VI

– Ну что ж, пожалуй, пора отправляться, – сказал капрал Литума, прикинув, что, если выйти прямо сейчас, можно вернуться в Наккос до сумерек.

– Ни в коем случае, дружище. – Высокий светловолосый инженер сердечно улыбнулся и широко раскинул руки, преграждая дорогу. С самого появления Литумы в Эсперансе он был с ним очень любезен. – Вас может застать в дороге ночь, а это опасно. Оставайтесь здесь, перекусите, поспите, а рано утром Франсиско Лопес подбросит вас на своем джипе в Наккос.

Другой инженер, смуглый брюнет, которого все называли Пичин, тоже предложил остаться. Литума не стал спорить и решил провести в их доме еще одну ночь. Если разобраться, то и впрямь было бы неблагоразумно идти в темноте одному по здешним пустынным местам, а кроме того, если он останется, то сможет еще раз увидеть и послушать гринго, гостившего сейчас в Эсперансе. Этот гринго, исследователь или что-то в этом роде, понравился ему с первого взгляда. Был он бородатый, с взлохмаченными длинными волосами, какие Литуме доводилось видеть только на картинках, изображавших библейских пророков и апостолов, да у некоторых сумасшедших полуголых нищих на улицах Лимы. Но гринго отнюдь не был сумасшедшим, он был ученым. И вместе с тем был простым и дружелюбным человеком, к тому же настолько наивным, что можно было подумать, он упал прямо с неба на нашу грешную землю: он совершенно не боялся – не осознавал? – опасности, которой подвергался во время нападения терруков. Инженеры называли его Профи и иногда Скарлатиной.

Записывая показания, составляя список того, что унесли с собой терруки, и оформляя протоколы для страховой компании, Литума слушал, как инженеры подшучивали над Профи, расписывая, что сделали бы с ним сендеристы, если бы он попал им в руки, если бы они узнали, что у них под носом, в водонапорной башне, укрылся «агент ЦРУ». Профи поддерживал их розыгрыши и шутки. В том, что касается творимых тут зверств, он мог и поучить терруков, жалких дилетантов, которые и убивать-то умеют только пулей, ножом или булыжником, в сущности, самыми нехитрыми способами, если сравнить их с искусством древних перуанцев, выработавших изощреннейшие формы убийства. Даже древние мексиканцы не идут ни в какое сравнение с ними, хотя историки всего мира и устроили заговор молчания о вкладе перуанцев в культуру человеческих жертвоприношений. Всему миру известно, как ацтекские жрецы на вершине своих пирамид вырывали сердца у пленников, захваченных во время победоносных войн, но многие ли слышали о поистине религиозной страсти индейцев чанка и уанка к человеческим внутренностям, о том, как с помощью тончайшей хирургии они извлекали у своих жертв печень, мозги и почки, которые потом поедали с соответствующими церемониями и запивали отличной маисовой чичей? Инженеры подтрунивали над ним, он подтрунивал над инженерами, а Литума, занимавшийся своими протоколами и рапортами, не пропускал ни одного слова из их разговора. Ему хотелось бросить все свои бумаги, сесть поближе и уйти с головой в их веселую болтовню. А главное – получше рассмотреть этого человека.

Действительно ли он был гринго? Если судить по его светлым глазам и светлым с проседью волосам, то похоже, что так. Да и по пиджаку в белую и красную клетку, такому безвкусному и совершенно не подходившему к джинсовым брюкам и рубашке и альпинистским ботинкам, – тоже. Ни один перуанец не вырядился бы подобным образом. Но его испанский язык был превосходен, многие слова, которые он употреблял, Литума слышал впервые, хотя был уверен, что они встречаются в книгах. Башковитый мужик, ничего не скажешь. Слушая его, Литума испытывал истинное наслаждение.

В лучшие времена, рассказали ему инженеры, в Эсперансе в шахты спускалось более ста шахтеров, а теперь там работало едва ли тридцать. И по тому, как шли дела, особенно с падением цен на металлы, можно было ждать, что шахту вообще скоро закроют, как в Серро-де-Паско и Хунине. Пока же ее поддерживали скорее из принципа. Шахтерский поселок стал похож на поселок строителей дороги в Наккосе: маленький, сплошь деревянные бараки, и только два каменных дома, в одном размещалась контора, в другом останавливались инженеры, когда приезжали на шахту. В крыле этого дома жил управляющий (сейчас его не было, он повез раненого в Уанкайо). В этом же доме отвели комнату Литуме, в ней была кровать, керосиновая лампа и умывальник. Из небольшого оконца виднелись водонапорные башни, расположенные между бараками и входом в шахту: два высоких резервуара, опоясанных железными лестницами, на каменных опорах. Один из них был пустой, воду спустили из-за проводившейся раз в году чистки, в нем-то и спрятались инженеры и профессор, когда в поселок нагрянули терруки. Там они просидели, дрожа от холода и страха – а может, они и там вполголоса перебрасывались своими шуточками? – три часа: ровно столько времени понадобилось налетчикам, чтобы вступить в перестрелку с полдюжиной охранников и обратить их в бегство, ранив при этом одного и убив другого из группы, которой командовал Франсиско Лопес, и чтобы очистить склад и медпункт, забрать всю взрывчатку, запальные шнуры, лекарства, сапоги, одежду и обратиться потом с торжественной речью к шахтерам, которых для этого вывели из бараков и построили на освещенной ацетиленовыми лампами площадке.

– И знаете, капрал, о чем я всегда буду вспоминать, что произвело на меня самое сильное впечатление во всей этой истории? – спросил светловолосый инженер, которого Пичин называл Бали. – Не страх, не грабеж, не даже смерть бедняги охранника, а то, что никто из шахтеров нас не выдал.

Все они уже сидели за большим столом и закусывали. Аппетитный запах еды разливался по пропитанной сигаретным дымом комнате.

– А ведь стоило кому-нибудь из шахтеров просто показать пальцем или кивнуть головой в сторону резервуаров, – согласился Пичин, – и мы, считайте, уже прошли бы революционный суд и сейчас гуляли бы в раю, верно, Бали?

– Мы с тобой попали бы в ад, Пичин. А вот Профи отправился бы на небо, это так. Потому что, вы только представьте, капрал, Скарлатина еще ни разу не совершил первородного греха.

– Да я никогда не позволил бы себе такого свинства – оставить вас, – возразил профессор. Литума напрягся, стараясь уловить хоть малейший иностранный акцент. – Я бы отправился с вами в геенну огненную.

Пока профессор готовил еду для всех, оба инженера, Франсиско Лопес и Литума выпили по рюмке душистого писко из Ики; по телу Литумы разлилась приятная теплота, голова стала восхитительно легкой. Профессор и впрямь устроил настоящий пир: суп из сухого картофеля и бобов с кусочками куриного мяса и рисовая запеканка. Пальчики оближешь! И ко всем этим яствам холодное пиво, что окончательно привело Литуму в прекраснейшее расположение духа. Вот уже несколько месяцев ему не приходилось так вкусно поесть. Он был под таким впечатлением от обеда, что после того, как сел за стол, почти не вспоминал ни о пропавших в Наккосе, ни о ночных исповедях Томасито – двух вещах, которые, как он теперь понял, заполняли в последнее время всю его жизнь.

– И знаете, капрал, почему я все время думаю о поведении наших шахтеров? – вернул его к здешним событиям инженер Бали. – Да потому, что они преподнесли нам урок. Пичину и мне. Мы думали, что все они в сговоре с терруками. А на самом деле именно благодаря им, их молчанию, мы остались живы.

– Живехоньки и здоровехоньки, твою мать, да и рассказать есть что в теплой компании, – весело заключил Пичин.

– Чего-чего, а приключений здесь на всех хватит. – Профессор поднял стакан с пивом. – Вы считаете, что обязаны жизнью вашим рабочим, которые вас не выдали. Но на самом деле вас спасли духи этих гор – апу, вот что я вам скажу. А они благоволили вам только из-за меня. Подвожу итог: вас спас.

– А почему они это сделали ради тебя, Профи? – спросил Пичин. – Чем ты так угодил этим апу?

– Тридцать лет исследований, – вздохнул профессор. – Пять книг. Сотня статей. И даже лингво-географический атлас Центральной Андской цепи.

– Но кто такие апу, доктор? – решился спросить Литума.

– Божества, которых также называют манами, – духи-хранители здешних гор и всей Кордильеры. – Профессору явно доставляло удовольствие говорить на любимую тему. – Каждая горка в Андах, каждая тропинка, даже самая незаметная, имеют своего покровителя. Когда испанцы, придя сюда, разбили идолов, разрушили древние перуанские храмы гуако, крестили индейцев и запретили языческие культы, они были уверены, что навсегда покончили с идолопоклонством. Но оно лишь смешалось с христианскими обрядами и никуда не исчезло. До сих пор в этих краях апу распоряжаются жизнью и смертью. И только им мы обязаны, что сидим сейчас здесь, друзья мои. Лишь благодаря апу Эсперансы мы вышли живыми из этой передряги.

Расхрабрившись от писко, пива и сердечной обстановки, Литума снова вступил в разговор:

– А вот у нас в Наккосе есть одна колдунья, она много знает обо всех этих вещах, доктор. Сеньора Адриана. Так она тоже говорит, что в горах полно духов и она якобы общается с ними. Она утверждает, что это злые духи, что они любят человеческое мясо.

– Адриана? Жена Дионисио, торговца писко? – тут же откликнулся профессор. – Я ее хорошо знаю. Ее и ее пьяницу мужа. Раньше он ходил по деревням с музыкантами и плясунами, наряжался в шкуру укуко, то есть медведя. Они рассказали мне много интересного. Значит, сендеристы пока не разделались с ними как с антисоциальным элементом?

Литума был поражен. Этот человек – просто как Бог, он знает обо всем, знает всех. Но как это может быть? Ведь он иностранец.

– И зовите меня лучше не доктором, а Полом, Полом Стирмссоном, или просто Пабло, если вам так удобней, или даже Скарлатиной, как звали меня мои ученики в Оденсе. – Профессор вытащил трубку из кармана своего красноклетчатого пиджака, раскрошил две сигареты с черным табаком, набил ее, умял пальцем. – В моей стране докторами называют только врачей, а не специалистов-гуманитариев.

– Послушай-ка, Скарлатина, расскажи капралу Литуме, как ты стал перуанофилом, – улыбнулся Пичин.

Когда он был еще маленьким и ходил в коротких штанишках у себя на родине, в далекой Дании, отец подарил ему книгу об открытии и завоевании Перу испанцами, написанную господином Прескоттом. Эта книга и определила его судьбу. С тех пор его интересовало все, что касалось этой страны, – природа, люди, события. Он посвятил свою жизнь изучению мифов, обычаев, истории Перу, читал лекции по этим предметам, сначала в Копенгагене, а потом в Оденсе. И вот уже тридцать лет все свои отпуска он проводит в горах. Анды стали ему родным домом.

– Теперь мне понятно, откуда у вас такой хороший испанский язык, – с глубоким почтением произнес Литума.

– Вы еще не слышали, как он говорит на кечуа, – вступил в разговор Пичин. – А что касается шахтеров, они его принимают как своего, говорят с ним откровенно и задушевно, будто он чистокровный индеец.

– Так вы говорите с ними на кечуа? – восхищенно воскликнул Литума.

– Да, на кечуа: на диалекте индейцев Куско и Аякучо, – уточнил профессор, явно довольный тем, что ему удалось удивить полицейского. – А также немного на языке аймара.

Однако, добавил он, ему бы хотелось изучить еще один перуанский язык – язык племени уанка, создателей древней культуры в Центральных Андах, впоследствии завоеванной инками.

– Точнее сказать, уничтоженной инками, – поправился он. – Инки сумели создать себе добрую славу, и с восемнадцатого века все говорят о них как о терпимых завоевателях, покровительствовавших богам покоренных народов. Это миф. Инки были безжалостны к народам, проявлявшим малейшую непокорность. Они фактически вычеркнули из истории племена уанка и чанка. Разрушили их города, а их самих рассеяли по всему Тауан-тинсуйу*, используя систему колониальных поселений – митимаэ, то есть массовых ссылок. Они сделали все, чтобы не осталось и следа от верований и обычаев этих племен. Чтобы стерлась память даже об их языках. Ведь выживший диалект кечуа, который распространен в этой зоне, никогда не был языком племени уанка.

* Буквально: Четыре объединенных стороны света (кечуа) – название государства инков, крупнейшего государственного образования доколумбовой Америки.

И еще он добавил, что современные историки не питают симпатии к уанка, потому что они помогли испанцам разбить войско инков. Но разве они поступили несправедливо? Они просто следовали древнему принципу: враги моих врагов – мои друзья. Они помогали конкистадорам, веря, что те освободят их от поработителей. И ошиблись, разумеется. Испанское иго оказалось гораздо тяжелее, чем иго инков. Да, история была несправедлива к уанка. Их почти забыли, а если и упоминают в книгах о древнем Перу, то обычно только для того, чтобы сказать, что они были кровожадные люди и пособники захватчиков.

Высокий светловолосый инженер – интересно, Бали – это имя или прозвище? – принес другую бутылку чудесного писко из Ики, его изумительный аромат заглушил даже запах еды.

– Примем еще, становится холодно, – сказал он, наполняя рюмки. – Если сендеристы вернутся, лучше, чтобы мы были под хорошим градусом, тогда нам все будет нипочем.

Ветер свистел на чердаке и в окнах, сотрясая весь дом. Литума почувствовал, что захмелел. Просто невероятно, что Скарлатина знал Дионисио и донью Адриану. Даже видел Дионисио в ту пору, когда тот бродил по ярмаркам и плясал, нарядившись укуко. Напяливал, ясное дело, маску, накидывал на себя цепь, весь в блестках, в зеркальцах. До чего же интересно слушать их разговор об апу и пиштако, едрена мать! Как замечательно рассказывает доктор! Неужели он и сам верит в апу? Или просто хочет показать, как много знает? Мысли переключились на Наккос. Томасито, должно быть, уже лег, уставился в потолок и погрузился в воспоминания, одолевавшие его по ночам и заставлявшие плакать во сне. Наверно, эта пьюранка – баба что надо. Парень вон сам не свой. А в этом кабаке, у Дионисио и доньи Адрианы, поди, уже полно народа, и хозяин пытается расшевелить заскучавших пеонов песнями и прибаутками, подбивает танцевать и при этом будто невзначай касается и трогает их. Блядь, да и только. Потом он думал о спящих в бараках пеонах, их сон отягощен нераскрытой тайной, тайной трех пропавших, которую ему никогда не удастся узнать. Его вдруг охватил новый приступ тоски по далекой Пьюре, с ее жарой, простыми людьми, не умеющими хранить секретов, с ее выжженными полями и горами без пиштако и апу, тоска по земле, откуда его занесло на эти заоблачные высоты, по тем краям, которые теперь воскресали в его памяти как потерянный рай. Доведется ли ему еще раз ступить на ту землю? Он сделал усилие, чтобы снова включиться в разговор.

– Уанка были настоящие бестии, Скарлатина, – говорил Пичин, рассматривая на свет свою рюмку, будто боялся, что там может оказаться какая-нибудь букашка. – И чанка тоже. Ты же сам рассказывал нам, какие зверства они творили, чтобы ублажить своих апу. Как приносили в жертву детей, женщин, мужчин – то реке, которую собирались отвести в сторону, то новой дороге, то храму или крепости, которую собирались построить. После этого, согласись, трудно назвать их цивилизованными.

– В Оденсе, недалеко от квартала, где я живу, секта сатанистов убила старика, его искололи булавками, выпустили всю кровь, якобы совершая жертвоприношение Вельзевулу, – пожал плечами профессор. – Конечно, уанка были бестии. А о каком древнем народе мы не можем сказать того же? Кто из них не был жестоким и нетерпимым, если оценивать их с позиций наших сегодняшних представлений?

Вернулся Франсиско Лопес, выходивший взглянуть, все ли в порядке в поселке. Вместе с ним в комнату ворвалась струя ледяного воздуха.

– Все спокойно, – сказал он, отряхивая пончо. – Но температура сильно упала, идет дождь с градом. Постучим по дереву, чтобы этой ночью с гор не пополз чертов уайко.

– Возьми-ка, согрейся. – Пичин наполнил ему рюмку. – Не хватало только, чтобы после терруков нас тут еще прихватил уайко.

– Я вот спрашиваю себя, – задумчиво пробормотал Бали, как бы разговаривая сам с собой, – не является ли то, что происходит в Перу, воскрешением загнанного внутрь насилия? Как если бы оно было спрятано, укрыто и вдруг по какой-то причине снова вырвалось наружу.

– Если ты снова будешь рассказывать о той экологичке, я пойду спать, – попытался остановить его Пичин. А недоумевающему Литуме пояснил: – Мой друг был знаком с сеньорой д'Аркур, которую в прошлом месяце убили в Уанкавелике. Теперь, когда он выпивает немного, он начинает философствовать по поводу этого случая. Но ведь между шахтером и философом большая разница, разве не так, Бали?

Бали ничего не ответил. Он погрузился в свои мысли, глаза его блестели от выпитого писко, волосы упали на лоб.

– Да, действительно, трудно понять смерть Гортензии. – Лицо профессора помрачнело. – Однако и мы неправы, когда пытаемся найти логику всех этих убийств. Потому что они не имеют разумного объяснения.

– Она прекрасно знала, что играет с огнем. – Глаза Бали были широко открыты. – Но это ее не останавливало. Как и тебя, Скарлатина. Ты тоже знаешь, чем рискуешь. Если бы ночью нас нашли, я и Пичин, может быть, как-нибудь и договорились бы с ними, а тебе уж точно размозжили бы голову камнями, как Гортензии. Но ты, несмотря ни на что, не отступаешься. Ладно, снимаю перед тобой шляпу, старина.

– Ну, вы, положим, тоже не отступаетесь, – любезно ответил профессор.

– Так для нас шахта – средство существования, – сказал Пичин. – Мы ею живем. Точнее сказать – жили.

– Почему это Перу вызывает такой интерес у иностранцев? – с удивлением спросил Бали. – Мне кажется, мы его не заслуживаем.

– Перу – страна, которую никто не понимает, – засмеялся Скарлатина. – А непонятное больше всего и притягивает, особенно людей из таких благополучных стран, как моя, где как раз все понятно.

– Думаю, я не останусь больше в Эсперансе, – повернул разговор в другую сторону Бали. – У меня нет ни малейшего желания изображать из себя героя, особенно на шахте, в которой кончается серебро. Прошлой ночью, по правде говоря, я чуть не отдал концы со страха.

– Мы с профессором чувствовали это там, в резервуаре, – улыбнулся Пичин. – Точнее, обоняли.

Бали засмеялся, профессор, а за ним и Лопес тоже засмеялись. Только Литума оставался серьезным, он почти перестал слушать разговор, его охватила глубокая тревога. Позднее, когда, покончив с бутылкой писко, все пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по своим комнатам, он задержался у порога спальни профессора Стирмссона – по соседству с его спальней – и почтительно, слегка заплетающимся языком спросил:

– Мне вот что любопытно, доктор: значит, эти чанка и уанка приносили в жертву людей, когда хотели проложить новую дорогу?

Профессор в этот момент наклонился снять ботинки; в неустойчивом свете ацетиленовой лампы черты его лица неузнаваемо изменились, и Литуме вдруг почудилось, что светловолосую голову профессора осенил золотой ореол.

– Они делали это не из жестокости, а по религиозным соображениям, – пояснил профессор. – Они таким способом выражали свое уважение духу горы или духу земли, которого они собирались потревожить. То есть они это делали для того, чтобы избежать возмездия. Чтобы выжить. Чтобы не разверзлась под ногами пропасть, не стер с лица земли уайко, не сожгла молния, не вышло из берегов и не затопило их дома и посевы озеро. Надо их понять. Для них ведь не существовало естественных катастроф, все зависело от высшей воли, и они должны были умилостивить ее жертвоприношениями.

– Я уже слышал однажды такое от доньи Адрианы.

– Передайте ей мой привет, ей и Дионисио, – сказал профессор. – В последний раз мы виделись на ярмарке в Уанкайо. Адриана в молодости была очень привлекательной. Это потом ее разнесло, как всех их тут разносит. Я вижу, вы интересуетесь историей, капрал?

– Немного, – согласился Литума. – Спокойной ночи, доктор.

* * *

Они живут в страхе с тех пор, как услышали о нашествии пиштако и о том, что в кварталах Аякучо жители организуются в дружины, чтобы дать им отпор. И наши говорят: «Надо сделать так же. Нельзя допустить, чтобы потрошители бесчинствовали и в Наккосе». Хотят жечь по ночам костры среди бараков, чтобы пиштако не застали их врасплох. Но те все равно придут, они всегда появляются там, где дела идут плохо. Повторяется история, которая случилась с Наккосом, когда он в первый раз пришел в упадок. Раньше-то Наккос был процветающим шахтерским поселком, поэтому мы с Тимотео и пришли сюда, когда скрылись из Кенки.

Тогда я была молодой, и шахта в Наккосе еще не была заброшена, в ней работали шахтеры со всей округи и даже из отдаленных мест – из Пампаса, Акобамбы, Искучаки, Лиркая. Открывали все больше новых забоев, чтобы извлекать все больше серебра и цинка. Вербовщики должны были уходить все дальше от Наккоса в поисках рабочих для шахты, для Санта-Риты. Чтобы разместить их, тут строили бараки и ставили палатки по всем склонам этой горы; многие, завернувшись в пончо, спали прямо на земле, в выемках под нависшими каменными глыбами. Пока в один прекрасный день инженеры не сказали, что богатая металлическая руда кончилась, остался мусор, не имеющий коммерческой ценности. Когда начали увольнять шахтеров, и Санта-Рита уже дышала на ладан, и люди стали уходить из Наккоса, начали происходить странные вещи, которые никто не мог объяснить. Жителей охватил страх, поползли слухи, такие же, как ходят сейчас среди строителей дороги. Один толстяк, он приехал из Уасиканчи и работал подручным на складе, стал вдруг слабеть, жаловаться на непонятную хворь, ему казалось, что он как бы пустеет изнутри, что он стал вроде воздушного шара и может лопнуть в любой момент, стоит лишь ткнуть в него чем-нибудь острым, и голова его тоже пустеет – исчезают мысли и воспоминания. А когда недели через две он умер, его было не узнать: он весь словно опал, скукожился, стал похож на тощего десятилетнего ребенка. Перед смертью он уже не помнил, откуда пришел, как его зовут, на вопросы отвечал невпопад тоненьким голоском не то человека, не то животного, потому что уже не знал, кто он. Все это я знаю не по рассказам – видела собственными глазами.

Звали того подсобника Хуан Апаса. И только после того, как Хуана Апасу похоронили на дне ущелья, шахтеры Санта-Риты и его родственники стали догадываться, что причиной его таинственной болезни был пиштако, повстречавшийся ему однажды на дороге. И так же, как теперь, нервы у жителей Наккоса были напряжены до предела. «Как защититься от пиштако? Есть ли какое-нибудь средство против них?» – спрашивали люди. Приходили советоваться со мной, потому что про меня рассказывали, что я знаю, какие горы – самцы, а какие – самки, и знаю, как родятся камни. Ну средства-то, конечно, есть, кое-что сделать можно. Главное, надо быть осторожным и принимать необходимые меры. Хорошо поставить у входа в дом бадью с водой, чтобы лишить силы заколдованный порошок, которым пиштако осыпает свои жертвы. Еще помогает помочиться немного на рубашку или свитер, прежде чем надевать их. Всегда носить на себе что-нибудь шерстяное, женщины должны надевать пояс, иметь при себе ножницы, кусочек мыла, дольку чеснока и щепотку соли. Они ничего этого не стали делать, вот и получили то, что получили. Не хотели посмотреть правде в лицо. Сегодняшние-то уже начинают признавать эту правду. Слишком много было доказательств, чтобы по-прежнему не верить. Ведь так?

Когда до жителей Наккоса дошло наконец, что происходит, пиштако, убивший Хуана Апасу, успел выпотрошить уже нескольких человек. Тогда из человеческого жира готовили мазь и потом подмешивали ее в металл для колоколов, они от этого лучше звенят. А теперь, после того как пиштако появились в Аякучо, многие уверены, что жир отправляется за границу или в Лиму, где есть фабрики, которые работают только на смазке, полученной из человеческого жира.

Того пиштако из Санта-Риты я знала довольно хорошо. После того как он выпотрошил Хуана Апасу, он принялся за Себастьяна, друга Тимотео. Эта история облетела весь Наккос, потому что сам Себастьян начал рассказывать ее шахтерам, как только почувствовал неладное. То есть сразу же после той ночи, когда он, возвращаясь в поселок со стадом лам, неожиданно повстречался со знакомым вербовщиком из Санта-Риты. Тот курил, привалившись к камню. На нем было пончо и огромное сомбреро, надвинутое глубоко на уши. Но Себастьян узнал его с первого взгляда, так как не раз встречался с ним в селеньях округи, где тот вербовал крестьян на работу в Наккосе и для большей убедительности давал каждому по нескольку солей.

Себастьян подошел к нему поздороваться, и тот угостил его сигаретой. Был он такой белесый, бородка тараканьего цвета, глаза светлые, в Наккосе его прозвали Жеребцом, потому что он постоянно пялился на женщин. Он и ко мне подкатывался не раз. Тимотео, ясно, не знал об этом. Они курили и разговаривали о том, что Санта-Рите пришел конец, металл-то ведь совсем иссяк, как вдруг Жеребец пустил клуб дыма в лицо Себастьяну, и тот расчихался. Расчихался и почувствовал, что у него кружится голова, одолевает сон. Конечно, это был не табачный дым, а особый порошок, которым пиштако одурманивают своих жертв, и те не чувствуют, что из них извлекают жир. Что это за порошок? Почти всегда из толченых костей ламы или альпаки. Кто его вдохнет, ничего не чувствует, ничего не замечает вокруг. Пиштако из него вынимает внутренности, а ему даже не больно. Вот таким порошком Жеребец одурманил Себастьяна, и стал он с той ночи, худеть, усыхать и забывать все, что знал раньше. Точно так же, как Хуан Апаса. И так же умер.

Все это случилось в те времена, когда Наккос жил за счет Санта-Риты, и то же самое происходит теперь, когда он живет за счет строительства дороги. Наши беды не от терруков, которые одних казнят, а других забирают в свою милицию. И не от пиштако, что обретаются в округе. Ведь они приходят только в трудные времена, как было в Аякучо. И здесь, в горных пещерах, пиштако накапливают запасы человеческого жира. Наверно, его уже ждут в Лиме или в Соединенных Штатах для смазки новых механизмов, может быть, даже ракет, которые запускают на Луну. Говорят, ни бензин, ни машинное масло не идут ни в какое сравнение со смазкой, полученной из жира индейцев, особенно когда дело касается новых научных приборов. Думаю, поэтому на нас и насылают головорезов, вооруженных мачете с изогнутым лезвием, куда так удобно умещается человеческая шея. От них, от этих головорезов, тоже много вреда, кто спорит.

Но все-таки самые страшные беды приходят не от них, а от духов, которых нам не дано видеть. От тех, что просят больше, чем люди могут дать. Они везде, тут и там подкарауливают придавленных горем пеонов. Когда я объясняю это, люди начинают злиться. Зачем же тогда спрашивают, если потом затыкают уши и не хотят ничего понимать? Зато они охотно слушают советы моего мужа: пьют, пока, не напьются, а пьяным, известно, и море по колено: забывают про терруков, про пиштако, про все, что их пугает и приводит в бешенство.

* * *

– Но почему меня? – спросила Мерседес.

– Извини, что прерываю, Томасито, – раздался в темноте голос Литумы. – Не идет у меня из головы эта заметка в газете о людях, которые крадут у детей глаза. Сегодня ночью не смогу слушать о твоих любовных делах. Давай лучше поговорим о глазокрадах. Или о Дионисио и ведьме – еще одна моя заноза.

– Ни за что, господин капрал! – откликнулся со своей раскладушки Томас. – Ночи принадлежат Мерседес, и больше никому, если, конечно, служба не помешает. У меня достаточно времени днем, чтобы переживать то, что происходит вокруг. Вы можете оставаться с этими пиштако, а меня оставьте с моей девушкой.

– Почему они не задержали тебя или нас обоих? – Мерседес не могла успокоиться.

Этот вопрос то и дело срывался с ее губ после того, как они избавились от полицейских. Карреньо дал уже все мыслимые объяснения: может быть, ее имя зарегистрировано у них, поскольку она была связана с Боровом, находившимся под наблюдением полиции; не исключено, что они обнаружили какие-нибудь неточности или подозрительное пятно на ее избирательском удостоверении; или ее просто позвали наугад, как могли бы позвать любого пассажира, чтобы попытаться под любым предлогом вытянуть из нее немного денег. Зачем снова и снова возвращаться к этому? Разве они не свободны? Не пересекли спокойно уже половину сьерры? Через пару часов они будут в Лиме. И как бы в подтверждение его слов машинист включил сирену, ее пронзительный звук долго блуждал среди окрестных гор.

– В газете не пишут о пиштако, только о похитителях глаз – глазокрадах. Но ты прав, Томасито. Они похожи на пиштако, о которых рассказывают горцы. У меня не укладывается в голове, что в Лиме люди тоже начинают верить в подобные вещи. В столице Перу! Подумать только.

– Вы думаете, что я вас слушаю. Но я уже не здесь, – шепотом сказал Томас. – Я обнимаю свою любимую в поезде, который спускается все ниже и ниже с гор на своем пути к вокзалу Десампарадос.

– Ну убеди меня, заставь поверить, что меня задержали по чистой случайности, – просила Мерседес, тесно прижавшись к нему. – Я не хочу в тюрьму. Одна моя знакомая сидела в тюрьме, в Чоррильос, я ее там навещала. Я лучше убью себя, чем позволю засадить в каталажку.

Карреньо крепче прижал ее к себе, гладил ей волосы, плечи. Они примостились вдвоем на месте, рассчитанном на одного человека. Вагон был переполнен, люди стояли в проходах, заставленных чемоданами и узлами. Кто-то вез кур. На каждой станции входили новые пассажиры, и вскоре стало нечем дышать. Хорошо, что уже доехали до Матуканы. Томас прижался губами к густым волосам Мерседес.

– Клянусь, с тобой ничего не случится. А если случится, я тебя выручу. Как вчера.

Он поцеловал ее, она закрыла глаза. За окном на вершинах и склонах гор время от времени проплывали деревни, среди камней уже мелькали яркие рекламные щиты. День был серый, по небу ползли низкие тучи, казалось, вот-вот пойдет дождь, но он все не шел. Словом, типичная погода Лимы.

– Что-то неладное происходит со страной, Томасито, – снова прервал его Литума. – Как могло случиться, что целый район Лимы поверил подобной чепухе? Какие-то гринго хватают пятилетних детей, увозят в шикарных лимузинах, чтобы потом ультрасовременными ланцетами вырезать им глаза. Бред сумасшедшего. Должно быть, в Лиме есть свои доньи Адрианы. Но чтобы в такое поверил целый район, чтобы родители бросились забирать детей из школ, искать иностранцев и линчевать их – это уже выше моего понимания.

– Да, глаза, – пробормотал его помощник. – Глаза Мерседес. Сияющие как звезды. Медового цвета.

Он больше не испытывал страха. Страшно было, когда они, освободившись от полиции, катили по Андам на машине и Карреньо то и дело показывал пистолет шоферу, чтобы тот не вздумал их обмануть. Впрочем, дорога их сблизила. Шофер поверил или сделал вид, что поверил, будто Карреньо и Мерседес бегут от ее ревнивого мужа, который уже сделал заявление в полицию. Два раза шофер выходил из машины, чтобы купить еду и напитки, он же посоветовал им сесть на поезд в Серро-де-Паско. Карреньо оставил ему за услуги оба автомата.

– Хочешь, верни их, как законопослушный гражданин, а хочешь – продай, получишь кучу денег за пару таких игрушек.

– Брошу монету, чтобы решить, – сказал шофер и пожелал им счастливого медового месяца. – Выжду немного, а потом поеду в полицию.

– В газете пишут, что в Чиклайо было то же самое, и в Ферреньяфе тоже, еще в прошлом месяце, – продолжал Литума. – Какая-то женщина видела четырех гринго в белых халатах, которые тащили ребенка. А в оросительной канаве якобы нашли труп другого ребенка, без глаз, глазокрады положили ему в карман пятьдесят долларов. Там тоже организовали дружины, как в Аякучо, когда пошли слухи о пиштако. В Лиме, Чиклайо и Ферреньяфе те же суеверия, что и у горцев. Все это похоже на эпидемию, ты не думаешь?

– Сказать по правде, мне до этого нет никакого дела, господин капрал. Потому что сейчас я чувствую себя счастливым.

Поезд подошел к вокзалу Десампарадос около шести вечера. Уже темнело, но свет еще не зажигали, так что Карреньо и Мерседес пересекли просторный вестибюль в полумраке. Ни у входа, ни у выхода полицейских не было, только у ограды Дома правительства стояла охрана.

– Лучше, если мы сейчас разойдемся в разные стороны, – сказала на улице Мерседес.

– Ты хочешь вернуться домой? Но за твоим домом, наверно, наблюдают, и за моим тоже. Давай укроемся на несколько дней у моей мамы.

Они взяли такси. Томас назвал адрес в районе Бренья, наклонился к Мерседес и прошептал ей на ухо:

– А может, ты хочешь отделаться от меня?

– Я хочу кое-что сказать тебе, пусть все будет ясно между нами. – Она говорила вполголоса, чтобы не услышал таксист. – Что было, то было, ладно? Но я всегда хотела быть независимой. Поэтому не обманывай себя. Я вовсе не собираюсь стать подружкой полицейского.

– Бывшего полицейского, – поправил ее юноша.

– Мы можем остаться вместе, пока не выпутаемся из этой истории. О'кей, Карреньито?

– Как только начинаю думать о наших делах, сразу вспоминаю Дионисио и его ведьму, ничего не могу с этим поделать, – сказал Литума. – Все выглядит так, будто эта пара дикарей права, а все остальные не правы. Уметь читать и писать, ходить в пиджаке и носить галстук, окончить колледж и жить в городе – этого еще недостаточно, чтобы понимать, что происходит. А вот ведьмы и колдуны – те все понимают. Знаешь, что сказал сегодня днем Дионисио в своем кабаке? Что умные рождаются от кровосмешения. Всякий раз, как эта жаба открывает рот, во мне все напрягается. У тебя тоже?

– У меня тоже все напрягается, господин капрал, но по другой причине. Я как раз сейчас вспоминаю, какими приключениями начался наш медовый месяц.

Когда они уже ехали по проспекту Арика в Бренье, зажглись неяркие уличные фонари. Таксист обогнул колледж Ла-Салье, проехал узкой улочкой и начал было подруливать к дому, но Карреньо вдруг изменил свой план.

– Езжайте дальше. Я передумал. Едем в Барриос Альтос.

Мерседес с удивлением взглянула на Карреньо и увидела в его руке револьвер.

– В Перу хозяйничает дьявол, повсюду какое-то помрачение умов, а у тебя в голове только твоя пьюранка. Правду говорят, Томасито: нет большего эгоиста, чем бабник.

– Там под фонарем, прямо против дома, торчал какой-то тип, – пояснил ей парень. – Он мне не понравился. Конечно, у страха глаза велики, но лучше не рисковать.

В Барриос Альтос он остановил такси у дома престарелых, подождал, пока машина скроется из виду, взял Мерседес под руку. Они прошли два квартала и остановились у невзрачного трехэтажного дома. Все окна и двери первого этажа были забраны решетками. Дверь открыли сразу же. Женщина в халате и тапочках, с повязанной косынкой головой неприветливо смотрела на них.

– Значит, у тебя опять неприятности, раз ты появился здесь, – сказала она Карреньо вместо приветствия. – Сто лет не показывался.

– Что правда, то правда, тетя Алисия, дела идут не слишком хорошо, – признался Карреньо, целуя женщину в лоб. – Комната, которую ты сдаешь с пансионом, сейчас свободна?

Женщина оглядела Мерседес с головы до ног и неохотно кивнула.

– Можешь сдать мне ее на несколько дней, тетя Алисия?

Она посторонилась, пропуская их в дом.

– Как раз вчера освободилась.

– Добрый вечер, – тихо сказала Мерседес, проходя мимо нее. Женщина в ответ только хмыкнула.

Она провела их по длинному, увешанному фотографиями коридору, открыла дверь, щелкнула выключателем. Лампочка осветила комнату, в которой стояли только кровать под розовым покрывалом и сундук, занимавший добрую половину пространства. Еще было деревянное распятие в изголовьи кровати и маленькое окошко без занавески.

– Ужин я сегодня не готовила, а идти покупать что-нибудь уже поздно, – предупредила женщина. – Завтра могу приготовить вам обед. Да только вот комната-то на одного, а вас двое.

– Я заплачу за двоих, – согласился Томас. – Что справедливо, то справедливо.

Женщина кивнула и вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь.

– А что касается твоей невинности, похоже, ты рассказываешь мне сказки, – заметила Мерседес. – Ты ведь водил сюда женщин, правда? Эта злюка нисколько не удивилась, когда увидела меня.

– Ого, да ты никак ревнуешь? – присвистнул он.

– Ревную?

– Я знаю, что нет, – улыбнулся Карреньо. – Я просто пошутил, увидев твое испуганное лицо. Я никогда никого сюда не приводил. А Алисия мне вовсе не тетка. Здесь ее все так зовут. Одно время я жил в этом квартале. Давай-ка умоемся и пойдем поищем, где можно поесть.

– Так, стало быть, если послушать эту жабу, получается, что умные люди – дети от брата и сестры или от отца и дочери. – Литуму заклинило на этой идее. – Здесь, в Наккосе, я слышу такие вещи, которые никогда не слышал в Пьюре. Сам-то Дионисио наверняка плод кровосмесительной связи. Не знаю, почему он и его ведьма так меня интересуют. Наверное, потому, что именно они здесь всем заправляют. Мы с тобой даже представить себе всего не можем. Сколько я ни пытался разузнать что-нибудь у пеонов, у шахтеров и даже у индейцев-общинников, все будто язык проглотили. А если что и скажут, я не уверен, что меня не водят за нос. Знаешь, что говорил мне один трамвайщик из Уанкайо? Что у Дионисио есть прозвище на кечуа…

– Пожиратель сырого мяса, – перебил его помощник. – А еще, господин капрал, вы мне сейчас расскажете, что его мать ударило молнией. Угадал?

– Это всё важные вещи, – назидательно изрек Литума. – Они помогут лучше понять его менталитет.

Мерседес сидела на кровати и жалостливо – так понял ее взгляд Карреньо – смотрела на него.

– Не хочу тебя обманывать, – повторила она мягко, стараясь не обидеть. – Я не чувствую к тебе того, что ты чувствуешь ко мне. Ведь лучше, чтобы я тебе об этом сказала, правда? Я не собираюсь жить с тобой, не хочу быть твоей женщиной. Пойми же наконец. Я с тобой только до тех пор, пока мы не выпутаемся из этой истории.

– Мы уже столько времени вместе, ты вполне могла бы полюбить меня, – сказал он срывающимся голосом и погладил ее по волосам. – А кроме того, ты не можешь оставить меня, даже если бы захотела. Кто, кроме меня, вытащит тебя из этого дела? А точнее сказать, кто, кроме моего крестного, может нас спасти?

Они умылись в крохотной туалетной комнате, похожей на игрушечную, и вышли из дома. Карреньо твердым шагом повел Мерседес по улицам мимо подростков, стоявших кучками у перекрестков с дымящимися сигаретами в руках, в шумную забегаловку, разгороженную засаленными ширмами на клетушки-кабинетики. В ней пахло жареным мясом, над столиками плавал дым, из включенного на всю мощь радио гремел рок. Они сели у двери, Карреньо заказал несколько блюд и холодного пива для себя. Сквозь музыку до них доносились ругательства, кто-то отбивал ритм на ящике.

– Меня однажды проиграли в кости, чтобы ты знал, Карреньито. – Мерседес смотрела на него без улыбки. Глаза ее запали и больше не блестели, как в Тинго-Марии и Уанкайо, лицо осунулось. – Такая уж у меня судьба: несчастья преследуют меня с самого рождения.

– Ее проиграли в кости? – Литума в первый раз за эту ночь проявил интерес. Расскажи, как это было, Томасито.

– Так, как ты слышал, – невесело ответила она. – Пьянчуги, бродяги. В кости. Вот откуда я выбралась. Я поднялась сама, никто мне не помогал. И поднималась бы и дальше, если бы не встретилась с тобой. А ты опять столкнул меня в яму, Карреньито.

– Ага, наконец-то, господин капрал, я вас заставил забыть о пиштако, о глазокрадах, о донье Адриане и Дионисио.

– Дело в том, что я знаю такую же историю, она произошла несколько лет назад, – сказал Литума. – Ее проиграли в кости в Пьюре, так?

– Она мне не рассказывала, где и как. Сказала только, что это с ней было. Но у меня все будто оборвалось внутри. Проиграли в кости, как какую-нибудь вещь, подумать только!

– Она не сказала, что это случилось в паршивеньком баре недалеко от стадиона? Его держала женщина по прозвищу Чунга.

– Она ничего больше не хотела мне рассказывать. Только это, чтобы я понял, с какого дна она поднялась к своей теперешней жизни, с чего начинала и куда я ее снова отбросил, когда убил Борова.

– Как странно, – сказал Литума. – В этом баре я видел, как один мой знакомый, из непобедимых, продал Чунге свою бабу, чтобы продолжить играть в покер. А что, если это и была твоя пьюранка? Ты уверен, что твою любимую женщину зовут Мерседес, а не Мече?

– Вообще-то, господин капрал, Мече – уменьшительная форма от Мерседес.

– Из-за всего этого я решила, что мне надо скрыться, пожить одной, – сказала она. – Все, что было, для меня уже прошло. Я хочу домой, к себе. Хочу искупаться в моей ванне, такой чистой. Смыть с себя эту пятидневную грязь, переодеться.

Она хотела сказать что-то еще, но в эту минуту подошел официант с тарелками, и она замолчала. Официант спросил, чем они будут есть – вилками или палочками. Карреньо ответил – палочками.

– Я научу тебя есть, как тибетцы, любимая. Это совсем просто. Когда научишься, будешь управляться с ними так же легко, как с ножом и вилкой.

– Все у меня складывалось так хорошо, – продолжала она за едой. – Я копила деньги на поездку в Соединенные Штаты. Моя подруга в Майами должна была найти мне там работу. А теперь все пошло прахом.

– Мече, Мерседес, может быть, случайное совпадение, – сказал Томас. – А может быть, это она и есть, почему бы и нет? Из-за такого совпадения можно поверить в чудеса. Или в пиштако. Только теперь вы должны сказать мне одну вещь…

– Успокойся, Томасито, я никогда не спал с этой Мече. К сожалению. Она была самая красивая девчонка в Пьюре, клянусь тебе.

– Если ты хочешь ехать в Соединенные Штаты – поедем, – пообещал ей Томас. – Я знаю, как туда можно проникнуть без визы: через Мексику. Один мой знакомый стал миллионером на этом бизнесе.

– А можно узнать, какая зарплата у полицейского? – спросила она сочувственно. – Вряд ли намного больше того, что я плачу своей прислуге.

– Возможно, и меньше, – засмеялся он. – А иначе зачем бы я стал подрабатывать, сторожить разных там Боровов, пока они ведут сладкую жизнь со своими дамами в Тинго-Марии?

Она не ответила, и они ели молча. Томас допил пиво, заказал мороженое, закурил. Дым, медленно рассеиваясь, поднимался колечками к потолку.

– Самое смешное во всем этом, что ты выглядишь таким довольным, – сказала она.

– Я и впрямь доволен. – Он послал ей воздушный поцелуй. – Хочешь узнать, почему?

Мерседес через силу улыбнулась.

– Я знала, что ты это скажешь. – Она посмотрела на Карреньо долгим взглядом – он не мог определить, чего в нем больше: сожаления или отчаянья – и добавила: – Хотя ты поломал мне жизнь, я не держу на тебя зла.

– И на том спасибо, – обрадовался он. – Значит, ты понемногу смягчаешься.

Она улыбнулась веселее.

– Ты раньше влюблялся?

– Как сейчас – никогда. – Он посерьезнел. – Как в тебя – никогда ни в кого. Да по правде говоря, я до сих пор и не встречал такой красивой женщины, как ты.

– А что, если это и на самом деле Мече? Каких только совпадений не бывает в жизни. У тебя нет ее фотографии?

– Мы познакомились несколько недель назад в одной компании в Барранке. Он пришел посмотреть меня в шоу. И увез к себе домой, в Чакарилья-дель-Эстанке. Если бы ты видел, какой у него дом! Он делал мне подарки. Обещал купить квартиру. Сулил золотые горы. Если только я буду с ним одним. А потом эта проклятая поездка в Пукальпу. Поедем да поедем со мной на выходные, увидишь сельву. Ну я и поехала. И в довершение на свою голову согласилась поехать и в Тинго-Марию.

Томас слушал ее все с тем же серьезным видом.

– А Боров бил тебя с самого начала, с первого раза, как ты легла с ним?

Он тут же испугался, что заговорил об этом.

– У тебя ко мне претензии? – В ее голосе прозвучало раздражение. – Не слишком ли серьезно ты относишься к тому, что стал моим любовником или, как ты говоришь, мужем?

– Похоже, начинается наша первая ссора. – Он старался уладить размолвку. – Такое случается с каждой парой. Ладно, не будем больше касаться этого. Ты успокоилась?

Они помолчали. Карреньо заказал чай. Мерседес снова заговорила, без злости, но твердо:

– Хотя ты и убил на моих глазах человека, мне кажется, ты неплохой парень. Поэтому говорю тебе в последний раз. Я чувствую, что ты полюбил меня. Но я не могу ответить тебе тем же. Я такая, какая есть. Я давно решила не связывать свою жизнь ни с кем. Почему, ты думаешь, я до сих пор не замужем? Именно поэтому. У меня были только друзья, без всяких обязательств, как Боров. И все мои связи были такими. И такими будут и впредь…

– До тех пор, пока мы не уедем в Соединенные Штаты, – вставил Карреньо.

Мерседес не могла удержаться от улыбки:

– Ты когда-нибудь сердишься?

– На тебя я никогда не буду сердиться. Можешь спокойно говорить мне самые ужасные вещи.

– Что правда, то правда. Со мной ты умеешь сдерживаться, – признала она.

Томас расплатился. Когда они выходили, Мерседес решила позвонить домой.

– Я одолжила квартиру подруге на время, пока меня не будет.

– Не говори ей, откуда звонишь и когда думаешь вернуться.

Телефон находился рядом с кассой. Мерседес пришлось пройти вдоль стойки. Карреньо не слышал, что она говорила, но по лицу понял, что новости плохие. Когда она подошла к нему, подбородок у нее дрожал, лицо покрывала смертельная бледность.

– Приходили двое, расспрашивали подругу обо мне, требовали, чтобы она сказала, где я сейчас. Из полиции, показали ей свои удостоверения.

– Что ты ей сказала?

– Что звоню из Тинго-Марии, что потом все объясню. Что же нам теперь делать, Боже мой?

– А что было дальше с этой Мече, которую ваш друг проиграл в покер? – спросил Томас.

– Покрыто мраком. Она как сквозь землю провалилась, – ответил Литума. – Одно время эта тайна занимала всю Пьюру.

– Теперь тебе надо уснуть и забыть обо всем, – сказал Томас. – Никто не будет тебя искать у тети Алисии. Успокойся, любимая.

– И Чунга никогда ни словом не обмолвилась о том, что стало потом с Мече.

– Вам, кажется, на роду написано все время сталкиваться с пропажей людей, господин капрал. Так что не вините ни Дионисио, ни донью Адриану, ни терруков и пиштако. Как я вижу, все дело в вас, вы-то и виновны во всех исчезновениях.

VII

Франсиско Лопес с трудом разбудил капрала Литуму. Еще не рассвело, но им пора было выезжать, потому что Лопес хотел вернуться в Эсперансу до наступления темноты. Он уже приготовил кофе, поджарил на плитке хлеб. Инженеры и профессор спали, когда они выехали на дорогу и направились в сторону Наккоса.

До Эсперансы они добирались позавчера три часа, но на обратный путь времени ушло в два раза больше: ночью в Кордильере прошел сильный дождь, и дорогу местами размыло, местами перегородило осыпями. Им то и дело приходилось выходить из машины, чтобы освободить дорогу от камней. Часто машина застревала в лужах, и тогда, чтобы выволочь ее из грязи, они подкладывали под колеса палки и плоские камни.

В начале пути Франсиско Лопес тщетно пытался завязать разговор с Литумой, тот на все вопросы отвечал односложно, а то и просто хмыкал или кивал головой. Но спустя час капрал сам нарушил свое хмурое молчание, проворчав сквозь шарф:

– Скорее всего, так оно и было: эти говенные горцы принесли их в жертву своим апу.

– Вы говорите о трех пропавших в Наккосе?

Литума кивнул головой и продолжал:

– Трудно даже представить, на что способны эти сукины дети. А подбили их, конечно, Дионисио и его ведьма.

– От Дионисио можно ожидать чего угодно, – засмеялся Франсиско Лопес. – А еще говорят, что алкоголь убивает. Если бы так было на самом деле, этот пьянчужка уже протянул бы ноги.

– Вы давно его знаете?

– Я еще в молодости встречал его по всей сьерре. До того как перейти в службу охраны, я был вербовщиком. Дионисио в то время не имел постоянного местожительства, он был бродячим торговцем. Продавал чичу, писко и самогонку – агуардиенте, ходил от шахты к шахте, от поселка к поселку, водил с собой бродячих танцоров и акробатов и устраивал уличные представления. Священники гоняли его, натравливали полицейских дуболомов. Простите, я забыл, что вы тоже из полиции.

Подбородок и рот Литумы все так же были укутаны шарфом, фуражка низко надвинута на лоб, и Лопесу видны были только широкие скулы, приплюснутый нос и темные полуприкрытые глаза, внимательно смотревшие на него.

– Он уже был женат на донье Адриане?

– Нет, ее он встретил позднее, в Наккосе. Вам не рассказывали об этом? Эта история обошла Анды. Говорят, чтобы заполучить ее, он угробил шахтера, ее мужа, а ее похитил.

– Этот тип всегда добьется своего! – в сердцах сказал Литума. – Где он ни появится – всюду разложение, кровь.

– Только этого нам сейчас не хватало! – воскликнул Франсиско Лопес. – Всемирный потоп!

Дождь хлынул сразу как из ведра. Небо потемнело, ударил гром, покатился эхом по горам. Плотная завеса из крупных капель задернула стекла, щетки дворников не могли с ней справиться, и дорога с ее камнями и выбоинами стала почти невидимой.

Они едва ползли, машина напоминала слепую лошадь.

– А каким был Дионисио в то время? – Литума не спускал глаз с Лопеса. – Вам приходилось иметь с ним дело?

– Иногда мы вместе выпивали, вот, пожалуй, и все. Он приезжал на праздники и на ярмарки с музыкантами и разбитными индеанками, которые исполняли непотребные танцы. Однажды на карнавале в Хаухе я видел, как он бесновался, танцуя халапато. Вы знаете этот хаухинский танец-игру? Танцоры впадают в транс и на ходу отрывают голову живой утке. Ну так вот: Дионисио обезглавил всех уток и не дал играть другим. Кончилось тем, что его вышвырнули оттуда.

Джип двигался с черепашьей скоростью среди хаоса скал и заполненных водой расщелин по голой дороге без единого деревца или кустика. Литума пребывал все в том же состоянии отрешенности, из которого его не вывела даже гроза. Его лоб прорезала глубокая морщина. Руками он упирался в дверцу и потолок джипа, стараясь смягчить толчки.

– Этот подонок Дионисио не выходит у меня из головы, – признался он. – Это он стоит за всем, что происходит в Наккосе.

– Как странно, что терруки до сих пор его не убили. Они же казнят гомосексуалистов, сутенеров, проституток, извращенцев, а Дионисио совмещает все это в одном лице, да и не только это. – Франсиско Лопес бросил быстрый взгляд на Литуму. – Вы, кажется, поверили во все истории Скарлатины, капрал? Не принимайте его слишком всерьез, этот гринго большой фантазер. Вы и вправду думаете, что этих троих принесли в жертву? Хотя, впрочем, почему бы и нет. Здесь убивают кого угодно и за что угодно. То и дело находят чьи-нибудь могилы, вот как, например, десяти евангелистов на окраине Уанты. Неудивительно, если где-нибудь практикуют и человеческие жертвоприношения.

Он рассмеялся, но Литума не поддержал его шутки.

– Смеяться здесь не над чем, – заметил он. Оглушительный раскат грома не дал ему продолжить.

– Не знаю, как мы доберемся до Наккоса, – прокричал Франсиско Лопес, когда эхо немного стихло. – Если там идет такой же дождь, значит, дорога после перевала превратилась в поток грязи. Не лучше ли вам вернуться со мной на шахту?

– Ни в коем случае, – ответил Литума. – Я должен раз и навсегда разобраться с этим делом.

– А почему вы принимаете так близко к сердцу тех пропавших, капрал? В конце концов, тремя оборванцами больше, тремя меньше – велика ли разница?

– Одного из них я знал. Бедняга немой, он стирал нам белье. Добрейшая душа, мухи не обидит.

– Вы хотите походить на этого киногероя, на Джона Уэйна, капрал. Одинокого мстителя.

Когда часа через два они добрались до перевала, дождь уже кончился, но небо по-прежнему было обложено тучами, а вдали погромыхивал гром, будто бухал большой барабан, – там бушевала гроза.

– Если б вы знали, до чего мне не хочется оставлять вас здесь одного, – сказал Франсиско Лопес. – Не хотите подождать, пока подсохнет дорога?

– Нет, лучше я воспользуюсь затишьем. – Литума вышел из джипа. – Пойду, пока дождь не хлынул снова.

Он пожал руку начальнику охраны Эсперансы и, не слушая его благодарностей за проделанную работу, тронулся в путь. Шагая по обочине вниз, он услышал, как заработал мотор и машина стала удаляться в противоположную сторону.

– Мать вашу! – крикнул он тогда во весь голос. – Вонючие горцы! Суеверные скоты, поганые язычники, вшивые индейцы, сучьи дети!

И слушал, как голос отражается от гор, окруживших его каменными стенами, неразличимыми в дождливой хмари.

Ругательства облегчили ему душу. Он присел на камень, закурил сигарету, прикрыв огонь сложенными лодочкой ладонями. Теперь ему было совершенно ясно, что произошло. Загадку решил профессор, помешанный на Перу. Вот ведь как пригодились знания по истории. Литума вспомнил курс, который читал в пьюранском колледже Сан-Мигель профессор Нестор Мартос. Как он потешался над ним на занятиях: одет курам на смех, и этот дурацкий галстук, и бородища, и запах чичи. Однако рассказывал профессор так, что все можно было представить себе зримо, как в цветном кино. Ему тогда и в голову не приходило, что изучение обычаев древних перуанцев может помочь разобраться в том, что происходит сейчас в Наккосе. Спасибо тебе, Скарлатина, за то, что подсказал, как решить эту загадку. И все-таки он чувствовал себя еще более растерянным, более обескураженным, чем раньше. Потому что, хотя разумом он понимал, что все совпадает и для сомнений не остается места, в глубине души ему трудно было свыкнуться с мыслью, что это вероятно. Да и как может нормальный человек вообразить, что Педрито Тиноко и других пеонов принесли в жертву духам гор, где пролегает дорога, по которой он шагает? А то, что случилось с алькальдом из Андамарки? Ведь это надо: суметь ускользнуть от терруков, пробраться сюда, затаиться здесь под чужим именем, и все для того, чтобы твое изуродованное тело нашло последнее пристанище на дне заброшенной шахты.

Он бросил окурок, проследил за его полетом и снова зашагал. Размытая дорога стала скользкой, будто намыленной, идти приходилось с осторожностью, чтобы не сорваться вниз. Два дня назад они с Франсиско Лопесом прошли этот путь от Наккоса до перевала за полтора часа, теперь, наверно, придется потратить втрое больше времени. Лучше идти медленно, чтобы не сломать ногу в этих пустынных местах, где не увидишь даже птиц, которые могли бы хоть немного скрасить одиночество. Что скажет обо всем этом Томасито? Он представил лицо своего помощника, представил, с каким недоверием тот будет слушать его рассказ, как его начнет тошнить оттого, что он услышит. Хотя не обязательно. Воспоминания о пьюранке защищают его от всех неприятностей. А донья Адриана сумела-таки убедить пеонов: есть только один надежный способ сохранить работу, предотвратить уайко, землетрясение, убийства – предложить апу человеческую кровь. А чтобы пеоны были более податливы и послушно следовали ее советам, эта жаба Дионисио спаивает их. Не могу поверить, господин капрал. Так все и было, Томасито, так все и есть. Теперь тебе понятно, почему о них говорят как о подстрекателях. Непонятно другое: если решили принести жертву апу, почему исчез не один человек, а трое? Разве не хватило бы одного, Томасито? Может быть, чтобы ублажить всю эту шайку апу? Ведь дорога-то, которую строят, должна здесь пересечь не одну гору, а несколько.

Он поскользнулся и сел в грязь. Поднялся и снова упал, на этот раз на бок. Засмеялся над своей неуклюжестью, хотя больше хотелось заплакать в голос. Потому что форма пришла в плачевное состояние, руки были в грязи, а главное, потому, что весь мир казался ему сейчас отвратительным, а жизнь – невыносимой. Он вытер ладони о брюки и снова пошел, хватаясь на каждом шагу за камни. Как случилось, что пеоны, уроженцы здешних мест, которые окончили по крайней мере начальную школу, побывали в городах, слушали радио, одевались по-современному, могли совершать такие дикие, такие людоедские поступки? Еще можно было бы понять, если бы речь шла об индейцах в пунах, они ведь нигде не учатся и живут, как жили их предки. Но это делали люди, которые умеют читать, играют в карты, которых крестили и все такое, – как их понять?

Немного распогодилось. Далеко внизу Литума различил огни поселка. И вдруг до его сознания дошло, что наряду с отдаленным громом он уже некоторое время слышит какой-то глухой рокот и что земля под ногами непрерывно подрагивает. Что за чертовщина! Ага, надвигается новая гроза, сзади, со спины. Здесь, в Андах, даже силы природы норовят нанести удар по-предательски. Что же это такое, мать честная? Толчок? Землетрясение? Да, вот оно: земля и в самом деле дрожит под ногами, в воздухе запахло скипидаром. А этот гул, он идет из самого сердца горы. Вокруг, прямо у его ног, катились мелкие камни, осколки крупных камней, потревоженные и сдвинутые с места невидимой рукой. Он инстинктивно пригнулся и, опираясь о землю руками, юркнул под прикрытие остроконечной скалы, поросшей бурыми пятнами мха.

«Да что же это такое, Боже мой!» – крикнул он снова и осенил себя крестным знамением; на этот раз эхо не откликнулось на его голос: шуршание множества камней, слившееся в плотный всепроникающий шорох, низкий рокот сползающей горы заглушали все звуки. Говорят, что мать Дионисио убило молнией. Так ведь и в него сейчас ударит молния! Он весь дрожал, руки вспотели от страха. «Не хочу умирать, Боже милостивый, ради всего святого!…» – кричал он, чувствуя, как пересыхает горло и садится голос.

Стало темно, казалось, наступает ночь, хотя на самом деле было еще не поздно. Среди камней он увидел большую ламу: плотно прижав уши, не разбирая дороги, она промчалась мимо него вниз и скрылась из виду. Литума попытался молиться, но не смог. Значит, его раздавит один из этих огромных камней? Они уже катились вокруг с оглушительным грохотом, отскакивая в стороны, ударяясь друг о друга и раскалываясь на куски. Животные инстинктивно почувствовали, что это катастрофа, как бедняга лама, успевшая стрелой вылететь из своего укрытия и удрать вниз. «Прости мне мои грехи, Господи! Не думал, что умру так…» Он стоял на четвереньках, вжавшись в скалу, и смотрел, как по сторонам и над его головой катились и летели камни, комья земли, обломки причудливой формы. Укрывавшая его бурая скала сотрясалась от мощных ударов. На сколько ее хватит? И он представил себе, как огромная глыба несется с самой вершины и всей своей мощью обрушивается на его убежище, дробит его в пыль и придавливает его самого. Он закрыл глаза – и увидел свое тело: кровавое месиво, каша из мяса, костей, волос, обрывков одежды и обуви, и все это вперемешку с землей и грязью стекает с горы, ниже, ниже, и… Тут он сообразил, что грохочущая лавина, эта оседающая и обваливающаяся гора, выстреливающая каменными ядрами, движется в сторону поселка. «Так это уайко, – догадался он, все еще не открывая глаз. – Он погребет сначала меня, а потом всех там внизу».

А когда открыл глаза, не поверил тому, что увидел: справа от него в густом облаке пыли стремительно несся огромный, как грузовик, камень, сокрушая все на своем пути и оставляя позади глубокую, будто русло реки, борозду; почудилось, что в кипящем вокруг камня водовороте из обломков, земли, кусков льда мелькают зверьки, клювы, перья, кости, а в следующее мгновенье его оглушил страшный грохот и тут же накрыло плотной пеленой пыли. Он едва не задохнулся, никак не мог прокашляться, саднили ободранные в кровь руки. «Так это уайко, – повторял он, слыша, как стучит сердце. – От меня мокрого места не останется». Он почувствовал удар по голове, и в памяти вспыхнул Старый мост в Пьюре, где он получил такой же удар от Камарона Панисо, так же закружились в глазах звезды, луны и солнца, прежде чем он провалился во мрак и все кончилось.

Когда Литума пришел в себя, его по-прежнему трясло, но теперь от пробиравшего до костей холода. Уже наступила ночь. Он пошевелился – все тело пронзила боль, будто его переехала машина и все внутри было раздавлено. Но он был жив, а вокруг – что за чудо! – вместо дробного грохота камней была разлита мирная тишина. И еще это небо! На какое-то время он забыл о боли, завороженный зрелищем мириадов звезд; далекие и близкие, они мерцали вокруг желтого диска, который, казалось, зажегся специально для него. Никогда прежде ему не доводилось видеть такой большой луны, даже в Пайте. И никогда он не видел такой звездной ночи, такой тихой, ясной. Сколько времени он был без сознания? Несколько часов? Дней? Но он жив. И нужно двигаться. Не то замерзнешь, приятель.

Он медленно повернулся на один бок, потом на другой, сплюнул – рот забило землей. Просто невероятная тишина после такого ужасного шума. Ее можно слышать, потрогать. Он ощупал туловище, ноги, попытался сесть. Куда девался левый ботинок? Кости вроде бы целы. Болит все тело, но это ничего. Трудно поверить, но он спасся. Разве это не чудо? Ведь он попал в уайко. Правда, с краю. Но попал. Потрепало здорово, но остался жив, вот главное. «Да уж, мы, пьюранцы, крепкий орешек». Его охватило приятное предчувствие: он вообразил, как в один прекрасный день, после возвращения в Пьюру, будет сидеть в баре у Чунги и рассказывать непобедимым об этом приключении.

Он встал на ноги, осмотрелся. В бледном свете луны можно было видеть глубокий след от огромного камня, обломки, комья рыхлой земли, грязь, светлые пятна свежего снега. Но нет ни малейшего ветерка, ничто не предвещает нового дождя или снега. Он посмотрел вниз, туда, где должен был находиться поселок, но там не просматривалось ничего, ни огонька. Неужели эта лавина смела все – бараки, технику, людей?

Нагнувшись, поискал на ощупь ботинок. Вот он, полон земли. Кое-как вытряхнул, надел на ногу. Он решил спускаться прямо сейчас, не дожидаясь рассвета. При такой луне не торопясь вполне можно будет добраться. Он был спокоен и счастлив. Будто сдал трудный экзамен, будто эти чертовы горы признали его наконец своим. Прежде чем сделать первый шаг, он прижался губами к защитившей его скале и, как какой-нибудь дикий горец, сказал: «Спасибо, что спас мне жизнь, мамай, апу, пачамама или как там тебя еще».

* * *

«Как все это было у вас с пиштако, донья Адриана?» – спрашивают они, едва выпивают по первой рюмке, потому что для них нет ничего приятнее, как послушать о смерти потрошителя. «Вы помогли убить того самого, что выпотрошил вашего двоюродного брата Себастьяна?» Нет, другого. С Себастьяном все произошло позже. А когда случилась та история, у меня еще все зубы были на месте и ни одной морщинки на лице. Я знаю, об этом рассказывают разное, я слышала все, что говорят. Точно не припомню, как оно было на самом деле, кое-что уже подзабылось, ведь сколько воды утекло с тех пор. Тогда-то я была совсем молодая, еще ни разу не уезжала из деревни. А теперь уж, можно сказать, древняя старуха.

Кенка находится далеко отсюда, на другом берегу Мантаро, ближе к Паркасбамбе. Когда после дождей вода в реке поднимается и выходит из берегов, деревня превращается в остров, она стоит на вершине холма, но все участки обработанной земли вокруг нее – чакры – затопляет вода. Кенка – красивая, богатая деревня, жила она как раз за счет этих самых чакр, разбросанных по долине и по склонам горы. Там хорошо росли картошка, бобы, ячмень, кукуруза, перец. Эвкалипты и другие деревья защищали ее от ураганных ветров, которые часто случаются в тех местах. Даже самые бедные крестьяне имели по несколько кур, свиней, овец, а иногда и небольшие стада лам, их пасли на горных лугах. Жила я там мирно и спокойно и была самой веселой и задорной среди сестер. Отец наш был богаче всех в деревне. Три чакры он сдавал в аренду, две обрабатывал сам, а кроме того, держал магазин, продуктовую лавку, аптеку, кузницу и мельницу, где молола зерно вся деревня. Он часто устраивал праздники и не жалел на это денег: привозил священника, нанимал в Уанкайо музыкантов и плясунов. Все было хорошо, пока не появился этот пиштако.

Как мы узнали, что появился пиштако? По тому, как изменился поставщик Сальседо, который уже много лет привозил лекарства, одежду, посуду для нашего отца. Он был с побережья. Ездил на старом тарахтящем грузовике, мы слышали, как фырчит мотор и гремят жестяные банки, задолго до того, как грузовик въезжал в Кенку. Все знали Сальседо в лицо, но вдруг один раз он приехал таким изменившимся, что люди не узнавали его: он вырос, потолстел, стал настоящим великаном. Теперь у него была рыжая борода и выпученные, налитые кровью глаза. На всех, кто к нему приближался, он смотрел волком. И на мужчин, и на женщин. И на меня тоже, никогда не забуду его взгляд. Он на нас тогда нагнал страху.

Одет он был во все черное, обут в сапоги до колен, и пончо на нем было такое широкое, что, когда ветер развевал полы, казалось: Сальседо сейчас полетит. Он разгрузил свой фургон и, как обычно, направился в помещение за магазином. Только на этот раз он не вступал ни с кем в разговоры, не рассказывал новостей, не узнавал знакомых. Все молчал, думал о чем-то своем, говорил только самое необходимое и время от времени бросал на нас такие взгляды, что мужчины подбирались, а женщины обмирали.

Он пробыл в Кенке три дня, получил от моего отца список заказов и рано утром выехал из деревни. А на следующий день в деревню вернулся с горных пастбищ один из наших пастухов и сказал, что на крутом повороте дороги, ведущей в Паркасбамбу, фургон Сальседо свалился в пропасть: с края обрыва можно было видеть на дне ущелья его обломки.

Наши люди все там обыскали, нашли колеса, рессоры, какие-то мятые жестянки, кузов, детали мотора. Но нигде не было тела Сальседо. Обшарили весь склон, думали, он вывалился из грузовика, но тоже ничего не нашли. Не обнаружили и следов крови ни среди обломков, ни среди камней вокруг. Может быть, он успел выскочить из машины, когда почувствовал, что не может удержать ее на дороге? «Так оно, наверно, и было, – решили все. – Выпрыгнул, а потом его подобрала какая-нибудь машина, и сейчас он уже в Паркасбамбе или Уанкайо, приходит в себя от испуга».

На самом же деле он нашел прибежище недалеко от Кенки, в старых пещерах той самой горы, с которой свалилась его машина. Эти пещеры похожи на пчелиные соты, а стены у них расписаны рисунками древних людей. И вот он начал злодействовать, потому что окончательно превратился в пиштако. Он выходил по ночам на дорогу, прятался под мостом или за деревом и подкарауливал припозднившихся пастухов, погонщиков, крестьян, которые везли урожай на рынок или возвращались с ярмарки. В темноте он неожиданно возникал перед путником, будто с неба падал, из глаз его сыпались искры. Огромная фигура в развевающемся пончо наводила ужас. И он спокойно уводил обомлевшую от страха жертву в пещеры, где в темных и холодных норах и закоулках у него хранились хирургические инструменты. Там он разрезал, свою добычу от заднего прохода до рта и начинал еще живую поджаривать над тазом, куда стекал жир. Потом отрезал голову, чтобы из кожи лица сделать маску, разрубал тело на куски, перемалывал кости и готовил из них сонные порошки. Много народу там пропало.

Однажды он подкараулил скототорговца Сантьяго Каланчу, когда тот возвращался в Кенку из Паркасбамбы с чьей-то свадьбы, но не повел его к себе, а сказал, что если Каланча хочет сохранить свою жизнь и жизнь близких, то должен привести к нему одну из своих дочерей, и она будет жить в пещере как стряпуха.

Нечего и говорить, что Каланча, хотя и поклялся отдать дочь, вовсе не собирался выполнять требование пиштако. Он заперся в своем доме, вооружившись мачете и кучей камней, готовый дать отпор Сальседо, если тот заявится к нему. В первый день ничего не случилось, во второй тоже, и первые две недели прошли без всяких происшествий. А на третью неделю, во время грозы, в крышу его дома ударила молния. Сам Каланча, его жена и все три дочери сгорели. Я видела их обугленные скелеты. Да-да, почти так же погибла мать Дионисио. Этого я, правда, не видела сама, говорю, как рассказывают. Ну так вот. Когда промокшие соседи растерянно толпились вокруг пожарища, то сквозь завывание ветра и удары грома до них донесся хохот. Со стороны пещеры, где жил Сальседо.

И когда в следующий раз пиштако потребовал, чтобы ему прислали девушку в стряпухи, жители посовещались и решили повиноваться. Первой пошла к нему моя старшая сестра. Вся наша семья и многие другие семьи провожали ее до самого входа в пещеру, все ее благодарили, молились за нее, и много слез было пролито при прощании.

Он не выпотрошил ее, как это случилось с моим двоюродным братом Себастьяном, хотя отец, между прочим, заметил, что было бы совсем неплохо убрать у нее немного жира. Сальседо сохранил ей жизнь и сделал своей помощницей. Но сначала он над ней надругался: опрокинул на сырой пол пещеры и пронзил своим штопором. Стоны и крики моей сестры в эту ее брачную ночь были слышны во всех домах Кенки. А потом она потеряла волю и жила только для того, чтобы угождать своему господину и повелителю. Варила его любимую кашу из картофельного крахмала, вялила, солила и жарила куски мяса, которые он вырезал из своих жертв, они ели его с вареной кукурузой, помогала подвешивать приведенных людей на крючья, вбитые в стены пещеры, – так было легче собирать жир в медные тазы.

Моя сестра была первой, а после нее много других девушек приходили в пещеру, чтобы стать стряпухами и помощницами пиштако. Кенка превратилась в его вотчину. Мы платили ему подать едой. Еду оставляли у входа, туда же приводили девушек. Нам пришлось смириться и с тем, что время от времени исчезал один-другой житель нашей деревни, которого Сальседо уводил к себе, чтобы пополнить запасы продовольствия.

Пока не появился отважный принц, вы говорите? Не было никакого принца, а был чернявый объездчик лошадей. Кто уже знает эту историю, может заткнуть уши или выйти. Так вы считаете, стоит освежить ее в памяти? Она поднимает настроение? Доказывает, что на всякую гадину найдется рогатина?

Носатый Тимотео прослышал про то, что случилось в Кенке, и пришел к нам из Аякучо, чтобы встретиться в пещерах с пиштако и сразиться с ним. Тимотео Фахардо его полное имя. Я знала его очень хорошо, ведь он стал моим первым мужем, хотя мы так и не обвенчались. Разве может простой смертный победить это дьявольское отродье, говорили ему. Мой отец тоже отговаривал его, когда тот со всем уважением сообщил, что собирается идти в пещеру, отрубить голову пиштако и освободить деревню. Но Тимотео стоял на своем. Никогда больше я не видела таких храбрецов. Он был крепкий, хорошо сложенный, только вот нос сильно выдавался. И он умел раздувать и сжимать ноздри так, что казалось, он разговаривает ими. Этот нос и сослужил ему добрую службу. «Я смогу сделать то, что задумал, – говорил он со спокойной уверенностью. – Я знаю, как подойти к нему, чтобы он меня не заметил, вот рецепт: зубчик чеснока, крупица соли, корочка сухого хлеба, катышек ослиного навоза. Да еще надо, чтобы перед тем, как я войду в пещеру, на меня помочилась девственница, вот сюда, где сердце».

Я как раз подходила для этого, была молода, еще не тронута, а к тому же меня захватили его смелость и уверенность, и я, даже не посоветовавшись с отцом, предложила ему свою помощь. Была, правда, одна закавыка: как выбраться из пещеры после того, как он убьет Сальседо? Эти пещеры были такие длинные и запутанные, что никто никогда не мог в них до конца разобраться. Ходы разветвлялись, спускались, поднимались, переплетались, разбегались, пересекались, словно корни эвкалипта. Да еще многие галереи были забиты летучими мышами, а некоторые полны такого ядовитого газа, что достаточно было вдохнуть его один раз, чтобы тут же отравиться.

Как же сможет выбраться оттуда Тимотео, когда расправится с пиштако? Его огромный чуткий нос и подсказал мне решение. Я приготовила ему картофельную запеканку с яйцами и сыром и приправила ее острым перцем – ахи, которым пользуются при самых сильных запорах. Он съел ее целый горшок, а когда начало приспичивать, сдерживался сколько мог. И только когда совсем уже стало невтерпеж, вошел в пещеру. Дело было днем, светило солнце, но уже через несколько шагов Тимотео оказался в непроглядной тьме. Он шел на ощупь и каждые две-три минуты останавливался, снимал штаны и оставлял на полу небольшую густую лужицу. Ему приходилось прикрывать глаза рукой от летучих мышей, они слетали с потолка и шелковистыми крыльями щекотали ему лицо. Так он и шагал, останавливаясь время от времени и оставляя на полу содержимое своего желудка, пока впереди не забрезжил свет. Он направился туда и вскоре добрался до логова пиштако.

Великан спал, рядом с ним спали три девушки-стряпухи. Тимотео едва не задохнулся от зловония. При свете плошек он рассмотрел также развешанные на крючьях окровавленные куски человеческих тел, с которых в подставленные тазы стекал жир. Не мешкая, он одним ударом отрубил голову потрошителю и разбудил его помощниц. А те, проснувшись и увидев, что их хозяин обезглавлен, начали плакать и кричать как сумасшедшие. Тимотео успокоил их, растолковал, что спас их от рабства и теперь они могут вернуться домой и жить нормальной жизнью. И когда они вчетвером пошли обратно, он находил дорогу по запаху лужиц, что оставил по пути, нюх-то у него был что у охотничьей собаки.

Вот как кончилась история с великаном Сальседо – история с кровью, с трупами, с дерьмом.

* * *

– Ладно, Томасито, доставь себе удовольствие, рассказывай дальше о своих приключениях и злоключениях, – сказал Литума. – Тебе повезло: у меня в последнее время из-за этих исчезновений, будь они неладны, совсем пропал сон.

– Те две недели в Лиме были моим медовым месяцем, – начал его помощник. – Две недели тревог и страха, ведь на нас обрушились все беды. Мы даже думали, что нас хотят убить. Но опасность и страх еще больше нас разжигали, и мы занимались любовью каждую ночь. По три раза подряд. Неописуемое блаженство, господин капрал.

– Мерседес в конце концов тебя полюбила?

– Ночью я был уверен, что да. Но днем все менялось: она бросала мне в лицо, что я загубил ее жизнь, что она никогда не станет моей женой.

После двух дней, прожитых в доме тети Алисии в Барриос Альтос, Мерседес решила взять свои деньги, хранящиеся в филиале Народного банка на площади Виктории. Она вошла в банк, а Карреньо ждал ее на углу. Чтобы не бросаться в глаза, он сел на скамейку к чистильщику сапог. Мерседес очень долго не выходила, а когда она наконец появилась в дверях, невысокий метис, читавший до этого у столба газету, с решительным видом шагнул вперед и вдруг набросился на нее. Он пытался вырвать у нее сумку, но Мерседес не выпускала ее, она кричала и отбивалась руками и ногами. Несколько прохожих остановились и смотрели, не решаясь вступиться. Когда подбежал Карреньо с револьвером в руке, налетчик отпустил женщину и бросился наутек. Карреньо быстро повел ее на авениду Манко Капак и там остановил первое попавшееся такси. Мерседес была скорее взбешена, чем напугана: хотя этот тип и не смог отнять деньги, он порвал ее избирательское удостоверение.

– Почему ты решил, что это был не просто вор? Разве мало в Лиме воров, грабителей, бандитов и прочих подонков?

– По тому, что произошло потом. Это оказалось только первой пробой. Потом были другие, гораздо хуже. Мне уже стало казаться, что сам Боров встал из гроба, чтобы отомстить нам. «Ты чувствуешь: опасность все больше и больше укрепляет нашу любовь», – говорил я ей.

– Как ты можешь думать сейчас о любви, дурачок несчастный, – сердилась Мерседес. – Ты понимаешь, что я осталась без документов? Поговори лучше со своим крестным отцом, не тяни, пусть он нам поможет.

Но все попытки связаться с ним заканчивались ничем. Звонить ему на службу мне было строго запрещено, а домашний телефон постоянно был занят. Справочная ответила, что линия в порядке, должно быть, просто плохо положили трубку. Жена Искариоте сказала, что Толстяк еще не возвращался из сельвы. А мать Карреньо, которую он попросил наведаться в его квартиру на улице Римак, принесла оттуда плохие новости.

– Дверь сорвана с петель, все перевернуто, разграблено, кровать подпалена, а сверху – куча дерьма, что еще больше напугало мать. Такое впечатление, что сначала они хотели поджечь комнату, но не решились и вместо этого обгадили мою постель, – сказал Томас. – Разве это могло быть случайным совпадением, господин капрал?

– Но говно как раз и доказывает, что это были воры, – возразил Литума. – У домушников существует такое поверье, Томасито: чтобы не загреметь за решетку, после того как обчистили дом, надо там насрать. Неужели не слышал?

– Когда я рассказал Мерседес, что квартиру ограбили, она расплакалась, – вздохнул Томасито. – Ее прямо трясло, господин капрал, и я сам чуть не заплакал. Успокойся, говорю, любимая, не убивайся так, умоляю.

– Нас преследуют, нас ищут, – всхлипывала Мерседес, не утирая градом катившихся слез. – Это не может быть случайностью: сначала банк, а теперь квартира. Нас ищут люди Борова, они нас убьют.

Но они не нашли его тайник – замаскированное несколькими кирпичами укромное местечко в уборной, где он хранил свою скромную пачку долларов.

– Долларов? – встрепенулся Литума. – У тебя были сбережения?

– Хотите верьте, хотите нет, но у меня было около четырех тысяч. Конечно, не из жалкой зарплаты полицейского, а из того, что мне давал подработать мой крестный: то пару дней охранять кого-нибудь, то доставить пакет или посторожить дом, в общем, всякие мелкие поручения. Каждый грош, что я от него получал, я обменивал на доллары в квартале Оконья и тут же – в тайник. Я думал о будущем. А моим будущим стала Мерседес.

– Вот это я понимаю! Твой крестный прямо как Господь Бог. Если выберемся из Наккоса живыми, приведи меня к нему. Хотел бы я до того, как умру, увидеть живьем великого человека. До сих пор мне приходилось видеть таких людей только в газетах и фильмах.

– С этим мы не доберемся до Соединенных Штатов, – сказала Мерседес, прикинув расходы.

– Я достану все, чего нам не хватает, дорогая, поверь мне. Я вытащу тебя отсюда и в целости и сохранности доставлю в Майами, увидишь. А когда мы уже будем там, среди небоскребов, золотых пляжей и шикарных машин, ты ведь скажешь мне: «Я люблю тебя всем сердцем, Карреньито»?

– Сейчас не до шуток. Не будь таким легкомысленным. Ты что, не видишь: нас ищут, хотят отомстить.

– Зато я тебя рассмешил, – улыбнулся юноша. – Ты мне так нравишься, когда смеешься, у тебя такие ямочки на щеках, что у меня учащается пульс. Как только моя старушка передаст мне доллары, мы пойдем и купим тебе какое-нибудь платье, о'кей?

– Нельзя в первый раз трахаться в двадцать три года, Томасито, слишком поздно, – философствовал Литума. – Извини, но я скажу. Просто ты узнал женщину, ну и тебе моча ударила в голову.

– Вы ее не знаете, вы не представляете, что значит обнимать такую куколку, как моя Мерседес, – вздохнул Карреньо. – Каждый день уже с утра я не мог дождаться, когда наступит ночь, чтобы отправиться в рай со своей любимой.

– Когда ты говоришь все это, мне кажется, ты шутишь или насмехаешься надо мной, – сказала Мерседес.

– Что мне сделать, чтобы ты поверила?

– Не знаю, Карреньито. Я как-то теряюсь, когда то и дело слышу такие вещи. Когда ты возбужден и ласкаешь меня, это нормально. Но ты ведь говоришь так целый день.

– Ну и размазня ты, парень, – прокомментировал Литума.

Томас договорился встретиться с матерью, когда стемнеет, на улице Аламеда-де-лос-Дескальсос. Он взял с собой Мерседес. Такси он остановил, не доезжая до Аламеды, на улице Пласа-де-Ачо, и дальше они пошли пешком. Сделав несколько кругов, подошли к церкви, где их ожидала мать Томаса, низенькая сутулая женщина в длинном черном платье. Она молча обняла и поцеловала сына, а когда он представил ей Мерседес, так же молча протянула ей маленькую холодную ладошку. Они уселись на шаткую скамью в темном закоулке – ближайший фонарь был разбит – и только тогда начали разговор. Откуда-то из-под юбок женщина извлекла завернутую в газету пачку долларов и вручила ее Карреньо. Она ни о чем не спросила Мерседес, даже не взглянула на нее. Юноша вытащил из свертка часть долларов и, не говоря ни слова, сунул их в сумку матери. Ее лицо не выразило ни удивления, ни радости.

– Удалось узнать что-нибудь о крестном? – спросил Томас.

Она кивнула. И слегка наклонилась вперед, чтобы видеть его глаза. Она говорила почти шепотом на хорошем испанском языке, но с сильным горским акцентом:

– Я собиралась передать ему весточку от тебя, но он пришел сам. Был такой хмурый, что я подумала, сейчас скажет, что с тобой случилось что-то ужасное, что тебя убили, а он сказал, чтобы ты связался с ним как можно скорее.

– Я ему звоню по нескольку раз в день, но его домашний телефон всегда занят.

– Он не хочет, чтобы ты звонил ему домой. Звони ему на службу, лучше до десяти, называйся Чино.

– Когда я это услышал, у меня немного отлегло от сердца, – сказал Томас. – Если он сам пришел к моей маме, если хочет, чтобы я ему позвонил, значит, еще не совсем от меня отвернулся. Правда, мне пришлось ловить его десять дней. Мерседес очень переживала из-за этого, я же, напротив, был только рад, ведь задержка продлевала наш медовый месяц. И вообще, хотя мы тогда боялись, не знали, что нас ждет, все равно у меня это были самые счастливые дни в жизни, господин капрал.

Когда они попрощались с матерью Томасито и вернулись в дом тети Алисии в Барриос Альтос, Мерседес засыпала его вопросами:

– Не понимаю, почему твоя мать принимает все так спокойно? Ее не удивляет, что ты скрываешься, что пришел со мной, что ограбили твою комнату? Разве все, что с тобой происходит, нормально?

– Она знает, как опасно жить в Перу, дорогая. На вид она такая невзрачная, а на самом деле – железная женщина. На какие только ухищрения ей не приходилось идти, чтобы прокормить меня. В Сикуани, в Куско и в Лиме.

Получив доллары, Карреньо пребывал в прекрасном настроении и подшучивал над Мерседес, хранившей деньги в банке:

– В нашей стране опасно доверять деньги банкам, самое подходящее место для них – под матрасом. Вспомни-ка этого метиса на площади Виктории: едва тебя не прикончил. Правда, я доволен, что он порвал твое избирательское удостоверение, теперь ты зависишь от меня. Давай отметим это, приглашаю тебя потанцевать. Ты мне покажешь какие-нибудь фигуры из твоего шоу в «Василоне»?

– Как ты можешь думать сейчас о развлечениях? – запротестовала Мерседес. – У тебя одни забавы на уме.

– Это оттого, что я влюблен в тебя, дорогая, и умирай от желания танцевать с тобой cheek to cheek*.

* Щека к щеке (англ.)

В конце концов Мерседес уступила, и они отправились в «Уголок воспоминаний» на Пасео-де-ла-Република, там никто не смог бы хорошо рассмотреть их лица: романтический уголок почти не был освещен. Там крутили старые пластинки – танго Гарделя, болеро Лео Марини, Аугустина Лары и Лос-Панчос. Они заказали коктейль «Куба либре», им тут же наполнили стаканы. Карреньо говорил без умолку о том, как они будут жить в Майами: он вложит деньги в какое-нибудь транспортное предприятие, лучше по перевозке ценных вещей, разбогатеет, они поженятся, пойдут дети. Танцуя, он сильно прижимал Мерседес к себе, жадно целовал ее лицо, шею.

– Пока ты со мной, все у тебя будет в порядке, можешь поверить. Вот погоди, вернется толстяк Искариоте, я поговорю с крестным – и жизнь нам улыбнется. Мне-то она уже улыбнулась – подарила тебя.

– Какое замечательное название – «Уголок воспоминаний», – вздохнул Литума. – Знаешь, от твоего рассказа я затосковал по таким вещам: полумрак, тихая музыка, отличная выпивка, ты танцуешь с симпатичной крошкой, и она льнет к тебе всем телом.

– Эта была прекрасная ночь, – сказал Карреньо. – Она тоже меня целовала, сама, первая. И я тешил себя мыслью, что в ней просыпается любовь.

– Твои поцелуи и ласки возбудили меня, Карреньито, – шептала Мерседес, покусывая его ухо. – Идем скорее в постель, завершим достойно нашу дурацкую вылазку.

Они вышли оттуда около трех часов ночи, оба сильно навеселе. Но винные пары сразу улетучились, когда, подходя к пансиону тети Алисии, они увидели патрульную машину, несколько пожарных машин и толпу зевак. Выскочившие в чем попало на улицу соседи объяснили, что в доме прогремел взрыв.

– Они подъехали на грузовичке и спокойно, не торопясь, установили взрывное устройство около деревянного домика шагах в двадцати от пансиона тети Алисии. Это была уже третья попытка. По-вашему, это тоже случайное совпадение, господин капрал?

– Томасито, больше я не верю ни одному твоему слову. Насчет бомбы ты здорово загнул. Если бы наркос* хотели тебя убить, они бы сделали это, не заливай мне мозги.

* Множественное число от «нарко» – перевозчик и продавец наркотиков (исп.).

Взрывом выбило окна ближайших домов, заполыхал мусоросборник на задворках. Среди соседей, кутаясь в шаль, стояла тетя Алисия. Встречаясь взглядом с Карреньо и Мерседес, она делала вид, что не знает их. Остаток ночи они провели на крыльце особняка неподалеку и вернулись, когда около пансиона не было уже ни патруля, ни пожарных. Тетя Алисия торопливо захлопнула за ними дверь. В ее доме все было в полном порядке, и сама она не казалась испуганной, ей не приходило в голову, что бомба могла иметь какое-то отношение к Карреньо; как и соседи, она считала, что это было покушение на чиновника префектуры, жившего на той же улице. Грузовичок проехал мимо ее дома, когда она как раз открывала окно, чтобы проветрить комнату, было слышно, как разговаривают в кабине; высунувшись из окна, она увидела, что машина остановилась на углу и из нее вышли эти бандиты. Они, верно, ошиблись и подложили бомбу под пустующий дом. А может, они и не собирались никого убивать, а только хотели попугать этого типа из префектуры.

– Мерседес ни на минуту не поверила в эти разговоры о чиновнике из префектуры, она была уверена, что искали нас. При тете Алисии она помалкивала, но стоило нам остаться одним, она накинулась на меня:

– Эта бомба была для нас с тобой, для нас! Какой еще чиновник из префектуры? Чушь собачья! Нас выследили! Они и не думали никого предупреждать, они готовили убийство, пока мы с тобой отплясывали в «Уголке воспоминаний». Теперь ты доволен, псих несчастный?

Голос у нее дрожал и прерывался, она так стиснула руки, что пальцы побелели, и Карреньо пришлось силой разъединять их: он испугался, что она причинит себе вред. Он никак не мог ее успокоить, она совсем потеряла голову: плакала навзрыд, кричала, что не хочет умирать, осыпала его бранью, бросалась на кровать и билась в истерике.

– Я думал, с ней случится что-то ужасное – хватит удар или того хуже, – сказал Томас. – Я-то ничего не боялся, но видеть ее такой не мог и совсем растерялся, не знал, как ее утешить, что сказать, что пообещать, чтобы она только перестала плакать. Все мои слова, объяснения, клятвы – все было ни к чему.

– И что же ты сделал? – спросил Литума.

Он пошел в уборную, достал спрятанный сверток с долларами и, присев на край кровати, стал уговаривать Мерседес взять их. Целовал ее глаза, гладил волосы, губами расправлял морщинки на лбу.

– Они твои, любовь моя, останешься ты со мной или бросишь меня – они твои. Я тебе их дарю. Сохрани их, спрячь получше, чтобы даже я не знал, где они лежат. Ты почувствуешь себя уверенней, спокойно будешь ждать, пока я смогу поговорить с крестным, тебе не будет казаться, что земля уходит из-под ног. Так ты не будешь привязанной ко мне и, если захочешь, сможешь уйти. Не плачь же, прошу тебя.

– Ты это сделал, Томасито? Ты подарил ей все свои доллары?

– Зато она перестала плакать, господин капрал.

– Это же еще хуже, чем убить Борова за то, что он ее бил, – подпрыгнул на своей раскладушке Литума. – Дерьмо ты, Карреньо, вот что!

VIII

– Так вас настиг уайко, но вы остались живы и здоровы? – Трактирщик похлопал Литуму по плечу. – Поздравляю, капрал!

В погребке царило похоронное настроение, один только Дионисио пребывал в прекрасном расположении духа. Зал был переполнен. Пеоны, разбившись на группы, со стаканами в руках, беспрерывно курили и говорили все сразу, их голоса сливались в какое-то пчелиное гудение. Вид у них был мрачный, а в глазах, как показалось Литуме, застыл животный страх. После разрушений, причиненных уайко, никто уже не мог надеяться на возобновление работ. Так что им, этим горцам, и впрямь было из-за чего прийти в отчаяние.

– Можно считать, я родился во второй раз там, наверху, – признался Литума. – Никому не пожелаю пройти через это. В ушах до сих пор стоит грохот этих камней, едрена мать, они неслись на меня отовсюду.

– А ну-ка, ребята, выпьем за капрала! – поднял рюмку Дионисио. – И поблагодарим наккосских апу: они спасли ему жизнь!

«А ведь эта жаба подкалывает меня», – подумал Литума. Но поднял рюмку, с улыбкой поблагодарил Дионисио и несколько раз кивнул пившим за него пеонам. Томас Карреньо, выходивший помочиться, вернулся в зал, потирая руки.

– Вы единственный, кто смог остаться в живых, угодив в уайко! – воскликнул он с тем же простодушным восхищением, с каким уже слушал раньше рассказ своего начальника. – Надо, чтобы о вас напечатали в газетах.

– Что правда, то правда, – сказал пеон с изрытым оспой лицом. – После истории с Касимиро Уаркаей здесь никогда больше не слышали ни о чем подобном. Попасть в уайко – и уцелеть!

– Касимиро Уаркая, Альбинос? – встрепенулся Литума. – Тот, что исчез? Тот, что выдавал себя за пиштако?

Альбинос пришел поздно, когда, как всегда по субботам, в погребке дым стоял коромыслом – все уже были сильно навеселе. Он тоже был под градусом. Взгляд его красноватых выпученных глаз, опушенных белесыми ресницами, приводил людей в смущение. Он, как обычно, возвестил о себе с порога пьяным задиристым голосом: «А вот и потрошитель – пиштако! Все слышали? А если, черт подери, не верите, я вам кое-что покажу». С этими словами он вынул из заднего кармана небольшой нож и, ухмыляясь, помахал им в воздухе. Потом, покачиваясь и паясничая, подошел к стойке, где донья Адриана и ее муж обслуживали посетителей, и, стукнув кулаком, потребовал чего-нибудь покрепче. В это мгновенье Литума понял, что произойдет дальше.

– Конечно, он, а кто же еще, – ответил тот, с оспой. – Вы разве не знали, что терруки его казнили, а он воскрес, как Иисус Христос?

– Нет, не знал, здесь я вообще узнаю обо всем последний, – вздохнул Литума. – Так его казнили, а он воскрес?

– Да нет, Пичинчо немного загибает, – вмешался в разговор смуглый пеон с волосами, как у дикобраза. – Я думаю, его казнили понарошку. Разве такое возможно, что в него выстрелили по-настоящему, а он потом встал как ни в чем не бывало, даже без раны?

– Я вижу, все тут знают назубок историю Касимиро Уаркаи, – вмешался Карреньо. – Так почему же, интересно, когда он исчез, все вы говорили нам, капралу и мне, что вам ничего о нем не известно?

Наступило тягостное молчание, лица окружавших их пеонов, угловатые, с приплюснутыми носами, толстыми губами, маленькими недоверчивыми глазками, застыли в какой-то потусторонней непроницаемости, а Литума ощутил себя существом из другого мира, кем-то вроде марсианина, неожиданно упавшего сюда с неба. Но вот шевельнулся горец с рябым лицом, его рот растянулся в широкой улыбке, открыв белоснежную полоску зубов:

– Потому что тогда мы не доверяли капралу.

Раздался одобрительный гул, и Дионисио поспешил наполнить рюмку Альбиноса, поглядывая на него со своей всегдашней насмешливо-настороженной улыбкой. Лицо его отекло более обычного, студенистые щеки розово блестели сквозь небритую щетину. В плавающем табачном дыму он казался выше и толще, чем был на самом деле. И хотя он двигался разболтанно, будто у него были вывихнуты руки и ноги, Литума знал, что трактирщик обладает недюжинной силой, он видел однажды, как тот поднял на руки пьяного пеона, донес его до двери и вышвырнул на улицу. Кстати, не потому, что тот буянил, а потому, что начал плакать; тем же, кто затевал ссоры и лез в драку, Дионисио позволял оставаться в погребке, он иногда даже стравливал своих завсегдатаев, похоже, пьяные скандалы доставляли ему удовольствие. Альбинос выпил свою рюмку, и Литума весь превратился во внимание, он сидел как на углях, с нетерпением ожидая, когда тот заговорит. И тот заговорил, обернувшись к одуревшим от шума и выпивки посетителям:

– Ну что, даст кто-нибудь закурить потрошителю? Скопидомы! Жлобы!

Никто не обратил внимания на его слова, даже не взглянул на него. Лицо Альбиноса исказилось, будто его захлестнул приступ злобы или вдруг схватило живот. Волосы, брови, ресницы Касимиро Уаркаи были совсем белыми, но больше всего бросались в глаза белый пушок на коже и белая щетина на щеках. На нем был комбинезон и расстегнутая прорезиненная куртка с капюшоном, открывавшая поросшую седыми волосами грудь.

– На, возьми, Касимиро, – протянул ему сигарету хозяин погребка. – Сейчас снова будет музыка, и ты сможешь потанцевать.

– Что ж, неплохо, – сказал Литума. – То есть, я хочу сказать, неплохо, если теперь вы будете относиться ко мне как к горцу, а не как к горному стервятнику. Это стоит обмыть. Дионисио, достань-ка вон ту бутылку и пусти ее по кругу за мой счет. Пейте, друзья.

Пеоны благодарно зашумели, Дионисио принялся открывать бутылку, донья Адриана раздавала рюмки тем, у кого их не было, а капрал и его помощник разговаривали с завсегдатаями. Они подошли к стойке, пеоны окружили их тесным кольцом, как во время партии в кости, когда на кону уже выросла высокая кипа денег.

– Стало быть, терруки стреляли в Уаркаю, а он остался невредим? – переспросил Литума. – Расскажите подробнее, как это было.

– Он сам рассказывал об этом, когда в него вселялся бес, или, проще говоря, вино ударяло в голову, – сказал пеон, похожий на дикобраза. – Он колесил по всей сьерре, искал девчонку, которая родила ему сына. И вот однажды вечером приехал он в одну деревню в провинции Ла-Мар, а его там приняли за пиштако и чуть не убили. Но его спасли терруки, они как раз в этот момент вошли в деревню. И кто же, вы думаете, командовал ими? Та самая девчонка, которую он искал!

– Как это спасли? – перебил его Карреньо. – Разве не они его казнили?

– Помолчи, – приказал Литума. – Не мешай, пусть рассказывает.

– Терруки спасли его от самосуда жителей, но потом сами устроили над ним народный суд и приговорили к смерти, – продолжал дикобраз. – Казнить его поручили его же девчонке. А та и бровью не повела, застрелила его.

– Ну и ну, – поразился Литума. – Но как же он после смерти пришел в Наккос?

Альбинос не произносил ни слова. Он долго возился с сигаретой, пытаясь раскурить ее, он был уже так пьян, что никак не мог удержать пламя спички у кончика сигареты. Взглянув на чумазое, лоснящееся лицо Дионисио, Литума перехватил его взгляд – быстрый, насмешливый, ожидающий взгляд человека, который знает, что сейчас произойдет, предвкушает развлечение и радуется ему. Он тоже знал, что сейчас случится, но его от этого бросало в дрожь. Остальные же, казалось, ничего не замечали, одни сидели на ящиках, другие – большинство – стояли группками по два-три человека с бутылками пива, писко, анисовой в руках, пили из горлышка, передавали бутылки друг другу. Из радиоприемника, подвешенного высоко над стойкой, сквозь треск электрических разрядов неслись песни района Анд и тропиков – субботняя программа радио Хунина. Самолюбие Альбиноса, по-видимому, было уязвлено тем, что на его слова не обращают внимания; он повернулся спиной к хозяину и с вызовом уставился на толпу своими выпученными, как у вытащенной из воды рыбы, глазами.

– Вы слышали, что я потрошитель? Пиштако, или нака, как говорят в Аякучо. Нарезаю людей ломтиками.

Он снова помахал в воздухе ножом и состроил гримасу, явно ожидая, что его заметят, обрадуются, посмеются над ним или похлопают ему. Но и на этот раз его присутствие не привлекло внимания пеонов. Тем не менее, Литума знал: все пять чувств всех без исключения присутствующих обращены на Касимиро Уаркаю.

– Ведь так все было, по крайней мере, он так рассказывал, верно? – спросил рябой, и несколько пеонов утвердительно кивнули. – Что эта терручка казнила его, выстрелила в него из ружья с расстояния в один метр. И Уаркая умер.

– Ему показалось, что он умер, Пичинчо, – поправил его дикобраз. – А на самом деле он просто потерял сознание. От страха, ясное дело. А когда пришел в себя, на нем даже раны не оказалось, только синяки, он получил их, когда жители приняли его за пиштако и пинали ногами. Терручка же просто хотела попугать его, только и всего.

– Уаркая говорил, что видел, как ружье выстрелило прямо ему в голову, – стоял на своем рябой. – Она его убила, а он воскрес.

– Ну и ну, – повторил Литума, внимательно следя за реакцией рассказчиков и окружавших их пеонов. – Значит, он спасся от казни, пришел в Наккос, и тут его похитили. Похоже, он и на этот раз спасся?

Они пили писко и анисовую, передавали друг другу бутылки с пивом и стаканы, коротко возглашали: «За тебя, браток!»; они курили, разговаривали, насвистывали мелодии звучавших по радио песен. Кто-то, опьяневший больше других, обнял воображаемую женщину и стал танцевать, глядя на свою тень полузакрытыми глазами. Дионисио в состоянии лихорадочного возбуждения, в которое он обычно впадал в это время, раззадоривал клиентов: «Давайте, давайте, танцуйте, не важно, что нет юбок, ночью все кошки серы». Они вели себя так, будто Касимиро Уаркаи здесь не было. Лицемеры. Литума прекрасно знал, что они притворяются, что краем глаза следят за Альбиносом.

– Пиштако, который прячется под мостом и за камнями и живет в пещерах, как тот, кого убила донья Адриана, этот пиштако – я! – крикнул Уаркая громовым голосом. – Вы понимаете, о чем я говорю, донья Адриана, правда? Ну-ка попробуйте убить меня тоже, как вы с вашим носатым мужем убили Сальседо. Даже терруки не смогли угробить меня, хотя и пытались. Я бессмертный!

Лицо его искривилось, будто снова спазм стиснул желудок, но в следующее мгновенье расправилось, он весь подобрался, выпрямился, схватил рюмку. Не замечая, что рюмка пуста, Касимиро жадно глотал воздух, облизывал ее края, вертел ее, пока она не выпала у него из рук, покатилась по стойке и упала на пол. После этого он наконец успокоился, крепко потер руками лицо и вперился выпученными лягушачьими глазами в надписи, пятна, следы сигарет на досках стойки. «Главное, не уходи, – прошептал Литума, зная, что Альбинос не может его услышать. – Не вздумай податься куда-нибудь отсюда. Останься здесь до конца, пока все не уйдут или не напьются до бесчувствия». Литуме вдруг почудилось, что Дионисио ехидно улыбается. Он присмотрелся: да, действительно, хотя тот делал вид, что поглощен посетителями, которых все еще приглашал жестами танцевать, его толстощекое лицо улыбалось так злорадно, что у Литумы не осталось сомнений: Дионисио издевается над его попыткой изменить ход вещей, не дать случиться тому, что все равно случится.

– Вполне возможно, что он спасся и на этот раз, – сказал Пичинчо, ощупывая оспины, будто они у него зудели. – После той истории с терруками он немного тронулся. Вам не рассказывали, какие номера он тут выкидывал, чтобы его приняли за пиштако? Может быть, его и не похищали вовсе, а просто ему в голову пришла новая блажь – незаметно улизнуть из Наккоса.

Рябой явно лицемерил, и Литуме захотелось спросить, уж не думает ли тот, что он и его помощник такие лопухи, что смогут поверить в подобную чушь. Но его опередил Томасито:

– Улизнуть, не получив зарплату? Вот лучшее доказательство того, что Альбинос исчез не по своему желанию и не по своей воле. Он не получил деньги за последние шесть дней работы. Кто же добровольно подарит компании свою недельную зарплату?

– Никто, конечно, если он нормальный человек, а не чокнутый, – ответил Пичинчо, сам явно не веря в то, что говорит. – Но у Касимиро Уаркаи после истории с терруками поехала крыша.

– А в конце концов, что из того, что он исчез? – сказал другой пеон, до сих пор не произносивший ни слова, – маленький горбун с запавшими глазами и позеленевшими от коки зубами. – Разве мы все не исчезнем когда-нибудь?

– А после этого проклятого уайко даже скорей, чем ты думаешь, – гортанно воскликнул кто-то, Литума не рассмотрел, кто.

И тут же увидел, как Альбинос, пошатываясь, идет к двери. Люди, не глядя на него, расступались, давая дорогу, но делали вид, что Касимиро Уаркаи нет среди них, что его не существует. Прежде чем открыть дверь и раствориться в холодной темноте, Альбинос в последний раз запальчиво крикнул осипшим от злости и усталости голосом:

– Кое-кого из вас я обязательно выпотрошу! И на вашем же жире буду жарить ломти вашего мяса и есть их! Отличный будет праздник у потрошителя. А вы все подохнете, засранцы!

– Да что ты все плачешься, ведь уайко же никого не убил, – сказала донья Адриана горбуну с другого конца стойки. – Даже не ранил. Вот и капрал попал в самый камнепад и остался цел. Лучше скажи спасибо, что мы уцелели, и радуйся, вместо того, чтобы жаловаться, нытик несчастный.

Уаркая переступил порог и двинулся к баракам, слабо освещенным несколькими голыми лампочками, которые по субботам компания выключала в одиннадцать часов, на час позже, чем в остальные дни. Сделав несколько шагов, он споткнулся и как подкошенный рухнул на землю. Бестолково копошась и чертыхаясь, попытался подняться, что удалось ему только после долгих усилий: кое-как поставил одну ногу, оперся на колено другой, пал на четвереньки и, сильно оттолкнувшись руками, с трудом выпрямился. Чтобы не упасть снова, он согнулся, как обезьяна, и широко расставил руки, стараясь сохранить равновесие. Это бараки? Желтые огоньки лампочек порхали, будто светлячки, но он знал, что это не светлячки, разве они водятся так высоко в Кордильере? Он засмеялся и стал ловить их руками. Глядя на эту шутовскую пляску, Литума тоже засмеялся, но невесело, его прошиб холодный пот, начинало знобить. Дойдет ли Альбинос когда-нибудь до своего барака, где его ждет деревянный топчан, набитый сеном матрас и одеяло? Он поворачивал то вправо, то влево, возвращался назад, кружил на месте; шел на эти убегающие огоньки, терял их, путался, и в нем опять закипала злоба. Хотел выругаться, отвести душу, но так устал, что не смог. Наконец он добрался до барака, там его снова занесло, и он уже на четвереньках подполз к своему топчану, вскарабкался на него, ударившись лицом о перекладину и расцарапав лоб и руки. И теперь, лежа ничком с закрытыми глазами, прислушивался, как в нем волной поднимается тошнота. Он попытался вызвать рвоту, но не удалось. Хотел перекреститься и прочитать молитву, но не было сил поднять руку, а молитвы он, оказывается, не помнил ни одной, ни «Отче наш», ни «Дево Мария, радуйся». Он впал в тяжелое полузабытье, время от времени вздрагивал, началась отрыжка, приступы боли стискивали желудок, грудь, горло. Догадывался ли он, что скоро за ним придут?

– А что толку, что мы уцелели, если уайко оставил нас без работы, – возразил горбун донье Адриане. – Не знаешь разве, что он разбил экскаваторы, катки, трактора?

– Этому, что ли, мы должны радоваться, донья Адриана? – поддержал его дикобраз. – Объясните мне кто-нибудь, я не понимаю.

– Разве он не оставил нас без крыши над головой? Не засыпал сто метров дороги, уже подготовленной, чтобы класть асфальт? – подхватил, как эхо, другой пеон из глубины зала. – А ведь это все предлог, чтобы остановить строительство. Нет денег – и баста! Затяните ремни и подыхайте!

– Могло быть еще хуже, так что не скулите, – парировала донья Адриана. – Могли вообще остаться без ног, без рук, с переломанными костями и ползали бы остаток жизни, как черви. А вы, точно безмозглые бараны, не понимаете этого и распускаете нюни.

– Будем пить и веселиться! – гаркнул Дионисио. – Будем танцевать!

Он стоял в центре зала, подталкивая пеонов друг к другу, сцеплял их в вереницу, притопывал и поворачивался в такт льющейся из репродуктора мелодии. Но Литума видел, что даже самые захмелевшие пеоны не хотят танцевать. Алкоголь не только не помог им отвлечься от безрадостных мыслей о будущем, но, наоборот, еще больше их омрачил. От прыжков и криков Дионисио у Литумы закружилась голова.

– Вы себя плохо чувствуете, господин капрал? – сжал его руку Томас.

– Немного перебрал, – пробормотал Литума. – Сейчас пройдет.

В поселке уже остановили движок, до рассвета оставалось несколько часов. Но у них были ручные фонари, и они шагали уверенно, раздвигая темноту желтыми лучами. Их было так много, что они едва умещались в узком проходе, однако они не толкались, не натыкались друг на друга, двигались спокойно, не торопясь. Они не казались ни испуганными, ни озлобленными, в них не чувствовалось ни растерянности, ни нерешительности, и самое странное, подумал Литума, нельзя было уловить ни малейшего запаха алкоголя в холодном воздухе, который они принесли с собой снаружи. Во всем их поведении ощущалась осознанная решимость людей, которые знают, что делают и что им предстоит сделать дальше.

– Надо, чтобы вас вырвало. Хотите, я вам помогу? – спросил Томас.

– Нет, – ответил Литума. – А вот если меня потянет плясать, как этих остолопов, держи меня покрепче и не отпускай.

Кто-то потряс за плечо Альбиноса, сделал он это без всякой враждебности, даже деликатно:

– Эй, Уаркая, эй. Давай-ка вставай.

– Так ведь еще темно, – тихо откликнулся тот, а потом, растерявшись, вообще сморозил глупость, по мнению Литумы: – Сегодня же воскресенье, а по воскресеньям мы не работаем.

Никто не засмеялся. Они стояли молча, не проявляя нетерпения, и капрал со страхом подумал, что они могут услышать, как колотится его сердце.

– Эй, Уаркая, – скомандовал – кто? – дикобраз? рябой? горбун? – Не будь бабой, вставай!

Несколько рук протянулись из темноты к топчану, помогли Альбиносу подняться. Он едва стоял на ногах и, если бы его не поддерживали, упал бы на пол, как тряпичная кукла.

– Ноги не держат, – пожаловался он и тут же беззлобно, как бы по обязанности, выругался: – Говнюки вы поганые!

– Тебя просто мутит, Уаркая, – искренне посочувствовал кто-то.

– Не могу идти, черт подери, – все еще отнекивался Альбинос. Его грустный голос совсем не походил на тот, каким он кричал в погребке. Он, наверно, говорит как человек, который знает свою судьбу и смирился с ней, подумал Литума.

– Тебя просто мутит, – ободряюще повторил кто-то. – Не беспокойся, Уаркая, мы тебе поможем.

– Я тоже набрался, господин капрал, – подхватил Томас, все еще сжимая его руку. – Только по мне незаметно, у меня хмель играет внутри. Да и мудрено было не набраться, ведь мы выпили по пять рюмок писко.

– Ты убедился, что я был прав? – Литума поискал глазами своего помощника и обнаружил, что тот сидит страшно далеко от него, хотя при этом сжимает его руку. – Эти паршивые горцы знали об Альбиносе все, а нас просто водили за нос. Могу поспорить, они знают и где он сейчас.

– Этой ночью я столько выпил, что не смогу даже думать о тебе, – сказал Томасито. – Нет, я ничего не праздную, это господин капрал, он тут попал в уайко, но уцелел. Ты только представь себе, Мерседес, дорогая, что было бы со мной, если бы я остался на посту один и мне некому было бы рассказывать о тебе. Уже из-за одного этого сегодня стоило напиться, любимая.

Его взяли под руки и вели к дверям барака, почти несли на весу, но никто не подталкивал, не торопил его, хотя их было так много, что под напором тел скрипели и трещали деревянные топчаны по обеим сторонам прохода. Прыгающие лучи фонарей на мгновенье выхватывали из темноты лица, наполовину скрытые шарфами, низко натянутыми шерстяными шапочками, железными касками. Литума узнавал их и тут же забывал.

– Этот козел Дионисио дал мне какой-то яд вместо анисовой. – Альбинос хотел разъяриться, но получилось жалобно. – Или эта ведьма донья Адриана подлила мне в рюмку отравы. Меня всего ломает.

Все хранили молчание. Никто не произносил ни слова, но это грозное молчание говорило Литуме о многом. Капрал тяжело дышал, ловя полуоткрытым ртом воздух. Так вот как это было. Все это кривляние, вызывающее поведение, приступы бешенства Альбиноса – все это на самом деле было из-за мерзкого пойла, которое ему наливали в кабаке. Вот почему он нес несусветную чушь и был так взвинчен. И вот почему никто не обращал на него внимания, когда он всех задирал. Ну конечно, конечно, как они могли на него обижаться, если сами привели его в такое состояние. Для них он уже был наполовину мертв, этот Касимиро Уаркая.

– Снаружи, должно быть, собачий холод, – поежился Томас.

– Да нет, терпимо, – отозвался кто-то. – Я только что выходил отлить, так там вроде ничего.

– Это тебя выпивка согревает, приятель.

– И хорошо, что тебя мутит, Уаркая, не почувствуешь ни холода, ничего.

Они его несли, вели, поддерживали, передавали с рук на руки, и Литума быстро потерял его из виду: его поглотила смутно различимая в темноте толпа людей, дожидавшихся у барака. Они переходили с места на место, переговаривались, но как только увидели Альбиноса, замолкли и замерли, так же, подумал Литума, как вдруг замирает толпа у церкви, когда распахиваются двери и выносят Христа, Богородицу, святого покровителя и начинается крестный ход. В холодной ночи, торжественно мерцающей россыпями звезд, в окружении густо темнеющих гор, среди почти невидимых бараков наступила такая глубокая, такая благоговейная тишина, какая, вспомнил Литума детство, наступала раз в году, когда начиналась пасхальная служба. Как же далеко теперь эти мессы и как далеко от него побагровевшее лицо Томасито. Он прислушался и уловил голос Уаркаи, которого все дальше относила от него толпа:

– Я вам не враг и не хочу быть ничьим врагом. Это все яд! Дионисио меня отравил! Дал мне пойло, которое приготовила его жена. Из-за них я нес всю эту белиберду.

– Мы знаем, Уаркая. – Его успокаивали, хлопали по спине. – Не порть себе напрасно кровь, приятель. Мы тебе не враги.

– Мы все тебе благодарны, брат, – сказал кто-то так мягко, что почудилось – женщина.

«Да, да, благодарны», – подхватили другие голоса, и Литума представил, как закивали десятки голов, подтверждая свою благодарность и любовь к Альбиносу. Никто не командовал, но каждый знал, что надо делать, и толпа сразу, как один человек, тронулась в путь; не разговаривая, не перешептываясь, слаженно, слитно, охваченные единым чувством, единым трепетом, они шли по дороге, ведущей в горы. «К заброшенной шахте, к Санта-Рите, – догадался Литума. – Вот куда они направляются». Он слышал, как множество ног шаркает по камням, шлепает по воде, слышал шуршание их одежды и вдруг спохватился, что уже давно не слышит жалоб Альбиноса.

– Что, Касимиро Уаркая уже умер?

– Лучше не разговаривай.

Но другой сосед, слева, едва слышно пояснил:

– Чтобы его приняли хорошо, он должен достичь дна шахты живым.

Они сбросят его в шахту живым, в полном сознании, догадался он. Погруженные в свои мысли, в глубоком молчании они отведут его наверх, крепко держа под руки, подхватывая, когда он споткнется, утешая и подбадривая его, объясняя, что не испытывают к нему никакой ненависти, а, наоборот, ценят и благодарят его за то, что он для них делает; и когда дойдут до зияющего устья и осветят его фонарями, тогда под заунывный свист ветра они попрощаются с Уаркаей, и спихнут его вниз, и услышат удаляющийся вопль и глухой удар в глубине, и поймут, что он разбился о камни на дне шахты, достигнув предназначенного ему места.

– Он уже ничего не чувствует, ничего не соображает, – сказал кто-то, словно озвучив его мысли. – Капрал Литума в нокауте.

* * *

Тимотео Фахардо вовсе не был моим первым мужем, мой единственный законный муж – Дионисио. С Тимотео мы просто сошлись. Моя семья на дух не принимала его, да и все в Кенке терпеть его не могли. Хоть он и освободил их от пиштако Сальседо, никто не захотел помочь ему уговорить моего отца, чтобы тот разрешил нам пожениться. Напротив, все только подзуживали отца, еще больше натравливали его на Тимотео: «Ты же не позволишь, чтобы твою дочь взял этот черный носатый урод? Знаешь ведь, как говорят: такие – все конокрады». Поэтому нам ничего не оставалось, как сбежать. Мы решили идти в Наккос. Стоя на краю ущелья, откуда видна вся деревня, мы прокляли этих зловредных людей. Больше я никогда не возвращалась в Кенку. И никогда не вернусь туда.

Я не соглашаюсь и не возражаю, я молча смотрю на эти горы и думаю о своем, сомкнув губы. Но не потому, что мне неприятны вопросы. А потому, что прошло много времени. И я уже не знаю точно, были мы счастливы или нет. Наверное, все-таки в первое время были, пока я думала, что ровная жизнь и скука – это и есть счастье. Тимотео нашел работу на шахте Санта-Рита, а я ему стряпала, стирала, и все нас считали мужем и женой. Тогда не как теперь: в Наккосе было много женщин. И когда, случалось, приходил со своими плясунами и помешанными Дионисио, все женщины в поселке тоже начинали сходить с ума. Мужья и отцы, бывало, охаживали их по спинам кнутами и палками, да только они все равно бегали за Дионисио.

Что было в нем такого, в этом толстом пьянчужке, что они позволяли себя охмурять? Слухи, пересуды, окружавшая его тайна, веселый нрав, пророческий дар, оплетенные бутыли ароматного писко из Ики, которые он привозил с собой, а может, его красноречие, в котором никто с ним не мог сравниться. Его знали по всей сьерре, без него не обходилась ни одна ярмарка, ни один храмовый праздник в деревнях вокруг Хунина, Аякучо, Уанкавелики и Апуримака. А точнее сказать – без них. Ведь Дионисио ходил тогда с целой свитой музыкантов и танцоров из Уанкайо и Хунина, которые никогда с ним не расставались. И кроме того, с ним всегда была орава этих помешанных – разнузданных бабенок, днем они готовили еду, а по ночам бесились и вытворяли всякие пакости. И пока эта пестрая шумная гурьба, колотя в барабаны, дуя в кены, бренча на чаранго, не входила, приплясывая и притопывая, в деревню, праздник не начинался. Их приглашали повсюду, вечно они куда-то шли, откуда-то возвращались, словом, несмотря на свою дурную славу, везде были желанными гостями. Из-за чего у них была дурная слава? Якобы они делали всякие гадости, были исчадьями ада. Поджигали церкви, обезглавливали статуи святых и Богородицы, крали новорожденных младенцев. Всё это злые языки. Многие завидовали Дионисио и клеветой мстили ему за популярность.

Когда я увидела его в первый раз, у меня по коже змейками побежал мороз. В то время он продавал здесь вино из больших глиняных кувшинов – тинахов. Эти тинахи он привозил на мулах и выставлял на площади Наккоса, она была тогда на том месте, где теперь стоит контора компании. Он положил на козлы доски и рядом приделал вывеску: «Это трактир». И зазывал шахтеров: «Не пейте пива, парни, не пейте канью*. Учитесь пить по-настоящему!», «Наслаждайтесь чистым виноградным писко из Ики, с ним вы забудете о заботах и огорчениях, с ним к вам придет радость». Тогда как раз был праздник – День Отечества, тут и там играли музыканты, проходили танцевальные конкурсы, выступали фокусники. Но все эти развлечения не привлекали меня, ноги сами, против моей воли, несли меня к Дионисио, глаза высматривали его в толпе. Хотя тогда он был моложе, но выглядел почти как сейчас. Полноватый, пухловатый, черные-пречерные глаза, вьющиеся волосы и та же походка – чуть подпрыгивая и пришаркивая. Наливая и подавая вино, он пританцовывал, напевал и всех заражал весельем. «А теперь – мумису!» – и все плясали мумису, «Пасильо!» – и все послушно переходили на пасильо, «Танцуем уайнито!» – и все выбивали ногами уайнито, «Змейку!» – и все выстраивались за ним длинным хвостом. Он пел, выкрикивал здравицы, прыгал, скакал, играл на чаранго, на кене, бил в тарелки, колотил по барабану. Целыми часами как заводной, и вот уже весь Наккос превращался в сплошной водоворот. Все пьяные и счастливые, уже не соображали, кто есть кто, где кончается один и начинается другой, кто человек, а кто животное, кто мужчина, а кто женщина. В тот день был как раз такой праздник, и он вдруг потащил меня танцевать, крепко прижал меня к себе, тискал и мял руками, уперся в живот своим тугим членом и чуть не задушил языком, который извивался у меня во рту, как уж на сковороде. А ночью Тимотео Фахардо избил меня до крови, пинал меня ногами и кричал: «Если бы он тебя позвал, ты пошла бы с ним, ты ведь блядь!»

* Канья – тростниковая водка (исп).

Он меня не позвал, но если бы позвал, я, наверное, пошла бы с ним, стала еще одной женщиной в его ораве, еще одной помешанной, ходила бы с ними по всем уголкам сьерры, по андийским дорогам, взбиралась на холодные пуны, готовила ему еду, стирала одежду, выполняла бы все его капризы, а по субботам, на ярмарках, веселила бы народ, отпускала соленые шуточки, чтобы понравиться ему еще больше. Рассказывали, что, когда они спускались к побережью запастись провизией и писко, его помешанные лунными ночами танцевали нагишом на пустынных пляжах, у самой кромки воды, а Дионисио вызывал дьявола, одетого в женскую одежду.

Чего только о нем не болтали, какие только были и небылицы – со страхом и восхищением – не рассказывали, на самом деле о его жизни никто ничего точно не знал, все это были только сплетни. Говорили, например, будто его мать сожгла молния во время грозы. Будто его воспитали женщины одной индейской языческой общины в горах Уанта, что в провинции Ика, будто он сошел с ума, когда жил в миссии монахов-доминиканцев, но дьявол, с которым он подписал соглашение, вернул ему разум. Будто приходилось ему жить и в сельве среди индейцев-каннибалов племени чунчо. Будто, бродя по пустынным местам побережья, он открыл для себя писко и с тех пор торгует им по всей сьерре. Будто у него повсюду есть женщины и дети, и он уже один раз умер и снова воскрес, и что он пиштако, муки, колдун, целитель, астролог, волшебник. Не было такой тайны или ужасной вещи, которую не связывали бы с ним. А ему нравилась его дурная слава.

Конечно, он был не просто бродячим торговцем писко, это понимали все; не только руководителем фольклорной группы музыкантов и танцоров, и не только главным актером этой бродячей труппы, и, конечно, не только хозяином кочевой забегаловки. Это было ясно. Но кем же еще? Демоном, ангелом? Богом? Тимотео Фахардо прочитал в моих глазах, что я чувствую к Дионисио, и в ярости набросился на меня. Мужчины ревновали к нему, но все признавали: «Без него праздник не в праздник». И едва он появлялся и раскладывал свой товар, они сбегались к нему, покупали писко, угощали его самого, чтобы только чокнуться с ним. «Вижу, вижу, я вас воспитал, – говорил Дионисио. – Раньше вы травились чичей, пивом, каньей, а теперь пьете напиток, достойный дарохранительниц и серафимов».

Кое-что мне рассказала о нем знакомая женщина из Аякучо. Раньше она была одной из его помешанных, но потом ушла от них. Сюда она приехала уже как жена бригадира на шахте Санта-Рита, это было примерно в то время, когда пиштако выпотрошил Хуана Апасу. Мы с ней подружились, вместе ходили на ручей стирать белье и одежду, и как-то раз я ее спросила, откуда у нее столько шрамов. Тогда-то она мне и рассказала. Долгое время она скиталась по Андам с труппой Дионисио, они спали под открытым небом, где их заставала ночь, ложились прямо друг на друга, чтобы спастись от холода, ходили по ярмаркам, базарам, праздникам и жили за счет щедрости зрителей, которых они веселили. А когда они веселились сами, вдали от чужих глаз, то прямо-таки сходили с ума, встречались со своим зверем, как говорил Дионисио, бесились. Эти сумасшедшие женщины то и дело переходили от любви к драке: то они ласкались – то царапались, то обнимались – то толкались, то целовались – то кусались, и все это не прерывая танца. «А не больно бывало, подружка?» – «Больно бывало потом. А когда музыка гремит, все танцуют, голова идет кругом от веселья – тогда все нипочем. Улетают куда-то заботы, радостно бьется сердце, кажется, что взлетаешь ввысь, чувствуешь себя певчей птицей, дюной, горной вершиной, кондором или прохладной рекой. Танцуя, мы как бы сливались в одно целое, мы любили друг друга и уносились к звездам». – «Если тебе так нравилось, почему ты от них ушла?» – «Потому что у меня начали опухать ноги и я уже не могла повсюду ходить с ними. Нас было много, и мы не всегда умещались в попутный грузовичок, который нас подвозил. Приходилось добираться до места на своих двоих. И так то туда, то сюда. В те времена люди ходили еще без опаски, в горах не было терруков». В общем, эта женщина должна была уйти от них; в конце концов она утешилась тем, что вышла замуж за бригадира из Наккоса и стала жить здесь. Но она не переставала тосковать о прежней вольной жизни, скучала по бесконечным дорогам, разгульным ночам. Она пела грустные уайнито, вздыхала и шептала: «Ах, как я была счастлива». Воспоминания бередили ей душу.

Ну так вот. Я прямо умирала от любопытства и тревоги после того танца с Дионисио, и, когда он снова пришел в Наккос и спросил, не хочу ли я стать его женой, я тут же согласилась. Шахту тогда уже забросили: кончился металл, а народ дрожал от страха после того, как пиштако Жеребец выпотрошил приятеля Тимотео – Себастьяна. Нет, Дионисио не предлагал мне венчаться у ракитового куста, не зазывал в свою свиту помешанных. Он полюбил меня, когда узнал, как я помогла Тимотео расправиться с пиштако Сальседо в пещерах Кенки. «Тебе на роду написано быть со мной», – уверял он меня. Уже потом звезды и карты подтвердили мне, что он был прав.

Мы поженились в Мукияуйо, там ему устроили большой праздник за то, что он вылечил их юношей от эпидемии дубинита. Ну да, от стоянита. Болезнь напала на них в одно дождливое лето. Над этим, конечно, можно посмеяться, только тем, кто заболел, было не до смеха, они не знали, что им делать. Они открывали глаза с первыми петухами, а он у них уже стоял – набухший, красный, как перец ахи. Они и холодной водой его обливали, и чего только не делали, а он все равно вскакивал, как на пружинке. Трудно было доить коров, работать в поле, он ведь не опадал, а торчал, как таран, или болтался между ног, как язык большого колокола. Привезли священника из монастыря Сан-Антонио в Окопа. Тот отслужил молебен, окурил ладаном. Никакого толку. Они у них все росли да росли, уже стали разрывать ширинки, высовываться наружу. Тут как раз приехал Дионисио. Они рассказали ему о своих бедах, и он тогда организовал веселое шествие с музыкантами, танцорами, похожее на крестный ход, только вместо святого несли большой глиняный член, изготовленный лучшим горшечником Мукияуйо. Оркестр играл военный марш, а девушки украшали скульптуру гирляндами цветов. Так они подошли к реке и, как им наказал Дионисио, погрузили член в воду, а вслед за ним стали окунаться и больные юноши. А когда они вышли на берег, все у них было в порядке: члены съежились до нормальных размеров и висели спокойно, как им положено.

Священник в Мукияуйо сначала не хотел нас венчать: «Он не католик, он язычник, да к тому же дикарь», – и отмахивался от Дионисио, как от нечистой силы. Но потом они пропустили по нескольку рюмочек, священник смягчился и обвенчал нас. Свадьбу играли три дня, танцевали и ели, танцевали и пили, танцевали и танцевали до упаду, забывая обо всем на свете. А ночью второго дня Дионисио взял меня за руку и повел на вершину холма. Там он показал мне на небо и сказал: «Видишь это созвездие? Оно похоже на корону». И я ясно увидела корону среди других звезд. «Да, да, вижу!» – «Это мой свадебный подарок».

Но взять меня он тогда еще не мог. Прежде ему надо было исполнить одно обещание, в местечке, которое называется Янакото, где прошло его детство, это довольно далеко от Мукияуйо, на другом берегу Мантаро, в горах Хауха. Когда он потерял там свою мать – ее сожгла молния, – он не смирился с ее смертью, не признал ее. Он решил во что бы то ни стало найти свою мать и начал искать ее повсюду, уверенный, что где-нибудь встретит. Жил как бродяга, исколесил вдоль и поперек всю сьерру. Как-то раз в Ике он попробовал тамошнее писко и с тех пор начал продавать его и приучать к нему народ в сьерре. И вот однажды ему приснилась его мать: она назначила ему встречу в полночь, во время карнавала, на кладбище Янакото. Обрадовался он и поспешил туда, но кладбищенский сторож – его звали Яранга, он был полупарализованный и с носом, изъеденным утой*, – сказал, что не пустит Дионисио на кладбище, если тот не спустит перед ним штаны. Долго они спорили и договорились так: Яранга пропускает Дионисио на кладбище, но с условием, что тот не притронется к своей жене после свадьбы, пока не вернется к Яранге и не позволит сделать с собой все, что тот захочет. Дионисио вошел на кладбище, встретился со своей матерью, простился с ней, и вот теперь, пятнадцать лет спустя, он должен был выполнить свое обещание.

* Ута – кожное заболевание, разновидность лейшманиоза (кечуа).

Мы добирались до Янакото два дня, сначала на грузовике, потом на муле. Пуна уже была покрыта снегом, люди ходили с белыми от холода губами и задубевшими щеками. Кладбище теперь не было огорожено стеной, как его помнил Дионисио, и мы не нашли на нем старого сторожа. Нам рассказали, что Яранга окончательно свихнулся и давно умер.

Дионисио настоял, чтобы ему показали могилу. А ночью, когда в доме, где нас приютили, все уснули, он взял меня за руку и привел на могилу Яранги. Накануне днем он был чем-то озабочен, я видела, как он выстругивал что-то своим ножом из толстой ветки ивы. Оказалось, он выстругал мужской член, вот что. Он смазал его свечным салом, воткнул в могилу Яранги, спустил брюки, сел на него – и взвыл. А потом, не обращая внимания, что все вокруг было занесено снегом, сдернул с меня штаны и опрокинул на землю. Он брал меня и спереди и сзади, много раз. И хотя я не была девственницей, я кричала, думаю, еще сильней, чем он. Такая вот была у нас брачная ночь.

На следующее утро он стал учить меня своей мудрости. У меня обнаружились хорошие способности, я научилась распознавать разные ветры, слышать шум внутри земли, могла говорить с сердцем человека, дотронувшись до его лица. Я думала, что умею танцевать, но он научил меня входить в музыку и впускать музыку в себя – так, что я танцевала под музыку, а она под меня. Я думала, что умею петь, но он научил меня отдаваться песне, следовать ее воле, быть ее служанкой. Мало-помалу я научилась читать линии руки, гадать по тому, как упадут на землю брошенные листья коки, находить больное место человека, проводя по его телу живой морской свинкой. Я разъезжала повсюду вместе с ним, время от времени мы спускались на побережье, чтобы обновить запасы писко, выступали на праздниках. Но дороги становились все более опасными, начались убийства, люди закрывались в своих деревнях и волком смотрели на приезжих. Понемногу разбрелись его помешанные, бросили нас и музыканты, разошлись кто куда танцоры. И в один прекрасный день Дионисио сказал: «Настало время и нам пустить корни». Наверное, мы уже постарели. Не знаю, что сталось с Тимотео Фахардо, никогда мне не довелось узнать этого. Что об этом говорили, конечно, мне известно. Пересуды долгие годы следовали за мной как тень. «Это правда, что ты подсыпала ему яд в картофельные оладьи, что ты убила его, чтобы сбежать с этим толстым пьяницей? Его убил этот пьяница, сговорившись с муки? Ты его подарила пиштако? Вы отвели Тимотео на гору, на ваш шабаш, и там помешанные растерзали его? А потом вы его съели, ведь так, ведьма?» Меня уже тогда начали называть ведьмой и доньей.

* * *

– Я заставил тебя поволноваться, Карреньо? Не отвечал на твои звонки, не назначал встречу, о которой ты меня просил, – бросил вместо приветствия майор. – Это чтобы ты понял, что ты щенок. И еще я хотел спокойно обдумать, как лучше тебя наказать, сукин ты сын.

– Ага, наконец-то появился знаменитый крестный отец! – воскликнул Литума. – Я давно дожидаюсь его. Он-то меня и интересует больше всего в твоей истории. Рассказывай, рассказывай, Томасито, может, так я скорее забуду о том уайко.

– Да, крестный. – Карреньо потупился. – Конечно, крестный.

Чтобы не встречаться с ним взглядом, толстяк Искариоте уставился в рисовую запеканку с жареным картофелем и яйцами и принялся яростно жевать, запивая ее пивом. Майор был в штатском, с шелковым платком на шее, в черных очках. Его лысый череп смутно поблескивал в полумраке зала, скудно освещенного несколькими люминесцентными лампами. Говоря, он не вынимал изо рта тлевшую сигарету, правая рука покачивала стакан с виски.

– То, что ты убил Борова, я рассматриваю как неуважение ко мне: ведь я послал тебя в Тинго-Марию охранять его. Но больше меня занимает даже не то, что ты сделал, а причина. Ну-ка расскажи мне сам, из-за чего ты его убил, олух.

– Вы, наверно, и сами знаете, из-за чего. Разве Искариоте вам не рассказал?

– Вы сидели в борделе? – с интересом спросил Литума. – С музыкой, с девочками? А твой крестный там вроде как паша?

– Это была дискотека, бар, дом свиданий – все вместе, – пояснил Томас. – Номеров там не было, и мужикам приходилось водить своих ночных бабочек в отель напротив. Крестный, по-моему, совладелец этого заведения. Но я, господин капрал, по правде сказать, ни во что там не вникал, мне было не до этого, у меня тогда душа ушла в пятки.

– Я хочу услышать обо всем от тебя самого, рассукин ты сын! – майор решительно рубанул воздух ладонью.

– Я убил Борова, потому что он избивал ее, ни за что ни про что, просто для своего удовольствия, – еле слышно сказал Томас и низко опустил голову. – Но вы же все знаете. Искариоте вам рассказал.

Майор не засмеялся. Он сидел все с тем же серьезным видом, рассматривая Томасито сквозь черные очки и постукивая о стол стаканом с виски в такт сальсе. Неожиданно он схватил за руку проходившую около стола женщину в пестрой блузке, притянул ее к себе и спросил в упор:

– Тебе понравится, если твои кобели будут тебя бить, да или нет?

– Все, что сделаешь со мной ты, мне понравится, – засмеялась женщина и ущипнула его за усы. – Хочешь, потанцуем?

Майор повернул ее лицом к танцевальной площадке и легонько шлепнул. Потом придвинул голову к замершему Карреньо:

– Женщинам нравится, когда их немного наказывают в постели, сосунок. Ты этого еще не уразумел? – Его лицо выразило отвращение. – Но что больше всего задевает меня в этой истории, так это то, что я положился на такого болвана. Тебя следовало бы убить, и не за Борова, а за твою собственную дурость. Ты хоть раскаиваешься?

– Я очень виноват, что подвел вас, человека, которому мы с мамой стольким обязаны, – пробормотал Карреньо. Но, помолчав немного и собравшись с духом, твердо добавил: – А в том, что я сделал с Боровом, крестный, извините меня, я не раскаиваюсь. Если бы он воскрес, я бы убил его снова.

– Вот как? – удивился майор. – Ты слышишь, что он тут мелет, Искариоте? Тебе не кажется, что он и последнего ума решился? Подумать только, так возненавидеть беднягу Борова, и из-за чего? Только из-за того, что он отвесил пару шлепков своей девке.

– Она не была его девкой, просто знакомая, крестный. – Голос Карреньо звучал теперь просительно. – Не говорите, пожалуйста, о ней так, я вас очень прошу, потому что она моя жена. Вернее, скоро будет женой. Мы с Мерседес женимся.

Майор какое-то время молча смотрел на него, потом расхохотался.

– И тогда у меня душа вернулась на место, господин капрал. По его смеху я понял, что хотя он и поносил меня последними словами, но в душе уже был готов простить.

– Он ведь тебе не просто крестный отец, Томасито? – спросил Литума. – Сдается мне, он твой настоящий отец.

– Я сам себе много раз задавал этот вопрос, господин капрал. Меня с детства мучило подозрение. Но все-таки, кажется, нет. Моя мать проработала служанкой в его доме больше двадцати лет, сначала в Сикуани, потом в Куско. Она одевала, умывала и кормила с ложечки мать крестного, та была инвалидом. А с другой стороны, кто его знает, может, он и впрямь мой отец. Моя старушка никогда не говорила, от кого забеременела.

– Ясно, от него, – сказал Литума. – Ведь он не должен был тебя прощать за то, что ты сделал. Ты мог крепко подвести его, впутать в историю с нарко. А если он тебя после этого простил, значит, он твой отец. Такие вещи можно прощать только детям.

– Согласен, я поступил не очень хорошо по отношению к нему, но я также оказал ему и услугу, – сказал Томас. – Благодаря мне он улучшил свой послужной список, ему даже какую-то медаль повесили на грудь. Он стал известным, все считают, что это он разделался с наркодельцом.

– Судя по тому, как ты влюбился, у этой Мерседес задница должна быть величиной с дом, – все еще смеясь, сказал майор. – Ты ее уже попробовал, Искариоте?

– Нет, не пришлось. Да она уж и не такая особенная, как можно подумать, если послушать Карреньито. Он фантазер и приукрашивает ее. Смугляночка с хорошенькими ножками, вот и все.

– Ты ведь куда лучше разбираешься в еде, чем в женщинах, Толстяк, – тут же отреагировал Карреньо. – Так что ешь свою запеканку и молчи. Не обращайте внимания на его слова, крестный. Мерседес – самая красивая девушка в Перу. Вы-то меня поймете, ведь вам приходилось влюбляться.

– Я никогда не влюбляюсь, просто пользуюсь ими, и поэтому у меня все в порядке, – жестко отрезал майор. – Убить из-за любви, в наше-то время? Да тебя надо в цирке показывать, в клетке, черт возьми. Ну а мне ты позволишь попробовать этот зад, чтобы узнать, стоил ли он того, что ты натворил?

– Мою жену я не одолжу никому, крестный. Даже вам, при всем моем уважении.

– Не думай, что если я тут пошутил немного, значит, я тебя простил, – сказал майор. – Эта твоя выходка может обойтись мне в пару яиц, моих собственных, которыми меня наградил Бог.

– Но ведь вам дали медаль за смерть этого нарко, – еле слышно возразил Карреньо. – Ведь вы стали национальным героем борьбы с наркобизнесом. Разве я причинил вам вред? Признайтесь, крестный, что я принес вам пользу.

– Это я сумел извлечь выгоду из тяжелой ситуации, болван, – усмехнулся майор. – Но как там ни рассуждай, ты меня засветил, у меня еще могут быть крупные неприятности. Если люди Борова захотят отомстить за его смерть, кому достанется – тебе или мне? Кому тогда придется отдуваться? А я даже не знаю, уколет ли тебя совесть, когда меня понесут на кладбище.

– Я бы никогда себе этого не простил, крестный. Если с вами что-нибудь случится, я из-под земли достану того, кто вас тронул, не успокоюсь, пока не рассчитаюсь с ним.

– Ишь как поет, прямо заслушаешься. Ты меня просто до слез довел своей преданностью. – Майор глотнул виски, почмокал, смакуя. И без перехода, не допускающим возражения голосом приказал: – Чтобы мне легче было решить, что с тобой делать, давай-ка приводи сюда эту Мерседес. Прямо сейчас. Хочу собственными глазами увидеть задницу, из-за которой весь сыр-бор разгорелся.

– Эх, черт побери! – вскричал Литума. – Так и вижу перед собой этого извращенца!

– У меня ноги подкосились от страха, – признался Томасито. – Что я мог сделать, что я сделал бы, если бы крестный позволил себе что-нибудь с Мерседес?

– Как что? Выхватил бы пистолет и хлопнул его, как Борова.

– Что мне было делать? – повторил Карреньо, беспокойно заерзав на раскладушке. – Мы же полностью зависели от него. Надо было восстановить избирательскую карточку Мерседес, уладить как-то мои дела. Ведь формально, заметьте, я дезертировал. В общем, положение было хуже не придумаешь.

– Ты думаешь, я его боюсь? – засмеялась Мерседес.

– Нужно принести эту жертву, и тогда мы сможем выбраться отсюда, любовь моя. Надо будет потерпеть каких-нибудь полчаса. Он уже успокаивается, уже начал отпускать шутки. Просто его вдруг разобрало любопытство, и он захотел познакомиться с тобой. Я не позволю ему неуважительно обращаться с тобой, вот увидишь.

– Да я сама могу постоять за себя, Карреньито. – Мерседес поправила прическу, одернула юбку. – Мне не отказывали в уважении ни полковники, ни генералы. Ну как, майор, я выдержала экзамен?

– На отлично, – охрипшим голосом ответил майор. – Садись же, садись сюда. Я вижу, ты сметливая. Тем лучше. Люблю смелых девочек.

– Значит, будем на ты? – спросила Мерседес. – Я думала, мне тоже нужно будет называть вас крестным. Ну что ж, на ты так на ты, родственничек.

– У тебя хорошенькая мордашка, хорошее тело, красивые ножки, признаю, – сказал майор. – Однако этого недостаточно, чтобы превратить человека в убийцу. В тебе должно быть что-то еще, из-за чего мой крестник сразу поднял лапки кверху. Можно узнать, что ты с ним сделала?

– Самое интересное, что я ничего с ним не делала. Я сама была напугана до смерти, не могла понять, что на него нашло, он был как бешеный. Он тебе не рассказывал? Сначала он убил того типа, а потом сказал, что сделал это ради меня, что влюбился в меня. Я не могла поверить, да и сейчас не очень-то верю. Все было так, Карреньито?

– Да, крестный, все было так. Мерседес ни в чем не виновата. Я впутал ее в эту историю. Вы нам поможете? Сделаете ей новое избирательское удостоверение? Мы хотим уехать в Соединенные Штаты и там начать все сначала.

– Нет, ты, должно быть, сделала что-то совсем особенное с этим парнем, смотри, как он влюблен в тебя. – Майор наклонился к Мерседес и взял ее за подбородок. – Чем ты его одурманила, малышка?

– Прошу вас, обращайтесь с ней со всем уважением, – поспешил вмешаться Карреньо. – Ради всего святого, крестный. Даже вам я не могу позволить ничего такого.

– А крестный знал, что Мерседес была твоей первой женщиной? – спросил Литума.

– Ни он и никто другой. Я ни за что бы ему не сказал. Об этом знаем только мы с Мерседес да вы, господин капрал.

– Спасибо за доверие, Томасито.

– Но это было еще ничего. Хуже – когда крестный повел ее танцевать. Я смотрел на них и чувствовал, что внутри все закипает и я вот-вот сорвусь.

– Спокойно, спокойно, не будь идиотом, Карреньито. – Искариоте похлопал его по плечу. – Что тут такого, что они потанцуют и он ее немного потискает? Ведь он тебя так наказывает – ревностью. А в глубине души он уже тебя простил и готов решить все ваши проблемы. Все идет так, как я предсказывал в Уануко. Вот об этом ты и думай.

– Но я думал только о том, что он прижал ее к себе, что его руки блуждают по ее телу. – Голос Томасито задрожал. – Я уже готов был махнуть на все рукой и прервать это похабство.

Но в этот момент майор вернулся с Мерседес к столу. Его разбирал смех:

– Ну, крестник, этой женщине палец в рот не клади. Поздравляю, – он ласково потрепал Томаса по голове. – Я сделал ей чертовски заманчивое предложение, чтобы наставить тебе рога, так она, представь себе, отказалась.

– Я знала, что ты устроишь мне еще один экзамен, поэтому ты и получил от ворот поворот, – сказала Мерседес. – А кроме того, если бы я захотела с кем-нибудь изменить Карреньо, тебя я бы выбрала в последнюю очередь.

– С такой женщиной, как ты, лучше дружить, чем враждовать, – сказал майор. – Что ж, крестник, Мерседес – баба что надо.

– И он нам помог, – вздохнул Томас. – Уже на следующий день Мерседес получила новое избирательское удостоверение. И в тот же вечер укатила.

– Ты хочешь сказать, Томасито, как только она получила документы, она тебя тут же бросила?

– И увезла с собой четыре тысячи долларов, которые я ей подарил, – выдавил из себя помощник Литумы. – Но это были ее деньги, я сам отдал ей их. Мне она оставила письмо, написала то же, что много раз говорила. Что у нее не такие чувства, как у меня, что у меня со временем все пройдет, короче, обычная песня.

– Так, значит, вот как оно все было, – сказал Литума. – Эх, Томасито.

– Да, господин капрал, – сказал его помощник. – Так оно все и было.

IX

– Его зовут Пол, и у него такая редкая фамилия – Стирмссон, – сказал Литума. – Но все знают его по прозвищу Скарлатина. Он один из тех, кто чудом спасся, когда терруки захватили Эсперансу. Вы не помните этого гринго?

– Такой любопытный, хотел знать все обо всем, – откликнулась донья Адриана. – Лицо ее оставалось равнодушным. – Ходил всегда с тетрадью, вечно что-то в нее записывал. Уже давно не встречала его в этих краях. Так, выходит, он был среди тех, кто спрятался в водонапорной башне?

– Привяжется, бывало, как банный лист, – сплюнул Дионисио. – Он изучал нас, как каких-нибудь животных или растения. Ходил за мной хвостом по всем Андам. Сами по себе мы его не интересовали, просто он хотел описать нас в своей книге. Так он все еще жив, этот прилипала-гринго, Скарлатина?

– Он тоже удивился, когда узнал, что вы живы, – заметил Литума. – Он был уверен, что терруки вас казнили как антиобщественный элемент.

Они разговаривали у дверей погребка под раскаленным добела полуденным солнцем, плавившим оцинкованные крыши уцелевших бараков. Пеоны, орудуя досками, бревнами, ломами, канатами и кирками, растаскивали принесенные уайко камни, они расчищали дорогу, по которой должны были вывезти из поселка сохранившуюся технику. Несмотря на суету вокруг будки, где разместилась контора после того, как прежнее здание снесла лавина, было видно, что Наккос заметно опустел. В нем осталось уже меньше трети работавших недавно пеонов. И они всё продолжали уходить, чаще всего по тропе, что поднималась к дороге, ведущей в Уануко. Вот и сейчас Литума рассмотрел на ней трех человек. Они несли на плечах тюки, но шагали быстро, в ногу, будто не чувствуя веса.

– На этот раз они смирились с тем, что нет другого выхода, кроме как уйти отсюда. – Литума кивнул на удаляющиеся фигуры. – Без забастовок, без протестов.

– Поняли, что все бесполезно, – сказал Дионисио без всякого выражения. – Уайко оказался на руку компании. Они давно уже хотели остановить работы. Теперь у них есть хороший предлог.

– Это не предлог, – возразил капрал. – Вы же видите, в каком все состоянии. И как вести дорогу по горе, которая обрушилась и чуть ли не погребла под собой Наккос. Уайко был страшной силы, удивительно еще, что никого не убило.

– Вот это как раз я и пытаюсь вдолбить в тупые индейские головы, – проворчала донья Адриана, презрительно махнув рукой в сторону работающих пеонов. – Мы все могли погибнуть, нас могло раздавить, как тараканов. А они, вместо того чтобы быть благодарными за спасение, опять за свое.

– А как же иначе? От уайко они спаслись, это так, но теперь знают, что работы нет и они будут умирать понемногу от голода. – Дионисио усмехнулся. – Или еще от чего похуже. Ну так и пусть немного подрыгаются, конец-то все равно один.

– Вы, похоже, считаете, что лавина нас не смела потому, что так пожелали апу этих гор? – спросил капрал, ища взгляд доньи Адрианы. – Тогда я тоже должен их благодарить? Ведь я тоже спасся.

Он ожидал, что жена Дионисио злобно буркнет что-нибудь в ответ, но она промолчала, даже не взглянула на него. Мрачно нахмурив брови, она отрешенно смотрела на окружающие поселок остроконечные горы.

– Я говорил об этом со Скарлатиной в Эсперансе, – продолжил капрал после паузы. – Он тоже верит, что горы имеют душу, донья Адриана. Верит, как и вы, в апу, в этих кровожадных духов. А если в это верит такой умный человек, как гринго Скарлатина, который знает все на свете, значит, так оно и есть. Спасибо, что сохранили мне жизнь, сеньоры хунинские апу!

– Нельзя говорить «сеньор апу», – предупредил Дионисио. – Потому что на кечуа «апу» как раз и обозначает «сеньор». А повторение может показаться им обидным, сеньор капрал.

– Нельзя говорить «сеньор капрал», – в тон ему ответил Литума. – Или «сеньор», или «капрал», а вместе – это уже чересчур. Будто вы хотите меня подколоть. Впрочем, вы ведь всегда посмеиваетесь над людьми.

– Стараюсь не терять чувства юмора, – согласился Дионисио. – Хотя после того, что произошло, трудно не прийти в отчаянье.

И он принялся насвистывать одну из своих песенок, под которые танцевал по ночам, когда все посетители заведения были пьяны в стельку.

У Литумы вдруг стиснуло сердце: показалось, мелодия приходит откуда-то из глубины веков, доносит дыхание других людей, другого мира, погребенного среди этих каменных глыб. Он прикрыл глаза – и перед ним возник неясный силуэт, пульсирующий в ослепительном солнечном свете. Силуэт постепенно превратился в нескладную фигуру Педрито Тиноко.

– До чего же не хочется карабкаться под этим солнцем на пост! – Он снял фуражку и вытер со лба пот. – Могу я посидеть немного с вами?

Ни трактирщик, ни его жена не ответили. Он примостился на краю скамьи, на которой сидела донья Адриана. Дионисио курил, прислонясь спиной к дверям. Команды и крики пеонов, расчищавших дорогу, слышались то громче, то тише, в зависимости от того, куда дул ветер.

– Этим утром, наконец, заработало радио компании, теперь я смогу послать сообщение в наше управление в Уанкайо, – снова заговорил капрал. – Хоть бы они ответили поскорее. Не знаю, что нам с помощником здесь теперь делать. Разве что дожидаться, пока нас убьют или мы исчезнем, как бедняга немой. А вы тоже уедете из Наккоса?

– Что нам остается делать? – пожал плечами Дионисио. – Даже индейцы-общинники не хотят больше жить в Наккосе. Молодежь почти вся ушла на побережье или в Уанкайо. Скоро здесь останутся только несколько стариков – дожидаться смерти.

– А после них останутся одни апу, – иронически подхватил Литума. – А также муки и пиштако. И будут они устраивать свои кровавые пиры между собой, по кругу. Верно, донья Адриана? Не смотрите на меня волком. Это просто шутка. Я говорю так, потому что мне не по себе, не могу забыть – вы знаете о чем. Мысли все время возвращаются к пропавшим, и это отравляет мне жизнь.

– Но почему вам так важны эти несчастные? – Дионисио выпустил клуб дыма. – Почему вас меньше беспокоит убийство в Эсперансе, например? Вас привлекает тайна, вот в чем дело, я вам один раз уже сказал это.

– То, что здесь случилось, для меня больше не тайна, – уверенно возразил Литума и посмотрел на донью Адриану, но она опять никак не отреагировала на его взгляд. – Спасибо Скарлатине, позавчера он растолковал мне, что к чему. По правде говоря, я даже жалею, что узнал обо всем. Ведь это такая глупая и такая отвратительная вещь, и больше всего виноваты во всем вы. В первую очередь вы, донья Адриана.

Но и на этот раз донья Адриана не обратила на его слова никакого внимания. Все так же напряженно, сдвинув брови, она всматривалась в горы и, похоже, ничего не слышала, будто мысль, которая ее занимала, была слишком важной, чтобы отвлекаться на мелочи, о которых распространялся Литума.

– Выкурите сигарету и выкиньте все это из головы. – Дионисио протягивал ему пачку сигарет с черным табаком. – Лучше думайте о том, что скоро вы уедете отсюда, может быть, даже вернетесь в ваши родные места и заживете более спокойной жизнью, чем в Наккосе.

Литума вытащил сигарету, сунул ее в рот. Хозяин погребка крутанул колесико старой зажигалки с длинным фитилем, огонь опалил Литуме нос и губы. Он глубоко затянулся, с силой выдохнул и следил, как медленно поднимается облачко дыма в прозрачном, позолоченном полуденным солнцем воздухе.

– Если останусь жив, – голос его звучал глухо, – всегда буду помнить этих троих, где бы я ни оказался. Особенно немого. Он ведь пропал той ночью, когда шел к вам за пивом. Вы меня понимаете?

– Конечно, он вас понимает, господин капрал, – засмеялся его помощник. – Бутылка охлажденного пива из Куско, одна нога здесь – другая там. Ты уверен, что понял, Педрито?

Педрито Тиноко закивал, несколько раз поклонился своими обычными быстрыми поклонами – Литуме он при этом всегда напоминал цыпленка, клюющего маисовые зерна, – взял деньги, поклонился в последний раз, шагнул за дверь и растворился в безлунной ночи.

– Не надо нам было посылать его в такое время, в такую темь, – сказал Литума, выпуская дым изо рта и ноздрей. – А когда увидели, что он задерживается, надо было самим спуститься вниз, выяснить, что случилось, почему он не возвращается. Но тут как раз начался дождь, и нам очень уж не хотелось выходить из дома в такую погоду. Мы с Томасито заговорились и понемногу успокоились.

Несмотря на дождь, немой спускался по склону так быстро, будто у него были лисьи глаза или он помнил тропинку наизусть – где шагнуть пошире, где прыгнуть. Тем не менее до погребка он добрался насквозь промокший. Он постучал в дверь костяшками пальцев, толкнул ее и вошел внутрь. В густой пелене табачного дыма с трудом можно было различить людей. В нос ударил едкий запах пота, алкоголя, сигарет, мочи, испражнений, спермы, блевотины – тошнотворная смесь, от которой у него тут же закружилась голова. Но не отвратительное зловоние, не гробовая тишина, наступившая при его появлении, испугали его, заставили сжаться в комок, ощутить угрозу, почувствовать опасность – он уловил страх, густой, вибрирующий страх, который светился в глазах пеонов, плавал в воздухе, сочился из дощатых стен, стекал со стойки, сквозил в застывших лицах и странных жестах смотревших на него людей. Все лица были обращены к нему, все взгляды скрестились на нем. Не помня себя, Педрито стал часто кланяться.

– Посмотрите-ка, кто пришел, вот кто нам нужен, – нарушила тишину стоявшая за стойкой донья Адриана. – Он послан нам, да, его нам послали, – она говорила хриплым замогильным голосом. – Это он. А что немой, так еще лучше.

– Ну, без спора тут, думаю, не обошлось, – сказал Литума. – Одни, наверное, соглашались: «Пусть будет он», другие возражали: «Нет, только не этот бедняга блаженный». Могу представить, как все это было. Конечно, ему сочувствовали те, кто был меньше пьян. А в это время мы с Томасито, вместо того чтобы искать немого, спали без задних ног. Или нет, скорее всего разговаривали об этой девице. Так что мы тоже соучастники. Не зачинщики, не подстрекатели, как вы, но соучастники. Пассивные соучастники, если выразиться точнее.

Все были очень пьяны, некоторые с трудом стояли на ногах, хватались за стены, цеплялись друг за друга, чтобы не рухнуть на пол, и все продолжали неотрывно смотреть на Тиноко остекленевшими от алкоголя глазами. А тот, оказавшись в центре всеобщего внимания и ясно ощущая какую-то непонятную опасность, все так же стоял у дверей, не решаясь подойти к стойке. Тогда к нему приблизился Дионисио, взял за руку, поцеловал в щеку. Немой немного расслабился и принял из его рук рюмку писко.

– За твое здоровье, немой! – Дионисио чокнулся с ним. – Найди-ка здесь себе пару, смотри, сколько народу.

– Он невинный, чистый, он нездешний, он уже отмечен тем, что случилось в Пампе-Галерас, – перечисляла – нет, читала речитативом, пела донья Адриана. – Рано или поздно его казнят терруки. А если уж ему суждено умереть, так пусть от его смерти будет какой-нибудь прок. Разве вы ничего не стоите? Разве вы не устаете до смерти, ломая спину на строительстве дороги? Не валитесь с ног, приходя в бараки? Неужели это ничего не стоит? Взвесьте все за и против и решайте.

Чем больше писко согревало грудь и щекотало желудок, тем явственнее ощущал Педрито Тиноко, что пол под его вырезанными из автомобильных шин и надетых прямо на босые ноги охотами все больше начинает теплеть и кружиться. Как юла. Когда-то – он уже не помнил, когда и где, – он научился запускать юлу: обматывал шнуром, подбрасывал и резко дергал за конец шнура – юла закручивалась в воздухе, ее разноцветные полосы сливались в одно яркое пятно, и она становилась похожей на зависшего над цветком колибри, потом она взлетала выше, к солнцу, и падала на землю. Острый носик ударялся о каменный бортик оросительной канавы или прыгал по скамейке у ворот, словом, там, куда его направили точный глаз и рука Педрито, и, постепенно выравниваясь, долго еще покачивалась и гудела маленькая веселая юла. А донья Адриана все говорила, пеоны согласно кивали головами. Некоторые протискивались к немому, дотрагивались до него. Их страх испарился. Педрито тоже перестал бояться и уже не чувствовал того смущения, которое испытал, войдя в погребок. Он все еще сжимал в руке деньги, время от времени его вдруг охватывало беспокойство: «Надо возвращаться». Но как было уйти? Едва он делал глоток писко, Дионисио радостно хлопал в ладоши и целовал его в щеку.

– Иудины поцелуи, – заметил Литума. – А я в это время храпел себе или слушал байки Томасито. Вам повезло, Дионисио и донья Адриана. Если бы в тот момент я вошел сюда и увидел, чем вы занимаетесь, вам бы несдобровать, можете мне поверить.

Он сказал это без злости и сожаления, уже примирившись с потерей. Донья Адриана все так же была занята своими мыслями и не обращала на Литуму внимания. Теперь она смотрела на пеонов, разбиравших завалы на дороге. Дионисио громко расхохотался. Он сидел на корточках. Шерстяной шарф, обмотанный вокруг шеи, придавал ему какой-то нелепый вид. Он явно развлекался, глядя на Литуму, моргая выпуклыми глазами, которые на этот раз были не такие красные, как обычно. Успокоившись, трактирщик сказал:

– Из вас вышел бы хороший сочинитель, капрал. В моей труппе были такие ребята. Когда мы ходили по деревням и по ярмаркам. Танцовщики, музыканты, жонглеры, фокусники, уроды всех мастей и рассказчики. Они всегда имели успех, старики и дети слушали их с открытыми ртами, а когда история подходила к концу, поднимали невероятный шум: «Еще! Еще, пожалуйста!», «Расскажите другую!» С вашей фантазией вы могли бы быть у меня звездой. Под стать донье Адриане, господин капрал.

– Да он не может больше пить, он уже дошел. В него больше не войдет ни капли, – удивленно протянул кто-то.

– Влей в него силой, а начнет блевать – пусть блюет, – крикнул другой. – Главное, чтобы он ничего не чувствовал, забыл, кто он и откуда.

– Кстати о немых: в провинциях Ла-Мар и Лякучо немым дают съесть язык попугая и этим вылечивают от немоты, – сказал Дионисио. – А вы этого наверняка не знали, господин капрал.

– Ты ведь нас простишь, простишь, правда? – Кто-то тихо говорил на кечуа хриплым срывающимся голосом, с трудом выговаривая слова. – Ты станешь нашим святым, мы будем благодарить тебя на праздниках как спасителя Наккоса.

– Дайте ему еще глотнуть, мать вашу, и не тяните кота за хвост. – Голос прозвучал четко и грубо. – Делать так делать!

На этот раз Дионисио играл не на кене, не на флейте, а на рондине. Тонкий металлический звук сверлил мозг немого. Множество рук поддерживало его, не давая упасть. Ноги у него стали тряпичными, плечи – соломенными, живот – как болото с лягушками, а голова – круговерть ярких звезд. Неожиданно вспыхивающие радуги расцвечивали звездную ночь. Если бы у него хватило сил протянуть руку, он мог бы коснуться звезды. Может быть, она такая же мягкая, теплая, нежная, как шея маленькой викуньи. Иногда его горло стискивали рвотные позывы, но желудок был пуст. Он знал, что если вглядится и вытрет затуманивающие взгляд слезы, то в безмерном небе, над заснеженными горами, увидит бегущее к луне стадо викуний.

– Да, время было другое и по многим причинам лучше, чем теперь, – задумчиво добавил Дионисио. – Прежде всего потому, что люди любили развлекаться. Они были такие же бедные, как сейчас, страдали от тех же невзгод. Но здесь, в Андах, люди еще имели то, что потом потеряли: охоту к веселью. Желание жить. А теперь они хоть и двигаются, и говорят, и напиваются, но все равно какие-то полумертвые. Вы не замечали этого, господин капрал?

Были только звезды, погребок исчез. Когда его вынесли оттуда на свежий воздух, холод стал покалывать щеки, кончик носа, руки, ноги, с которых по пути свалились охоты, но внутри, согревая кровь, еще теплился огонек. Больше не била в нос едкая вонь, чистый воздух был напоен ароматом эвкалиптов, запахом сухого маиса, свежестью журчащих ключей. Его несли на руках? Он восседал на троне? Он был святым покровителем праздника? Читал ли отходную священник, стоя у его ног? Или его помянула в своей молитве богомолка, уснувшая у дверей скотобойни в городке Абанкай? Нет. Это был голос доньи Адрианы. И, может, затерялся в толпе мальчик-служка с серебряным колокольчиком в одной руке и кадилом с благовониями в другой. Педрито Тиноко умел кадить, он научился этому в церкви Святой Росарио в те времена, когда его рука умела так ловко запускать юлу, он кадил, и клубы ладана поднимались к лицам святых.

– Даже провожая покойника, народ развлекался: ели, пили, рассказывали истории, – продолжал Дионисио. – Мы часто ходили на похороны, вся наша труппа. Тогда прощание с покойником длилось несколько суток, выпивали до дна две большие бутыли с вином. А теперь, если кто уходит из жизни, с ним прощаются только родственники, притом без всяких обрядов, будто он собака какая. В этом тоже полный упадок, вы согласны, господин капрал?

Процессия поднималась в гору, изредка нарушая благоговейную тишину, раздавался чей-то вскрик, кто-то всхлипывал. Чего они боялись? О чем плакали? Куда шли? Его сердце вдруг заколотилось, слабость мгновенно улетучилась. Ну конечно! Его вели к его подружкам! Конечно же! Конечно! Викуньи уже ждут, они там, куда его поднимают. Его захлестнула волна радости. Если бы хватило сил, он закричал бы, запрыгал и, не зная, как благодарить за эту встречу, поклонился бы низко-низко, до земли. Его переполняло счастье. Сейчас они навострят уши, чувствуя его приближение, вытянут свои длинные шеи, жадно втянут воздух маленькими влажными носами, их огромные глаза, наверное, уже выискивают его, а когда они уловят его запах, все стадо придет в такое же радостное возбуждение, в котором пребывал он сам. Они бросятся друг к другу, он будет их обнимать, гладить, наконец-то они будут вместе и забудут обо всем на свете, радуясь встрече.

– Кончим с ним поскорее к чертовой матери, – произнес все тот же грубый голос, но уже без прежней уверенности, просительно. Было ясно, что в этом человеке проснулись сомнение и страх. – На воздухе он может прийти в себя, поймет, что с ним делают. Нет, только не это.

– Если бы вы верили в десятую часть всего этого, вы бы давно нас арестовали и отправили в Уанкайо, – перебила его донья Адриана, очнувшись от оцепенения. – Так что хватит рассказывать сказки, капрал.

– Вы и эти суеверные горцы принесли немого в жертву здешним апу. – Капрал поднялся со скамьи. На него вдруг накатила страшная усталость. – Это так же верно, как меня зовут Литума. – Он надел фуражку. – Но кому я смогу доказать это? Мне никто не поверит, и первыми мне не поверят мои начальники. Так что я прикушу язык и буду хранить эту тайну. Разве можно убедить кого-то, что в наше время приносят человеческие жертвы, а?

– Думаю, что нет, – нахмурившись, сказала донья Адриана и прощально помахала рукой.

* * *

Я знаю, может показаться странным, что мы осели в Наккосе, а не где-нибудь в другом месте сьерры. Но так уж вышло: когда мы устали от бродячей жизни и почувствовали приближение старости, мы оказались как раз тут. Наккос тогда не был полузаброшенным поселком, каким он стал потом. И ничто вроде бы не говорило, что дни его сочтены. И хотя шахту Санта-Рита к тому времени уже закрыли, он оставался бойким местом, здесь была крепкая крестьянская община и одна из лучших ярмарок во всей провинции Хунин. По воскресеньям вот на этой самой улице толпились слетевшиеся отовсюду торговцы, индейцы, метисы и даже благородные господа – кабальерос. Здесь покупали и продавали лам, альпак, овец, свиней, прялки, овечью шерсть, стригальные ножницы, маис, ячмень, хину, коку, юбки, шляпы, жилеты, ботинки, инструменты, лампы. Здесь продавали и покупали все, что может понадобиться мужчине или женщине. А женщин, надо сказать, в Наккосе тогда было больше, чем мужчин, можете облизнуться, бобыли. Да и вообще народу было раз в десять больше, чем теперь. Дионисио каждый месяц спускался отсюда к побережью закупать большие бутыли вина. Выручки нам хватало, чтобы нанимать двух погонщиков мулов, которые сами грузили и разгружали товар.

Нам обоим нравилось, что Наккос был вроде перекрестка, здесь постоянно появлялись новые люди, одни поднимались в пуны, другие спускались в сельву, многие держали путь в Уанкайо или направлялись через Наккос на побережье. Здесь мы познакомились, здесь Дионисио влюбился в меня, и здесь у нас все завязалось. Давно уже шли разговоры о дороге, которая заменит тропу для вьючных животных. О ней говорили много лет, прежде чем, наконец, окончательно решили строить. Жаль, что, когда начались работы, когда здесь появились вы с вашими кайлами, лопатами, отбойными молотками, было уже поздно. Смерть уже выиграла свой бой с жизнью. Такая у этой дороги была судьба – остаться недостроенной. Я-то не обращаю внимания на эти слухи, которые не дают вам спать и заставляют напиваться. То, что работы остановят и всех уволят, я знаю давно – я видела это в своих снах. И я слышала это в биении сердца дерева и камня, я читала об этом по внутренностям пустельги и морской свинки. Наккос обречен на гибель. Так захотели духи, и так будет. Разве только… В который раз я вам повторяю: серьезная болезнь требует серьезных лекарств. Так уж на роду написано тому человеку, это говорит Дионисио, а у него всегда был дар предвиденья. И я, живя с ним, восприняла от него этот дар.

К тому же из-за этих самых гор в Наккосе есть что-то особенное, какая-то волшебная сила. Это тоже повлияло на нас с Дионисио. Нас обоих всегда привлекала опасность. Ведь именно она придает вкус жизни, заставляет ценить ее. Жизнь без опасности – сплошная скука и глупость. Смерть. И пиштако, конечно, появились здесь не случайно, например, тот, что выпотрошил Хуана Апасу и Себастьяна. Жеребец, да. Их привлек начавшийся упадок Наккоса и тайная жизнь индейцев уанка. В этих горах полно древних могил. Вот почему в этой части Анд столько духов. Вступить с ними в связь нам стоило огромного труда. Благодаря им мы многому научились, даже Дионисио было чему научиться, а ведь он и так чего только не знал. Но прошло много времени, прежде чем я смогла применить эти знания на деле. Например, когда пролетит кондор, распознать, кто это: посланник или просто голодная птица? Теперь-то я различаю их с первого взгляда, можете проверить, если сомневаетесь. Только духи самых мощных гор, снежные вершины которых поднимаются выше облаков, – только они перевоплощаются в кондоров; духи более низких гор превращаются в сокола или пустельгу; ну а духи низких гор и холмов могут обернуться дроздами, и самое большее, на что они способны, – это посеять раздор в какой-нибудь семье. И подношения им требуются самые простые, вроде тех, что индейцы оставляют на перевалах: еда, выпивка.

В старину здесь многое происходило. Я хочу сказать, еще до того, как открыли Санта-Риту. Кто имеет дар предвидения, может видеть прошедшее так же ясно, как будущее, и я увидела, каким был Наккос, когда он еще не назывался Наккосом, и до того, как упадок победил здесь волю к жизни. Раньше жизнь здесь била ключом, ее было много, и смерти поэтому тоже было много. Всего было в избытке – и радости, и страдания, как и должно быть; плохо, когда, как сейчас в Наккосе, да и во всей сьерре, а может быть, и во всем мире, страдание взяло верх и господствует повсюду, и никто уже не помнит, что такое настоящая радость, наслаждение. Раньше люди не боялись встречаться со злом, они боролись с ним искупительными жертвами. Ведь жизнь и смерть – это как весы, где на обеих чашах лежит одинаковый груз, или как два барана одинаковой силы – они упираются друг в друга рогами, и ни один не может продвинуться вперед, и ни один не хочет отступить.

Что они делали, спрашиваете вы, чтобы смерть не побеждала жизнь? Подтяните-ка животы, стисните желудки, а не то вас, не ровен час, начнет выворачивать. Эта правда не для слабаков в брюках, а для тех, кто хоть и в юбке, да крепок духом. Именно женщины брались за дело. Они, и только они. Брались и доводили его до конца. А мужчина, которого на общем совете выбирали главой праздника на следующий год, загодя начинал дрожать. Он знал, его власть продлится только до конца гулянья, а потом его принесут в жертву. Но он не убегал, не пытался спрятаться, когда праздник, которым он верховодил, приближался к концу, когда заканчивалась длинная череда танцев и пиров. Ничего подобного. Он оставался до конца и гордился тем, что может послужить своей деревне. И умирал как герой, окруженный любовью и уважением. Он и на самом деле был героем. Он много пил, дни и ночи напролет играл на чаранго, или на кене, или на арфе, или на каком-нибудь другом инструменте, плясал, отбивал чечетку, пел, чтобы заглушить тоску, забыться и ничего не чувствовать и отдать свою жизнь без страха и по доброй воле. А в последнюю ночь праздника женщины устраивали за ним охоту, одни только женщины. Такие же пьяные и буйные, как те помешанные в труппе Дионисио. Только этих никто не пытался остановить – ни мужья, ни отцы. Напротив, для них точили ножи и мачете и наставляли: «Ищите его хорошенько, найдете – обложите со всех сторон, кусайте, режьте, пусть прольется кровь, чтобы у нас был спокойный год и хороший урожай». Охотились на него так же, как индейцы охотились на пуму или на оленя, когда в этих краях водились пумы и олени, – устраивали облаву. Он ведь тоже становился для них чем-то вроде дикого зверя. Его окружали со всех сторон, смыкали круг теснее и теснее, пока не схватят его. А через неделю на общем совете выбирали главу следующего праздника. Вот как они покупали счастье и процветание Наккоса. Все это знали, и никто не распускал из-за этого нюни. Бесплатным бывает только упадок, такой, как сейчас, например. Чтобы потерять уверенность в завтрашнем дне, жить в страхе, превратиться в быдло, каким вы становитесь на глазах, – за это и правда ничего не надо платить. Строительство остановилось – и вы останетесь без работы, придут терруки – и устроят вам кровавую баню, обрушится новый уайко – и нас окончательно сотрет с лица земли. Злые духи выйдут из гор и прощальным танцем качарпари отпразднуют конец Наккоса, и слетится столько кондоров, что небо станет черным. Разве что…

Неправда, что Тимотео бросил меня, потому что струсил. Что якобы на следующее утро после праздника он встретил меня у входа в шахту Санта-Рита, а у меня в руках были наплечные украшения, которые носит глава праздника, и Тимотео испугался, что собираются выбрать его, и удрал из Наккоса. Это все пустая болтовня, вроде разговоров о том, что его из-за меня убил Дионисио. Когда в Наккосе устраивали такие ежегодные праздники с жертвоприношением, о которых я вам рассказываю, меня еще не было на этом свете, мой дух еще витал меж звезд, ожидая своей очереди воплотиться в женское тело.

Музыка, как и писко, помогает лучше понять горькую правду, Дионисио всю жизнь старался научить чему-то людей, да только толку от этого мало: большинство затыкает уши, чтобы не слышать. Все, что я знаю о музыке, я знаю от него. Петь уайнито с душой, забывая обо всем, отдаваться ему, растворяться в нем, чувствуя, что сама становишься песней, что не ты ее поешь, а она сама поет твоими устами, – вот путь мудрости. Отбивать лихую чечетку, кружиться, делать фигуры, отдаваться ритму, пока не почувствуешь, что не ты танцуешь уайнито, а уайно танцует твоими ногами, что танец проникает внутрь тебя, движет тебя, а ты только подчиняешься ему, – вот путь мудрости. Ты уже не ты, я больше не я, а все мы другие, все, кто вокруг. Так душа выходит из тела и отправляется в мир духов. Вот что такое песня и танец. Ну, и вино, конечно. Как говорит Дионисио, когда человек хмелеет, он совершает путешествие к своему зверю, он сбрасывает заботы и открывает свою тайну, находит точку своего равновесия. В остальное время он узник, он как труп в древней могиле или на сегодняшнем кладбище. Всегда раб, всегда чей-то слуга. А когда мы пьем вино, танцуем и поем, среди нас нет ни индейцев, ни метисов, ни благородных господ – кабальерос, ни бедных, ни богатых, ни мужчин, ни женщин. Все различия стираются, и мы превращаемся в духов: индейцы, метисы, благородные господа – кабальерос. Но не каждый способен совершить такое путешествие, когда танцует или пьет вино. Надо иметь особое расположение к этому, надо уметь отбросить гордость и стыд и спуститься с пьедестала, на который ты вскарабкался. Тот, кто не может усыпить свои мысли, не может забыться, избавиться от тщеславия и кичливости, кто не становится ни песней, когда поет, ни танцем, когда танцует, кто не хмелеет, когда напивается, – такой человек не может покинуть свою тюрьму, он не путешествует, не встречает своего зверя, не поднимается до духов. Он не живет, он никчемный живомертвец. Не годится он и для того, чтобы накормить собой горных духов. Им нужны другие люди, те, кто избавились от своего рабства. Многие, сколько ни пьют, не могут захмелеть или не могут раствориться в песне и танце, даже если орут дикими голосами и выбивают каблуками искры. А вот прислужник наших полицейских – совсем другое дело. Хоть он и немой и блаженный, он чувствует музыку. И умеет танцевать, да! Я видела, как он танцует, когда с каким-нибудь поручением спускается с горы или потом поднимается в гору. Он закрывает глаза, уходит в себя, у него меняется шаг, он уже не идет, не бежит, а движется в ритме уайнито, поднимается на носки, подпрыгивает, взмахивает руками. Он слушает уайнито, которое слышит только он, которое поется только для него, и сам поет его беззвучно – оно звучит в его сердце. Он забывает обо всем и улетает, он путешествует, приближается к духам. Терруки не убили его в Пампе-Галерас не случайно: его защитили духи гор. Наверно, они наметили его для какой-то высшей цели. Его они, конечно, встретят с распростертыми объятиями, как после тех праздников встречали других избранных людей, которых им вручали женщины. Вы же, хоть и щеголяете в брюках и имеете яйца, которыми так бахвалитесь, вы бы на их месте обделались со страха. Вы скорее согласитесь остаться без работы, согласитесь, чтобы вас уводили в свою милицию терруки, согласитесь на все что угодно, лишь бы не брать это на себя. Чему же теперь удивляться, если Наккос остался без женщин? Они защищали поселок от злых духов, поддерживали его жизнь и процветание. Понятно, что, как только они ушли, начался упадок Наккоса, у вас же не хватает мужества остановить его. Вы позволите, чтобы жизнь здесь иссякла, чтобы ее вытеснила смерть. Разве только…

* * *

– Что касается долларов, я о них нисколько не жалел. Это были ее доллары. – Голос Томаса не допускал возражений. – Но то, что Мерседес уехала и я понял, что никогда больше ее не увижу, что теперь она будет с кем-то другим или другими, – это было страшным ударом, господин капрал. Я не мог пережить это. Мне даже приходила мысль покончить с собой, правду говорю вам. Но не хватило духу.

– Оно и к лучшему, – рассудительно сказал Литума. – Теперь я понимаю тебя, Томасито. Например, почему ты иногда плачешь во сне. Теперь-то мне это понятно. И почему ты всегда говоришь только о ней и не рассказываешь ни о чем другом. А вот чего я никак не могу взять в толк, так это почему ты после того, как Мерседес смоталась, несмотря на все, что ты для нее сделал, почему ты все равно ее любишь? На самом деле ты должен бы ненавидеть ее.

– Я ведь горец, господин капрал, не забывайте, – пошутил его помощник. – А у нас знаете как говорят: «Чем больше бьют, тем сильнее любишь», не слыхали такой поговорки? Вполне подходит для моего случая.

– А ты не слыхал, что клин клином вышибают? Вместо того, чтобы так убиваться, нужно было найти другую бабу. Сразу забыл бы свою пьюранку.

– Рецепт моего крестного отца, – вспомнил Томас.

– Любовные страданья не терзают сто лет, такого бы никто не выдержал, – утешил его майор. И уже другим тоном распорядился: – А сейчас марш в «Домино» и трахни там эту вертлявую болтушку Лиру или грудастую Селестину. А если хватит пороху, трахни их обеих. Я позвоню, чтобы тебе сделали скидку. И если эта пара горячих задниц не вытрясет у тебя из головы Мерседес, то пусть у меня с мундира снимут один галун.

– Я попробовал выполнить его совет, пошел туда. – Томас вымученно засмеялся. – У меня в тот момент не было своей воли, я ничего не соображал, делал все, что мне говорили. Так вот, я вышел, подхватил на улице какую-то ночную бабочку и повел ее в маленький отель напротив «Домино», хотел проверить, смогу ли я таким образом забыть Мерседес. Но ничего не вышло. Пока эта бабочка ласкала меня, я вспоминал Мерседес, невольно сравнивал с ней эту девчонку. И у меня не встал, господин капрал.

– Ты рассказываешь о себе такие интимные вещи, что мне даже немного неудобно, – смутился Литума. – А ты сам не чувствуешь стыда, когда говоришь, что у тебя не встал, Томасито?

– Я не рассказал бы об этом никому другому, – сказал его помощник. – Только вам. Вам я доверяю даже больше, чем толстяку Искариоте. Вы мне как отец, господин капрал, своего-то я не знал.

– Эта женщина не для тебя, парень. С ней ты, пожалуй, угодишь в какую-нибудь историю еще почище той, – говорил майор. – Это птица высокого полета. Даже Боров был для нее мелковат. Не видел сам, как она задирала нос передо мной, когда ты нас познакомил? Да еще, заноза такая, называла меня родственничком.

– Чтобы иметь такую около себя, чтобы заполучить ее навсегда, я мог бы снова убить или ограбить кого-нибудь. – Голос Карреньо срывался. – Сделать что угодно. А хотите, я скажу вам кое-что еще более интимное? Никогда не буду спать ни с какой другой женщиной. Они меня не интересуют, не существуют для меня. Или Мерседес, или никто.

– Эх, едрена мать! – заметил Литума.

– Сказать тебе правду, поставил бы я этой Мерседес пистон, с большим бы удовольствием, – сипло засмеялся майор. – Кстати, я ей кое-что предложил, когда мы с ней танцевали в «Домино». Вообще-то я хотел испытать ее, я тебе уже рассказывал. И знаешь, что она мне ответила? Она совершенно бесстыдно положила руку мне на ширинку и говорит: «С тобой – ни за какие коврижки, и если ты даже приставишь пистолет мне к груди – все равно нет. Ты не в моем вкусе, родственничек».

На этот раз майор был в форме. Он сидел за небольшим письменным столом в своем кабинете на первом этаже министерства. На столе громоздились высокие стопки бумаг, среди них был втиснут вентилятор, рядом – маленький перуанский флажок. Карреньо в штатской одежде стоял прямо перед портретом президента, который, казалось, ехидно рассматривал его. Майор протирал свои неизменные черные очки, крутил карандаш, играл ножом для бумаг.

– Не говорите таких вещей, крестный. Мне так тяжело слушать это, просто невыносимо.

– Да я тебе рассказываю специально, чтобы ты понял: эта женщина тебе не подходит, – постарался успокоить его майор. – Она наставила бы тебе рога даже со священником или гомосексуалистом. Это самый опасный тип женщин. Тебе повезло, что ты избавился от нее, хоть и не по своей воле. Ну а теперь не будем терять времени. Займемся твоим делом. Надеюсь, ты не забыл, что влип в скверную историю в Тинго-Марии?

– Он определенно твой отец, Томасито, – прошептал Литума. – Точно.

Майор поискал что-то на столе, вытащил из стопки бумаг папку и помахал ею перед носом Карреньо:

– И тебе нелегко будет выпутаться из нее так, чтобы твое личное дело осталось чистым. А если не сможешь, останешься замазанным на всю жизнь. Но я уже нашел способ, как тебя обелить, мне тут помог один адвокат-крючкотворец. Ты – раскаявшийся дезертир. Сбежал, потом понял, что ошибся, все обдумал, осознал свою вину и теперь вернулся, чтобы просить о прощении. В доказательство своей искренности ты просишься добровольцем в зону, где введено военное положение. Будешь бороться там с подрывными элементами, парень. Подпиши-ка вот здесь.

– Хотелось бы мне познакомиться с твоим крестным отцом! – с восхищением воскликнул Литума. – Что за человек, а, Томасито!

– Твоя просьба удовлетворена, и ты уже получил назначение, – продолжал майор, дуя на подпись Карреньо. – Ты направляешься в Андауайлас в распоряжение лейтенанта Панкорво. Крепкий мужик, между прочим. Проведешь в горах несколько месяцев, годик. Не будешь здесь мозолить глаза, о тебе за это время забудут, и твое личное дело останется в полном порядке. А когда ты уже будешь чистеньким, как пасхальное яичко, я подыщу тебе местечко получше. Не хочешь сказать мне спасибо?

– Толстяк Искариоте тоже меня очень поддержал, – сказал Томас. – Он купил мне билет на автобус до Андауайласа и вообще в те дни не оставлял меня одного, был моей тенью. Сам-то он считал, что от любви можно излечиться хорошей едой, для него ведь смысл жизни в том и состоял, чтобы вкусно поесть, я вам уже рассказывал.

– Пироги со свининой, мясо на шампурах, шкварки со сладким картофелем камоте, рыба горбыль в лимонном соусе, фаршированный сладкий перец, устрицы с плавленым сыром, картофельное пюре по-лимски – с салатом, сыром и маслинами, хорошо охлажденное пиво, – перечислил Искариоте и, небрежно махнув рукой, добавил: – Это только начало. А потом перец ахи с курятиной и белым рисом и вяленая козлятина. А в промежутках, чтобы скоротать время, кисель из кукурузной муки и нуга от доньи Пепы. Так что не вешай нос, Карреньито!

– Да мы не съедим и половины – лопнем.

– Это ты лопнешь. А у меня живот растягивается, как резиновый. Надо уметь жить. Мы еще не успеем дойти до козлятины, как ты уже забудешь свою Мерседес.

– Я не забуду ее никогда, – твердо произнес Карреньо. – Точнее, не хочу забывать. Я ведь даже не знал, что можно быть таким счастливым, господин капрал. Может, оно и к лучшему, что все так вышло. Что счастье оказалось таким коротким. Ведь если бы мы поженились и жили вместе, постепенно начались бы все эти ссоры-раздоры, которые отравляют жизнь супружеским парам. Но у нас этого не было, и у меня остались только самые прекрасные воспоминания.

– Она удрала от тебя с твоими четырьмя тысячами долларов после того, как ты убил из-за нее человека и помог получить новое избирательское удостоверение, – возмутился Литума. – А у тебя распрекрасные воспоминания об этой пьюранке. Ты мазохист, Томасито.

– Я знаю, что ты не позволяешь вмешиваться в свои дела, – неожиданно серьезно сказал Искариоте. Он был весь в поту, его тучное тело колыхалось, когда он тянулся за куском и отправлял его в рот. Сейчас он держал перед собой вилку с рисом и покачивал ею в такт словам. – Но все-таки разреши мне дать дружеский совет. Знаешь, что я сделал бы на твоем месте?

– Что?

– Я бы отомстил. – Искариоте поднес наконец вилку ко рту и принялся пережевывать рис, прикрыв от наслаждения глаза, потом он проглотил его, запил пивом, облизнул толстые губы и только после всего этого продолжил: – Она должна поплатиться за свое свинство.

– Что-что? – поразился Карреньо. – Знаешь, Толстяк, хоть у меня на душе и кошки скребут, но от твоих слов мне хочется смеяться.

– Надо бы ударить ее по самому больному месту. – Искариоте не обратил внимания на его слова. Отдуваясь, он вытащил из кармана большой белый платок с синей каймой, расправил его обеими руками и промокнул лицо. – Скажем, отправить ее за решетку как сообщницу Борова. Это нетрудно сделать, достаточно подложить донос в следственные материалы. И пока суд да дело, пока все будет раскручиваться, придется ей посидеть в женской тюрьме в Чоррильосе. Она не говорила тебе, что боится попасть в тюрьму? Пусть, пусть посидит, там ей не сладко придется.

– А я ее вызволю оттуда. Приду ночью с лестницей, с веревками. В общем, ты меня заинтересовал, Толстяк.

– В Чоррильосе я могу устроить так, чтобы ее поместили в зону, где держат лесбиянок, – пояснил Искариоте с таким видом, будто речь шла об уже решенном деле. – Вот тогда она узнает, почем фунт лиха, Карреньито. В этой зоне половина женщин сифилитички, и она тоже подцепит там какую-нибудь заразу.

– Это мне нравится уже меньше. Чтобы мою любимую заразили сифилисом? Да я этих лесбиянок своими руками разорву.

– Есть и другой способ. Давай разыщем ее, схватим и доставим в комиссариат полиции в Такоре, там служит один мой хороший знакомый. Пусть ее посадят на ночь в камеру с поножовщиками, наркоманами и прочими подонками. На следующее утро она не сможет вспомнить, как ее зовут.

– А я пойду к ее камере, встану на колени и поклонюсь ей, – улыбнулся Томас. – Она будет моя святая Роза Лимская.

– Вот поэтому она тебя и бросила. – Толстяк Искариоте уже навалился на десерт и говорил с набитым ртом. – Женщинам не нравится такое почитание, Карреньито. Если бы ты с ней обращался как Боров, она стала бы твоей овечкой, не отходила бы от тебя ни на шаг.

– Она мне нравится такая, какая есть – капризная, ветреная, изменчивая. Характер – хуже некуда, а все равно нравится. Несмотря ни на что. Хоть вы мне и не поверите, господин капрал.

– Почему мне не поверить, что ты сумасшедший? – спросил Литума. – Разве здесь вообще есть нормальные люди? Разве терруки не чокнутые? Или Дионисио и его ведьма, разве они не помешанные? Скажешь, не тронулся умом лейтенант Панкорво, который пытал огнем немого, чтобы заставить его говорить? И где ты найдешь таких психопатов, как эти горцы, запуганные потрошителями и апу? А в своем уме те, кто похищает людей, чтобы ублажить всех этих муки и апу? Твое помешательство, по крайней мере, не приносит никому вреда, кроме тебя самого, конечно.

– Только вы, господин капрал, сохранили ясную голову в этом сумасшедшем доме.

– Возможно, поэтому я чувствую себя так неуютно в Наккосе, Томасито.

– Ну хорошо, сдаюсь, не будем мстить Мерседес, пусть живет как хочет, оставляя на своем пути убитых любовников и малахольных обожателей, – сказал толстяк Искариоте. – Хоть этим подниму тебе настроение. Мне будет недоставать тебя, Карреньито, я уже привык работать с тобой. Надеюсь, что там, куда ты едешь, тебе будет хорошо. Смотри, чтобы терруки не пустили тебе кровь. Будь осторожен и пиши.

– И потому жду не дождусь, когда меня отзовут отсюда, – добавил Литума. – Давай-ка поспим немножко, уже светает. А знаешь, Томасито, ведь ты мне рассказал всю свою жизнь. Все остальное я уже знаю. Ты явился в Андауайлас, служил там у лейтенанта Панкорво, потом тебя прислали сюда, ты привел с собой Педрито Тиноко, мы с тобой познакомились. О чем же, черт возьми, мы будем говорить в оставшиеся ночи?

– О Мерседес, о чем же еще, – решительно ответил его помощник. – Я снова буду вам рассказывать о моей любви, с самого начала.

– Едрена мать! – Литума зевнул, раскладушка под ним заскрипела. – Снова с самого начала?