Когда речь заходит о латиноамериканской литературе, на память сразу же приходят имена: Борхес, Кортасар, Гарсиа Маркес. Или образы, созданные этой знаменитой триадой: бесконечные лабиринты во времени и пространстве; алеф, позволяющий видеть все сущее; ненадежный мост из двух досок над узкой улицей в Буэнос-Айресе; встреча хронопа и фама; дождь и одиночество в Макондо; мальчик, впервые в жизни трогающий лед. Или слова и выражения, ставшие уже частью русского языка: «бурдак», «финтихлюпик», «библиотека Вавилона», «полковнику никто не пишет».

Марио Варгас Льоса (р. 1936) — автор десятка романов, рассказов, пьес, книг художественной критики, лауреат престижнейших испанских и латиноамериканских литературных премий, общественный деятель (в 1990 году он был кандидатом на пост президента Перу), и все-таки он не получил, как три вышеназванных писателя, подобного признания в России; пожалуй, и во всем мире за пределами Испании и Латинской Америки тоже. Попытаемся разобраться в причинах такой «локальной» популярности.

Рассуждая о том, почему имя испанца Франсиско де Кеведо не значится «в списках имен всемирно знаменитых», Борхес писал: «Нет такого писателя с мировой славой, который бы не вычеканил себе символа; причем надо заметить, символ этот не всегда объективен и отчетлив. […] Кеведо по своим возможностям не ниже кого бы то ни было, однако ему не удалось найти символ, завладевающий воображением людей».

Что может претендовать на роль такого главного символа у Варгаса Льосы? В предисловии к одному из сборников своих рассказов сам писатель замечал: «Существуют писатели „интенсивные“ и „экстенсивные“: то есть те, кто на всем протяжении своего творчества сосредоточен на одной центральной теме или идее, углубляет и обогащает ее в каждом своем произведении, — так делали Кафка, Фолкнер или Вирджиния Вулф, и те, кто разбрасывается и меняется от книги к книге, осваивая все новые и новые территории, — как, например, Мелвилл, Толстой или Бальзак. Хоть мне и хотелось бы попасть в первую категорию, эта книга, по-моему, неопровержимо доказывает мою принадлежность ко второй». В произведениях Варгаса Льосы есть безжалостные описания сцен насилия; есть привлекающие своим экзотизмом зарисовки жизни в сельве и в Андских горах; есть герои, кочующие из книги в книгу; трудно оставить без внимания и трагикомическую полупристойную историю Фитюльки Куэльяра — но всего этого, пожалуй, недостаточно.

На мой взгляд, главное в творчестве Варгаса Льосы — его неподражаемая писательская техника, которая и делает его стиль узнаваемым. Новая манера письма — это как раз то, что труднее всего передать на другом языке. Сказанное отнюдь не умаляет заслуг переводчиков писателя на русский язык: его переводили много и хорошо — это лишь попытка объяснить, почему имя Марио Варгаса Льосы в испаноговорящем мире всегда будет значить больше, чем за его пределами.

В нашей книге собраны малые произведения Варгаса Льосы, по которым можно судить о раннем этапе его творчества: в первом своем сборнике рассказов молодой перуанец «пробует на вкус» литературное ремесло, вырабатывает свою писательскую технику; в повести «Щенки» демонстрирует богатый потенциал этой неповторимой техники; в эссе и устных выступлениях раскрывает перед читателями свое видение мира, в котором он творит, и миров, им самим сотворенных.

Реальность и вымысел в творчестве Варгаса Льосы тесно переплетены. В этом смысле показательна история его первого литературного успеха. В 1957 году журнал «Revue Franchise» объявил конкурс на лучший перуанский рассказ, премия победителю — двухнедельная поездка в Париж. «Меня, как и всю здравствующую на тот момент перуанскую литературу, швырнуло к пишущей машинке, — вспоминает писатель, — так и родился рассказ „Поединок“». Так молодой журналист из Лимы выиграл конкурс, побывал в городе, воплощавшем для него всю европейскую литературу, и утвердился в мысли, что, чтобы из него получился писатель, нужно покинуть Перу. Вскоре Варгас Льоса надолго переселился в Европу, жил в Мадриде, Париже, Лондоне, Барселоне, брался за любую работу, которая не отрывала его от пишущей машинки, — и стал знаменитым перуанским писателем.

Сборник рассказов «Вожаки» вышел в свет в 1959 году в Барселоне и был отмечен премией имени Леопольде Аласа. Эти рассказы иногда называют ученическими — мне трудно с этим согласиться. Несмотря на молодость автора, это вполне зрелая и самобытная проза, интересная сама по себе, а не только в контексте последующего творчества писателя. С другой стороны, верно то, что Варгас Льоса — по преимуществу автор романов (или «коротких романов», таких как «Щенки»), с жанром романа связаны и его литературно-критические симпатии; рассказ для него всегда остается приближением, подготовительным этапом на пути к большой книге.

В каком-то смысле все написанное Варгасом в пятидесятые — семидесятые годы действительно представляет собой одну большую книгу, книгу о Перу и о самом себе. Эти тексты объединяются общими героями (которые переходят из книги в книгу или имеют сходную биографию, принадлежат одному кругу), местами действия (Лима, Пьюра, горы, амазонская сельва — все это знакомые писателю по личному опыту части его страны) и, конечно, темами и единой манерой письма. «Можно сказать, что сборник „Вожаки“ представляет собой фундамент всего творчества Варгаса Льосы, — пишет А. Матилья Ривас, — в том, что касается его тематики, его мировоззрения и его повествовательной техники и стратегии». В ряду основных составляющих раннего творчества Варгаса зарубежные исследователи выделяют насилие, детерминизм и культ мужской силы (мачизм).

Насилие, жестокость, страх и принуждение представляют собой основные стихии, царящие в первой книге Варгаса; об этом почти не говорится напрямую, но именно такие силы управляют поступками героев, определяют их поведение, в этом смысле оправдан разговор о детерминизме. Для себя же герои основывают свои поступки на мужском кодексе чести, который выработан как будто без их участия (во всяком случае, за рамками рассказов), но тем не менее кажется им непреложным.

Так, например, «Воскресный день» начинается с признания в любви, но на самом деле юные герои, члены кружка «грифов», озабочены в первую очередь тем, чтобы не уронить свое достоинство перед товарищами и шире — перед «всем Мирафлоресом»: таков большой круг, ограничивающий их поле зрения. Поэтому «грифы» столь несвободны, управляемы в своем поведении: один жест или фраза, сказанная при всех, неизбежно вызывает ответную реакцию, известную заранее: «Нет! — воскликнул Мигель. — Я приглашаю всех или никого. Если Рубен уйдет, обеда не будет». — «Ты слышал, гриф Рубен? — сказал Франсиско. — Придется остаться».

Круг, включающий в себя героев, появляется и в самом начале заглавного рассказа сборника — «Вожаки»: «Третьи и четвертые классы вышли раньше и образовали большой круг, который двигался, поднимая пыль. […] Круг увеличился». Однако, как и Мигель из «Воскресного дня», главный герой использует и большой круг школьников, и кружок койотов, чтобы добиться собственной цели — свести счеты с Лу, другим вожаком, и вернуть себе утраченное лидерство. Его поведение по отношению к Лу и к их общему делу, школьной стачке, небезупречно с точки зрения нравственности, но не выходит за рамки кодекса чести этих подростков, которые пытаются вести себя как взрослые мужчины.

Изначальная заданность стоит и за действиями персонажей «Поединка», включая самого рассказчика: «Хромой помедлил, прежде чем ответить. Я решил, что он собирается оскорбить старика, и опустил руку в задний карман брюк». Варгас Льоса мастерски наполняет рассказ предвестьями близкой смерти Хусто («Я наполнил стакан до краев, так что пена выплеснулась на стол»; «Мальчик спал у нее на руках, и мне показалось, что он умер»; «Когда мы по узенькой тропке спускались к реке, Брисеньо оступился и чертыхнулся» и т. д.), и все-таки в день схватки никто не может ничего изменить, хотя все знают, что исход ее предрешен.

Поступки героев достигают полной механистичности в момент поединка: «…когда один резко выбрасывал вперед правую руку… другой неизменно отвечал автоматическим движением левой руки», — дерущиеся как будто лишены выбора в ситуации, когда любая другая реакция ведет к поражению и смерти; поэтому неслучайно, что Хусто сравнивается еще и с куклой на пружинах.

У Хуана и Давида (рассказ «Младший брат») нет иного выбора, кроме как убить индейца, про которого известно, что он изнасиловал их сестру, несмотря на сомнения, не оставляющие младшего брата. Действия Хуана описаны как движения марионетки; если для старшего брата ситуация выглядит вполне определенно («Это мужское дело»), то младший, городской житель, подчиняется не до конца ясному ему самому закону, который теряет свою силу, как только убийство совершено: «Хуан одеревенел и оглох», он «был как тряпка».

В послушную куклу пытается превратить свою жертву и Хамайкино, персонаж «Посетителя»: он связывает донью Мерседитас, таскает по дому, щекочет, вызывая неестественный хохот. Но и до того, как тело Мерседитас теряет свободу передвижения, Хамайкино уже имеет возможность навязать ей свою волю: «Вы уже допили бутылку? Так почему бы не открыть еще одну? — Женщина беспрекословно подчиняется», — предатель управляет поступками женщины, используя ее страх за любимого человека.

Страх является главной темой рассказа «Дедушка». Возможно, последнее осмысленное деяние престарелого сеньора имеет своей целью максимально напугать маленького мальчика, его внука. Крик мальчика («вопль зверя, пронзенного множеством стрел»), увидевшего светящийся череп, делает дедушку счастливым; маленький герой рассказа (может быть, будущий герой «Вожаков», «Щенков» или «Поединка») приобщается к новому для себя миру мужчин через ужас и смерть.

Но мир «Вожаков» — это не бездушная конструкция, в которой насилие с неизбежностью порождает насилие, а ответом на удар всегда является удар; рассказы Варгаса населены живыми людьми, и, пожалуй, самое важное в них это попытки героев (удавшиеся или неудавшиеся) разорвать порочный круг, их апелляция к иным ценностям, нежели условный «кодекс чести», соблюдение всех требований которого приводит к борьбе до полной победы над слабым и, в пределе, к смерти. Интересно, что писатель не наделяет героев, с точки зрения которых ведется повествование, объективной правотой: наши симпатии зачастую принадлежат им лишь потому, что мы смотрим на мир их глазами.

Нельзя, например, сказать, что Хусто лучше Хромого — просто об их поединке рассказывает друг Хусто. Именно Хромой пытается остановить поединок, чтобы спасти жизнь достойному сопернику («Дон Леонидас! — крикнул он с яростью и мольбой. — Скажите ему, пусть сдается!»), но этому мешает старый Леонидас, для которого правила поединка значат больше, чем даже жизнь собственного сына («Молчи и дерись!»).

Юные герои «Вожаков» и «Воскресного дня» изначально объединены в одно сообщество, но эта их общность — мнимая; только перед лицом настоящего испытания между этими «щенками» возникает настоящая дружба и мужская солидарность. В ритуализированном мире подростков очень важную роль играют прикосновения, и Варгас специально обращает внимание на опыт новых ощущений, который появляется у его героев. Рука Лу, которая раньше наносила главному герою «Вожаков» удары, оказывается мягкой и нежной в момент рукопожатия. Мигель из «Воскресного дня» протягивает руку, чтобы спасти жизнь тому, кого еще несколько часов назад ненавидел. Привычные ощущения не исчезают из мира героев («Я почувствовал на плече чью-то руку. Это был Хавьер»; «На спину Мигеля… посыпались поздравительные хлопки») — просто оказывается, что жизнь богаче и разнообразней, чем им представлялось раньше.

Через страшное испытание приходится пройти Хуану из «Младшего брата». Давид легко находит оправдание убийству индейца: «Он был шелудивым псом». Его устами говорит право сильного белого мужчины, жителя гор (к тому же на старшем лежит ответственность за сестру, брата, свое хозяйство и «своих» индейцев). Возможно, убийство было слишком суровым наказанием, возможно, Леонор действительно придумала эту историю — теперь, когда дело сделано, для Давида не имеет смысла обсуждать случившееся.

Хуан, столичный житель и плохой наездник, стоит перед выбором: принять точку зрения Давида на смерть человека или остаться при мучающих его сомнениях. Судя по поступкам в финале рассказа (укрощение норовистого скакуна и снятие наказания с подвластных ему людей), Хуан выбирает первый путь, и Давид — ожидающий в дверях дома, кладущий руку на плечо, приглашающий выпить — одобряет его за достойное мужчины поведение, признает в нем своего.

Полное поражение, по Варгасу Льосе, терпит Хамайкино («Посетитель»), не признающий законов дружбы и гостеприимства, служебной субординации, чуждый милосердия и уважения к слабым. Лейтенант — возможно, будущий герой повести «Кто убил Паломино Молеро?» — уважает в Нуме достойного противника (дать прикурить — это тоже ритуальное действие), но презирает предателя Хамайкино и обрекает его на верную смерть, ограничившись формальным соблюдением закона. В финале рассказа полицейские разговаривают между собой, словно для них он уже умер (как в новелле Борхеса «Мертвый»), донья Мерседитас снова хохочет — теперь по своей воле, не обращая внимания на «окаменевшего» отщепенца Хамайкино, в котором как будто уже нет жизни.

В никому не нужного отщепенца превращается и Фитюлька Куэльяр, способный, симпатичный и храбрый мальчик из благополучной семьи, — с той лишь разницей, что сам он не виноват в своем несчастье. Про Куэльяра можно сказать то же, что говорит о себе герой «Вожаков»: «Железная рука выхватила меня из центра круга», — это «рука судьбы», а на уровне сюжета — укус собаки, сделавший его импотентом.

Повесть «Щенки» написана Варгасом Льосой в 1967 году, когда он был уже знаменитым представителем «нового латиноамериканского романа». Такая ситуация, с одной стороны, позволяет Варгасу опираться на уже написанные им тексты (в том числе и на сборник «Вожаки»), с другой — дает уверенность, необходимую для экспериментирования с приемами, которыми никто до него не пользовался.

Самая необычная писательская находка в «Щенках» — это изобретение новой авторской позиции (ее называют «коллективный», или «плавающий повествователь»). «На мой взгляд, — писал Варгас, — основное отличие „Щенков“ от „Вожаков“ состоит в том, что здесь не видно или почти не видно того наглого втируши, который постоянно вылезал на поверхность в моей первой книге, — я говорю о повествователе». Варгас Льоса пытается уйти от стандартного построения рассказа (писатель различает два таких основных типа: когда каждый из персонажей для автора — «он», или когда один из них говорит «я»), но для него эксперименты над формой никогда не являются самоцелью, всегда служат для придания художественному вымыслу жизненности: «Я продолжаю бороться с рассказом, полностью выстроенном на одном приеме: одновременно в одной фразе отражается и объективная, и субъективная реальность».

О тесной связи вымысла, жизненности и жизни в литературе — как о зависимости стратегических и тактических средств от содержания произведения — Варгас Льоса подробно и откровенно пишет в эссе, включенных в наш сборник. В «Щенках» писатель, пользуясь своим мастерством рассказчика, вовлекает читателя в очередную историю о современном ему Перу, чтобы поговорить о волнующих его проблемах.

По-русски передать технику «плавающего повествователя», находящегося где-то между героями и автором, полностью невозможно — из-за разницы в грамматическом строе испанского и русского языков. На мой взгляд, это редкий случай принципиальной непереводимости художественного приема. Первое предложение повести в оригинале оставляет у читателя ощущение растерянности, вызывает вопрос, от чьего именно лица ведется повествование, — пока не становится ясно, что эту историю герои и автор рассказывают как бы наперебой, забрасывая читателя в самый центр повествования. Даже в блестящем переводе Эллы Брагинской этот мотив выражен не столь ярко. Если буквально соблюдать игру Варгаса с личными местоимениями, начало повести выглядело бы примерно так: «В тот год мы… еще не курили, они еще ходили в форме младших классов… мы только-только учились подныривать под волны… но уже, само собой, они обожали футбол». По-русски такое построение фразы, конечно же, невозможно.

Какой смысл вкладывает Варгас в название «Щенки»? Ответ на этот вопрос можно найти в рассуждениях другого его героя, тоже «выпавшего из круга», журналиста Савалы из романа «Разговор в „Соборе“» (1969): «Ты никого не встречал из нашего выпуска? Выпуск, думает он. Щенки, превратившиеся в львов и тигров. Инженеры, адвокаты, управляющие. Некоторые уже женились, думает он, иные завели любовниц». Именно таким путем пошли повзрослевшие товарищи Куэльяра, а сам он остался позади, так и не превратившись во взрослого.

В сущности, «Щенки» — это снова рассказ о поражении одиночки в борьбе с миром насилия и общепринятых ценностей, хотя поначалу читатель видит перед собой трогательную историю о дружбе озорных мальчишек. Друзья не сразу осознают, что укушенный собакой Куэльяр перестал быть таким, как все, это осознание болезненно и для него, и для окружающих, но чем взрослее становятся герои, тем более прочная стена вырастает между ними и привычным окружением.

Дело в том, что в обществе, где мачизм возведен в культ, наличие девушки выполняет, кроме всего прочего, и важную социальную роль. Щенки из Мирафлореса ищут подруг не только по зову плоти, но и просто для того, чтобы они были, чтобы иметь возможность похвастаться перед окружающими. Неудивительно поэтому, что «на следующий год… за Чабукой вместо Лало стал ухаживать Чижик, а за Японочкой вместо Чижика — Лало», — важно, чтобы никто не оставался без пары. В эту же игру друзья предлагают сыграть и Куэльяру, но детская травма, видимо, изменила и его внутренний мир: он влюблен по-настоящему и не хочет сделать свою избранницу несчастной ради того, чтобы казаться таким, как все.

В «Щенках» из юношеского кодекса чести — обязательного и, безусловно, необходимого, чтобы регламентировать жизнь подростков, объединить их в коллектив, вместе пережить сложные моменты взросления, — вырастает модель поведения взрослых обывателей, которые ради самосохранения не принимают чужака, нарушающего эту модель.

В. А. Лахтинг предложил еще один, как кажется, вполне правомочный вариант истолкования повести об «однажды укушенном». В год публикации «Щенков» Варгас Льоса о публиковал статью «Себастьян Саласар Бонди и призвание писателя в Перу», в которой, в частности, писал: «Перуанские поэты и прозаики являются таковыми, пока они молоды, а потом окружение их меняет: одних присваивает, приспосабливает к себе; других сокрушает и отбрасывает. Такие ощущают себя морально побежденными, несостоявшимися как писатели, и все, что им остается, невыразимо печально: леность, скептицизм, распущенность, неврозы и алкоголь». Именно такой (с понятной поправкой на «распущенность») оказалась жизнь отвергнутого обществом Фитюльки Куэльяра. В судьбе его — согласимся с Лахтингом — можно видеть метафору положения литератора в Латинской Америке. Но ведь сам Варгас Льоса сознательно занимается тем, что опровергает неизбежность подобного исхода — своей верностью главному своему делу, своими публичными выступлениями, самим строем своей жизни.

В художественных произведениях перуанский писатель часто пишет о поражении; его литературно-критические эссе, напротив, удивляют своим оптимизмом. Особенно это касается ранних его текстов. Видимо, тут сыграли роль и быстрый безоговорочный успех самого Варгаса, и признание в нем «своего» со стороны старших собратьев по цеху, и пришедшийся на шестидесятые годы «бум» латиноамериканского романа в целом. Эссе Варгаса Льосы о литературе, собранные в нашей книге, написаны человеком, который трудом и талантом отстоял и продолжает отстаивать право на свое призвание, видит и заново открывает заслуги тех, кто был до него, и готов поделиться своими открытиями с людьми, ради которых пишет, — с новыми читателями. Такая позиция не может не вызывать уважения, и слова Габриэля Гарсиа Маркеса о своем молодом друге и о себе самом как нельзя лучше характеризуют атмосферу, в которой писались ранние произведения Марио Варгаса Льосы: «Ты, и Кортасар, и Фуэнтес, и Карпентьер, и другие пытаются на протяжении двадцати лет доказать, набивая себе шишки на лбу, что читатели нас слышат. Мы стараемся доказать, что в Латинской Америке мы, писатели, можем жить за счет читателей, что это единственный вид помощи, которую мы, писатели, можем принять».

Кирилл Корконосенко