Когда я был маленький, я проглотил десять копеек.

Вообще в детстве мне не очень везло.

Не то, что, например, Стёпке, самому маленькому из нашей дворовой компании.

Вот вам, хотя бы последний случай про Стёпку. Он «катался» по двору на своём «лисапеде», как называл он какую-то железяку от сломанной кровати, и остановился перед бочкой из под керосина. Через минуту бочка взорвалась, а Стёпке хоть бы хны, ни царапины!… Как это? Ну, в двух словах не расскажешь… Но если интересно…  Да и мне охота вспомнить… А про десять копеек подождёт, да и что хорошего про это вспоминать…

Дом наш когда-то был конфетной фабрикой и принадлежал какому-то турку. (В подвалах, которые мы, конечно, обшарили, сохранились пачки неиспользованных фантиков. Попадалась в ящиках и патока, - коричневые брикеты вроде пастилы.) После революции дом переделали в жильё. О прошлом времени напоминала ещё семья бывшего управляющего, да шикарные витражи. Управляющий, турецкий подданный, как нам важно рассказал дворник, его соплеменник, жил (видимо, на случай возвращения хозяина) тут же, на первом этаже вместе с толстой неряшливой женой и тремя сыновьями – Надиром, Амиром и Богадыром, нашими сверстниками. Цветные витражи в переплётах фрамуг украшали окна по всему периметру двора, придавая праздничный уют застеклённым верандам.

На первом этаже была сапожная мастерская. По обе стороны двери, перед входом, навалом лежали мешки с обрезками кожи, и мы сигали на них с веранды высокого второго этажа. К открытым дверям мастерской выходили покурить сапожники. С одним из них, стройным и смешливым Алексеем, мы любили разговаривать, но держались от него подальше, взрослые говорили про него – шелапут. Мы знали, что это что-то плохое…  (Сейчас прочёл в словаре: шелапутить – делать бестолково, опрометчиво, безрассудно, ветрено). Говорили, что это он, Алексей, сидя однажды по большой нужде в уборной, что была в глубине двора в другой стене, поджог от нечего делать газету и бросил её в очко. Огонь побежал внутри по каналу к поглощающей яме в самом центре двора, грозя с минуты на минуту взорвать всё, что там накопилось за месяцы в ожидании ассенизаторской машины, взорвать, и разнести «к чёртовой матери» весь дом.

В тот раз, что я говорю про Стёпку, Алексей докурил папироску и выстрелил ею щелчком, как делал всегда. Непогашенный окурок описал дугу и влетел в железную бочку, прямо в дырку из под пробки.

Да, значит, бочка. Откуда она взялась, бочка? Раз в месяц приезжал во двор керосинщик, усаживался перед насосом, и начинал продажу: керосинки и примусы были у всех. Керосинщик уезжал, а порожняя бочка оставалась посередине двора, ожидая, когда её заберут или наполнят снова. Бочка полёживала на боку, вдыхая железной ноздрёй свежий кавказский воздух, взамен одаривая окрестность острым запахом паров керосина.

И вот в пасть этой начинённой ожиданием железины угодил непогашенный окурок. «Сейчас бабахнет!» - меланхолично заметил пятилетний Стёпка. Словно загипнотизированный, стоял он рядом с бочкой, смотрел на неё не мигая, не делая и попытки отойти в сторону.

И оно бабахнуло!!! Страшный взрыв потряс округу, бочка подпрыгнула, оба днища с грохотом вылетели, и витражи осыпались, осиротив переплёты рам. Стёпка… Бочка лежала к Стёпке боком, железные днища просвистели мимо… Стёпка хмыкнул, сел на свой «лисапед» и поехал по своим делам… К нам со всех сторон сбегались жители соседних кварталов.

…Что-то далеко ушёл я от главного рассказа… Но ведь, правда, мне не везло так, как везло Стёпке. Его, вон, даже взрывы обходили, а ко мне всякий раз что-нибудь да прилипало. Разное-несуразное. Именно ко мне. Если мы налетали на сады, то милиционер захватывал меня, остальные успевали убежать. Если мой брат, разозлившись на дразнившего его пацана, целился с балкона в него камнем, то камень попадал в мою голову.

Голове вообще не везло. В бане, пока отец искал шайку, я успевал рассечь о батарею бровь, катаясь на скользкой мраморной лавке, - шрам сохранился на всю жизнь. В другой раз я зацепился за ногу Соньки Мордовиной, рыжей соседской подружки: она разлеглась на полу и назло не убирала ноги, а я назло на них наступал. Пока не поскользнулся (оба же босые) и не врезался лицом в примус на полу. (След шрама на щеке и сейчас можно разглядеть)… Как-то мы складывали в подвал старые доски, – кто-то попросил нас, пацанов, помочь. Когда работа кончилась, и я, последним, стал подниматься по ступеням, крикнули сверху, - «ещё одна, поберегись!», и брат бросил вниз тяжёлую доску, но не рассчитал, и доска торчащим из неё ржавым гвоздём прошла по моей голове. Я вылез в крови, брат закричал, пришел отец, и накричал сгоряча на брата, и брат убежал из дому. (Отец потом ночью искал его во всех компаниях, в том числе и там, где был брат но, по близорукости, его не разглядел, спросил у него же, не видел ли он Мишу, но Миша отрицательно мотнул головой.)

Продолжим. (Жена, правда, не любит этих моих воспоминаний, из-за чего я так и не дорассказал их ни разу до конца, но тут такой случай, просто жаль упускать…)

В сквере на траве мы любили кувыркаться, и я напоролся на острый бутылочный осколок. Резкая боль в запястье, и в мгновение, пока не хлынула кровь, я увидел в разрезе неправдоподобную синюю жилу…  В поликлинике мне перевязали руку, а шрам… вот он, возле правой кисти, которой пишу, и жила просвечивает, кажется, главная артерия. Говорят, самоубийцы её и вскрывают…

А карбид! Надо рассказать про карбид!.. Главное – его достать. Это нетрудно. Пошёл на стройку, он там всегда где-нибудь валяется. Выкапываем лунку, наливаем воду (если под рукой нет воды, можно пописать), бросаем кусочек карбида и накрываем лунку консервной банкой. Не забыть в банке пробить дырку! Двое ложатся рядом, на землю, остальные разбегаются. Теперь - держись!! Один затыкает пальцем дырку, другой подползает с огнем, с длинным, лучше поджечь газету. Правда, она быстро сгорает, и обжигает пальцы, вы угадали, обычно это мои пальцы. Карбид шипит, газ рвётся наружу. Тут не зевай! Огонь…  палец долой… взрыв! Снаряд (консервная банка!) летит выше дома… Всеобщий восторг! И - ликование!!…

Безумцы! Прошло много лет, я узнал, эти забавы, уже в другом городе, оторвали одному подростку пальцы, другому выбили глаз… Счастье наше: тогда издержки были невелики – плевки раскаленного карбида, да языки пламени не оставили на руках следов.

Всего не перескажешь…  Но ещё один эпизод вспомню непременно. А то вы не поверите, что детство моё было щедрым на каверзы…

Мечта графомана. Я уже тогда, мальцом, любил всякие писчие вещи, - чистые листы бумаги, карандаши, ручки-перышки, тушь… Не находя, впрочем, по малолетству и полной неграмотности, какого-то им применения. Но не упускал случая прибрать случайный лист, и любоваться им. Отец разрешал мне рыться в ящиках его стола на работе, пока он занимался делом. Однажды я наткнулся на красивый красный брусок. Я уже знал, что этот твёрдый камень может быть мягким и податливым: видел, как на почте, где работала мама, на его мягкие лепёшки на пакетах и посылках прикладывают печать. Я спрятал сургуч, пока отец не видел, и в тот же день, вспомнив радостно про моё заделье, вышел на веранду, где во всю шумел примус, - чего-то на нём варилось. Никого вокруг не было, я сунул сургуч в пламя и… растерялся: сургуч не стал постепенно размягчаться, как мне этого хотелось, а сразу полился жидкой струёй. Я дёрнул руку подуть на него, но промахнулся – и… сургуч припечатал губы…  Боль, рёв, вопли, ужас близких, прибежавших из комнат, обморок бабушки… всё это смешалось в куски кошмара.

Тем летом я долго пугал прохожих сине-фиолетовыми пятнами зелёнки, короста гуляла по всему лицу, заживая в одном месте и появляясь в другом. Но к тому моменту, с которого я начал сей незамысловатый рассказ, часть из описанных случаев ещё не произошла, а те, что произошли, я успел забыть.

Итак, когда я был маленький, я проглотил десять копеек. (10 коп.) Это монетка, как нынешний шекель, только тоньше.

Чтобы понять, как всё приключилось, надо знать, как и где мы тогда жили, - я, мой старший брат Миша, и папа с мамой. Уже немного я рассказал, но так как не знаю, что останется, а что сократится, то буду говорить, как пишется.

Жили мы тогда на Кавказе. Там летом почти так же жарко, как в пустыне Негев, где мы теперь живём. Мы всё лето, и большую часть весны и осени, бегали на улице в одних трусиках и, конечно, босиком. Про босиком я уже говорил, но это важно для рассказа – что в одних трусиках. Потому что, если бы не это, вообще бы ничего не случилось, и я не рассказывал бы вам эту историю. А, может быть, совсем другую. А, может быть, никакой…

Мой старший брат Миша тогда ещё не был убит на войне, да и самой войны не было. И папа с мамой были живые, молодые и красивые.

(Между прочим, папу моего звали Яков Михайлович, и мы очень этим гордились, потому что так звали первого президента Страны, чем очень сильно гордились и все остальные евреи. Ну, с евреями ясно, им бы чем-нибудь гордиться, если даже и на свою голову. Они ведь не могли знать, когда гордились, что на Свердлова потом свалят всё плохое, что было после революции, скажут, что он приказал убить царя, царицу и всех их детей…  Ну, это потом будет, а пока все знали, что царь плохой, а Яков Михайлович Свердлов хороший, и им евреи гордились. И некоторые не-евреи тоже. Как говорил мой осетинский друг Боря Мисиков:

- Ты гордишься Свердловым?

– Горжусь!

– Приходи, будем вместе гордиться.)

В тот солнечный день папа мой, Яков Михайлович, уехал в командировку, мама ушла на работу, она работала на почте, и велела брату присматривать за мной. (К тому времени меня ещё не отдали в детский сад, это сделали после того, как я поджёг дома диван. Ну, это другая история). Смотри, сказала мама, чтобы Додик (Додик это я) опять не сбежал с мальчишками на Терек. Терек это такая река, купаться там было нельзя, вода ворочала и толкала большие камни, но мы любили, держась за палки, переходить вброд на другой берег. Между прочим, я долго думал, что так называются все реки. Может, потому что пословица была: на Кавказе все реки – Те-реки, все хлебы – чебуреки, все люди – абреки. То есть, разбойники. Главное, повторила мама, не пускай на Терек. А что может быть интереснее Терека? Брат это знал не хуже меня, и чтобы я никуда не ходил, он мне дал… ну, об этом чуть пониже…

Очень хочу рассказать про брата. Конечно, понимаю, это не всегда к месту, но всегда хочется, когда вспоминаю его. Может, я любил его сильнее всех, не зная этого… А может потому, что он рано погиб, и я не дотянулся до него, как надо было, и всё тянусь и тянусь…

Миша был старше меня на шесть лет. Он родился в 1923 году. 23-го февраля. Мы, опять же, очень гордились этим, ведь 23 февраля был День Красной Армии! А про 1923 год я узнал только потом, когда вырос, то, что теперь знают все, что тех, кто родился в двадцать третьем, почти всех убило на войне, в живых осталось только три процента. Это точно так, в Мишином классе было 18 мальчиков, и 17 из них погибли. Про восемнадцатого не знаю, – он был немцем, и его на фронт не взяли, а, наоборот, отправили в другую сторону.

В тот день Миша сел читать книжку, а мне сказал - иди во двор, только далеко не уходи. Но я не успел даже до дверей дойти, как в комнату вошёл Венька Дьяченко, Мишкин школьный товарищ. Я не любил Веньку, он всегда меня щёлкал шелобаном, когда проходил мимо. Никто не щёлкал, - эвон, сколько друзей было у Миши, - а это всегда щёлкал, и это было больно. Мишка, - сказал Дьяченко, - скорее в школу, дело есть, и они стали говорить про свои дела, а я увернулся от Веньки и пошел во двор. Пацаны уже собирались играть в лапту. Мы хотели конаться, но палки не нашлось, и принялись считаться. «Цукете мукете ме, абене фабене кумане, ики пики граматики, чок!»

Я не знаю, что значили эти слова, может быть, теперь, изучая иврит, я наткнусь на них, если они ивритские, и пойму смысл. А тогда мы просто произносили это, как заклинание, и при слове «чок!» тот, на кого попадала ладошка коновода, выходил из круга.

Тут в окно веранды высунулся Миша и позвал меня наверх.

- Я пошёл в школу, ненадолго, - сказал Миша, - а тебе вот 10 копеек, дойдёшь до угла, смотри, не дальше! - и купишь себе петушка на палочке.

Вот это да! Подфартило! Увернувшись от Дьяченко, который снова прицеливался, как бы дать мне щелобана, я поскакал по нашей железной лестнице вниз, сжимая в кулачке гривенник, и оря на весь двор: «А у меня 10 копеек! А у меня есть 10 копеек!»

И вот тут – внимание! – всё и начало происходить. Я вижу, - сейчас бы я сказал так, - тот далёкий миг, как в замедленном кино. Я спускаюсь во двор. И все ребята бросают игру и окружают меня. Петушок на палочке! Это ж любимое лакомство для любого… Вы не знаете, что это? Ну, как же! На земле нет такого человека, кто бы не знал, что такое Петушок-на-палочке! Сладкий, ярко раскрашенный петух-леденец, праздник для любого… Вы лижете и лижете этого петушка, сглатывая сладкий сироп слюны, и петушок долго не тает… Он постепенно превращается в цыпленка, потом в оплавленную, но всё ещё сладкую сосульку, и вот уже грызёшь палочку, всё, что осталось от конфеты, и оттягиваешь момент, когда уже от леденца ничего не остаётся, кроме безвкусной щепочки во рту. Да и с ней расстаться жалко…

- Врёшь! – сказали ребята. – Никакого десятчика у тебя нет!

- А вот и есть, а вот и есть!…

- Покажи!!

- А не покажу. Ищите! Найдете, – покажу!

Все отвернулись, а я стал думать, куда спрятать монету.

Карманов в трусиках нет, можно бы под пятку, но когда бегаешь без сандалий, какая пятка!

- Ну, - кричали нетерпеливо пацаны, - мы поворачиваемся!

- Сейчас! Сейчас! - Я поднёс потный кулачок ко рту и сунул десятчик под язык:

- Говово! - Я хотел сказать «готово», но язык цеплялся за монету, и получилось «говово». Ребята стали осматривать меня и ощупывать, вертя, и так и эдак, а я только ухмылялся и молчал. Ну, молчал, конечно, не от важности, а чтобы не выдать себя: во рту было кисло и прохладно, заветная денежка лежала надёжно, но мешала говорить.

- Никаких денег у него нет, - сказал самый маленький из всех чернявый Алик Акопян, когда закончил осмотр. Алик всегда всем не верил.

- Есть. – Прошепелявил Вовка Мошкович. – Я знаю, где он спрятал.

- Нишиво ты не жнаешь, - сказал я.

Вовка прищурил ехидно один глаз, наклонил к плечу голову, - была у него такая ужимка, когда он собирался сказать что-то важное, и вытянул вперёд руку с указательным пальцем.

- Открой рот! – сказал Вовка.

Вовку у нас во дворе не очень любили. Он сильно шепелявил и был не такой как все. Чистенький, ухоженный – ладно. Маменькин сынок – ладно. Но весь, главное, какой-то ненадёжный. Скажут ему, например, ребята, когда лезут через забор трясти соседскую грушу, - постой, Вовка, на углу, на стрёме, и как увидишь кого, кричи «атанда!», а Вовки через минуту и след простыл. Зато уж больно настырный бывал. Вот и теперь, все молчат, а он своё – открой рот!

- Пажажушта! – сказал я «пожалуйста», шепелявя, как Вовка, и открыл рот, стараясь языком засунуть десятчик подальше. И… и… и… - я даже не сразу понял, что произошло, - я просто сглотнул накопившуюся слюну. Когда я открыл рот, монеты там не было.

- Я же говорил, - хмыкнул Алик, - ничего нет.

Предчувствуя страшное и холодея, я поискал языком во рту, сплюнул для проверки – монета исчезла: Я её проглотил. Во дворе, на улице, надо всем городом пронёсся нечеловеческий вопль:

- А – ааа… ааа… ааа… !!!

Кто это кричал? Это я кричал… Я кричал истошно, воплем смертельно перепуганного зверёныша, паника подхватила меня и понесла по улице – куда? куда? – ноги знали, куда меня нести, они много раз бегали мимо дома с красным крестиком на вывеске - поликлиника. Помнила этот дом и рука, которую однажды здесь, распоротую стеклом, перевязывали бинтом и мазали йодом. Я бежал к поликлинике, отсчитывая в душе последние мгновения моей, такой полной до этого жизни, не готовый к смерти, но ожидая её каждую секунду, однако соображая, что всё ещё продолжаю бежать… Я бежал… Нет, не так…  Было не так, по-другому. По улице бежал не я, а раздирающий небеса крик. Это был мой Крик, и он бежал впереди меня. Скажете, так не бывает. Бывает. И вот почему: я бежал, удивляясь, как это я не поспеваю за собственным криком. И он, мой крик, первым ворвался в белую комнату поликлиники, где всё сверкало страхом, и втянул меня за собой. Я порадовался, что успел за ним раньше, чем закрылась дверь. Итак, впереди бежал крик, за ним бежал я, за мной с таким же оглашённым криком бежала по улице дворовая ватага - этот придурок Вовка Мошкович, за Вовкой – мой лучший дружок Борька Мисиков, за Борькой – Альбушик и ещё несколько ребят. Последним тащился, волоча свой «лисапед», Стёпка. Но их никто в поликлинику не пустил, и все встали у крыльца. С воплем: - «Аааа-а, мне будут резать живот, я умру!!!…» я влетел в белую комнату, стараясь не смотреть по сторонам, где блестели за стеклом страшные блестящие железки и какие-то скляночки, наверное, с йодом. Высокий человек в белом халате посмотрел на меня, сел на стул, и легко, как пушинку, придвинув меня к себе, поставил между колен. Ещё раз внимательно послушал мой вопль и сказал спокойно: «Перестань орать». Я увидел прямо перед собой строгие глаза и перестал кричать. Судорожно перевёл дыхание. «Так, рассказывай!» Я вытер кулаком слёзы и рассказал, как всё было. Доктор приподнял меня и посадил к себе на колено. Мои пятки не доставали даже до его чёрных ботинок с аккуратными шнурками. «Помолчи», сказал он, я совсем затих, словно выключились все страшные мысли, кажется, жизнь продолжалась. Доктор полез свободной рукой в карман брюк, (другой он придерживал меня) и вынул горсть монет, полную ладонь. Ладонь у него была громадная, поэтому денег была целая куча, никогда я столько не видел. Мы с пацанами иногда разживались добычей, выуживая из полуподвальных ям монеты - при помощи шеста с нашлёпкой вара на конце. В этих закутках, прикрытых решетками, попадались денежки, случайно оброненные прохожими… Мы обходили иногда целые кварталы, но самое большое, когда везло, набиралось сорок-пятьдесят копеек…  А тут в руке доктора целое богатство. Это сколько петушков на палочке можно купить, а ещё и эскимо, да и газировки попить от пуза… «Смотри сюда, - сказал доктор, - тут есть монета, которую ты проглотил?» Я стал смотреть. Всё двадцатчики, двадцатчики, абазы, как мы их называем. Вот пятнадцать копеек. Ещё пятнадцать. А вот даже два полтинника… Полная рука монет! Только той, такой страшной, знакомой, (и подумать теперь про неё боюсь), такой нет. «Такой денежки тут нет, - сказал я, – то был десятчик». «Так, - сказал доктор, спрятал деньги в карман и поставил меня на пол. – Можешь идти домой». – «И всё?» – я почесал ногой о ногу. - «Всё. Забудь…  А уж если так дорог тебе твой десятчик или боишься за свой живот, - тут он задумчиво помолчал, и, занятый какими-то другими мыслями, договорил, - придёшь домой, попросишь мать сварить гречневую кашу, да побольше, съешь, а потом сходишь на горшок». Он повернул меня к выходу. В дверях стоял бледный запыхавшийся Миша. Его успел разыскать кто-то из моих дружков и привёл в поликлинику. С тех пор прошло много лет. Не буду рассказывать, как Миша, крепко держа меня за руку, повёз на трамвае к маме на работу, - чтобы успокоить её; как три дня подряд ел я ненавидимую мной с тех пор гречневую кашу; как безуспешно, – простите за подробность, - искал в горшке проглоченные мной 10 копеек. Их и след простыл.

- Наверно, - шутил брат, - там у тебя проценты растут на вложенные деньги.

Со временем я совсем перестал думать об этой истории, - к тому же узнал через год-другой удивительные для меня вещи: взрослые парни, а среди них были и те, кого недавно выпустили из тюрьмы, играя в решку, и, отойдя во время игры за угол (вроде, по малой нужде), проглатывали серебряные полтинники и рубли (эти монеты были тогда ещё в ходу). Делали они это, чтобы оставаться в прикладе, скрыть от партнёров выигрыш, потому что правило было мёртвое - играть до полного проигрыша или выигрыша. Ловчил били и презирали. Но самое жестокое наказание, сказать к слову, ожидало мошенников. Были мастера, которые, ювелирно спилив плоскости двух монет с изображением решки, склеивали две половинки так, что обе стороны показывали «орла», как ни бросай. Я вырос, окончил школу, университет, женился, у меня родилась дочь, потом много лет спустя – сын, и мы назвали его Михаилом, в честь погибшего на войне моего старшего брата.

Однажды, когда сын мой подрос, и ему стало столько лет, сколько было мне, когда приключилась вся эта история с монетой, я увидел, как он играет с шариком от детского биллиарда, пытаясь затолкать его в нос. Я решил рассказать ему, в воспитательных целях, конечно, про случай из моего детства. Мишка вытащил шарик из-за щеки, куда успел уже сунуть его, после того, как не смог протолкнуть в ноздрю, и стал внимательно слушать меня, раскрывая, по мере рассказа, всё шире рот. Моя история подпадала под жанр истории «с бидой». Это мой старший внук Алёша, сын дочки Марины, так называл в детстве страшные истории и сказки, - когда был маленький, всегда просил на ночь рассказывать ему историю с бедой, это ему почему-то очень нравилось. Но Алёша родится на свет много позже, и пока что историю о том, как я проглотил однажды десять копеек, я рассказываю моему маленькому сыну. Стараюсь избегать подробностей, как я натерпелся страха и как бежал в поликлинику…  Миша, внимательно, не перебивая, выслушал рассказ о проглоченной монете… Не старайтесь, не угадаете, что именно он сказал. Вот наш разговор. Помолчав, малыш спросил:

- И что было дальше?

- Врачи сказали, – ешь гречневую кашу, и всё пройдёт.

- Как?

- Ну… выйдет, мол, вместе с… кашей.

- И что? Вышло?

- Не уверен.

- Ну, ты… смотрел?

- Смотрел.

- Внимательно?

- Ну, в общем, да.

- И что? Не нашёл?

- Нет…

Миша тяжело вздохнул и с нескрываемым огорчением произнёс:

- В общем, пропали денежки.

…Самолёт опустился в аэропорту Бен-Гуриона, пассажиры поаплодировали лётчику за хорошую посадку. Через пару часов формальностей мы вышли из здания аэропорта, и меня обнял сын. «Ты стал такой же тощий, как я», - сказал Миша, - легко, как пушинку, приподнимая меня над землёй. Павлик, внук, уехавший пятилетним, за два года подрос и повзрослел. Он проговорил смешно и с неожиданной для него самого радостью узнавания:

- У вас те же самые лица!

Он удивлялся нам, а мы – первым новым впечатлениям: жаркой погоде после снежного ноябрьского Свердловска, будничному мирному спокойствию, разлитому вокруг, стерильной чистоте залов и щедрому обилию света в помещениях. Нас, новых репатриантов, завораживала четкая бесшумная работа принимавших нас чиновников. В залах скопились сотни прилетевших, но за короткий срок всё было сделано быстро и бесшумно, выданы документы, вещи, деньги. Толпа, робко угощавшаяся кофе и чаем с булочками и печеньем, звонившая бесплатно родным и друзьям, оставленным в Союзе, эта толпа незримо растаяла, разъехалась.

Машины, ждавшие у подъездов, услужливо развозили прибывших, куда кто хотел. Мы погрузили вещи в маршрутку, похожую на «рафик», и жена вместе с внуком отправилась в Беэр-Шеву, к дочери, а я с сыном - следом на его «Субаре». И вот – новые удивления: ухоженные поля и дороги, какие я видел только в западных кино. Распахнутые магистрали и зрелище потока всевозможных авто поразили воображение провинциала и отвлекли от грустных мыслей. Там, в этих мыслях, была большая печаль об оставленной жизни, её чуть сгладили воспоминания о российских дорогах. Утешительный приз.

Причуды житейских ассоциаций! Сидя в бегущей «Субаре» и разглядывая летние в ноябре пейзажи, я не думал, что цепочка впечатлений выудит через некоторое время из небытия воспоминание о проглоченном гривеннике…  Миша остановился у придорожного телефона, и я заметил, что вместо монеты он сунул в щель автомата какую-то картонку. Через некоторое время мы въехали на заправку, и история повторилась: вместо денег Миша протянул заправщику картонку, на этот раз другого цвета. Потом мы припарковались возле дорожного ресторанчика и на этот раз, угостив меня пивом и мороженным, Миша, рассчитываясь, снова извлёк из бумажника карточку. Кажется, я начинал понимать происходящее, но на всякий случай спросил:

- У тебя нет наличных денег?

- А зачем? Обходимся кредитными карточками.

Вот тут я и подумал, - будь в нашей жизни кредитные карточки, я, может, и не проглотил бы тогда десять копеек. Наивно, конечно, откуда у малышей кредитские карточки. Но уж очень мне понравилась думать об этом.

Тут надо сказать немного про нашу жизнь перед отъездом, а то мои удивления перед кредитными «манипуляциями» сына покажутся преувеличенными. (Хотя, в сущности, они такими и были).

Теперь в России в витринах изобилие. Но когда мы уезжали, магазины познали глобальную и стойкую пустоту прилавков и витрин. Конец восьмидесятых, начало девяностых… Молоко по талонам, и только для детей. Колбаса и мясо редки, и только по нормам в одни руки. Водка, масло – по талонам. Очереди. Ельцин, тогдашний секретарь Обкома КПСС, расстарался, и в пригороде набрала силу птицефабрика, - появились яйца… Говорили, что у нас, в промышленном центре, ещё жить можно, а вот в других городах, совсем худо. Наверное, это было так. Магазины печально демонстрировали нечто, напоминавшее выставки поп-арта. Витрины центрального гастронома, обнаженные, как призывники на медосмотре, выдали экспромтом шедевр нового дизайна: в пустом пространстве стёкол на фоне настенного кича-граффитти красовались пирамидки полиэтиленовых мешочков с семечками. Шедевр инстоляции. В другом фирменном магазине, на полках, от стены до стены, выстроились шеренгой батареи последней «роскоши» - бутылки с подсолнечным маслом. («Мамочка, посмотри, сколько анализов!» – подивилась маленькая бледная девочка, войдя в торговый зал»).

Рассказываю не страстей ради, или чтобы «пожалиться», как говаривала соседка тётя Дуся. Ежели нет изобилия, нет и конкуренции, а раз нет конкуренции, – нет и борьбы за покупателя, этого главного вдохновителя создания всяческих удобств, в том числе и кредитных карточек. Карточки эти, как нечто потустороннее, являлись нам загадочными и абстрактными эпизодами чужой жизни в иностранных книгах и кино.

И вот обрушился на меня мир изобилия…  А следом – трудно постигаемая, как действия фокусника, система извлечения из бумажников и сумочек кредитных карточек и пользования ими. Так что, вы легко представите себе (это не трудно) немолодого еврея с дремучим потребительским российским опытом, которого (еврея, то есть) сын подвозит к придорожному ресторанчику, усаживает за столик, покупает пиво, мороженное, вафли, ещё чего-то в ярких, как реклама на Бродвее, упаковках, и на попытку отца расплатиться полученными в аэропорту шекелями, достаёт, нет, не деньги, а какую-то картонку и протягивает продавцу. Продавец, - будто так и надо, - вместо того, чтобы рявкнуть, - что ты мне суёшь? - берет картонку с улыбочкой, благодарит, проводит в какой-то щелочке и возвращает. Сын прячет карточку в бумажник, где торчит ещё несколько ей подобных…  Варяжский, то бишь, российский, гость, не подавая виду, помалкивает, но когда сын извлекает карточку перед телефоном-автоматом, а потом и на заправочной станции, он, то есть гость, как я уже сказал, не выдерживает:

- У тебя нет наличных?

- А зачем они мне?

И выдержав длинную и, как мне показалось, несколько театральную паузу, спросил с ухмылкой:

- Или тебе не терпится шекель-другой проглотить?

«Надо же, стервец, запомнил!»

К новой жизни пришлось привыкать. В том числе и к новым денежным взаимоотношениям. Зарплату здесь не выдавали в кассе, как в России - в темном коридоре перед окошком (дважды в месяц мы «закрывали грудью амбразуру», так назывался процесс получения заработной платы). И пенсию услужливые тети не приносили, как бывало в России, домой. И сберкасс не было, чтобы что-то сберегать, хотя уже давно сберегать было нечего: то немногое, что поднакопилось, как и облигации многолетних займов, сгорело в пламени перестройки.

На другой день дочка привела нас с женой в банк, там приняли скромные наши деньги, открыли счёт и…  выдали на руки карточку под названием коспомат. Понадобилось немного, всего года три-четыре, чтобы научиться пользоваться этим устрашительным для воспитанника развитого социализма удобством. (Впрочем, жена до сих пор не овладела новой премудростью, и впадает в панику при виде банкомёта или кредитной карточки).

Однако, уже понемногу бессмысленным становилась сама мысль хранить деньги в ящиках, между страницами книг, не говоря уж о чулках и даже за щекой…  Но одну вещь я так и не мог постичь. С утра до вечера я слышал с трудом постигаемую фразу: деньги должны работать. То есть, отдалённо я даже могу вникнуть: когда-то главный антисемит мира Товарищ Карл Маркс всё про всё объяснил мне в «Капитале» насчёт кругооборота «товар-деньги-товар» и «деньги-товар-деньги», а израильтяне вообще как-то умудряются упростить формулу и стараются сразу, без промежутков делать из денег снова деньги. Поначалу и я поддался – сперва там, в России, а потом и здесь, - попытке делать деньги из бумажек: они назывались по разному, эти бумажки, там - лотерея, здесь –«ТОТО» и «ЛОТО», но в результате пропадали и денежки, на которые я эти бумажки покупал. Эта вам не монета за щекой, если она есть, так есть, (конечно, если её не проглотить). Так или иначе, в первый день своего приобщения к банку, к новой системе денежных отношений я вышел на улицу со смешанным чувством эйфории и шока. Хотелось говорить лозунгами: «Храните деньги в банке «Дисконт!». Хорошо, что удержался, оказалось, эти речёвки и слоганы уже давно исполняют знаменитые артисты. В том числе и бывшие соотечественники, вроде прославившегося киногероя с улицы Данте. Да никто бы меня и не стал бы, неприметного, привлекать к этому делу. А зря! Может быть, я единственный, кто прибавил бы к известному слогану и что-то новое: «Люди, не храните деньги за щекой!»…

В сущности, сын, который, став взрослым, постиг премудрости банковой системы (впрочем, не разбогатев от этого) был тогда, малышом, прав, заметив на мой рассказ: «пропали денежки». Хотя, я ожидал сочувствия, а не финансового комментария. Но если отбросить сантименты, он установил факт, – проглоченный гривенник не даёт проценты. И заветного леденца я тогда, конечно не получил…

Петушок на палочке!…  Как связаны наши желания с расплатой, с ценой за их осуществление!

Из чего мы вожделеем, из чего рвёмся к осуществлению желаний?

Хотя, как посмотреть… Невежество, примитив делают жизнь более счастливой, чем познания и опыт. Это я сам постиг (Хм!). Открыл, как тот еврей из Бердичева - бином Ньютона…  Но всё же сам, - это я потом, жизнь спустя, узнал, что «во многой мудрости много печали и кто умножает познание, умножает скорбь». Про скорбь в связи с петушком, конечно, перебор, но кое что обозначилось через него.

Когда перестройка рассыпала золотушную сыпь коммерческих ларьков, увидел я на каком-то прилавке возникшего, словно из небытия, знакомца. Петушок на палочке.

Купил... Отлепил прозрачный целлофан. Лизнул…

Какая, в сущности, гадость…

Я старался долизать до конца.

Вокруг бурлила жизнь…

Жизнь?..

Она, сама, как петушок на палочке…  Так заманчиво в начале, сладко…  Такое желанное обретение…  И лижешь, лижешь…  Она истончается…  Вот уже и палочку грызёшь, последнюю сладость ловишь, и даже не кажется она фальшивой… Щепочка одна осталась. И всё дорожишь почему-то ею.

И не спешишь выбрасывать…

2000 г. Беэр-Шева