказали бы сейчас. Или – юношей, как несколько возвышенно-благородно называли молодых людей до войны. Остальные - девочки. Ребята держались кучно, девчонок игнорировали, хотя наступала любовь, как-никак – десятый класс. Из школы – гурьбой, в походы, в кино – вместе. К выпускным экзаменам по литературе решили готовиться сообща. Математику любили, химию терпели, с немецкого сбегали, а литературу - побаивались. Тут надо придумывать, а дело это неопределённое. Собирались у товарища в квартире с большой комнатой. И огромным балконом. На балкон вываливались в перерыв – выпустить пар. Сразу начиналась куча мала. Любимое занятие – потешиться над Хвощём. Хвощ, он же Заманский, долговязый, рыжий, веснушчатый, не давал себе труда отмахнуться от тычков, или огрызнуться на задиристые словечки. Добродушный Дима Уманский жалобно упрашивал в стороне: «Ребята, хватит, ребята, не надо!» - «Иди – иди!» – с грозным обещанием оглядывался неукротимый въедливый Венька Дьяченко и тянул руку к рыжему Хвощу. Вовка Боголюбов поглядывал на возню неулыбчиво, он был выше суеты в своей аспидной ассирийски безупречной причёске. Кому-то пришла идея связать Хвоща. Хвощ не сопротивлялся. Его скрутили бельевой верёвкой и ровно уложили на старый диван. Потом сожгли газету и сажей нарисовали Хвощу усы, бороду и «пышные» бакенбарды. Очень довольные собой, ушли заниматься… Спохватились только через час. Кинулись на балкон: Хвощ уютно посапывал… Дима Уманский с виноватым видом стал стирать сажу с лица товарища, ещё больше размазывая. Стоял хохот. Мальчик, маленький брат их товарища, тихо вошёл в запретную комнату. На диване и стульях валялись исписанные листки, учебники с закладками. На столе брата – новенькая раскрытая тетрадка. Чистая страница. Только в уголке несколько строчек. Мальчик прочитал по слогам: со-чи-нение на воль-ную те-му. Э-пи-граф…
- А что такое «эпиграф»?
- Много будешь знать – быстро состаришься, - сказал брат, торопливо засовывая за пояс учебники. – Потом объясню.
Через день в школе начались экзамены. Потом был выпускной вечер. Плотом ребята ушли в поход, в горы, и про войну узнали только через два дня, когда спустились в долину… Димка Уманский сгорел в танке под Харьковом. Дьяченко-заводило погиб в Сталинграде. Красивый и надменный красавец Вова Богомолов, ротный пулемётчик, умер в санитарном поезде от ран. От Хвоща не пришло ни одного письма. Кто-то писал, что видел, как он минировал мост и погиб при взрыве. Старший брат мальчика, тот самый, у которого все собирались перед экзаменами, два раза за войну был тяжело ранен, вылечивался, возвращался в часть и погиб при штурме Кенигсберга. После войны родилась песня, где пелось про то, как их оставалось только трое из восемнадцати ребят. Из этих не осталось ни одного. Не сразу, не скоро в школе, где они учились, появилась мемориальная доска, на ней написали все фамилии, - юношей выпускного, 1941 года, класса. Мальчик вырос и, перебирая как-то в шкафу старые бумаги, наткнулся на черновики сочинения. На тетрадном листке остановил его знакомый почерк брата. «План сочинения: 1. Эпиграф. 2.Вступление. 3. Содержание…». На месте эпиграфа стояло: «Заводов труд и труд колхозных пашен мы защитим, страну свою храня». Потом взял словарь и прочитал: «Эпиграф - краткая цитата перед произведением, характеризующая основную идею произведения».
И жизни, подумал он.
* * *
Перепись
Всесоюзная перепись населения. К одинокому старику, соседу, приходят две молоденькие переписчицы. Обычные вопросы – ответы: имя-отчество, год рождения, национальность… Доходят до родственников:
- Кто ещё, дедушка, живёт с вами, кто прописан на вашей жилплощади?
- Живёт? А никто не живёт окромя меня. А прописан ещё сын.
- А где он сейчас?
- Не знаю, точно не скажу. На войне был…
- Так он, дедушка, не пришёл с войны?
- Не пришёл…
- Погиб, или пропал без вести?
- Похоронку приносили…
- Так он уже давно выписан, сорок лет прошло… Мы поёдем, дедушка…
- Нет, записывайте сына! Прописан он здеся!
- Дак ведь… - вскидывается возражать одна из переписчиц, но я ей делаю знак за спиной старика, и она замолкает на полуслове.
Вот уже, кажется, третья перепись на моей памяти. И всякий раз повторяется этот разговор. Так старик вроде ничего, покладистый, а тут упрётся и ни с места. Переписчица попалась умненькая, не то, что в прошлый раз, доведшая старика до слёз. Она снова раскрывает свои бумаги и садится к столу:
- Как зовут сына, сколько лет?…
- Дак, почитай, шиисят первый, ну, да, шестьдесят первый уж стукнул. Он у меня с 23-го года. Единственный, то–ись. Тут и прописан, не выписывал я его…
Старик понемногу успокаивается.
* * *
Кто мы? Откуда?
Мы сильны задним умом. Если б можно было повернуть время назад, я бы расспросил и родителей, и родителей родителей - откуда мы, почему у нас такие фамилии, где наши корни. Фамилия, что дал нам с братом отец, нередкая. Фамилия мамы встречается реже. Помню, как удивил меня телефонный справочник, выпущенный впервые в миллионном Свердловске. Я открыл толстый фолиант на букву «Л» - посмотреть, как вписалась моя фамилия, и оторопел – фамилия, в разных транскрипциях, занимала несколько страниц. Это были те, у кого имелся телефон, очень дефицитное в России во все времена средство личной связи. А сколько однофамильцев осталось за пределами справочника! И это совсем в нееврейском городе, где вместе с областью(!) насчитывалось, по данным последней переписи, около двадцати тысяч евреев. Помню, удивила меня разница вариантов фамилии. Написание через букву «ф» ещё куда ни шло – по звукописи можно было и «примириться» с «ошибкой». Но если «Лившицайте» меня позабавило, «Лившицын» и Лившин немного порадовало (звучало почти по-русски!), то «Липшиц» насмешило, (видимо, по молодости, во мне проклюнулся «фамильный шовинизм»). Со временем, вместе с терпимостью пришло и некоторое знание-понимание. Когда кто-то спрашивал, почему такая разница в фамилии, у одного через «ф», а у другого через «в», отвечал: как писарь написал. И когда прочитал в газете («Вести», 3.04.2000 г.) статью под рубрикой «Генеалогия» («В поисках корней наших»), то уже с естественным любопытством воспринимал все варианты и транскрипции. От «Люфшица» до «Липшуца». (Вот только компьютер мой старый не хочет примириться, и сразу на эти две фамилии выдал «поправку» – «Лифшиц!») Во время встреч с читателями, ко мне подходят однофамильцы и спрашивают, откуда я. Как правило, разброс наших нынешних мест исхода велик, и трудно бывает экспромтом совершить восхождение к общему истоку. Вот только на последней встрече в хостеле женщина, назвавшаяся общей нашей фамилией, сказала невзначай, что она – из г. Речица. Уже «теплее»: в этом городе родился мой старший брат. В другом случае кто-то назвал своей родиной г. Гомель, - оттуда родом мои родители. По некоторым впечатлениям, главные истоки фамилии - в её российских вариантах! – Белорусия. Упомянутая статья даёт свою версию происхождения фамилии. «Как считают многие исследователи, её происхождение – чисто географическое. Известны два города в Германии с похожими названиями. Один из них, Либшиц, находится в Богемии, а второй, Любшиц, расположен в Верхней Силезии. По названиям этих городов, а, скорее всего, первого из них, евреи, их жители, и получили свои фамилии». По одной из версий, в городах было много ремесленников-евреев. Автор рубрики Йонатан Видгоп приводит разные варианты фамилии. Наряду с упомянутыми называет ещё - Липшин, Липшис, Ливс и другие, рассказывает о знаменитостях. Возможно, существуют ещё варианты, малоизвестные нам. Возможны и другие версии происхождения фамилии, хотя «географическая» представляется вполне корректной. Но однажды я встретил иное объяснение: корень фамилии кроется в немецком слове «лиебшуц», что означает «любимый стрелок». Какая тут связь, и есть ли она, - трудно утверждать. Года два тому в прессе появилось сообщение, что британский историк Дэвид Ирвинг подал иск на преподавательницу, назвавшую его лжецом за то, что тот отрицал факт холокоста. Недавно суд закончился, присудив Ирвингу огромный штраф в пользу преподавательницы. Имя её – Дебора Липштадт. Думается, это тоже один из вариантов известной фамилии. Если о фамилии Лившиц я хоть что-то знаю, то о девичьей фамилии мамы – Часова – не знаю пока ничего. Откуда у женщины еврейских кровей такое фамильное изящество, неведомо.
* * *
Они убивают. Чем беспомощнее жертва, тем больше кайфа испытывают убийцы. Они выслеживают беременную женщину на автобусной остановке и всаживают нож в её живот. От их бомб, брошенных в свадьбу, разрывает на куски невесту. Они ликуют, если среди убитых ими, есть дети… Они убивают каждый день. «Ни дня без строчки!», - говорил писатель-гуманист, мечтавший о ежедневном совершенствовании человеческого духа. «Ни дня без убийства!» - говорят эти люди. Диктор на радио начинает ежедневные сводки с перечня имён убитых. Женщин, детей, стариков. Но есть стойкость. Рождается опыт и новый образ приспособления к жизни. Город Х. – тихий, небольшой. Террор добрался и до него. Похоронили убитых. Поставили памятник – в виде большой раскрытой книги. На странице, слева, - имена погибших. А что делать с другой, не заполненной страницей? Что изобразить на ней? Кто-то сказал: повременим… Будут новые имена.
* * *
ТРИ ДЕРЕВЦА
БЕРЁЗА
Много лет назад на гонорар, полученный мною за первую книжку, жена купила садовый участок с дощатым домиком. Тогда это было можно: и гонорары в ту пору были, и участок, даже с рук, обихоженный, стоил сносно. Предыдущий хозяин развёл на участке весь джентльменский набор: непременную смородину разных сортов, яблони, вишню, грушу и прочее. Небывалое ощущение: городской человек на собственном участке земли! Эту свободу от условностей города надо было пережить! В саду потом вырастали дети и внуки, вместе с ними росли высаженные, уже нами, облепиха, калина, тепличные овощи. Но это будет потом. А в первые дни захотелось посадить у калитки берёзу. Лес был рядом, могучий, тенистый. Весь в сосновых корабельной красоты мачтах, рябине, папоротнике… Белели редкие берёзы. Отыскали мы росточек тоненький, с метр высотой, осторожно выкопали и посадили возле калитки. Шло время. Помнится, я прибаливал в том году, перемогался. Однажды, открывая калитку, взглянул огорченно на березку, – хилая, слабенькая, изогнутая чахлым стволом, с поникшими ветками. Что-то ей было не так. То ли посадили не вовремя, хотя и осенью, то ли среда ей была не климат.
- Прямо, как я, - пробормотал я негромко, - ни живёт, ни умирает…
Жена промолчала, только гневно (такие слова!) сверкнула взглядом. В сад я наведывался не часто, от субботы до субботы. А жена использовала любое «окно», чтобы поработать на участке… Со временем я стал замечать, как саженец начал вдруг набирать силу. Ствол разгладился и засверкал белизной, лист стал упругим и блёстким, ветки раскинулись на ветру. Берёзка благополучно перезимовала, а концу другого лета выпрямилась, округлилась и весело зашелестела над калиткой, отбрасывая островки тени.
- Смотри-ка, какая красавица растёт, и откуда что берётся! – сказал я однажды с удивлением.
- Откуда? – жена снисходительно посмотрела на меня. – Знал бы ты, сколько сил я потратила, чтобы поднять её… Загадала, - выхожу её, и ты поправишься.
За годы нашего садовничества берёза вымахала в огромное дерево, высокое, густое, раскинула крону по сторонам, прикрыв листвой часть домика и пристроя. Она уже не нуждалась в уходе, и только время от времени я подрезал боковые ветки, чтоб не придавили калитку или забор. Пользы от берёзы, конечно, не было никакой, не то, что от вишни там, смородины или помидорной рассады в теплице. Но у души свои интересы.
Жажда благодати.
РЯБИНА.
Один из моих друзей затосковал. Мы не узнавали в нём прежнего человека, всегда бодрого, преисполненного наивного оптимизма. Депрессия, сказали врачи. Человек от природы большой силы, великан, он с трудом продолжал жить, углубившись в молчание, улыбка сошла с его лица. Двигался, разговаривал машинально, рассеянно. По тем временам, с ним случилась беда: он был снят с должности главного редактора крупного журнала. «Не то публиковал, не туда вёл журнал», так доказывалось в письме в Обком партии одним из его бывших однокашников, который и… заменил его на престижном посту. До этого карьера нашего друга шла по восходящей, без заминки, и вот такое. По тем времена случившееся было сильным ударом и по карьере, и по самолюбию, и по престижу… Жена моего приятеля взяла судьбу мужа в свои руки. Маленькая хрупкая женщина, когда-то фронтовая медсестра, она стала таскать мужа за собой всюду «в свет». Можно бы сказать поинтеллигентнее – отвлекать, развлекать, заполнять его досуг, выводить в люди. Но «таскать» - лучше, ибо это всё требовало больших усилий, физических и моральных. Из театров - в концерты, из концертов – на выставки, с прогулок - в гости… Они зачастили к нам в сад, у нас нашёлся запасной спортивный инвентарь, и здесь, за городом, они впервые встали на лыжи. Увлеклись этим - прогулками по хвойным просекам; снежная красота, звонкий воздух, сосновый лес, - редко кого это оставит равнодушным. К концу зимы держались на лыжне прилично. Он, как говорят на Урале, оклемался, окреп, вернулся к старой работе в газете, повеселел, стал почти прежним. Весной, когда снег растаял уже и в ложбинах и в оврагах, и наступили сезонные работы в саду, я предложил: а не посадить ли вам, ребята, в нашем саду рябинку. Так сказать, личное почётное дерево. Идея понравилась. Друзья отправились в лес, - благо, он начинался сразу за калиткой, и скоро вернулись с рябиновым саженцем. Судьбе угодно было улыбнуться: рябинка прижилась, как на заказ. Хороший уход превратили росток в мощный ствол, он держал на ветках щедрые гроздья ягод, листва отбрасывала густую тень. Не отдыхая, деревце плодоносило всякий год. И урожай был кстати: я делал терпкую настойку, добавляя горсть горьких, ещё не тронутых морозом ягод, в бутылку водки. Превосходный напиток! Главный приплод оставался на ветках и выручал зимующих птиц. По примете, хороший урожай ягод - к суровой зиме. Судить по нашей рябине, так всякий раз можно было ожидать суровую зиму. Но случались последние годы и сиротские, то есть не очень крутые. Словно зима, как и судьба, иногда смягчалась… Я соорудил скамейку близ теплицы, и сиживал летом в тени рябины, принимая гостей. Рябина погибла в один из погожих дней. Стояло благодатное бабье лето, - радость перед долгой зимой. Золото, как награды на груди маршалов, сверкало на берёзах и клёнах. Я шёл просекой, нёс в зрачках все краски. В саду что-то меня удивило: прямо от калитки увидел оголённые рамы теплицы, обычно скрытые за ветками зелени. Рябины не было. Я подошел, - на месте рябины зияли безобразные обрубки стволов. Они постарались сделать это, пока меня не было. Соседка по саду, милейшая и добрейшая женщина… легко уговорила мою жену спилить рябину, потому что листья «затеняли теплицу», и «мешали созреванию огурцов и помидор». Говорят, я сдержанный человек. Стараясь сдерживаться, я в бешенстве выругался по адресу и жены, и соседки, и ушел прочь из сада. Мысленно я стою ещё там, на меже, возле уродливых комлей, хотя прошло с той минуты четверть века. Кажется, я так и не простил им этого убийства, им, таким милым, хорошим людям. Моей жене и её приятельнице – славной Анне Леонтьевне, хотя соседки давно уже нет, она вскоре покинула этот мир. (Да будет земля ей пухом!) Время от времени во мне звучит песня, которую (вот странное совпадение!) пел в тот день, именно в тот день! - по радио чей-то голос: «И сосед кудрявую рябину распилил сегодня на дрова». Всё оставшееся до отъезда время, - а это были годы и годы, - я всякий раз мрачнел при взгляде на обрубленную шею рябины с выцветшей бирочкой - именами посадивших её друзей. Связано ли в мире одно с другим или нет, нам неведомо. Друг мой, после гибели рябины стал болеть и вскоре и умер…
КЕДР
Надо прожить жизнь обычных совслужащих, чтобы в полной мере оценить те чувства, что испытывает это дитя коллективного самосознания, когда вдруг становится владельцем частной собственности, даже такой скромной, как садовый участок. Мы с некоторым заторможенным чувством огляделись вокруг и, придя в себя, решили на радостях создать на участке свой лесной уголок. Походили по лесу и окрестностям, накопали саженцев, и вот в саду, в соседстве с полезной клубникой, смородиной, кабачками появились дубки, два куста можжевельника, куст калины, облепиха, ещё одна береза, - кроме той, что у калитки. Всё прижилось, выросло. Сделал возле широкую, удобную скамейку (ещё одну!). Прямо мини-заповедник! Мы знали наперечёт всё, что росло в нашем лесном уголке. Поэтому я подивился, когда увидел однажды новый росток, непохожий ни на пырей, ни на другую сорную траву. Первым движением было вырвать чужака, но решил повременить, и через месяц-другой стал различать благородные линии в пришельце. А то, что это растение было нездешнее, сомневаться не приходилось, очень уж отличался сочный, изумрудный цвет его от скромных окружений. Шло время, любуясь непохожестью и осанкой красавца, я сочинил стишок.
«…У нас в краях, задумчивых и мглистых,
не часто встретишь эту красоту.
Стоит росток в иголках шелковистых
и тянется упорно в высоту.
Я на крыльце осенним днём дождливым
рассвет встречаю хмурый, без зарниц,
и вижу, как не падает он ниц,
и я учусь науке быть счастливым
среди крапив, осота и мокриц…»
Я старался быть точным, рассказывая о том, как –
«случайным ветром из случайной дали,
случайною судьбой занесено,
прибилось без заботы и печали
неведомого племени зерно».
Я решил, что это лиственница. Но сосед, знаток, сказал, что это кедр. Подивился, что залётный гость прижился в наших краях. Кедр подрастал и обещал выжить. И я, нет-нет, а подумывал, чем чёрт не шутит, так и кедровых орешек дождусь. Сосед охладил мой пыл: лет через сорок заплодоносит. Мы уезжали в Израиль, и наш сад купила семейная пара, люди средних лет. Кедр верхушечкой выглядывал из-за забора. Не они, так их дети или внуки дождутся орешков.
* * *
Зачем нужна поэзия? И вообще литература?
Я услышал вопрос на встрече с писателями Москвы, во время студенческой практики. Спрашивали выступавшего перед большим залом писателя Геворка Эмина, известного армянского поэта. Он ответил просто, с кавказской образностью…
- Представьте себе в глубине гор или ущелье скалу в недоступном, скрытом от мира, месте. Вырос из расщелины чудной красоты цветок. Ни одна живая душа никогда не увидит этот шедевр природы. Место недоступное. Зачем же он вырос, выстоял, расцвёл, если не порадует ничей взор? Отвечаю: - Чтобы выразить себя. То же и с поэзией.